«Я счастья всякому желаю…»

Наталья Рожкова «Я счастья всякому желаю…»

Небольшой деревянный особняк с девятью окнами по фасаду на Старой Басманной улице под номером 36 хорошо знаком москвичам, однако еще совсем недавно большинство из них спешило мимо, не останавливаясь, по своим суетным каждодневным делам. Теперь здесь расположен Дом-музей Василия Львовича Пушкина — известного литератора начала XIX века. Двери музея гостеприимно распахнуты для многочисленных гостей. На фасаде здания в 1962 году была вывешена мемориальная доска: «Александр Сергеевич Пушкин бывал в этом доме у своего дяди-поэта В. Л. Пушкина». После ее установки дом признали мемориальным и стали расселять коммунальные квартиры, находившиеся здесь.

Первоначально мне хотелось назвать статью «Мой дядя самых честных правил…», затем передумала: хотя дядюшка гения слыл весельчаком, вызывал улыбки своим простодушием и забавным щегольством, все же не стоит иронизировать в доме, где царит удивительная атмосфера доброты.

Основательно пострадавшая после пожара 1812 года Москва отстраивалась заново. В 1819 году жена титулярного советника П. В. Кетчер приобрела на Старой Басманной погоревший участок. Супруг ее, обрусевший швед Христофор Яковлевич Кетчер, владел заводом хирургических инструментов, а сын, Николай Христофорович Кетчер, известен как переводчик Шекспира. И. С. Тургенев посвятил ему эпиграмму:

Вот еще светило мира!

Кетчер, друг шипучих вин;

Перепёр он нам Шекспира

На язык родных осин.

В квартирной книге Басманной части 1822–1824 годов в графе чьи «имянно домы» выстроенные, которого месяца и числа указано, что дом Кетчера отстроен 1820 года, ноября 16 дня. Деревянное на каменном фундаменте здание возведено по одному из «образцовых фасадов», одноэтажное с типичной планировкой, имело вход со стороны двора и антресоли в задней половине. К дому прилегал участок с садом и надворными постройками.

В Центральном историческом архиве Москвы хранится неопубликованный документ о найме дома Кетчер Василием Львовичем Пушкиным от 28 августа 1824 года, в котором указано: «…я, нижеподписавшийся коллежский асессор — Василий Львов Пушкин, дал сие условие госпоже титулярной советнице Пелагее Васильевне Кетчеровой в том, что нанял я у нея… для жительства деревянный на каменном фундаменте дом со всеми принадлежностями, как-то: большой с антресолями корпус, Людской флигель с конюшнею, каретным сараем и погребом». В этом районе жили друзья и знакомые Василия Львовича, в частности, семьи Мусиных-Пушкиных и Бутурлиных. Рядом имелись торговые лавки, аптеки, бани и прочие необходимые заведения. Неподалеку отсюда разместилась и церковь Великомученика Никиты, прихожанином которой являлся Василий Львович.

Рассказывает доктор филологических наук Наталья Ивановна Михайлова, инициатор создания музея и автор научной концепции его постоянной экспозиции: «Александр Сергеевич Пушкин бывал здесь неоднократно, первый раз он посетил дядю 8 сентября 1826 года, после аудиенции в Кремле у императора Николая I, вернувшего его в Москву из ссылки. Этот дом хранила судьба, несмотря на войны, революции, другие пожары, не только 1812-го. В 1998 году было принято решение, что он станет филиалом Государственного музея А. С. Пушкина. При самой деятельной поддержке Правительства Москвы и Управы Басманного района начались реставрационные работы, и 6 июня 2013-го, в день рождения А. С. Пушкина, племянника поэта, музей открылся для посетителей. Когда здесь проводили архитектурное обследование, результаты ошеломили: сохранились старые филенчатые двери, одна из угловых печей в большой гостиной (вторую реконструировали по образцу), остатки паркета. Если применить терминологию архитекторов, у данного помещения «очень большая степень мемориальности». Правомерно утверждать, что многие предметы «помнят» Василия Львовича: люстра и светильники из Остафьева — имения Вяземских, Архангельского — подмосковного имения князя Николая Борисовича Юсупова, мебель из именья Ольгино и столовое серебро, принадлежавшее сестрице Елизавете Львовне, в замужестве Сонцовой (Солнцевой). Нам, музейным работникам, хотелось не только наполнить это пространство вещами, старинной мебелью, золоченой бронзой, скульптурой, но и воссоздать саму атмосферу литературного дома, где действительно все дышало поэзией. Василий Львович остался в памяти современников даровитым литератором, подлинным эрудитом, страстным библиофилом, театралом, путешественником. А главное — очень добрым человеком, который, как никто другой умел объединять, сближать людей. Доброта — это тоже талант, дар, которым родственник гения был наделен в избытке».

Да, строки дяди-поэта подкупают искренностью:

С спокойной совестью быть можно одному!

Молчу по суткам — и мечтаю,

Я счастья всякому желаю,

А зла, Бог видит, никому.

«Вещи навязывают нам манеру поведения, поскольку создают вокруг себя определенный культурный контекст», — отмечал Юрий Лотман. И у сотрудников музея даже разговорная интонация отличается от речи сегодняшнего дня — вдумчивая, неторопливая.

За стеклом витрины, расположенной в цокольном этаже, находятся предметы утвари XVIII–XIX столетий, обнаруженные в ходе строительства, где на полках стоят большие бутыли с вином, и тыква в корзинке настоящая, а не восковой муляж. Здесь действительно ВСЁ подлинное. Дверь из передней, где на диване красного дерева можно увидеть верхнюю одежду пришедших к Василию Львовичу гостей (на столике у зеркала — их визитные карточки), ведет в залу. Тут только что побывали князь Петр Андреевич Вяземский и барон Антон Антонович Дельвиг. Именно здесь после десятилетней разлуки заключили друг друга в объятия Александр Пушкин, к этому времени уже признанный первым поэтом России, и немного постаревший, страдающий подагрой, но все же сохранивший природную бодрость его милый дядюшка.

Зала украшена видами Первопрестольной, среди которых особую ценность представляет живописное полотно Ф. Я. Алексеева — первого в русской истории мастера городского пейзажа. Художник был сыном сторожа, однако благодаря таланту получил образование в Императорской академии художеств и право стажироваться в Венеции. Дядя и племянник всегда восхищались родным городом. Василий Львович хорошо знал московские достопримечательности, с гордостью показывал их иностранцам. В рукописном альбоме Е. И. Бибиковой представлен рисунок поэта К. Н. Батюшкова, запечатлевшего прогулку В. Л. Пушкина по Тверскому бульвару. Стены украшают портреты хозяина, его брата Сергея Львовича (отца А. С. Пушкина). К сожалению, не сохранились изображения родителей братьев Пушкиных, давших сыновьям блестящее домашнее образование, и сестер Василия и Сергея Львовичей.

Справа от входной двери в залу — небольшая комната, где хочется присесть на уютный маленький диванчик и остаться насовсем… Оказалось, это — камердинерская. Игнатий Хитров, камердинер Василия Львовича, тоже занимался стихосложением. Но всё же здесь главное — проза жизни: платяной шкаф, рукомойник.

В гостиной собирался цвет московской литературы: бывший министр юстиции, поэт И. И. Дмитриев, издатель «Московских ведомостей», поэт, князь П. И. Шаликов, ближайший друг Василия Львовича, поэт, князь П. А. Вяземский. Дом посещали классик польской литературы А. Мицкевич, поэт А. А. Дельвиг, автор остроумных эпиграмм, библиофил С. А. Соболевский. Александр Сергеевич читал в гостиной у дяди свое прозаическое сочинение, которое впоследствии было напечатано под названием «Путешествие в Арзрум». А хозяин, приверженец моды, поклонник прекрасных дам, остроумный собеседник, развлекал гостей рассказами о своих странствиях (в 1803–1804 годах он посетил Германию, Францию, Англию; в Париже был представлен Наполеону Бонапарту, тогда первому консулу). О заграничном путешествии Василия Львовича напоминает рукописный альбом Е. А. Демидовой с его автографами на французском языке, вид Парижа, портрет прекрасной мадам Рекамье, которая предложила ему место в своей театральной ложе, английские пейзажи. О победе России над Наполеоновской Францией заставляют вспомнить портрет Александра I (редкий лист, выполненный Фрагонаром и Дюбуа), медальоны Ф. П. Толстого, ноты музыки, сочиненной на патриотические стихи В. Л. Пушкина «К жителям Нижнего Новгорода». Василий Львович любил итальянскую музыку, восхищался пением Анджелики Каталани, портрет которой также представлен в зале.

Следующая комната — столовая. Среди украшающих ее живописных полотен — вид Италии, страны, куда всю жизнь мечтал попасть московский стихотворец. В буфете — серебряные чайные ложечки сестры В. Л. Пушкина Елизаветы Львовны, на накрытом столе — арзамасский гусь, символ веселого литературного общества «Арзамас», старостой которого был Василий Львович. Здесь собирались его друзья, московские арзамасцы, обедывал знаменитый племянник, звучали шутки, смех, пенились бокалы с шампанским.

Коридор из столовой ведет в комнату, посвященную поэме В. Л. Пушкина «Опасный сосед», появление которой в 1811 году стало настоящей литературной сенсацией. Александр Сергеевич восхищался произведением дяди, увековечил его героя Буянова на страницах романа «Евгений Онегин»:

Мой брат двоюродный, Буянов,

В пуху, в картузе с козырьком

(Как вам, конечно, он знаком)…

А дядюшка упомянул Татьяну в своей четырехстопной поэме «Капитан Храбров» (1829), где некая гостья сообщает капитану:

Я очень занимаюсь чтеньем,

И романтизм меня пленил:

Недавно Ларина Татьяна

Мне подарила Калибана.

При чем здесь персонаж шекспировской «Бури»? Вот как объясняет это Владимир Набоков: «Я подозреваю, что это отсылка к «драматической шутке в двух актах» Кюхельбекера «Шекспировы духи» (СПб., 1825), о которой идет речь в черновике письма Александра Пушкина к Кюхельбекеру (1–6 декабря 1825 г.: «Зато Калибан — прелесть»). Адресат, впрочем, так этого письма и не получил: он был арестован за участие в мятеже декабристов 14 декабря 1825 г.»

Памятуя о том, что В. Л. Пушкин был страстным театралом, играл в любительских спектаклях, сотрудники музея воссоздали сцену домашнего театра, представляющего поэму «Опасный сосед», связанную с литературной борьбой начала XIX века. Это был спор не только о словах, но и о патриотизме, о просвещении. К концу XVIII века, когда возможности классицизма были исчерпаны и на смену ему пришел сентиментализм, стала явственно ощущаться потребность обогащения языка новыми лексическими средствами и систематизации его прежнего словарного состава. Эту задачу и стремился выполнить крупнейший представитель русского сентиментализма Н. М. Карамзин. В результате его литературно-журнальной деятельности и художественного творчества русский язык обогатился большим количеством заимствованных слов. Сентиментализм отличает стремление к анализу тонких оттенков душевной жизни, лирических переживаний, для выражения которых в русском языке явно не хватало слов. Как правило, для этого представители культурных сословий пользовались французским языком. Стремясь изменить эту ситуацию, Карамзин вводил в свои стихи и прозу множество сочиненных им новых слов по образцу французских эквивалентов. Они стали широко входить не только в литературу, но и в живую речь образованных людей и в дальнейшем воспринимались как коренные русские: «стиль», «оттенок», «влияние», «моральный», «эстетический», «энтузиазм», «меланхолия», «трогательный», «интересный», «занимательный», «существенный», «утонченный», «промышленность» и многие другие.

Далеко не все современники Карамзина были согласны с тем направлением, по которому он предложил реформировать русский язык. Наиболее ярким его оппонентом стал писатель и филолог адмирал Л. С. Шишков, выразивший свою позицию в работе «Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка», которая была опубликована в 1803 году. Между «шишковистами» и «карамзинистами» развернулась полемика. Сторонники Шишкова сосредоточились в созданном им литературном обществе под названием «Беседа любителей русского слова» (1810–1816). В «Беседу» входили разные по своим политическим и литературным пристрастиям люди, среди которых были как выдающиеся писатели и поэты (Г. Р. Державин, И. А. Крылов), так и добрейший человек, графоман граф Д. И. Хвостов. Сторонники Карамзина создали свое литературное объединение, которое назвали «Арзамас» (1815–1818). Состав «Арзамаса» был весьма разнороден: сюда входили писатели и поэты К. Н. Батюшков, В. А. Жуковский, молодой А. С. Пушкин, и, конечно же, его дядя, избранный старостой объединения.

Дальнейшее развитие русской литературы показало возможность найти наиболее удачное соединение всего того ценного, что было в позиции каждой из спорящих сторон. И здесь главная заслуга принадлежит А. С. Пушкину. Не случайно в романе «Евгений Онегин» он уделяет большое внимание вопросам языка и литературы, достаточно иронично отзываясь при этом о давно минувших ко времени создания романа спорах «шишковистов» и «карамзинистов».

О чем же сама поэма? В ней пародируется классический жанр описания путешествия, однако оно совершается из центра Москвы на окраину в дом терпимости, где происходит драка вместо ожидаемого грехопадения. Выбравшись из заведения с «нимфами радости постылой», герой-повествователь, претерпев множество несчастий, попадает домой только к полуночи, дав клятву никогда больше не участвовать в нескромных приключениях. Сюжет показывает эрудицию автора: в тексте содержится множество отсылок к русской и европейской литературе того времени. Одним из возможных литературных источников «Опасного соседа», по-видимому, была анонимная стихотворная сатира «Описание борделя», впервые опубликованная в 1620 году в Париже. Как и в поэме В. Пушкина, сводня предлагает протагонисту познакомиться с красоткой, якобы девственницей, увлекает его в притон, где он сталкивается с двумя гостями, также претендующими на юную особу. Аналогично, ссора перерастает в драку, а угроза встречи с полицией заставляет героя обратиться в бегство.

Помимо произведений «низкого жанра», в «Опасном соседе», несомненно, чувствуется влияние эталонного автора французского классицизма — Никола Буало-Депрео, труды которого использовались карамзинистами в борьбе за собственную модель русского литературного языка. Именно Буало ввел в литературную критику различение автора-повествователя и автора-человека.

В комнате можно увидеть портреты карамзинистов и шишковистов, издания их произведений, портреты первых издателей «Опасного соседа» — барона П. Л. Шиллинга и С. Д. Полторацкого. Декорация перенесена на сцену домашнего театра с гравюры У Хогарта из серии «Карьера распутника». Современники сравнивали поэму Василия Львовича с произведениями этого английского художника, непревзойденного мастера сатирического бытописания. В окнах — толпа зрителей, с любопытством созерцающих происходящее в «веселом доме»: мальчишки, извозчик, бабы, гусар. Вокруг разбросаны самовар, посуда, бутылки, перевернутый стул, книжки, которыми сражались участники виртуозно описанной автором драки. На полу, среди книг, валяется издание комедий А. А. Шаховского «Новый Стерн» — в ней автор задевал Карамзина и писателей его школы. Убежденный карамзинист, Василий Львович представил, что эта книга — чтиво для девиц легкого поведения. Над сценой парят портреты литературных противников с забавными арзамасскими прозвищами — старосты веселого литературного общества В. Л. Пушкина и («Вот я вас опять»), его племянника («Сверчок»), П. Вяземского («Асмодей»)…

В кабинете Василия Львовича в книжных шкафах разместились тома в кожаных переплетах, труды Общества любителей российской словесности, одним из учредителей которого он являлся, многочисленные издания дяди и племянника. Особую ценность представляет книга, привезенная Василием Львовичем из Парижа — «Театр господина де Лану», единственный прижизненный сборник стихотворений поэта-дяди 1822 года с дарственной надписью. Здесь, окруженные книгами и портретами, дядя и племянник беседовали о литературе.

В кабинете Василий Львович сочинял стихи, читал творения А. С. Пушкина, поэтической славой которого всегда гордился:

«Руслан», «Кавказский пленник» твой,

«Фонтан», «Цыганы» и «Евгений»

Прекрасных полны вдохновений.

Лестница в антресоли ведет в комнату, где Александр Сергеевич останавливался у дяди. Он приехал в Москву во время коронационных торжеств, запечатленных на гравюре и литографии. Но, как заметил современник, Москва короновала не только Николая I, но и Пушкина, поэтическая слава которого была в зените. Чтения привезенной из Михайловского трагедии «Борис Годунов» стали его литературным триумфом. В Москве Александр Сергеевич встретил Наталью Николаевну Гончарову, свою будущую жену. Предстоящая свадьба племянника радовала дядю, в стихах он желал ему счастья.

Следующая комната позволяет погрузиться в мир московского детства А. С. Пушкина. С Василием Львовичем связаны самые ранние годы Александра, поездка в Петербург, в Царскосельский Лицей, первые шаги на поэтическом поприще.

На вопросы посетителей отвечает кандидат филологических наук, хранитель экспозиции Юлия Аркадьевна Матвеева. А ее дочь, школьница Валя, ознакомила меня с процессом восстановления особняка на Басманной улице, запечатленным на сенсорном экране. Красноречивые снимки — повод еще раз оценить многотрудную работу реставраторов, отвоевавшую у времени уголок старой столицы. Дом, по мнению Вали, как и человек, не должен быть одиноким, иначе быстро разрушится. И дом Василия Львовича, к счастью, не одинок!

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 8/2017


Наталья Михайлова Парнасский отец

В большинстве популярных биографий А. С. Пушкина, изданных в советский период, упоминалось о том, что маленького озорника Александра родители не очень любили, а его близким другом и первым литературным наставником стал дядя, известный литератор. Обычно этим какая-либо информация о Василии Львовиче Пушкине исчерпывалась. Впервые его словесный портрет набросал в книге «Москва в жизни и творчестве Пушкина», изданной в 1949 году, литературовед Н. С. Ашукин, автор сборников крылатых слов: «Сторонник Карамзина, ярый противник А. С. Шишкова, боровшегося против языковых и стилистических новшеств, он получил блестящее домашнее образование, прекрасно владел французским языком, знал английский, немецкий, итальянский, латынь. Добродушный, веселый и остроумный, постоянный участник «благородных спектаклей», Василий Львович славился в Москве гостеприимством и искусством декламации. Многие съезжались сюда только затем, чтобы послушать, как он читает басни».

Академик Российской Академии Образования, доктор филологических наук Н. И. Михайлова с детства полюбила поэта-дядю и его великого племянника. По ее инициативе и при непосредственном участии в Москве в 2013 году открыт дом-музей В. Л. Пушкина. Годом раньше Наталья Ивановна опубликовала в серии «ЖЗЛ» 400-страничную биографию Василия Львовича, где он предстает перед читателем живым и реальным. Предлагаем вниманию читателей основные положения этой книги.

Пассаж «Мой дядя самых честных правил…», открывающий «Евгения Онегина», ироничен и никоим образом не относится к «любезнейшему из всех дядей — поэтов здешнего мира»: его Александр Сергеевич искренне любил и величал своим «Парнасским отцом». К тому же с ним связаны детство, поездка в Лицей, возвращение в Первопрестольную из Михайловской ссылки — так что страницы биографии гения, на которых не раз появляется Василий Львович, вызывают вопрос: каков он был, дядюшка великого поэта, первый сочинитель, к которому Александр обращался? В начале XIX века стихотворец, участник литературных битв, определявших будущее русской литературы, автор поэмы «Опасный сосед», которую современники заучивали наизусть, цитировали в разговорах и письмах, бессменный староста общества «Арзамас», объединившего карамзинистов… А его человеческие качества?

Наш герой появился на свет в усадьбе на Божедомке 27 апреля 1766 года, имя получил по дню памяти священномученика Василия, епископа Амасийского и был крещен в Троицкой слободе. Уже в детстве сочинял стихи на французском языке (как впоследствии его племянник Александр). В 1791 году одновременно с братом Сергеем получил первый офицерский чин прапорщика. О военной службе Василия Львовича известно немного: сохранились приказы о присвоении ему звания подпоручика (1794), а 28 ноября 1796 года он вышел в отставку в звании гвардии поручика Измайловского полка. Кстати, именно В. Л. Пушкин позже отговорил своего племянника идти в гусары, предугадав в нем высокое назначение поэта.

Молодой Василий Пушкин приобрел успех в московских салонах благодаря открытости, остроумию и умению писать стихотворные импровизации. Карточной игре обаятельный повеса предпочитал светские беседы. На званых вечерах он читал длинные тирады из трагедий Расина и Вольтера — авторов, мало известных русскому читателю, и таким образом популяризировал их творчество. Повесть «Любовь первого возраста» сохранила для нас ценные свидетельства самого В. Л. Пушкина о его первых шагах в свете, о первых стихотворных опытах: «.пустившись в блистательные общества, я стал не так робок и начал приобретать ту светскость, которой только научаются, можно сказать, в обращении со знатными и придворными. Всегда любил я поэзию и всегда ею занимался».

Первая публикация молодого литератора состоялась в журнале «Санкт-Петербургский Меркурий» (стихотворение «К камину») и имела большой успех. Автор скрыл свое имя за подписью «…нъ» и явно демонстрировал интерес к внутреннему миру образованного дворянина, к жизни частного человека вообще, отказу от материальных ценностей и утверждению ценностей духовных. Соединение лирики с сатирой было, в известной степени, новаторским, с другой стороны, меланхолическая мечта об уединении у камина являлась, скорее, фантазией светского молодого человека. Гражданственные мотивы — честь, почитание законов и служение Отечеству — в стихотворении нисколько не мешают теплым чувствам к друзьям и чувствительности сердца:

Обедов не ищу, незнаем я, но волен;

О милый мой Камин, как я живу доволен.

Читаю ли я что, иль греюсь, иль пишу,

Свободой, тишиной, спокойствием дышу.

В течение 1795 года в журнале «Приятное и полезное препровождение времени» увидели свет семь стихотворений Василия Львовича, из них шесть — лирических, чему способствовало знакомство с семнадцатилетней красавицей Капитолиной Михайловной Вышеславцевой, которая была моложе его на 12 лет. В июле того же года поэт обвенчался с ней в церкви Святой Троицы, той самой, где некогда его крестили. В 1802 году жена подала на развод и обвинила Василия в связи с вольноотпущенной девкой Аграфёной Ивановой. Он этого не отрицал, однако, кроме указа Синода, ни в каких других документах, письмах, дневниках, мемуарах Иванова не упоминается. Возникает вопрос: а существовала ли Аграфёна вообще? В XIX веке церковный суд для расторжения брака должен был иметь веские причины — достаточно вспомнить роман Л. Н. Толстого «Война и мир»: Пьер смог расстаться с Элен лишь после того, как та перешла в католическую веру. Василий Львович, по всей вероятности, из благородных побуждений взял вину на себя, поскольку знал, что Капитолина полюбила другого. Развод состоялся в 1806-м, Капитолина в том же году вышла замуж. Церковный суд наказал Василия Львовича семилетним покаянием и пожизненным обетом безбрачия, а бывшая супруга обрела счастье во втором браке, и, видимо, не случайно назвала своего первенца Василием, сохранив с первым мужем дружеские отношения. Позже поэт заприметил в лавке купца Ворожейкина его сестру — быстроглазую девушку Анну, и связал с ней свою судьбу. У них родились дети — мальчик и девочка, и Василий Львович до конца дней переживал, что не может дать им своего имени и состояния.

Наш герой, хотя и не был красавцем — современник, язвительный Ф. Ф. Вигель, пишет, что он имел «кривой нос, лицо треугольником… а более всего редеющие волосы не с большим в тридцать лет его старообразили», но всегда отличался изысканностью и умел нравиться дамам. Обаяние ему придавали остроумие и поэтический дар. В литературной Москве В. Л. Пушкин снискал теплый прием в домах М. М. Хераскова и Н. М. Карамзина, который печатал его стихотворения в альманахе «Аониды» и в журнале «Вестник Европы». Важным этапом в становлении Василия Львовича как поэта стала сатира «Вечер» (1798), в которой находили предвосхищение типажей и коллизий комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума». Картина московского общества дана в остро негативном ключе, характерны имена персонажей: Стукодей, Змееяд, Скопидомов, Вралев, Буянов. Это — несносные говоруны, враги просвещения, искатели знатности и богатства; с сочувствием показаны лишь редкие исключения, которым «не нужно золота — давай Жан-Жака в руки». Прямого обличения еще нет, но уже намечены подступы к нему. Стихотворение имело резонанс и в Европе: в 1810-е годы К. Ф. фон дер Борг перевел «Вечер» на немецкий язык.

В стихотворном «Письме к И. И. Д.» (И. И. Дмитриеву, с которым дружил), Василий Пушкин с определенностью осветил свою литературную позицию.

В первую очередь он высмеял современных ему «плакс»-сентименталистов, но далее следует ряд литературных авторитетов, начиная с самого И. И. Дмитриева — «любезного певца», который «вслед шествуя Анакреону // От Граций получил венец»; «милого, нежного» Н. М. Карамзина, который «в храм вкуса проложил дорогу»; «отечества усердного, верного сына» М. М. Хераскова. Декларированы и собственные представления: «Не крючковата мысль творит прекрасным стих. // Но плавность, чистота, души и сердца чувство…». Благодаря шурину — Михаилу Михайловичу Вышеславцеву — на рубеже веков расширился жанровый репертуар Василия Львовича. В 1798–1801 годах Вышеславцев издал в двух книгах антологию духовной лирики русских поэтов «Приношение религии», включавшую сочинения М. В. Ломоносова, Г. Р. Державина, М. М. Хераскова, И. И. Дмитриева, Н. М. Карамзина, других авторов, а также самого М. М. Вышеславцева и В. Л. Пушкина. Ирмосы последнего свидетельствуют о его религиозных чувствах (ирмос — вступительный стих, являющийся смысловой связкой между библейской песнью и тропарями — Н. Р.).

29 октября 1799 года Василий Львович подал в Московское дворянское депутатское собрание прошение, с тем, чтобы герб рода Пушкиных был внесен в «Общий гербовник дворянских родов Российской империи». Многие дворяне поступали в это время так же — во исполнение указа императора Павла I, согласно которому Герольдия должна составить названный выше гербовник. В Департамент герольдии Правительствующего сената следовало представить (или непосредственно, или же через местные дворянские депутатские собрания) эскиз герба, его описание и кратко изложенную историю рода — документы должны были быть заверены предводителем дворянства и двумя свидетелями. В 1799 году семейство Пушкиных, к которому принадлежал Василий Львович, — это мать его Ольга Васильевна, урожденная Чичерина, брат Сергей Львович и сестры Анна Львовна и Елизавета Львовна (отец Лев Александрович в 1790 году умер). Василий Львович взял на себя достаточно обременительные хлопоты, потому что младший брат Сергей вскоре после рождения 26 мая 1799 года сына Александра уехал с семейством — женой Надеждой Осиповной, урожденной Ганнибал, дочерью Ольгой и новорожденным — в имение жены Михайловское Псковской губернии, а потом ненадолго в Петербург. И хотя Василий Львович был отнюдь не практичнее Сергея Львовича, но детей у него, к тому времени уже женатого, пока не было, жил он в Москве, уезжать вроде бы никуда не собирался, так что по всему выходило именно ему хлопотать о внесении в «Общий гербовник дворянских родов» герба рода Пушкиных.

Василий Львович любил путешествовать, в 1803–1804 годах побывал в Германии, Англии и Франции, общался с литераторами и актерами. В Париже он подружился со знаменитым трагиком Франсуа Тальма и, как ранее сам Наполеон Бонапарт, брал у него уроки декламации. В. Л. Пушкин был страстным библиофилом. Находясь в Париже, он смог приобрести книги, которые до Великой Французской революции принадлежали королевской и другим богатым библиотекам. Уже упоминавшийся Иван Иванович Дмитриев (сам прекрасный поэт, баснописец, а в прошлом — министр юстиции), говорил по поводу книжного собрания своего друга: «Европы целой собран ум». Оно было столь обширно, что ему завидовал даже владелец роскошной библиотеки граф Д. П. Бутурлин. К сожалению, драгоценная коллекция Василия Львовича (он сам так ее называл) сгорела в московском пожаре 1812 года. Он, конечно, сокрушался о потере любимой библиотеки, однако продолжал собирать книги. И как вспоминал один из современников, они стояли в три ряда на полках по тесноте его дома.

В 1810 году 43-летний Василий Львович вступил в петербургскую масонскую ложу «Соединенных друзей» и стал «почтенным братом Пушкиным». Атмосфера тайны, символика масонских знаков, торжественные ритуалы, похожие на театральные действа, — всё это будоражило воображение поэта и театрала. И еще — что греха таить — масонство было в моде. Кроме того (а, может быть, для Василия Львовича и прежде всего), вступив в ряды масонов, он роднился со всем миром — и русским, и зарубежным. Возникшее в XVIII веке в Англии, масонство к началу XIX столетия распространилось по многим странам. Масонами были Вольтер, Вальтер Скотт, Генрих Гейне, Гёте, Тадеуш Костюшко, Фридрих II, Симон Боливар, Паганини…

Ложу «Соединенных друзей» основал в 1802 году действительный камергер Александр Александрович Жеребцов, мать которого, О. А. Зубова, участвовала в заговоре против Павла I. В разное время членами ложи были великий князь Константин Павлович, министр полиции А. Д. Балашов, церемониймейстер двора его императорского величества граф И. А. Нарышкин, гусарский офицер и философ П. Я. Чаадаев, дипломат и драматург А. С. Грибоедов, офицер и будущий декабрист П. И. Пестель, художник А. О. Орловский. В 1810 году, одновременно с Василием Львовичем, в ложу «Соединенных друзей» вступил будущий шеф корпуса жандармов и начальник Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии Александр Христофорович Бенкендорф. Но эти должности он займет в царствование Николая I. А тогда, до наполеоновского нашествия, и он был полон либеральных устремлений, мечтал о всеобщем благе. Пережив в Париже бурный роман с актрисой Жорж, увлечение, которое толкало его на всяческие безумства, Бенкендорф нуждался в утешении и на какое-то время нашел его у братьев-масонов.

В масонских ложах состояло большинство будущих декабристов. Василий Львович узнал о восстании 14 декабря, находясь в Москве. Уже 16 декабря до Первопрестольной дошло известие о подавлении бунта. С 21 декабря в Москве начались аресты. Можно себе представить, как был он встревожен, поскольку являлся противником кардинальных общественных перемен. Но когда друзья, подшучивая над ним, говорили, что революция может приплыть из Испании в Кронштадт, он отвечал шуткой, не такой уж простодушной, как им казалось: «…ну, любезный мой, революцию не складывают в ящики, как апельсины!» Но вот и до своей, непривозной революции пришлось дожить. Подробности ужасали. В кругах, близких к Василию Львовичу, оценки произошедшего не были едиными.

Бедный Михаил Андреевич Милорадович! Товарищ Василия Львовича по Измайловскому полку, участник Отечественной войны 1812 года, петербургский военный генерал-губернатор, убитый 14 декабря 1825 года на Сенатской площади П. Г. Каховским. Вероятно, Василий Львович переживал и за Милорадовича, и за несчастных бунтовщиков. Неизвестны его отклики на трагические события; письма его, датированные 1825 годом, не сохранились. Между тем он водил знакомство с «декабристом без декабря» Петром Яковлевичем Чаадаевым, декабристами Иваном Дмитриевичем Якушкиным и Александром Александровичем Бестужевым, Иваном Матвеевичем Муравьевым-Апостолом, отцом декабристов Муравьевых-Апостолов — Сергея Ивановича и Матвея Ивановича. Никита Михайлович Муравьев, Михаил Федорович Орлов, Николай Иванович Тургенев были товарищами Василия Львовича по «Арзамасу». С Николаем Ивановичем, братом своего близкого друга А. И. Тургенева, Василий Львович не раз встречался, пророчил ему будущее государственного человека. Альманах «Полярная звезда», издаваемый К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым, опубликовал два стихотворения В. Л. Пушкина — «К ней», посвященное скончавшейся сестре Анне Львовне, и «Экспромт на прощание с друзьями А. И. и С. И. Тургеневыми»:

Прощайте, милые друзья!

Подагрик расстается с вами;

Но с вами сердцем буду я —

Пока еще храним богами.

Час близок, может быть, увы,

Меня не будет — будьте вы.

Можно предположить, что он, не участвовавший в политической жизни и уж тем более чуждый революционных идей, будучи человеком бесконечно добрым и отзывчивым, не мог не пожалеть бунтовщиков, остаться равнодушным к их трагической участи.

За доброту и великодушие гениальный племянник очень ценил своего дядю. «Вчера он у меня был и сидел долго, я его ласкою доволен», — писал Василий Львович 26 марта 1829 года П. А. Вяземскому. Ему, пожилому человеку, перед поездкой на Кавказ Александр Сергеевич жаловался на свое здоровье, говорил, что стареет. А как радовался дядюшка, узнав о его предстоящей женитьбе! «Александр женится, — сообщал он Вяземскому в день своего рождения 27 апреля 1830 года. — Он околдован, очарован и огончарован (очарован и огончарован — это шутка Льва Сергеевича, другого племянника, и эта шутка дяде была известна — Н. М.). Невеста его, сказывают, милая и прекрасная. Эта свадьба меня радует и должна утешить брата моего и невестку». А в день рождения Александра написал ему поздравление в стихах:

Когда рождался ты, хор в Олимпийском мире Средь небожителей пророчески воспел:

Младенца славный ждет удел —

Пленять сердца игрой на лире!

С большим вниманием относился Василий Львович к своим младшим коллегам по литературному цеху. В конце октября 1826 года к нему явился молодой поэт Дмитрий Веневитинов (Пушкины с Веневитиновыми были в родстве). Талантливый юноша собирался ехать в Петербург, и Василий Львович вручил ему рекомендательное письмо к поэту Н. И. Гнедичу, переводчику «Илиады» Гомера.

Александр Сергеевич весьма скорбел, когда его «Парнасский отец» скончался в возрасте 64 лет. Он писал своему другу П. А. Плетнёву 9 сентября 1830 года: «Бедный дядя Василий! Знаешь ли его последние слова? Приезжаю к нему, нахожу его в забытьи, очнувшись, он узнал меня, погоревал, потом, помолчав: «как скучны статьи Катенина!» И более ни слова. Каково? Вот что значит умереть честным воином, на щите, «le cri de guerre a la bouche».

Но когда перед нами открываются двери Дома-музея Василия Львовича Пушкина на Басманной, кажется, что гостеприимный хозяин выйдет навстречу, и скажет:

Я жив

И этот слух не лжив.

Материал подготовила Наталья Рожкова

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 8/2017


Светлана Долгова «Род Пушкиных мятежный»

«Сергей Львович рылся… более часа в каких-то бумагах в своем кабинете и вдруг выскочил оттуда бледный как полотно: — Пропала! Оказалось, пропала родословная, целый свиток грамот, который передал ему на хранение, уезжая, Василий Львович… Наконец грамоты нашлись, свитки были в полной сохранности, Сергей Львович просто запамятовал, что запер их не в стол, а в особый шкапчик, где лежали редкие книжки. Он блаженствовал. Медленно развязав большой сверток, связанный веревочкой, он сломал красную большую печать и показал старые грамоты Александру». — Именно таким, по мнению Юрия Тынянова, было первое знакомство юного Александра Пушкина со своей родословной.

Сцена из романа мне вспомнилась не случайно. Ведь нечто подобное тому, что мог испытать отец поэта, пришлось испытать и мне, когда в огромном фолианте старинных канцелярских дел я увидела другой, неизвестный ранее список пушкинской родословной, а под ней — подлинный автограф дяди Пушкина, Василия Львовича. Это, конечно, редчайшая в наши дни находка.

Родословная появилась в год рождения поэта. В конце 1788 года семья уехала в Псковскую губернию, в сельцо Михайловское, поручив Василию Львовичу Пушкину получить в Московском архиве Коллегии иностранных дел родословную рода Пушкиных. С такой просьбой он и обратился к своему старому знакомому историографу А. Ф. Малиновскому, который великолепно ориентировался в основных источниках по генеалогии боярских и дворянских родов XVI–XVII веков. В начале документа имеется пояснительная запись Малиновского о том, что, предъявив поколенную роспись роду своему «лейб-гвардии Измайловскому полку порутчик Василий Львов сын Пушкин… просил о даче ему касательно выезда родоначальника его, о службе предков его и герба, фамилии его принадлежащего». Малиновский выписи засвидетельствовал и составил «родословие с поколенной росписью». Далее идут знакомые нам уже имена предков А. С. Пушкина, перечисления их ратных и государственных дел на службе Отечеству.

«… Василий Алексеевич Пушкин в 1533 году отправлен был от государя великого князя Василья Ивановича послом к казанскому царю Еналею. Тихомир Юрьев сын Пушкин в 1552 году убит был при взятии Казани и имя его внесено в синодик Большого Успенского собора для поминовения и для ежегодного провозглашения в неделю православия с другими воинами при сем за Отечество пострадавшими…»

Сам великий поэт своей родословной заинтересовался рано, изучал ее, знал хорошо и гордился ею. В неоконченной поэме «Езерский» (1832) А. С. Пушкин писал:

Могучих предков правнук бедный,

Люблю встречать их имена

В двух-трех строках Карамзина.

От этой слабости безвредной,

Как ни старался, — видит Бог, —

Отвыкнуть я никак не мог.

Одного из своих предков — Гаврилу Григорьевича Пушкина — поэт вывел в «Борисе Годунове» энергичным, решительным человеком, дерзким эмиссаром Самозванца, поднявшим московский люд на восстание, открывшим Лжедмитрию I ворота столицы. Этому человеку А. С. Пушкин уделял самое пристальное внимание и писал в письме к Н. Н. Раевскому-сыну: «Гаврила Пушкин — один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив — как воин, как придворный и в особенности как заговорщик. Это он и Плещеев своей неслыханной дерзостью обеспечили успех Самозванца. Затем я снова нашел его в Москве в числе семи начальников, защищавших ее в 1612 году, потом в 1616 году, заседающим в Думе рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, потом среди выборных людей, венчавших на царство Романова, потом послом.»

Каковы же были источники, которыми пользовался А. С. Пушкин, воссоздавая биографию своих предков? Эти материалы, на наш взгляд, ему мог предоставить архивист А. Ф. Малиновский. Пушкины и Малиновские издавна жили в одной Троицкой слободе на окраине Москвы. История этой местности уходит вглубь веков. Старая Троицкая слобода, лежавшая по обе стороны Самотечного пруда, и старинное село Напрудное упоминаются в древнейших грамотах русских князей. В 1623 году большая часть земель по обе стороны Неглинной перешла к Троице-Сергиеву монастырю. В приходе Троицкой церкви, в Богородском переулке, за усадьбой боярина Р. М. Стрешнева находилось обширное имение с большим барским домом и плодоносящим садом. В 1718 году оно перешло от одинокого родственника к лейб-гвардейцу Преображенского полка Александру Петровичу Пушкину, прадеду великого поэта. В середине XVIII века имение принадлежало его сыну Льву Александровичу, с именем которого была связана легенда в семье Пушкиных.

В незавершенной рукописи автобиографических записок А. С. Пушкин рассказал о своем деде: «Лев Александрович служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпушен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях. Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась…» Но… это была легенда.

Действительность была иной, и это удалось окончательно доказать исследователю-пушкинисту Р. В. Овчинникову. Он открыл документы, свидетельствующие, что в 1762 и 1763 годах Л. А. Пушкин находился вне Петербурга и, следовательно, не мог быть замешанным в происходившем там 28 июня 1762 года дворцовом перевороте, а также, что в те годы он был на свободе. Из определения Военной коллегии от 2 сентября 1763 года об отставке Пушкина видно, что в то время он находился в Москве, где и вступил во второй брак, взяв в жены двадцатишестилетнюю Ольгу Васильевну Чичерину.

Другому исследователю, С. К. Романюку, удалось обнаружить в делах Коронационной комиссии документы, освещающие участие Л. А. Пушкина в событиях, связанных с коронацией Екатерины II в Москве в сентябре 1762 года.

Надо сказать, что еще отец Пушкина оспаривал увлекательную легенду. Взяв под защиту доброе имя родителя, Сергей Львович характеризовал своего отца как безукоризненного семьянина и христианина, человека любимого и почитаемого всеми, кто знал его.

Что же касается версии о двухлетнем тюремном заключении в крепости, то она относилась к другому времени: в декабре 1755 года Л. А. Пушкин и его шурин А. М. Воейков были осуждены военным судом за истязание домашнего учителя венецианца Харлампия Меркади и около двух с половиной лет, с 19 декабря 1755 года по май 1758 года, содержались под строгим домашним арестом, имея право выходить из дома только в ближайшую церковь, да и то в сопровождении караульных солдат.

Ближайшей к усадьбе Пушкиных была церковь Троицы, а «духовного звания люди», с которыми чаще других общался в то время Лев Александрович, были Малиновские: Авксентий Филиппович и два его сына — Федор и Иван. Семьи были издавна знакомы и хорошо осведомлены обо всех происходящих в их домах событиях, радостных и печальных. Священники Малиновские крестили родившихся в Москве детей Л. А. Пушкина (к сожалению, метрические книги Троицкой церкви сохранились только с 1778 года), его дворовых; венчали, исповедовали, провожали в последний путь.

Священник Федор Малиновский, отец знаменитого историографа и первого директора Лицея Василия Федоровича, провожал деда А. С. Пушкина в последний путь и сделал в метрической книге запись об этом печальном событии: «Умре по христианской должности в покаянии октября 24 дня артиллерии подполковник Лев Александрович Пушкин, коему от рода было 67 лет и погребен 26 числа в Донском монастыре».

Таким образом, архивные документы рассказали нам о том, где жили почти столетие предки Пушкина.

Абрам Петрович Ганнибал, воспитанник Петра I, прадед Пушкина со стороны матери, принадлежал, по словам поэта, к числу замечательных людей XVIII столетия. Ему он посвящает неоконченный роман «Арап Петра Великого», над которым работает летом 1827 года.

Недавно в РГАДА обнаружены неизвестные ранее документы о Ганнибалах, которые, безусловно, заинтересовали в свое время и Александра Сергеевича. Самый ранний — запись, сделанная в Посольском приказе 1704 года о расспросе «сербиянина» Андрея Васильевича. Он прибыл в Москву с поручениями от русского торгового посла, агента Саввы Рагузинского, имея при себе проезжий лист посла в Турции Петра Толстого. А при расспросе Васильев показал, что «господин его Савва Рагузинский, взяв царского величества у посла Петра Толстого помянутый проезжий лист, отпустил его, Андрея, из Царьграда в нынешнем 1704 году в августе месяце сухим путем через Волошскую землю и послал с ним к Москве трех человек арапов малых робят; и приехав… о тех арапах он, Савва, ему, Андрею, приказал объявить Посольского приказу переводчику Николаю Спафарию, а кому де те арапы надлежат и про то ведает он, Николай… И тех арапов трех человек к Москве привез он, Андрей, во всякой целости, и стал с ними в Богоявленском монастыре, что за Ветошным рядом, а сколько де он, Андрей, на тех арапов в покупке лошадей, на чем они до Киева ехали и на харчи, и на иные употребления издержал денег — и тому принесет он роспись».

Один из маленьких арапов, по мнению ученых, и был предок А. С. Пушкина — Абрам Петрович Ганнибал, которого в документах того времени называли Аврамом.

Относительно недавно был опубликован документ, из которого мы впервые узнали, что у Абрама Петровича был брат, Алексей Петрович, что Алексея Петровича так же, как и Абрама, крестил Петр, что он был взят на службу гобоистом в тот же Преображенский полк, куда взяли пушкинского Арапа барабанщиком.

Крещение Аврама состоялось в 1705 году далеко от Москвы. Это отмечено на мраморной доске, установленной на церкви Параскевы в Вильне: «В сей церкви император Петр Великий в 1705 году слушал благодарственное молебствие за одержанную победу над войсками Карла XII, подарил ей знамя, отнятое в той победе у шведов; и крестил в ней африканца Ганнибала, деда знаменитого поэта нашего А. С. Пушкина». Известно, как сложилась его жизнь в дальнейшем. В формуляре Арапа говорится, что он находился при государе при Петре «неотлучно» — во всех походах и кампаниях, в которых участвовал сам Петр — он был и на Полтавском поле, при Пруте и на кораблях. В приходно-расходной книге царя отмечено: «1705 года, 18 февраля Абраму арапу к делу мундира и в приклад дано 15 рублей 15 алтын».

Во время своего второго путешествия в Европу Петр I, сопровождаемый Аврамом, теперь уже юношей, оставил его в Париже для обучения военным и фортификационным наукам. Это было в июне 1717 года. В Москву посланец царя 27 января 1723 года и привез ценнейшую коллекцию, опись которой сохранилась в фонде «Кабинет Петра I» (РГАДА). Документ так и называется «Роспись книгам и инструментам, которые приняты у Аврама, арапа». В росписи перечислены: «3 готовальни, инструмент, чем вытаскивают зубы, фут галанский. Книги: Новый завет, Разговоры на галанском и русском языках. О должности генеральской, Правы французские морские, 3 Азбуки русские, Эпофегмата, География, Атлас с картами». Отдельно обозначены «Фабулы Овидеовы», «Описания Версалия в лицах» и другие книги, а также инструменты — компасы, солнечные часы, циркули, «машина жестяная, что ставят у водных ключей»… Некоторые из сочинений были подарены ему, о чем есть специальные записи на полях росписи: «поднес дук Донтен», «поднес генерал-майор Рено», «поднес маршал Вилярс» и так далее. Библиотека Арапа насчитывала 400 томов, а если учесть страшную бедность Ганнибала во Франции (о чем свидетельствуют его письма), то прав был Пушкин, который считал эту библиотеку свидетельством высокого уровня культуры Арапа. В рукописном отделе Библиотеки Академии наук хранится двухтомный рукописный учебник геометрии и фортификации, написанный Абрамом Петровичем (он в то время еще подписывался «Абрам Петров») и преподнесенный им после смерти Петра I в 1726 году императрице Екатерине I, «яко во всех делах Петра Великого наследнице».

После смерти Екатерины I власть на короткое время перешла к А. Д. Меньшикову, который, обвинив арапа в заговоре, сослал его в Казань, а затем в Сибирь, правда, оставив на государственной службе. Тут и употребил Аврам впервые фамилию Ганнибал. По дороге он писал «светлейшему» письма, где напоминал ему, что обучался «инженерству» во Франции. Для строительных работ в Кронштадтской крепости (перестройка ее начата в 1729 году) и на Ладожском канале (открытом весной 1731 года) нужны были инженеры, и 2 ноября 1731 года даже был принят указ «Сенату и генерал-фельдцейхмейстеру графу фон Миниху о дозволении принимать в русскую службу иностранных офицеров, за недостатком таковых в России». В связи с этим приказом от сентября 1730 года Абрам Петров был вызволен из Сибири властительным Минихом.

17 января 1731 года уже в Петербурге он женился на Евдокии Андреевне Диопер, дочери капитана русской службы. В первый же год его семейной жизни разыгралась трагедия. Абрам Петрович обвинил жену в неверности. Задолго до официального развода, который состоялся в 1754 году, рискуя попасть под суд, Абрам Петрович женился вторично в 1736 году в Ревеле на дочери шведа, капитана в отставке, Христине Регине Шиоберг. Еще 5 июня 1735 года у них появился сын Иван. Стремясь скрыть свой незаконный брак, Абрам Петрович вышел в отставку, и на всякий случай запасся патентом, подтверждающим, что он не просто военный, но и инженер.

Многие материалы РГАДА рассказывают о памятных пушкинских местах, восстанавливаемых после Великой Отечественной войны. В делах Сената хранится одно из ранних свидетельств о селе Михайловском. 4 октября 1744 года князь Трубецкой доложил: «По резолюции правительствующего Сената 18 генваря 1742 года, по челобитью генерал-майор и ревельского обер-коменданта Аврама Ганнибала велено на пожалованные ему по всемилостивейшему Ея имп. Величества 12 того же генваря указу во Псковском уезду в пригороде Воронич Михайловской губы с крестьянами и со всеми… принадлежностями в вечное владение сочинить диплом.» Имеется в архиве и описание этого имения, где «дом господский деревянный со службами и при нем сад с плодовитыми деревьями».

В 1758 — начале 1759 года А. П. Ганнибал покупает под Петербургом мызу Суйда с деревнями. Эти земли, сразу после отвоевания их у шведов в Северной войне, были подарены Петром I Петру Апраксину, который в 1718 году построил здесь деревянную церковь Воскресения, и деревня Суйда стала называться селом Воскресенским, и лишь мыза сохранила древнее новгородское название Суйда — по названию протекающей речки.

Именно здесь, в этой старой церкви крестили будущую няню поэта. В этой же церкви 28 сентября 1796 года венчались родители Пушкина.

В архиве обнаружен и старинный план этих мест, составленный при специальном межевании Петербургской губернии; на плане хорошо видны постройки и парковый ансамбль.

Такие уникальные документы сохранились в архиве о предках знаменитого поэта.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/1999


Андрей Левандовский[17] «Дней Александровых прекрасное начало…»

Царствование Александра I в России — так до сих пор до конца и не понятое время. Я бы сказал, что это была первая серьезная и добросовестная попытка привести Россию в соответствие с теми идеями, которые здесь жили и развивались. А идеи были самые разнообразные, подчас несовместимые друг с другом. С одной стороны — крепостничество, рабство, жизнь человека ничего не стоила, его можно было забить до смерти, продать, подарить. А с другой — идеи европейского Просвещения, которые начал внедрять еще Петр, и ко времени Александра I можно было уверенно сказать, что идеи эти прижились, российская элита впитала их, живет ими, а ведь там во главу угла ставилась человеческая личность с ее неприкосновенностью и уникальностью.

Как совместить одно с другим? Разрыв между народом, массой крепостных и дворянской элитой был катастрофическим: они говорили на разных языках в буквальном смысле слова. Было два мира, два социума. И Александр сделал попытку привести в соответствие идеи Просвещения и реальную русскую жизнь. Потихоньку, но добросовестно, нащупывая какие-то ходы, не увлекаясь ни фразеологией, ни слишком смелыми действиями. Для меня, как для историка, поиски нового очевидны, и, по-моему, они были совершенно искренни.

Сказать это очень важно, потому что об Александре I всегда будут спорить. Причем не так, как, скажем, о Николае I или об Александре II, тут ясно: государственные деятели, самодержцы. А в Александре много загадок.

Лагарп — его учитель, и я затрудняюсь привести другой пример, где учитель так повлиял бы на ученика. Где то, что говорилось, было воспринято не за страх, а за совесть.

Есть очень любопытные страницы мемуаров Чарторыйского, написанные через пятьдесят лет после описываемых событий. Лагарп был уже отправлен из России, Александр остался без него — это самый конец правления Екатерины. Надо сказать, что Чарторыйский — человек очень холодный, сдержанный, и то, что он рассказывает, ему совсем не свойственно. А пишет он о тайном свидании, которое у него было с Александром, где Александр, еще совсем юный, исповедовался ему. Ничего особенно умного Александр не сказал, но это было невероятно искренне. «Я люблю свободу, — говорил Александр, — я желаю дать нашей стране положительные законы, я хочу освободить Польшу, установить ее независимость. Я сделаю все, чтобы наши народы были счастливы. Ну, и добившись этого, я, конечно, удалюсь под сень струй, с любимой женой…» Все это так по-юношески, даже по-детски. Но меня в этих строках всегда поражало ощущение искренности, искреннее желание сделать то, что сказано.

К чему практически приходит Александр I со своими сотрудниками в 1800-х годах? Тут нужна небольшая предыстория.

Убийство Павла и восшествие на престол Александра было воспринято на ура теми, от кого очень много зависело — высшими сановниками и придворными, столичным дворянством. Именно потому, что была надежда на возвращение екатерининского продворянского царствования. Каждый по-своему понимал обещание Александра «все будет, как при бабушке». Они были уверены, и Александр поддерживал их надежды. Манифест составлял Трощинский, старый екатерининский служивец, и потому там была знаменитая фраза: «Управлять буду по заветам великой бабки моей Екатерины». Но Александр в одном из частных писем пишет: «Со стариками я веду тонкую политику — пусть болтают, чего хотят, лишь бы только не мешали». Должности внешне важные, но декоративные — не более. Реально центр власти переходит к Негласному комитету. Его роль в это время (второй, третий год правления) трудно переоценить.

Чарторыйский потом писал: «Не все, о чем мы говорили, было проведено в жизнь, но все, что было проведено в жизнь, все это нами обговорено, подготовлено». Министерская реформа, попытки смягчить крепостное право и, по сути дела, начало системы народного просвещения. Народное просвещение — вот глубина этих реформ, правда, ее еще надо измерить. Жозеф де Местр, реакционер из реакционеров, пишет о поверхностности, например, идеи лицея. О том, что эти люди ничему не научатся, что России нужно глубокое просвещение с глубокими моральными устоями, а не просто воспитание блестящих вертопрахов. И это абсолютно справедливо. Но не надо воспринимать Александра как великого реформатора. Он им не был, но была добрая воля сделать то, что можно. И были результаты.

Самое значительное — это, конечно, реформа центральных органов управления. Очень разумная, по-моему. Собственно, до сих пор мы живем примерно так, как было определено Негласным комитетом. Министерства — органы управления, хорошо организованные, единоличная власть министра, единоличная же ответственность. И главное, впервые в истории России — вертикаль: министр внутренних дел с министерством, губернатор с губернским правлением, капитан-исправник и помещик, который реально наводит порядок у себя в поместье. То же самое — финансовая линия, судебная и так далее. Это очень разумный шаг на пути создания мощной централизованной системы. Контрольная функция Сената — тоже разумна. Но это бюрократический контроль, и, кстати, Александр сам ввел право Сената оспаривать его собственные указы и сам же погубил это право при первой возможности. А вот крепостное право задел лишь по самому краешку. «Указ о вольных хлебопашцах» — это максимум. Указ рекомендательный, то есть помещики могут освобождать крестьян, если захотят.

А дальше? Система просвещения. Идея была в том, чтобы дать просвещение всем, на нужном уровне. Тоже, по-моему, очень разумно. Подход сословный, потому что действительно крестьянских детей учить французскому бессмысленно. Год приходского училища для крестьянских детей — это письмо, арифметика, чтение, Закон Божий. Три года уездного училища для мещанских детей, детей низшего чиновничества. Дальше — гимназический курс, и из гимназии — в университет. Причем прелесть, правда больше на бумаге, состояла в том, что цепь была не замкнута. То есть массы крестьянских детей получают приличное начальное образование, но талант государство поддерживает. Можно, закончив первый класс приходского училища, прийти во второй класс уездного. Оттуда — в гимназию, а дальше — университет. Появился стимул. Вырваться из крестьянской среды таким образом было сложно, но все-таки возможно. Чуть ли не впервые в российской истории, учась, можно было повысить свой социальный статус.

В чем-то здесь есть продолжение екатерининской стратегии. И, несмотря на промахи и недостатки, по моему глубокому убеждению, именно при Александре была заложена мощная основа среднего и высшего образования в России. К концу правления Николая I русские гимназии и университеты вышли на европейский уровень, в чем-то даже поднявшись выше. Они были очень хороши. А вот начальное образование — почти никакое. Известны цифры: полтора процента грамотных в начале XIX века и четыре с небольшим — к 1861 году. Конечно, два процента за полвека — мизерная прибавка. И все-таки это — основа для будущего. А ведь еще был Сперанский, ключевая фигура эпохи Александра.

Но прежде скажем, что у Александра меняется отношение к дворянству. Потому что и судьба отца у него перед глазами, и понимание того, что без дворянства в России начала XIX века проблем не решишь. И он продолжает создание вольного и просвещенного слоя, тех самых, по Эйдельману, непоротых поколений. А потом появляются декабристы, и на вопросы следственной комиссии Трубецкой отвечает, что Совет Спасения был создан для тайной поддержки царя в его преобразовательных планах. То есть Александр после войны и заграничных походов должен был эту поддержку получить, это было естественно. А он вдруг резко меняется… Наступает реакция. Не сошлось.

Он сам это фиксирует. Думаю, это — поворотная точка не только в истории его личности, не только даже в истории царствования Александра, это — поворотная точка в истории России вообще. Власть меняет свое отношение к просвещению в целом, к реформам как таковым, даже самым осторожным.

Как это произошло? До сих пор, по-моему, толком непонятно. Есть собственные слова Александра о том, что он до Отечественной войны по своей воле не брал в руки Священное Писание. Чисто екатерининское воспитание, про Лагарпа и говорить не приходится. Тут, скорее, вольтерьянский подход — если бы Бога не было, надо было бы Его выдумать. Это необходимо для официального ритуала, для народа и так далее. А вот когда Наполеон вошел в Москву, вспоминал Александр, он любил об этом рассказывать: «Я взял в руки Священное Писание и с тех пор с ним не расстаюсь».

Есть опубликованное освидетельствование его тела после смерти. У него мозоли на коленях, роговые наросты. Последние десять лет жизни он провел, в значительной степени стоя на коленях. Это некий духовный перелом, его можно и нужно приводить в соответствие с эпохой. И все-таки здесь многое зависело от личности царя, который, у меня такое ощущение, просто надорвался. Он был слабым человеком при всех его благих намерениях и даже немалых практических действиях. С другой стороны, у него, наверное, было ощущение перелома. И понимание, что если вопреки всему Бог спас Россию, то это для того, чтобы дать какой-то урок. Об этом — и Венский конгресс, об этом — и союз государств, не просто союз, а Священный Союз. Сакральный.

А трагедия состоит в том, что как раз те же самые события дают ход замечательному поколению людей, которые этот урок воспринимают совершенно иначе. Россия спаслась, потому что это — великая страна с совершенно замечательным народом. Это единение сословий, которое, несомненно, было в 1812 году, произвело сильнейшее впечатление. А потом — заграничные походы. И сначала — взрыв патриотизма, потом — оскорбление этого патриотизма невольным сравнением Европы с Россией. И искренняя уверенность в том, что главный урок Отечественной войны — необходимость становиться другими, дать народу соответствующее положение.

А какое положение? Думают по-разному. И Александр тоже думает и о единении, и о том, что надо идти дальше. Куда только? К какому благоденствию, если использовать декабристские термины?

Если говорить об Александре, совершенно очевидно, что все внимание его обращено на возрождение христианского начала в людях вообще. Прежде всего в высших слоях, а затем — в совершенно разных сословиях. Он делал все для того, чтобы Библейское общество открывало филиалы где только можно. Речь шла о распространении Священного Писания. Перевод Священного Писания на русский язык начинается — с большими трудами, но начинается. Это опять-таки искренний шаг. А ведь его постоянно обвиняли в том, что он «фальшив, как пена морская», «властитель слабый и лукавый», «в лице и жизни Арлекин» — и это Пушкин! А на самом деле у Александра — сильнейшие душевные переживания. Он владеет собой, он действительно может «делать хорошую мину при плохой игре» и часто так и поступает. Но ощущение такое, что его главный урок действительно состоит в том, что надо возвращаться к Господу. В реформах толка не будет — будет сумасшедшая Европа. Надо меняться духовно.

Но обратим внимание: искания Александра, мягко говоря, не совсем православные. Они вообще не православные. Ближе всего они к современному евангелизму. Это личный контакт с Господом, с высшими силами на основе определенных упражнений, аскезы, то, что сейчас называется медитацией. Желание почувствовать эту благость самому. Церковь же настаивает на своей посреднической роли. Но он ищет свое — встречается с квакерами, в Россию приезжает известная госпожа Крюдер — с теми же исканиями. При Александре министром просвещения и духовных дел становится А. Н. Голицын, человек тех же убеждений, что и Александр, тоже человек ищущий. Кстати, в это время переводится мистическая литература в невероятных количествах — Беме, Сведенборг. Почти официальную поддержку получает хлыстовство. Это русское мистическое направление чем-то близко Александру. Оно даже проникает в высшие сферы.

Но что нужно иметь в виду? Этот круг людей, как к ним не относись, но искренне верующих, очень невелик. Хотя окружение не остается равнодушным. Появляются люди типа Магницкого, которые до того мазурку плясали, в карты играли, ухаживали за барышнями, а тут — черный сюртук, взгляды либо к небесам, либо долу, молитвенник обязательно. И карьера. Именно в это время появляется Аракчеев, который ни в каком мистицизме повинен не был, но на которого в большой степени Александр перекладывает реальное управление страной. Нужны порядок, дисциплина, еще раз порядок и дисциплина, а лучше Аракчеева для этого человека не найдешь.

И вот результат душевного перелома Александра — мистицизм плюс казенщина. Печальный результат.

А вот теперь — фигура Сперанского. Уместно вспомнить слова поэта «А счастье было так возможно!» Александр с помощью Сперанского хотел создать наряду с вертикалью, идущей сверху вниз, вертикаль, идущую снизу вверх. Отлаживая бюрократическую систему, приводя ее в порядок, создать систему самоуправления и попытаться на нее опереться. Потому что, когда все сконцентрировано в одних руках, есть огромный соблазн прийти в нужное время, в нужное место и сделать свое грязное дело — убийство отца не выходило из памяти.

А две вертикали можно расположить, как в архитектуре, чтобы получились контрфорсы. Тогда не только стена будет стоять, но и конструкция большой площади будет иметь опору. А в результате появятся и стабильность, и надежность, потому что постепенно начнется нарастание управлением страной снизу.

А дальше, что ж, все более-менее понятно. Александр всегда был поразительно осторожен. Осторожность у него просто в крови. Этим, кстати, он был похож на Екатерину. И конъюнктуру чувствовал просто кожей. И вот его план пошел гулять по рукам. Естественно, по его, Государя, инициативе. Сперанский потом в ссылке писал: «Я же всего-навсего излагал на бумаге Ваши убеждения». Реакция высших слоев хорошо известна. Это одна из основных проблем нашей жизни — время перемен пришло, а опереться не на кого. У царя хорошие идеи, Сперанский их приводит в блестящую форму. Царь дает добро. А кому все это нужно? Вот вопрос, на который ответить не так легко. Народу, может быть, это и было бы нужно, если бы народ об этом когда-нибудь узнал. Неграмотные крестьяне об этом не узнали никогда. Дворянству, бюрократии, гвардии это абсолютно не было нужно, им и так было хорошо. Это очень пригодилось бы среднему классу, если бы он в России был, но его не было тогда и нет по сей день.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 7/2006


Виктор Безотосный[18] Французское влияние в России

Начало царствования императора Александра I было связано с надеждами. Общество жаждало перемен, в воздухе носились идеи, имеющие отношение к реформам. И действительно, начались преобразования в системе высшего государственного управления. Одной из самых важных и первых реформ стало введение министерств — 8 сентября 1802 года, — отменявших систему коллегиального управления, укреплявших единоначалие и вводивших персональную ответственность высших чиновников. Затем последовали реформы в области просвещения и печати, Сената и ряд других. И хотя эти первые шаги, по существу, мало что меняли в жизни чиновничьей России, лишь внешне придавая европейский лоск громоздким административным учреждениям, они обнадеживали. Казалось, телега сдвинулась с места, и теперь пойдет по-другому. И на самом деле, продолжение последовало.

Второй этап реформирования пришелся на период 1808–1812 годов и был связан с именем человека выдающегося — Михаила Михайловича Сперанского. Он являлся сыном сельского священника, и тем не менее в этот период стал одной из главных и значимых фигур в гражданской сфере управления. В 1808 году Александр I приблизил его к себе и поручил подготовить реформу государственного управления. Уже в 1809 году Сперанский, помимо отдельных проектов, предоставил царю план преобразований, наиболее полно и точно выраженный в знаменитом «Введении к уложению государственных законов», в котором явственно прослеживалось влияние наполеоновского «Гражданского кодекса» (Code civile), хотя сам автор считал его плодом изучения всех, а не только французских, существовавших в мире конституций.

В основу государственного устройства предлагалось положить традиционный принцип разделения властей — законодательной, судебной и исполнительной — на всех уровнях: от комитета министров до волостного управления. Высшим органом судебной власти предполагался Сенат, исполнительной — Комитет министров и министерства, законодательной — Государственная Дума. Связующим звеном между императором и новыми государственными органами (Думой, Сенатом и Комитетом министров) должен был служить Государственный Совет, члены которого не избирались, а назначались императором. Совет задумывался как совещательный орган при монархе, через который ему представлялись решения всех трех новых учреждений. Планировалось даже в какой-то степени привлечь население на основе имущественного ценза посредством четырехстепенных выборов к участию в исполнительной, законодательной и судебной власти.

Самым радикальным являлся проект законодательной власти. Предполагалось разделить население на три сословные группы: дворянство, «среднее состояние» (купцы, мещане и государственные крестьяне) и «народ рабочий» (все остальные податные слои, включая крепостных крестьян). Выборные права должны были получить два первых сословия. Как владельцы недвижимой собственности они избирали бы волостную думу, делегаты от нее — окружную думу, затем таким же образом — губернскую думу, а в последнюю очередь — Государственную Думу, которую планировалось собирать раз в год. Таким образом, выстраивалась четкая система законодательного корпуса на всех уровнях, что означало бы прорыв России в сторону европейского права. И прежде всего — принятие таких реформ и функционирование независимых друг от друга трех ветвей власти в значительной степени ограничивало бы самодержавную власть.

Но… Это только показалась, что телега сдвинулась с места. Деятельность Сперанского сразу же нашла массу противников. Прежде всего они усматривали в ней угрозу революции. Его же самого обвинили в предательстве в пользу Наполеона. И что парадоксальнее всего — самым непримиримым критиком стал блестящий литератор и историк Николай Михайлович Карамзин, выступивший с «Запиской о древней и новой России». Он ярко и живописно обосновывал угрозу незыблемости самодержавия, а так как он был последовательным монархистом, то именно самодержавие считал для России наиболее подходящей и исторически сложившейся формой правления. Именно Карамзин в наиболее концентрированном виде выразил мнение консервативной оппозиции и призвал отказаться от нововведений. Понятно, что проект Сперанского не мог быть полностью осуществлен из-за раздававшейся со всех сторон критики.

В сущности, после обсуждения, проходившего в условиях почти секретных, из запланированных реформ удалось воплотить в жизнь лишь идею создания Государственного Совета (1 января 1810 года). Совет был создан как законосовещательный орган, то есть основные функции (рассмотрение и принятие законов) еще не созванной Думы были уже переданы Государственному Совету.

Следующим значимым нововведением, которое все-таки успел провести Сперанский, стала министерская реформа. 25 июня 1811 года был обнародован манифест «Общее учреждение министерств» — весьма объемный законодательный акт (401 параграф). Документ определял штаты, порядок назначения и увольнения, делопроизводства, получения чинов, четко прописывал ответственность и пределы власти министров, их взаимоотношения с различными государственными структурами.

Но к 1812 году положение Сперанского стало шатким. Как бы в противовес французскому влиянию стали раздаваться голоса, призывающие к борьбе с иноземными заимствованиями. Рупором этих мощных общественных настроений стал граф Ф. В. Ростопчин, считавший, что окружающие царя люди, по его словам, «набиты конституционным французским и польским духом», а реформы Сперанского «несообразны с настоящим делом». В результате дворцовых интриг весной 1812 года, когда всем стало ясно, что война с Францией неизбежна, Александр I сделал свой выбор — пожертвовал непопулярной фигурой в пользу дворянской оппозиции, в пользу консервативных сил. Сперанский был арестован и отправлен в ссылку.

И все-таки обстоятельства падения великого русского реформатора до сих пор остаются неясными. Конечно, обвинения в преклонении перед всем французским, обвинения в государственной измене и даже в заговоре в пользу Наполеона сыграли свою роль. Но причина была глубже, и таилась она в неготовности власти провести реформы и неготовности царского окружения принять их.

Реформы в гражданской сфере начала царствования Александра I первоначально почти не затронули армию. Объективный разбор состояния и развития русского военного искусства в наполеоновскую эпоху заставляет любого исследователя заняться сравнительным анализом российской и французской армий. Армия Наполеона в начале ХIX столетия для русских стала главным противником. Если до 1805 года французское влияние было минимальным (вряд ли можно говорить о влиянии французов-эмигрантов в рядах армии), то после поражения при Аустерлице, а затем при Фридланде, для многих военачальников стало очевидным отставание в военной сфере.

В русской истории можно найти много примеров, когда российские власти успешно заимствовали у своих противников очень многое и в результате выходили победителями из военных столкновений. Так, первый российский император Петр I в борьбе со Швецией в Северной войне на шведский манер одел, обучил и организовал свою еще молодую армию и в результате добился победы.

Обычно историки русской армии XIX столетия выделяют три господствующих направления, оказавших влияние в военной сфере в тот период: 1) развитие национальных традиций, связанных в первую очередь с полководческим искусством знаменитого А. В. Суворова и административной деятельностью Г. А. Потемкина; 2) прусские тенденции, навязанные императором Павлом I; 3) французское влияние, оказанное на тактику и военное строительство наполеоновскими войнами. До 1805 года в русской армии довлели прусские образцы, введенные императором Павлом I, почитателем Фридриха Великого. Поражения от французов 1805-го и 1807 годов заставили взяться за военные реформы и обратить пристальное внимание на тактику и военную организацию Наполеона. Уже в 1806 году была введена, хотя и чисто схематически, дивизионная система организации. Главное же, что все обучение и боевая подготовка войск постепенно стали строиться по французским канонам. Это очень точно подметил посол Наполеона в Санкт-Петербурге А. де Коленкур в своих докладах в Париж: «Музыка на французский лад, марши французские; ученье французское». Александр I начал реформы с того, чем традиционно всегда все мужские представители династии Романовых занимались с особой любовью — с униформы. Будущий герой 1812 года генерал Н. Н. Раевский писал из Петербурга в конце 1807 года: «Мы здесь все перефранцузили, не телом, а одеждой — что ни день, то что-нибудь новое». Действительно, наполеоновская униформа в то время диктовала военную моду в Европе, и переобмундирование русских войск лишь знаменовало новые подходы к военному делу.

Сам Александр I, мечтавший в юности о полководческой славе, очень быстро понял после Аустерлица и Фридланда, что пальма первенства в личном соперничестве на поле брани всегда будет за Наполеоном. Оставив за собой дипломатическое поприще, он искал профессионального военного, кто бы мог осуществить реформы в армии, чтобы она успешно могла противостоять наполеоновским войскам. Таким человеком стал М. Б. Барклай-де-Толли, с 1810 года занимавший пост военного министра.

Именно Барклаю за короткий срок удалось реорганизовать армию — была введена постоянная корпусная система: созданы восемь номерных (1-й — 8-й) пехотных корпусов (по две пехотные дивизии в каждом), которые вошли в 1-ю и 2-ю Западные армии.

В 1810 году были увеличены штаты полков армейской пехоты, которые получили 3-батальонный состав. Тогда же было осуществлено усовершенствование дивизионной системы. До 1810 года в состав дивизий входили части всех родов войск, а соотношение различных видов пехоты, кавалерии и артиллерии носило произвольный характер (2–4 кавалерийских, 4–5 гренадерских или мушкетерских полков, 1–2 егерских полка и артиллерийская бригада), что затрудняло управление войсками. К 1812 году удалось сформировать 25 пехотных дивизий примерно однотипного состава (в каждой, как правило, 4 пехотных и два егерских полка, а также артиллерийская бригада) и две гренадерские дивизии (в каждой по 6 гренадерских полков и артиллерийская бригада). Кавалерийские полки были сведены в дивизии, при этом были созданы две кирасирские дивизии. Позднее на основе этих дивизий в 1-й и 2-й Западных армиях образованы резервные кавалерийские корпуса в противовес аналогичным корпусам кавалерийского резерва у Наполеона.

По инициативе и под руководством Барклая была осуществлена реформа высшего и полевого управления российской армии. 27 января 1812 года император Александр I утвердил «Учреждение для управления Большой действующей армии», определившее состав и функции управления войсками и ставшее первым русским положением о полевом управлении войск.

Он утвердил также «Учреждение Военного министерства», установившее новую структуру и функции Военного министерства. В процессе преобразования системы управления войсками смогли провести реорганизацию штабной службы — Свиты Его Императорского Величества по квартирмейстерской части, выполнявшей тогда функцию Генерального штаба. Начальник этой службы князь П. М. Волконский сразу после Тильзитского мира в 1807 году был отправлен во Францию, где изучал организацию штабов наполеоновской армии и по возвращению в Россию реформировал деятельность штабов по образцу французских. Благодаря этому в 1812 году на высших штабных должностях оказались талантливые офицеры: А. П. Ермолов, К. Ф. Толь, И. И. Дибич и другие.

Большое внимание по опыту Франции уделялось подготовке резервов для полевых войск. На основе рекрутских депо были сформированы 10 пехотных, 4 кавалерийские дивизии и 7 запасных артиллерийских рот, а из запасных подразделений (батальонов и эскадронов) были созданы 1-й и 2-й резервные корпуса. В ходе кампании 1812 года значительная часть этих формирований поступила на пополнение действующих армий.

В 1811 году были утверждены новые уставные положения, учитывающие накопленный боевой опыт («Воинский устав о пехотной службе», «О егерском учении», «О строевой кавалерийской службе») и вводившие новые тактические формы. Многие идеи были прямо заимствованы из французских уставов, и новые наставления рождались прямо в войсках. Например, в 1810 году с французского на русский язык перевели «Наставление в день сражения императора Наполеона». Оно ходило в рукописном виде среди офицерского корпуса и уже по горячим следам в том же году молодой генерал-майор М. С. Воронцов издал «Наставления господам офицерам Нарвского пехотного полка», а в конце июня — начале июля 1812 года было составлено, отпечатано и разослано в полки «Наставление господам пехотным офицерам в день сражения», сыгравшее важную роль во время военных действий. Следует также указать на массовое увлечение молодых офицеров перед войной 1812 года военно-теоретическими проблемами, в частности, многие тогда активно изучали труды французского военного теоретика Г. Жомини, а офицером А. И. Хатовым был подготовлен в 1807–1810 годах учебник «Общий опыт тактики», обобщивший европейский, в первую очередь французский военный опыт.

Надо сказать, что к началу 1812 года военные реформы Барклая не были завершены, и тем не менее они сыграли большую роль в повышении боеспособности войск во время боевых действий в 1812–1814 годах.

Интересно на этот счет мнение современника, русского полковника И. Радожицкого, и сделавшего неожиданный вывод о Наполеоне: «Между тем полководцы, министры и законодатели перенимали у него систему войны, политики и даже форму правления. Он был враг всех наций Европы… но он был гений войны и политики; гению подражали, а врага ненавидели».

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 7/2011


Андрей Левандовский Аракчеев. «Без лести предан»

Стартовая площадка у этого человека была предельно низкой — семья не нищая, но очень небогатая. В кадетский корпус его принимали полгода, и жили они тогда в Петербурге с отцом на гроши, занимали у кого только можно, просили даже у митрополита петербургского Гавриила — он им серебряный рубль дал на паперти, и они девять дней продержались.

И только через полгода, в тот день, когда уже собирались уезжать, не было ни копейки, Аракчеева все-таки зачислили.

Но сразу поражает цельность натуры. Он человек далеко не бесталанный. Однако талантливых людей, думаю, немало, а вот людей, обладающих такой невероятной силой усердия, таким терпением, таким умением преодолевать разнообразные препятствия на своем пути, какими обладал Аракчеев, по пальцам можно перечесть. Я не знаю ему равных. У него просто бульдожья хватка. Он производит впечатление баллистической ракеты, запущенной по заданной траектории. Он вообще производит очень сильное впечатление, как мало кто другой, даже при поверхностном знакомстве. От него идет волна удивительной энергетики — черная она, белая, хорошая, плохая, — об этом можно рассуждать и спорить, но что это человек очень сильный, с выдающимися, вполне определенными качествами — это несомненно.

Он честолюбив, но не герой, не идеалист, он решает вопросы по мере их поступления, не мечтает и не фантазирует. Гатчина — это прямо для него. Ему принадлежат слова, что в Гатчине служить тяжело — с этим согласны были все — но приятно. Потому что «твое усердие отмечается, неизбежно практически, и ты получаешь законное продвижение». Он в своем роде психолог, причем характерно — только по отношению к вышестоящим. Вниз он вообще не смотрит. Внизу для него не люди, а человеческий материал. Но, восходя, поднимаясь наверх, он внимательнейшим образом просматривает, изучает, тщательно анализирует всех тех, от кого зависит его восхождение. Будь то начальник корпуса Мелиссино, или императоры Павел Петрович и Александр I. И при этом являет удивительное понимание человека и потрясающее умение соответствовать именно этим людям, их склонностям и чертам характера. Вот Павел и Александр, ведь они совершенно разные, а он прекрасно уживался и с тем, и с другим.

Началось все с кадетского корпуса. Поначалу он был там парией. И понятно — здесь учились ребята из знатных семей, золотая молодежь. А он, некрасивый, корявый и бедный-бедный, долгое время не мог даже получить мундир и ходил в совершенно протертом, штопаном старье. Его все время шпыняли, над ним смеялись, издевались, дразнили. Он терпел. Что-то подобное было и с учеником офицерской школы Бонапартом — разные натуры, но что-то общее есть. А потом, очень скоро, он — первый ученик и надзиратель над теми самыми кадетами, трудными учениками. Он надзирал так энергично, что они пытались его убить — сбросили камень, когда он поднимался по винтовой лестнице. О нем нечего было бы рассказывать, не урони он в ту минуту платок. По его собственному воспоминанию, он сделал шаг назад, чтобы его поднять, и огромный камень упал прямо перед ним. Понятно, что он довел их до крайности, отыгрываясь, возможно, беря реванш. Но еще и потому действовал так, что, хорошо понимая задачу, всегда желал выполнить ее предельно четко, в короткие сроки и с блестящим результатом. Думать о других ему не приходило в голову, поэтому совершенно не щадил тех, за счет кого эта задача выполнялась. Интересная психологическая коллизия, встречающаяся довольно часто — люди, вышедшие из низов, почти никогда не испытывают сочувствия к своим собратьям, тем, кто так внизу и остался. Наоборот, именно к ним они более всего жестоки.

Я думаю, что это в какой-то степени месть. Месть за свою тяжелую жизнь в начале пути. Но и здесь у Аракчеева бывали исключения. Несмотря на всю свою жесткость, он впоследствии подчас быстро реагировал на просьбы, может быть, вспоминая, как полгода жил в нищете, ожидая ответа. Как правило, пытался помочь выходцам из бедных дворянских семей. Неоднозначный, не простой человек. А возможно, считал, что только жесткая, трудная служба нужна, чтобы чего-то добиться и проявить свои лучшие качества. «Меня держали в черном теле, и это сыграло свою положительную роль. И я должен держать в черном теле…» Такой вот естественный отбор. Но уж больно был жесток! Жесток и предельно груб.

И Гатчина сыграла в этом не последнюю роль. Дело в том, что Павел подбирал, как правило, офицеров из простых небогатых семей, не очень культурных, не очень ученых, но тех, которые хотели служить и изменить свое бытие благодаря службе. Из Гатчины не вышло героев, но вышли системные администраторы, очень дельные администраторы. Например, Обольянинов, генерал-прокурор, Капцевич, вице-губернатор Западной Сибири. Гатчина — школа жизни очень жесткая и суровая. Павел требовал абсолютной преданности, а с его точки зрения, преданность — это прежде всего исполнительность.

И все-таки Павел следил за офицерами, вникал в их жизнь и обстоятельства, и когда видел истинную преданность и исполнительность, относился, как отец родной. Помогал, повышал, решал проблемы. Не то — Аракчеев. Разные люди, но Аракчеев стал для Павла необходимым и незаменимым.

Надо сказать, что после того, как Павел взошел на престол, первые дни он производил впечатление человека совершенно не в себе. Он так долго ждал этого момента, так боялся, что он никогда не настанет, что, когда момент настал, Павел потерял голову. Он долгое время метался по Зимнему дворцу, не мог найти кабинет, который был ему отведен. Ему, излишне эмоциональному и впечатлительному был совершенно необходим человек, воплощающий систему и порядок. Именно таким человеком и являлся Аракчеев. Он не ждет случая — случай сам находит его. Он служит. И служит так отчетливо и выразительно, что его нельзя не отметить. Сначала Аракчеева назначают комендантом Петербурга, но Павел дважды его отставляет. Почему? Павел не терпел непорядка и не терпел обмана — вот две его характерные черты, две установки. Первая его реакция — вон отсюда, будь ты хоть Аракчеев. Но как мог проштрафиться Аракчеев? В одном случае он усмирял волнения, возникшие в одной из рот, и Павлу доложили о его жестокости, переходящей дозволенную грань, — он был нестерпимо жесток. Александр такие вещи прощал спокойно, Павел не прощал. Излишняя жестокость Павла раздражала.

А во втором случае — чисто семейное дело — Аракчеев прикрыл своего младшего брата. Брат был в карауле, когда там произошло совсем мизерное хищение со склада. Аракчеев пытался переложить вину на другого офицера. Павел был взбешен, узнав об этом. И сразу реакция — вон из Петербурга. С точки зрения бюрократической этики, дела настолько мелкие, что и говорить не о чем, но Павел — совершенно неординарный государственный деятель. При нем очень просто сделать карьеру при определенных качествах, но удержаться почти невозможно. Я думаю, что Пален потому и устроил убийство Павла, что боялся не удержаться.

Что делает Аракчеев в полуопале? Опалой его изгнание назвать было бы нельзя. Он у себя в Грузино, в своем поместье Новгородской губернии. Впоследствии императора Александра поместье Аракчеева совершенно поразило. Это была не русская деревня, и не немецкая, и не французская, это было что-то небывалое. Поселок с невероятно чистыми улицами, с образцовыми палисадами, с жилищами одинакового типа — все в полном порядке. Ни малейшей соринки. Но крестьяне ходили, озираясь, потому что — не дай Бог что — запарывали беспощадно. Строгие правила Аракчеев сочинял сам: малейшее отклонение от нормы — страшное наказание. Грузино он любил странною любовью и все свободное время отдавал его благоустройству.

Снова призывают на службу Аракчеева уже в 1801 году. Наши размышления о том, что успел бы Аракчеев, будь он рядом с Павлом, и обошлось бы, не случилось страшного убийства — они абстрактны. Хотя лично я думаю, что будь в это время Аракчеев, не было бы этого провокационного заговора и Павла не убили бы.

Итак, Павел убит, Аракчеев возвращается… Рассказывают, что, когда он впервые появился при дворе Александра, от него шарахались. Потому что на груди у Аракчеева висел медальон величиной с чайное блюдце с портретом Павла. Это было смело. Тут было искреннее чувство, безусловно, но и расчет. Александр смещает и отправляет в ссылку заговорщиков, убийц отца.

А тут человек с его портретом. И расчет очень верный. Александр это оценил — «Без лести предан, не только отцу, но и мне». Так он понял Аракчеева и не ошибся. Когда, уже в следующее царствование, отставленный совсем Аракчеев останется один, он станет поклоняться Александру I, сделает из него икону, культ. Он всю жизнь будет помнить свой приезд из Гатчины в Петербург сразу после смерти Екатерины. Он явился туда в изодранном кафтане и пропотевшей рубахе. Павел свел их с Александром — они давно знали друг друга по Гатчине — велел пожать руки и сказал: «Держитесь друг друга и служите мне верно». Александр после этого повел Аракчеева к себе и дал ему свою рубаху. В этой рубахе Аракчеева и похоронили.

Интересно, что Аракчеев в некотором смысле повторяет судьбу Павла. Он не любим. Не любим теми, кто создавал общественное мнение в начале, в первой четверти, в первой половине XIX века. Он не любим дворянами, писавшими мемуары, не любим дворянскими историографами, в частности Николаем Карловичем Шильдером. И все его портреты, оставленные современниками, во многом искаженные и преувеличенные. Но вот что действительно абсолютная правда, так это то, что он сотворил русскую артиллерию. После несчастной войны 1805–1807 годов Александр остался доволен только артиллерией. Она уже тогда была на высоком уровне. А в 1812 году не было сомнений, что наша артиллерия адекватна французской, то есть лучшей в мире. И то, что это в значительной степени — заслуга Аракчеева, никем не оспаривалось.

Но вот военные поселения нельзя было бы назвать его детищем. Он в принципе не разделял эту идею. Но ему велели их создавать, и он, как человек долга, принялся рьяно за непростое дело. За что его и ценили — он мог высказывать свое, отличное от других мнение, но подчинялся приказу беспрекословно и проводил его в жизнь. Обратим внимание: в военных поселениях при относительно тихой и стабильной жизни в России — постоянные восстания. И дело, может быть, даже не столько в жестких порядках, сколько в порочности той системы, которая была предложена. Непереносимы были нагрузки при всей выносливости солдат: необходимость самим себя кормить, ежедневная муштра, походы, и в это же время — самые разнообразные строительные работы. На плечи одного человека ложилась нагрузка крестьянина, рабочего и солдата. И при этом должен был быть безукоризненный порядок. Сама идея была порочна. Поселения ложились на плечи конкретного человека непосильным гнетом, что люди просто не выдерживали. В результате — постоянные и совершенно бессмысленные бунты, когда восставали из-за непереносимого, невозможного напряжения сил и рвали офицеров в клочья.

Существует уверенность даже у многих историков, что Павел бессмысленно жесток, Александр мягок, полная противоположность отцу. Но вот Натан Эйдельман, известный исторический писатель, историк, провел простой подсчет, из которого следует, что в отношении солдат и нижних чинов уровень наказания в начале царствования Александра точно такой же, как и при Павле, а в отношении офицеров он в 6 раз меньше.

И это характерно. Павел жесток со всеми. У него принципы. Но при нем прекратились безобразия с невероятным воровством, во многом, кстати, благодаря Аракчееву. Вообразите: полковники и генералы использовали солдат для хозяйственных работ у себя в поместьях! Нам сегодня очень легко это представить. Впоследствии это расценивалось как зверства царского режима. При Павле это исключалось по определению. И в этом Аракчеев адекватен Павлу. А стремление к порядку оборачивается жестокостью.

Думаю, Аракчеев — один из последних деятелей, связанных больше с прошедшим, с XVIII веком, чем с веком наступающим. И Павел, и Александр, на мой взгляд, очень похожи друг на друга — не вполне уверены в самих себе, они тяготятся комплексами, по-разному проявляемыми. И им обоим совершенно необходим был человек типа Аракчеева. Павел стремился к порядку, но сам был человеком хаотичным по своей страстной натуре, по гневливости, неуправляемости, и хорошо это знал. Аракчеев предельно хладнокровен и упорядочен. Александр знал, что он человек несильный — его это, по-моему, ужасно томило — знал, что ему трудно настоять на своем, добиться чего-то. Аракчеев за него решал вопросы. И еще характерная черта. Аракчеев неслучайно называл себя козлом отпущения при Александре, кстати, с большим удовольствием. Александр прямо говорил: граф берет на себя то плохое, что должны были приписать мне, избавляя меня от этого. И Аракчеев был рад — рад даже и унижением своим служить государю.

Александр не прост. Он умело создавал, лепил свой образ, который и был воспринят современниками — той же самой дворянской публицистикой и историографией. Образ нежного, мягкого, любвеобильного государя. Это «Наш ангел», который находится в объятиях демона Аракчеева, творящего зло. А Александр слишком хорош, слишком отстранен от всего грязного, слишком возвышен. Так и осталось — ангел Александр и злой демон Аракчеев. Хотя ведь это именно Александр сказал: «Военные поселения в России будут, даже если всю дорогу от Чудова до Петербурга придется стелить трупами».

Интересно, что дважды в жизни Аракчеева Провидение играет с ним в некую игру — оно уводит его со сцены истории в критический момент. Первый раз это случилось во время убийства Павла, Аракчеева нет в Петербурге, он в опале. И второй раз — во время событий декабря 1825 года. Опять его нет в столице, он в своем имении Грузино, совсем обезумевший от горя после убийства Анастасии Минкиной. Чтобы было понятно, что случилось и как могло не быть самого Аракчеева в это время в Петербурге, надо сказать, что он не просто любил эту женщину и был безраздельно к ней привязан — она для него создавала, воспроизводила тот особый, его мир, в котором только и мог он находиться и существовать. С ее кончиной этот мир рушился. А женщина была жестокой, неуравновешенной, вздорной, деспотичной, и крестьяне страдали от нее безмерно и решились на ее убийство от полного отчаянья и безысходности, прекрасно понимая, чем это грозит всей деревне.

И мир рухнул. Он устроил у себя в Грузино инквизиционный процесс, судя по всему, с пытками, и совершенно сошел с ума. Случилось это как раз незадолго до смерти Александра и пришлось на декабрьские события. Шервуд, человек, разоблачивший Южное общество, через Аракчеева делал доносы, но Аракчееву было не до этого, и он их задержал, не отправил вовремя. Понятно, что у Николая были к нему большие претензии — за своими личными горестями он забыл дела государства, Аракчеев ему сообщал о доносах Шервуда задним числом. Отставку Аракчеев, думаю, получил именно из-за того, что как раз в нужное время его не было там, где он должен был быть. Но это — стечение обстоятельств: из-за страшной трагедии выбыл из системы на какое-то время, — а не его отношение к событиям.

Поскольку у Аракчеева не было семьи и детей, Николай распорядился для сохранения фамилии имя Аракчеева и его состояние передать Кадетскому корпусу. Это было мудрое решение. Его имя присваивалось корпусу, который его взрастил, создал таким, каким он в конце концов и стал.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 3/2011


Александр Янов[19] Николай I

…Было бы даже неестественно, чтобы тридцатилетний режим глупости, развращенности и злоупотреблений мог привести к успехам и славе».

Ф. И. Тютчев

«Главный недостаток этого царствования в том, что все оно было ошибкой».

А. В. Никитенко

Откуда повторяемость?

Если трижды на протяжении четырех столетий возникали в истории России «черные дыры» (космические объекты, в которых исчезает свет), возникали в самые разные исторические эпохи, то как объяснить эту странную повторяемость? Нет слов, тираны нередко являлись в позднее Средневековье в истории любой европейской страны. Вспомните хоть Людовика XI во Франции (которого Монтескье считал родоначальником французского деспотизма) или Генриха VIII в Англии и Филиппа II в Испании. Однако в новое время, в XIX веке, ничего подобного в этих странах не повторилось. Не возникла в них своя «политическая религия», как называл официальную народность ее автор граф Сергей Уваров, не объявила она себя последней истиной, не явился свой прапорщик на троне, как отозвался однажды о Николае Пушкин, — ни в Англии, ни во Франции, ни даже в Пруссии или в Австрии. Нигде, кроме России. Почему?

Каким образом Россия оказалась исключением из правила, и притом единственным, — тут загадка.

Хочу попробовать в ней разобраться. Тем более что никто еще не рассматривал николаевскую попытку вернуть страну в допетровскую Московию как историческую загадку.

А именно это я и хочу сделать.

Отлучение от Европы

Можно, конечно, отнести это на счет живучести российского самодержавия, агония которого действительно затянулась в стране надолго, до самого конца ХХ века. Такое соображение, однако, было бы лишь отговоркой, поскольку игнорирует главный вопрос: а почему так надолго затянулся здесь режим неограниченной власти? Самодержавие существовало в России с 1560 года (как я думаю) и по меньшей мере двадцать самодержавных государей сменились на ее престоле за эти столетия. И трое — Иван IV, Николай I и Сталин — умудрились спровоцировать против России европейские коалиции.

Самодержцами — и очень жестокими — были и Петр I, и Екатерина II. Только по какой-то причине никогда не пытались они, в отличие от этих троих, «отрезаться от Европы», по старинному выражению Герцена, противопоставить ей Россию как альтернативную «цивилизацию», но посвятили свое правление прямо противоположному — утверждению России в качестве одной из великих европейских держав. Более того, Петру пришлось приложить массу усилий, чтобы прорвать глухую изоляцию страны, в которую попала она в результате Ливонской войны, затеянной Грозным (в 1570 году Россия оказалась впервые исключенной из европейского Конгресса в Штеттине).

И долго, век с четвертью, продолжалось это унизительное и опасное отлучение от Европы. «Теоретики международных отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, — заметил в этой связи один из лучших американских историков России Альфред Рибер, — не рассматривали Московию как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов».

Все долгие десятилетия Московия, обязанная своим происхождением Грозному царю, оставалась в Европе, по сути, на правах Оттоманской империи — как чужеродное тело.

Великая революция потребовалась России, чтобы вернуться в Европу. Лишь читая отчаянные призывы Петра к французскому королю — «Европейская система изменилась. Исключите Швецию и поставьте меня на ее место», начинаешь понимать, что означало известное признание графа Никиты Панина, руководителя внешней политики при Екатерине. «Петр, — писал он, — выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса».

Екатерина и Николай

Продолжая дело Петра, Екатерина относилась к этому его завоеванию в высшей степени ревностно. Она не только вывела Россию в ранг европейских держав «первого класса», говоря языком графа Панина. И не только заявила в первом же пункте своего знаменитого Наказа Комиссии по Уложению, что «Россия есть держава европейская», но и сопроводила свое заявление таким удивительным комментарием: «Перемены, которые в России предпринял Петр Великий, тем удобнее успех получили, что нравы, бывшие в те времена, совсем не сходствовали с климатом страны и принесены были к нам смешением разных народов и завоеваниями чуждых областей. Петр Великий, вводя нравы и обычаи Европейские в Европейском народе, нашел тогда такие удобности, каких он и сам не ожидал».

Иначе говоря, весь московитский период отлучения от Европы был официально объявлен неестественным для России (не соответствующим ее климату и в этом смысле просто исторической аберрацией). Новая история страны начиналась, согласно Екатерине, с ее возвращения в Европу. Можно как угодно относиться к наивной попытке императрицы («обокравшей», как она сама признавалась, Монтескье) теоретически обосновать свое сомнительное историографическое новшество. Намерения ее, однако, сомнению не подлежат.

Нетрудно себе представить, как отнеслась бы императрица к стремлению своего внука Николая, оказавшегося полстолетия спустя на ее престоле, перечеркнуть все усилия Петра и ее собственные старания. Ведь то, что он и впрямь их перечеркнул, буквально бросается в глаза. Дело дошло до того, что ее собственные письма Дидро и Д’Аламберу были запрещены николаевской цензурой. Есть и более серьезный пример.

Европа была для нее скорее символом, нежели совокупностью реальных государств. Говоря научным языком, означала она для них «идеальный тип» государственности, способной к политической модернизации. Именно поэтому никак не могла допустить Екатерина, чтобы ее страну отождествили с Азией, где деспотизм обрекал общество, согласно общепринятой тогда «климатической» классификации Монтескье, на политическую смерть.

Не забудем также, что власть этой «климатической» теории была в ту пору абсолютной — даже над самыми просвещенными умами. Белинский не сомневался десятилетием позже, что «народ, не сознающий себя живым членом человечества, есть не нация, но… живой труп, подобно китайцам, японцам, персиянам и туркам». Мудрено ли, что для Екатерины деспотизм, свойственный этим «живым трупам», всегда был не только бранным словом, но и личным оскорблением?

А что же ее внук Николай? «Да, — признавался он, — деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации». А вот позиция его единомышленника и сотрудника, графа Уварова по поводу согласного с деспотизмом «гения нации», а также «гнуснейшего и посрамительнейшего в человечестве состояния»: «У политической религии, как и у веры в Бога, есть свои догматы. Для нас один них крепостное право. Оно установлено твердо и нерушимо. Отменить его невозможно, да и ни к чему».

Поворот, согласитесь, головокружительный. Внук Екатерины так же грубо и откровенно разрушал дело своей бабки в XIX веке, как Грозный царь, который тоже ведь был внуком европейского реформатора России Ивана III, разрушал дело своего деда в XVI. Это был тотальный переворот. Уваров и его император сознательно и даже с большим воодушевлением лепили антипетровский образ России.

Дело, однако, было не только во внезапной и драматической перемене официальной риторики. Еще важнее, что как прагматический политик, посвятивший жизнь приобщению России к «символической» Европе, Екатерина непременно увидела бы в николаевском перевороте угрозу европейской коалиции против «отечества драгого». И действительно ведь Крымская катастрофа была в нем заложена, подобно дубу в желуде.

По крайней мере по трем причинам.

Во-первых, противопоставление России Европе не могло долго оставаться лишь правительственной риторикой. Оно должно было тотчас обрести своего рода лобби из влиятельных националистических идеологов, оправдывавших и обосновывавших эту новую культурно-политическую ориентацию страны.

Во-вторых, это «особняческое» лобби, проповедовавшее превосходство России над Европой, должно было раньше или позже заставить самодержца поверить в его собственную риторическую фикцию. И это не могло не сказаться на его отношении к Европе. Соблазн бросить ей вызов оказался непреодолим. Дело и кончилось Крымской войной.

В-третьих, наконец, низведение страны, как в московитские времена, на уровень Оттоманской империи, то есть чужеродного Европе тела, не могло не вызвать в ней ответную реакцию. Короче, николаевский переворот был чреват возникновением в Европе массовой русофобии. Очень точно объяснил этот резкий перелом в отношении Европы к России П. Я. Чаадаев:

«Турки — отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некоей другой страны. Притом же с варварством турок можно бороться у них, с другим варварством это невозможно. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать».

Антипетровский переворот Николая сделал военное столкновение с Европой неминуемым. И уже по одной этой причине предстояло ему стать гигантским водоразделом, безнадежно расколовшим петербургский период русской истории на две не только разные, но и враждебные друг другу части — условно говоря, екатерининскую и николаевскую.

«Вызов Петра»

Одно, во всяком случае, не подлежит сомнению: нельзя объяснить николаевский переворот затянувшейся на два столетия агонией русского самодержавия. Напротив, очень похоже, что именно он и объясняет эту затянувшуюся агонию.

Если Иван Грозный создал режим неограниченной власти, раздавив в ходе первой самодержавной революции 1560-х набиравший в его время силу в России «абсолютизм европейского типа» (по определению С. О. Шмидта), то вторая самодержавная революция при Николае отрезала стране путь к назревшей уже к середине XIX века конституционной монархии.

Пока это лишь моя гипотеза. Но вот некоторые факты, ее поддерживающие. Американский историк так описывал английскому премьеру Питту проект, представленный в 1805 году последним из «екатерининских» самодержцев России: «Старой Европы больше нет, время создавать новую. Ничего, кроме искоренения последних остатков феодализма и введения во всех странах либеральных конституций, не сможет восстановить стабильность». Осторожный Питт, конечно, отверг этот проект. Но Александр Павлович остался верен своим идеям и десятилетие спустя, когда отказался вывести свои войска из оккупированного Парижа, пока Сенат Франции не примет новую конституцию, ограничивающую власть Бурбонов. Я не знаю, признают ли сегодняшние французские историки, что первой своей либеральной конституцией Франция обязана русскому царю. Мы о другом. О том, что представить себе, чтобы Николай, оказавшись на месте брата, настаивал на введении где бы то ни было конституции, — за пределами воображения.

Так откуда эта разница между европейцем Александром и московитским прапорщиком на престоле?

По словам одного уважаемого русского историка А. Е. Преснякова, «в годы Александра I могло казаться, что процесс европеизации России доходит до крайних своих пределов. Разработка проектов политического преобразования империи подготовляла переход русского государственного строя к европейским формам государственности; эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в «европейский концерт» международных связей, а ее внешнюю политику — в рамки общеевропейской политической системы; конституционное Царство Польское становилось… образцом общего переустройства империи». Совершенно очевидно, что культурно-политическая ориентация страны при Александре, как она описана Пресняковым, ни при каких обстоятельствах не могла спровоцировать вооруженную конфронтацию с Европой. Николаевский переворот ее спровоцировал.

Один из беспощадных обличителей Александра I М. Н. Покровский вынужден был признать, что подготовленный в 1810 году по поручению императора конституционный проект Сперанского «вовсе не был академической работой», напротив, «Сперанский серьезно рассчитывал на осуществление своего проекта, Александр серьезно об этом думал, их противники не менее серьезно опасались введения в России конституции». Ни один историк, как бы ни относился он к Николаю, не смог бы себе представить, чтобы при нем в России могло происходить хоть что-то подобное.

И наконец, именно при Александре Россия ответила на «вызов Петра», как назвал отказ от московитского наследства Герцен, совершенно европейским поколением декабристов, поставившим во главу угла своих революционных проектов, именно конституционную монархию. А также золотым веком русской литературы, который Николаю, как он ни старался, так и не удалось, в отличие от декабристского восстания, подавить. Царствование последнего «екатерининского» самодержца породило небывалый расцвет русской культуры, а Николай создал в стране «нравственную пустыню».

Думаю, что, по крайней мере, в одном отношении «вызов Петра» и впрямь сработал. Спустя век с четвертью интеллектуальная элита России — «все, что было в ней талантливого, образованного, знатного, благородного и блестящего» — была готова довести его дело до логического конца: ориентированное на Европу самодержавие неизбежно должно было вырастить своих могильщиков.

Наверное, прав был один из самых замечательных эмигрантов Владимир Вейдле, заметив, что «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал… Он воспитывал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Прав, без сомнения, и сам Пушкин, что «новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу привыкало к выгодам просвещения». Или, может быть, просто, как комментировал Н. Я. Эйдельман, «для декабристов и Пушкина требовалось два-три «непоротых» дворянских поколения».

Волей-неволей приходится заключить, что «вызов Петра» был с самого начала чреват возникновением декабризма. Уже потому, что, по выражению того же Вейдле, «окно он прорубил не куда-нибудь в Мекку или в Лхасу», но в Европу.

«Вызов Николая»

Прорубая свое окно, Петр круто развернул лишь культурно-политическую ориентацию режима, то есть сделал практически то же самое, что совершил Николай — только в обратном направлении. Ибо социальная структура России осталась и после Петра старой, по сути, московитской — большинство ее населения как было, так и осталось в рабстве. В результате страна оказалась разодранной надвое, обреченной жить сразу в двух временных измерениях. Ее образованное меньшинство включилось в европейскую жизнь, тогда как крестьянское большинство по-прежнему прозябало в Средневековье.

Первыми, кто понял смертельную опасность этого фундаментального раскола России, были декабристы, поставившие перед собой практическую задачу ее воссоединения. В этом, собственно, и состоит их действительная роль в истории русского самосознания. Нельзя было окончательно избавиться от московитского наследства, не уничтожив крестьянское рабство и самодержавие как его гаранта.

Был ли у декабристов шанс на успех, пусть даже временный? Подавляющее большинство историков уверено, что нет. Исключений, сколько я знаю, два. Первым был Герцен. «Что было бы, — спрашивал он в открытом письме Александру II, — если б заговорщики вывели солдат не утром 14, а в полночь и обложили бы Зимний дворец, где ничего не было готово? Что было бы, если б, не строясь в каре, они утром всеми силами напали бы на дворцовый караул, еще шаткий и не уверенный в себе?» Его заключение: «Им не удалось, вот все, что можно сказать, но успех не был безусловно невозможен».

Похожий сценарий предложил столетие спустя Н. Я. Эйдельман: «Не совсем ясными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопроцентный неуспех… Кто-то из декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая; восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне реальных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситуация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим».

Еще интереснее, однако, рассуждение Эйдельмана о том, что могло бы произойти в этом случае: «Историки очень не любят разговоров на темы, что было бы, если бы.», чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей общественного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные варианты событий. В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, — что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например, сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов».

Как бы то ни было, бесспорно, что численность откровенных противников самодержавия по сравнению с многомиллионным народом была тогда ничтожной (из 579 обвиненных в связи с мятежом 14 декабря в Сибирь пошел 121 человек, еще пятеро — на виселицу). Стоит, однако, сравнить ее с числом тех, кто отважился 4 июля 1776 года в Филадельфии подписать Декларацию независимости Соединенных Штатов, чтоб убедиться, что важно вовсе не это. Ведь и откровенных сторонников независимости тоже было 56 — капля в море по сравнению с их собственным многомиллионным народом. И в случае неуспеха их тоже ожидала виселица. Они рискнули своей вполне благополучной жизнью потому, что, как и декабристы в России, сознавали себя интеллектуальной элитой страны, мозговым центром нации, ответственным за ее судьбу.

И между прочим, их ситуация тоже была отчаянной. Достаточно сказать, что больше трети американцев, так называемые «тори», оставались верны законному монарху в Лондоне и твердо стояли против независимости.

И еще одна треть, как всегда бывает в переломные эпохи, «сидела на заборе», выжидая, кто победит. Добавьте к этому, что бросили 56 диссидентов в Филадельфии вызов самой могущественной тогда империи мира. И что в том же июле высадилась на Лонг-Айленде карательная экспедиция и 32 тысячи солдат готовились идти на подавление мятежа. Сложите все это вместе, и вам неожиданно станет ясно, что у филадельфийских мятежников было в тот роковой день ничуть не больше шансов на успех, нежели у петербургских.

Я хочу сказать, век с четвертью после «вызова Петра» интеллектуальная элита России была готова к не менее кардинальной реформе, чем независимость для Америки. Другими словами — к ее трансформации в нормальную европейскую страну, без самодержавия и крепостного рабства.

«Золотой век русского национализма»

Судьба судила иначе. Победил Николай и с ним новомосковитское самодержавие. Его «вызов» России был не менее крутым, чем петровский. Ибо означал он не только новый триумф самовластья и крепостного права. И не только интеллектуальную катастрофу, неизбежную, когда внезапно, в одну ночь лишают общество цвета его молодежи. Означал «вызов Николая» еще и нечто худшее — надолго, на десятилетия, снимается с повестки дня назревшее уже в первой четверти XIX века воссоединение страны. Именно это, надо полагать, и имел в виду М. О. Гершензон, заметив уже в 1911 году, что «Николай и в духовной области, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь — не ход ее развития, но ненормальность этого хода». Не менее важно и то, что, разбудив отвергнутое Петром московитское «особнячество», Николай безошибочно нашел единственный способ, каким можно было сохранить в стране крестьянское рабство и самодержавие. Если даже сегодняшний читатель попробует придумать, как можно было бы это сделать в тот роковой для страны час, ничего лучшего не придумает. Только национализм, только московитское убеждение, что «Россия должна идти своим особым путем», что мы единственные, — по язвительному выражению В. О. Ключевского, — истинно правоверные в мире, способно было тогда заново легитимизировать деспотизм и рабство. Стоит ли после этого удивляться, что наступил в России с воцарением Николая «золотой век русского национализма». Что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»?[20] Настоящая цена этого николаевского отступления в Московию выяснится лишь впоследствии, когда окажется, что заново посеять в национальном сознании эту «языческую тенденцию к особнячеству», как назовет ее впоследствии В. С. Соловьёв, можно сравнительно быстро, особенно если в качестве сеятеля выступает всемогущая администрация режима, открыто объявившего себя деспотическим. Но и двух столетий не хватит для того, чтоб от нее избавиться.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/2008


Андрей Левандовский Безупречный министр — министр финансов

Прежде, чем начать разговор об этом человеке, хочу предложить общее мнение о нем, нечто вроде мифологического портрета, составленного Алексеем Дурново.

«В государстве российском есть два человека, обязанные служить до самой смерти: я и ты». Эти слова Егору Францевичу Канкрину однажды сказал лично государь-император Николай I. Впрочем, точно неизвестно, правда это, или вымысел. Однако российский министр финансов имел полное право чувствовать себя незаменимым. О крайней нужде государства в нем чуть ли не легенды складывались. Позднее многим представлялось, что Николай министра не любил, но терпел, так как один лишь Канкрин мог навести порядок в финансах империи. Да и начинать надо не с этого.

Егор Францевич приехал в Россию из Германии вслед за отцом. Это был статный юноша чисто немецкой внешности. Однако стоило Канкрину стать министром финансов, как его немедленно объявили евреем. «Сын литовского раввина», говорили в народе. Эту легенду 150 лет спустя повторил даже Солженицын. Но на деле отец Канкрина раввином не был — как и его сын, он принадлежал к лютеранам. Хотя раввин в роду у Канкрина имелся, только министру он приходился не отцом, а дедом. А в то время, когда будущий министр еще только начинал свой путь по карьерной лестнице, в дворянских кругах говорили о его несгибаемом характере. Рассказывали о том, что он повернулся спиной к самому Аракчееву, когда тот назвал его на «ты», чем привел всесильного фаворита Александра в полное смятенье. При дворе же о Канкрине говорили не иначе как о хорошем человеке с непростым характером. За глаза даже называли упрямым немцем. Более всех усердствовали, естественно, недоброжелатели, окрестившие Канкрина казнокрадом, взяточником и вредителем. Говорили, что он проталкивает в Россию губительные для нее западнические идеи. Но, к счастью для министра, император Николай этим обвинениям не верил. Возможно, не хотел, а может быть, и потому, что Канкрин действительно был незаменим. Ведь мало кому было по силам разобраться в почти шизофреническом устройстве российской денежной системы. И потому, когда упрямый немец взялся за это трудоемкое занятие, злые языки заговорили о том, что он просто красуется — дескать, изображает бурную деятельность, а на деле — все как прежде. То есть министр проблему не решает, а лишь затыкает дыру, которая с каждым днем все ширится. Канкрин доказал обратное, приведя российские финансы в идеальное состояние. Но даже после этого на него продолжали сыпаться мифические обвинения. Но упрямый немец все выдержал. Возможно, потому, что сказки о себе его никак не занимали.

Обратим внимание, что мы знаем о Канкрине? Что помним? Прежде всего, историю с константиновским рублем. Пожалуй, это все. Но какие могут быть к нему претензии? Николай сам присягнул Константину. Никто, кроме 3–4 человек, не знал о том, что престол завещан Николаю. Министр финансов действовал по ситуации. Ни о каком выслуживании речи быть не могло. Как раз одна из самых сильных его черт — служить, а не выслуживаться. И характерно, что такая безупречная служба не оставляет яркого следа. В отличие от Потемкина, Растопчина, даже Сперанского. Это рутинная, каждодневная работа по решению конкретных, чрезвычайно важных проблем. Но что же это за человек, Канкрин?

Канкрин не попал в художественную литературу. Хотя у Лескова есть рассказ «Совместители», где, пожалуй, единственный раз Канкрин выведен неким очаровательным, умным человеком, с большим пониманием и знанием дела. Но если говорить о литературе, мне Канкрин напоминает не русского героя, а немецкого. Скорее, он — из чудаков Гофмана, героев широкого масштаба, почти сказочного, например, Архивариуса Линдхорста из «Золотого горшка»… Это люди, занимающиеся обыденным делом, с повышенным чувством долга, и в то же время, как оказывается, умеющие творить чудеса. В нем, кстати, чудаковатость и даже «чудесность» была. Недаром же, «чудеса» и «чудной, чудак» слова одного корня.

Но что требуется для безупречного министра? Хорошо знать суть дела, понимать проблемы и уметь решать их. Дело ставить превыше всего и очень важно — не бояться говорить жесткие вещи власть предержащим. Отстаивать свою позицию, несмотря ни на что. На самом деле таких людей очень мало в истории. Николай вникает практически во все государственные заботы сам, и ценит Канкрина именно потому, что знает вопросы изнутри. Несмотря на множество столкновений, которые возникали между ними, несмотря на жесткость и строгость николаевской системы, государь предоставлял Канкрину большую степень свободы.

Важно понимать, что Николай очень отличался от старшего брата. Александр все-таки был человеком невероятно самолюбивым, со своими сложностями и даже странностями. Меня всегда впечатляло первое серьезное столкновение Канкрина с высшей властью. Это случилось во время заграничных походов, Канкрин был генерал-интендантом — он сделал очень быстро блестящую карьеру.

И доблестные союзники, разнообразные немцы, представители небольших немецких государств, предъявили претензии русской армии, которая проходила через их территорию. Были названы невероятные с точки зрения здравого смысла суммы, более ста с лишним миллионов. Причем Александр, для которого было чрезвычайно важно, пожалуй, даже слишком важно, показать себя Европе во всей душевной широте, за счет российского бюджета приказал выплатить все без остатка. У Канкрина было предельно мало времени, и он действовал, по сути дела, в нарушение указаний государя, чтобы навести порядок и отвести эти невероятные выплаты. Он в короткий срок со своими сотрудниками обосновал снижение претензий раза в три, как минимум. И что характерно, союзники не стали возражать.

Еще одна его характерная черта — он кристально, неправдоподобно честный человек. Разговоры о его воровстве и что все интенданты жулики, совершенно ни на чем не основаны, когда речь идет о нем. Ходили слухи, что когда он умер, дочке осталось по завещанию 1000-рублевая ассигнация. Естественно, была какая-то недвижимость, но ведь он был министром дольше, чем кто бы то ни было в Российской империи — 21 год, с 1823-го по 1844-й. Он ушел в отставку в год своего 70-летия и через год умер, как это часто бывает с людьми, которые все силы, всю жизнь вкладывают в дело — дело кончается, и они вместе с ним уходят.

Главным же делом его жизни, думаю, была денежная система России. Но прежде обратимся к началу.

Его отец был блестящим специалистом по соляному делу. Он руководил соляными разработками, копями и делал это превосходно. Во Франкфурте он издал в конце XVIII века труд по истории, теории и практике соляного дела — достаточно сказать, что труд этот составлял ни много, ни мало, 12 томов. Конечно, сыну он в какой-то степени дорогу проторил. Но помимо этого — и самое важное — было его немецкое происхождение, характер. И еще один интересный момент. Ему, по довольно обоснованным слухам, протекцию оказали пруссаки — те из них, а это были ведущие офицеры, и их было немало, кто после того, как Пруссия поневоле стала союзником Наполеона, подали в отставку из принципа в 12-м году и демонстративно отправились на русскую службу. В частности, так поступил знаменитый Пфуль. Именно Пфуля считали главным «рекомендателем» Канкрина. И началась его служба в армии, а до этого он был сначала при отце, потом при министерстве внутренних дел на второстепенных должностях.

Карьера началась с того, что он стал помощником генерал-провиантмейстера… А затем очень быстрое повышение — генерал-интендант одной из армий, потом генерал-интендант всей действующей армии. А в 23-м году Александр под конец своего правления сменил Гурьева, который долгое время был министром финансов — и при нем финансы называли «гурьевская каша» — сменил на Канкрина, и это было одно из самых удачных его решений. Сменил на совершенно другой тип министра, другой тип государственного деятеля.

Гурьев извлекал доходы, необходимые государю для репрезентаций, для придания власти наибольшей пышности и для решения неотложных военных и прочих нужд, не думая о том, к чему эти расходы приводят. Сегодня мы говорим о том, что бюджет должен быть прозрачным для общества. А тогда бюджет был непрозрачным для самого министра финансов, потому что роспись доходов составлялась приблизительно, а роспись расходов составлялась с опозданием на 2–3 года, то есть понятия бюджета, сметы не было как таковых вообще. Министр финансов был добывателем денег для расходов, по существу никем не контролируемых. И тем не менее Гурьев долгое время Александра удовлетворял. Царь никак не мог понять, что надвигается хаос, на страну обрушивается страшная инфляция. Вспоминается вопрос Коробочки Павлу Ивановичу Чичикову: «Как, батюшка, будешь рассчитываться, на ассигнации или на серебро?». Происходило резкое падение цены бумаги по отношению к серебру. Инфляция составляла порядка 40 процентов. При этом нужно иметь в виду огромное пространство империи, отсутствие серьезных информационных средств. Это сегодня мы узнаем о курсе доллара и рубля в любую минуту, когда захотим. А тогда в Москве — один курс, в Петербурге — другой, в Хабаровске вообще непонятно какой. И особо — простонародный курс, деревенский, который довольно резко, на 5, 6, 7 копеек, отличался от городского. Отсюда — хаос и масса злоупотреблений. А ведь еще были своего рода «баксы» — золотая заграничная монета, ценность которой определялась на глазок и которая ввозилась в Россию очень энергично, но нелегально. Золото предпочитали вкладывать в сбережения. Но при хаосе финансов невозможно нормальное развитие промышленности, да и вообще функционирование государства. А хаос все нарастал.

Гурьев пытался с ним бороться, но как? Внешними займами, а это — дополнительное отягощение казны. И — самое главное — внутренними займами, то есть изъятием средств у населения. После Гурьева сколько денежных реформ пережила наша страна?! Трудно сосчитать. И все без исключения ложились бременем на население. Единственным, кто сумел избежать этого, был Канкрин.

Обычно ведь как: мы просыпаемся, узнаем, что начинается новая жизнь, все теперь будет прекрасно, но наши скромные сбережения либо резко уменьшились, либо исчезли вовсе. Здесь — иная изначальная установка. Он заранее поставил перед собой задачу — не отягощать казну и ничего не брать у населения. Найти излишки, которых вообще-то практически нет. А если нет, значит, создать, аккумулировать излишнюю денежную массу в эти излишки, и их-то и ликвидировать. Я искал в истории примеры и не нашел их. Потому, наверное, что самодержавный строй в России ни на что другое не похож. И Канкрин искал конкретные источники дохода (кстати, любопытнейшие у него были поиски!), исходя из нашей специфики, а не из мировой практики. И он нашел и добился аккумуляции излишков. И провел денежную реформу, которая совершенно не затронула ни интересы бюджета, ни интересы населения. Вот уж действительно — гофманский герой! Поистине совершает чудо. Как же это могло получиться?

Во-первых, вводит строжайший режим экономии, непривычный для России. Даже царю он говорил на его просьбы — «Нельзя, ваше величество». — «Как нельзя?! Мне нельзя?» — «Нельзя, нет средств, не осилим». Канкрин начал со своего министерства. Другие министры его ненавидели, потому что предоставленные ими росписи расходов сокращались как минимум на треть. И царь почти во всех случаях Канкрина, безусловно, поддерживал, понимая, что другого пути нет.

Это одна сторона дела. Вторая — таможенные пошлины. Протекционизм — понятие известное, но у нас в России он сводится только к повышению пошлин. Другое дело — у Канкрина. Кстати, интересная подробность его биографии. Канкрин хороший музыкант, он скрипач, и мог бы стать выдающимся музыкантом, не став министром финансов.

И у меня совершенно отчетливое представление, что он постоянно ощущал гармонию финансового, очень сложного полифонического звучания. Вот конкретный эпизод. Вдруг, в одночасье, втрое вырастают цены на печатную продукцию. Он немедленно стал разбираться, в чем дело, и выяснил, что составился некий конгломерат торговцев типографской краской, пошлина на которую была очень высокой. Естественно, это тут же отразилось на цене печатных изданий. В тот же день по его распоряжению пошлина была в несколько раз понижена. Дело торговцев развалилось, он сбил монополию, и буквально через день-другой цены пошли вниз. Для министра такая реакция, прямо скажем, не типична, но и сам Канкрин тоже человек нетипичный.

И наконец, конечно, самое спорное и, может быть, самое интересное — система откупов. По этому поводу к нему было много претензий. Известно, что монополия на торговлю спиртными напитками — один из главных источников дохода в России. Так было, есть и еще долго будет. Но при Александре была акцизная система, то есть, в сущности, спиртным торговало государство непосредственно. Кабатчик — это по сути представитель государства, госслужащий, вроде как чиновник низшего уровня, а над ними — система акциза. И сделать было ничего невозможно.

Сразу надо сказать, что здесь Канкрин предусматривал только государственный интерес, о потребителе особо не думал. Периодически — если не ошибаюсь, раз в 10 лет — проводились торги, аукционы в каждой губернии. Участвовали все желающие. На торг выставлялось право монопольной торговли спиртными напитками в данной губернии. В результате кто-то это право покупал. Выгода была реальная и очень значительная — казна сразу получала очень серьезную сумму, которую невозможно было украсть. И вот Канкрин на 80 миллионов рублей за счет откупов повышает доходы от продажи спиртных напитков.

У Канкрина любопытная позиция — можно относиться к ней как угодно — он говорит примерно следующее:

«В России, извиняюсь, крадут все. Украдет чиновник, куда это пойдет? Прямо по Грибоедову: танцовщицу заведут, не одну, а трех разом, какую-нибудь борзую, поместье купит, вероятнее всего, в Париж поедет, потратится. Украдет предприниматель — а откупщики — это, как правило, предприниматели, купцы — пойдет в дело». Конечно, страдает потребитель, но он все равно страдает… Он и раньше страдал, а сейчас это, по крайней мере, «работает» на нужды государства, а не нужды чиновников». Так примерно думал Канкрин. И возможно, в этом есть свой резон, хотя, конечно, население спаивали. Оно и само спивалось и спивается. Ну, это уже особый вопрос, он вне компетенции Канкрина.

Какие у него подходы? Основные доходы от подушной подати. Подушная подать ложилась на плечи самых неимущих слоев населения — крестьянства, городских низов и так далее.

С его точки зрения, табак — это, в известной степени, роскошь. А у него стремление — на предметы роскоши пошлины повышать особенно интенсивно. С тем, чтобы хотя бы часть государственных доходов шла за счет людей, которые живут в достатке. Вот на соль, скажем, цены, насколько я знаю, не повышались. И политика его понятна: соль — это то, что совершенно необходимо.

Таким образом, вот его три источника, найденные в интересах бюджета: жесткая экономия, таможенные пошлины и откупы. За счет этого он аккумулировал те средства, которых раньше не было. Они-то и пошли на выкуп денежной массы, на то, чтобы избавиться от огромных излишков.

В 1843-м году, накануне своей отставки, он и завершил эту, не самую знаменитую, но зато очень результативную и, самое главное — без потерь для населения проведенную денежную реформу.

И еще об одной сфере деятельности этого человека не могу не сказать. Тем более, что она более всего касается моральной стороны его личности. Канкрин ввел кредитные билеты вместо ассигнаций, и суть этой замены состояла в том, что кредитный билет — на нем указывалась его цена в серебре — мог быть в любое время обменен на то количество серебра, которое было указано, то есть он ввел серебряный эквивалент. И на кредитном билете стояла его подпись. Он лично брал на себя ответственность за стоимость этой банкноты.

Даже сегодня трудно представить себе у нас что-нибудь подобное. На нынешних деньгах написано простенько — билет банка России. Сколько это в серебряном или золотом эквиваленте, неведомо. И поразительная история! Населению было предложено менять серебро на вот эти бумажные кредитные билеты, и доверие было так велико, что выстраивались очереди с мешочками. Серебро занимает много места, серебряная монетка пачкает руки, а кредитки места не занимают, чистые и удобные. Но главное, конечно, было в том, что Канкрину верили, его подпись значила очень много, собственно, в ней-то и было все дело.

Конечно, огромную роль играет политика царя. Хочу напомнить знаменитый медный бунт при Алексее Михайловиче. Тогда правительство стало все подати собирать исключительно серебром, а все расплаты вести медными деньгами. Стало очевидно, что медь — для быдла, то бишь народа, а серебро — для правительства, для господ. И началась обвальная инфляция. Здесь же сразу было ощущение, что это — честная игра. И в эту игру согласились сыграть.

Об особом отношении к Канкрину было хорошо известно современникам. Например, все хорошо знали, как много значила для Николая военная форма. Но на Канкрина даже это, в общем не слишком обременительное, требование государя не распространялось. Канкрин носил очень характерные сафьяновые сапожки, потому что у него были мозоли и болели ноги, у него болели глаза — он носил грандиозный зеленый козырек от света. И что особенно Николая угнетало — он ходил в военной шинели и обматывался пестрым шарфом — у него был хронический бронхит. И вот очевидцы передают их беседу: «Егор Францевич, вы бы хоть шарфик прибрали». И ответ Канкрина: «Ваше величество, хорошо, буду ходить без шарфа, заболею — кто будет бюджет сводить?»

К сожалению, вся система Канкрина, разработанная и внедренная им, держалась на нем самом, его редких человеческих качествах и незаурядной личности. Его критики правы — он работал на систему, но исходил из своего собственного «я». Государственная система, в основе которой лежали идеи Павла, а потом Николая, должна была идеально работать при любых обстоятельствах и любом человеке. Любой мог в нее легко встроиться, ибо она была безличной.

Но Канкрин многое делал вопреки системе, и это ее спасало. Но это мог делать только он. Это как кубики и паззлы. Идеал Павла, Николая и… Сталина — это система кубиков, которые можно заменять один на другой совершенно безболезненно.

А паззлы глубоко индивидуальны. Но по системе кубиков щелкнешь, и она рассыпается. А пазлы держат прочно. Николаю в какой-то степени повезло. Самые яркие, дельные люди его системы глубоко индивидуальны. Это Канкрин, Киселев, Уваров.

И в результате — очень незаурядная финансовая политика, резкий подъем общего уровня среднего и высшего образования. При всех гонениях Уваров создал систему, очень перспективную, поистине европейского уровня. Здесь, при господствующей теории официальной народности, при «всем стоять в строю», были созданы условия для жизни и развития. Не говоря уже о реформе государственных крестьян, она, пожалуй, самая знаковая в николаевском правлении. И в результате память осталась ни от Левашева, ни от Чернышова, ни от Бенкендорфа, а от этих трех людей-паззлов. Но поскольку в общей государственной системе паззлами были только они, то, что делалось важного в стране, связано именно с ними. То есть все равно системы-то не получилось, других паззлов нет. Только эти ведут определенную политику, она остается в истории — они уходят, и на этом все заканчивается. Их сменяют кубики — Ширинский-Шахматов, Вронченко и многие, многие другие.

И все-таки пример Канкрина необычайно важен. Он убеждает нас в том, что, оказывается, можно работать в очень жесткой системе, пользоваться доверием и оставаться самим собой, и даже в какой-то степени эту систему несколько менять и окрашивать своей индивидуальностью. Это тот случай, когда человек оказывается сильнее общих установок власти.

Прошло десять лет после Канкрина — и произошла катастрофа. Причем, не столько военная, сколько катастрофа государственной системы, системы принятия решений, управления — Крымская война показала это отчетливо и наглядно. На самом деле думаю, что финансовая система не рухнула, она ветшала. Она нуждалась в постоянной личностной подпитке. Нужно постоянно было перед лицом царя защищать, доказывать — Вронченко был к этому совершенно не способен. Царь получил волю — так же, как военный министр и прочие — и эта система перестала разумно сдерживать представителей власти.

Копировать действия Канкрина после 1844-го года было бессмысленно и не нужно. Здесь нужен был человек такого же уровня, но не стабилизатор, каким был Канкрин, а реформатор, который бы не приспосабливался к системе, а ломал ее. Настало другое время и должны были прийти другие люди.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 1/2013


Андрей Левандовский Бенкендорф — образцовый сановник

В нашем сознании если и живет образ Александра Христофоровича Бенкендорфа, шефа Третьего отделения, то какой-то окарикатуренный, не живой. Утрированный. Нет, не карикатура, но и не человек. И причина не в нем, а в той истории, которая преподносилась нам и которая очень часто была далека от прошлой реальности. Ведь даже Александр Иванович Герцен, известный мастер слова и острый на язык человек, максимум, что сказал о нем плохого, так это то, что Бенкендорф не сделал столько хорошего, сколько мог бы, учитывая его огромные полномочия. Как мы дальше увидим, это — правда, но не та правда, которая делает из человека карикатуру.

Он очень добросовестный, исполнительный, очень неглупый. Совершенно не коррупционер. У него нет каких-то из ряда вон выходящих ярких качеств, которые даже человека положительного могут представить перед обществом в смешном виде. Он сдержан, никогда не стремится на первый план. Удивительно, но в какой-то степени он альтер эго самого императора! Единственно, что могло представляться карикатурным, это его лень. Да, он был ленив. Но для шефа жандармов это, может быть, как ни смешно, скорее, черта положительная. И рассеян. Однажды, сидя на Госсовете, Бенкендорф слушал длинную речь графа Киселева, с которым был в постоянных контрах из-за ревности к императору. Он безнадежно опаздывал на очередное свидание. Надо сказать, Александр Христофорович был очень хорош собой, изящен, влюбчив, и женщины его тоже обожали. Бенкендорф смотрит на часы и шепчет: «Какая речь, ну что за речь! Но как долго!» — Ему шепчут в ответ: «Ты разве не слышишь? Полчаса Киселев проходится на твой счет». — «Как? Неужели?» Вот такой рассеянный. Действительно, некая отвлеченность была, но ведь и она не особо укладывается в карикатуру шефа жандармов.

Он же должен быть коварным, жестоким, ухватистым. А когда начинаешь знакомиться ближе, выясняется, что Бенкендорф скорее добродушный, способный прислушаться к просьбе и, если она не нарушает каких-то установленных пределов, походатайствовать. А каковы пределы? Вот что важно, и мы попробуем это уяснить.

На должность шефа Третьего отделения Его Императорского Величества Канцелярии он назначен Николаем I в 1826 году, сразу при ее формировании. Почему? Во-первых, это была его идея, что само по себе очень важно. Еще при Александре, сразу после войны, он придумал, сочинил такую Когорту Благонамеренных, что-то вроде Тайной добровольной полиции. А потом идея эта стала воплощаться в рамках более официальных и реалистичных. Во-вторых, отчасти волей судеб, отчасти благодаря службе, случилось так, что он оказался рядом с Николаем в его решающий день и проявил преданность беспредельную, хотя знали друг друга они и раньше, но с этого момента он с Николаем не разлучается. У Николая было такое качество: тех, кто был с ним рядом 14 декабря, он помнил всю жизнь, и что бы с ними не происходило, они оставались под его крылом. Именно Бенкендорфу Николай сказал свою знаменитую фразу: «Завтра я или без дыхания, или на троне». Николай ценил преданность, любил людей преданных, исполнительных и… не рассуждающих. Бенкендорф был предан, но не только.

Понятно, что вокруг Николая множество сановников, выбор богатый, преданных людей много, но мне всегда казалось, что совершенно невозможно иметь дело с нерассуждающими. Великое счастье — иметь рядом человека преданного и рассуждающего. В чем была, по-моему, сила Бенкендорфа в глазах Николая: он, безусловно, предан, у него были абсолютно искренне такие же взгляды, как у царя, и в то же время он был готов отстаивать свою позицию, в определенном ракурсе, в своем понимании.

То есть Николай как будто получил самого себя себе в собеседники. Для человека, находящегося на такой вершине, это редкое счастье. Человеку можно доверять безусловно, и в то же время он не поддакивает бесконечно, как большинство сановников, не встает навытяжку, а способен высказать свое мнение и не отступиться от него. Достойный собеседник и при этом — преданнейший союзник навсегда, а не к случаю.

Несомненно, Бенкендорф — человек очень храбрый. В войну 1812 года командовал авангардом партизанского отряда, были славные дела и в заграничном походе в 13-м году. Он хорошо и умело руководил вверенными ему войсками. У него много орденов, боевых наград, он смелый, удачливый и предприимчивый офицер. Гусарства, пожалуй, в нем тоже не было. Он контролировал себя. В нем его немецкая кровь, его остзейская семья заявляет о себе прежде всего сдержанностью и любовью к порядку. Надо сказать, что его матушка была наперсницей Марии Федоровны. И сам он уже молодым человеком был близок ко двору Павла. Это было время его службы флигель-адъютантом в Семеновском полку. И Павел его привечал, и отца его привечал. После смерти Павла Мария Федоровна недолго, но как-то уж очень истерически претендовала на власть. А Александр был человек памятливый и на хорошее, и на плохое, думаю, матушке этого так и не простил, и потому очень скоро весь ее круг быстро ушел на задний план. Бенкендорфа Александр явно не любил. И может быть, именно поэтому, как это часто бывает, Бенкендорф оказался близок Николаю. Такая вот синусоида судьбы…

С Николаем Бенкендорф удивительно легко сблизился, точно нашел общий язык. После смерти Бенкендорфа Николай сказал свою афористическую фразу: «Никогда не забуду, никем не заменю». Современники пишут, что в очень скромном, почти аскетичном кабинете Николая в Зимнем дворце было одно украшение — это бюст Бенкендорфа. Абсолютное единомыслие, абсолютная честность, преданность и при этом своя точка зрения — вот что лежало в основании отношений Бенкендорфа и императора.

Понятно, что в советское время комплименты в его адрес были неуместны. Сейчас, когда образ меняется, а вернее, воссоздается заново, интересно попытаться оценить детище Бенкендорфа — Третье отделение, корпус жандармов. В нашем сознании это тоже не более чем миф. Нас всегда учили, что Третье отделение — это политическая полиция, которая беспощадно борется с инакомыслящими.

На самом деле все намного сложнее. Думаю, что серьезное смещение восприятия пришло в постниколаевскую эпоху, когда мысли, оценки и даже политические невзгоды переносились на эпоху николаевскую и собственно на Бенкендорфа, который именно тогда и превращается в некий символ зла. Дальше — больше. С общим отношением к политическому сыску, к сыскной полиции, к доносу отношение к Бенкендорфу сильно ухудшается. Уже через поколение он становится символом политического сыска со всей его грязью, доносами и провокацией.

Посмотрим, что же такое Третье отделение, какова была идея его создания. Я бы сказал, что это система, осуществляющая тотальный контроль с определенных позиций. Теория официальной народности (изобретение Уварова) осталась бы просто звуком, лозунгом, если бы не было соответствующих структур, которые действовали, исходя из этой теории, как из руководства. И Бенкендорф неоднократно говорил о том, что нравственность, честность, исполнительность, верность долгу, подчинение начальству — это несравнимо лучше незрелого просвещения. Это определение очень любили при Николае: незрелое просвещение. Хаотичное, без четких критериев, ясности. Вот теория официальной народности, она моральна. Есть определенные нормы поведения, есть морально-этические принципы. Ты занял свое место — ты должен честно исполнять свой долг. Как выполнять, тебе подскажет начальство. Начальству подчиняться безусловно. Ты должен быть православным человеком, обязательно ходить в церковь и слушаться духовного пастыря. Ты должен вписываться в систему. Если ты все это выполняешь, ты человек моральный, нравственный и, безусловно, свой. Если нет — с тобой неизбежно надо бороться. Вот Третье отделение и должно было этим заниматься. И не только бороться, оно еще и должно было подводить, подталкивать, исправлять, назидать, то есть бороться с пороками. Даже не столько с революционным движением, сколько с пороками вообще.

Интересно посмотреть на деятельность жандармов на местах, которые с Бенкендорфом были теснейшим образом связаны. Здесь он, извините за выражение, не филонил. Связь между центром и местами очень прочная. Он читает донесения, он их сам анализирует, он откликается на них. Очень четкие установки. Власть на местах компрометировать нельзя. Никакого прямого вмешательства со стороны жандармов быть не должно. Но о действиях местной власти необходимо знать все, и когда нормы нарушаются, не обязательно даже нормы закона, а нормы морально-нравственные, например, кто-то совершил акт такого духовного насилия или взял взятку — уж про это и говорить не приходится! Или грубое, недостойное поведение, хоть бы и со стороны губернатора — это все требует вмешательства и определенных действий жандармов. Жандармский офицер не просто имеет право, он должен проводить беседы. Частного характера. Он должен объяснять, подталкивать в нужном направлении, не давать пороку поднять голову. И доносить — докладывать, докладывать начальству. Чтобы начальство имело в виду. А начальство в конце концов примет необходимые и решительные меры. Итак, система работает, чиновники действуют. Со стороны их никто не дергает, не врывается в губернское правление, не велит подать дела, не заявляет, что так работать нельзя. И в то же время чувствуется мягкий, обволакивающий надзор. Жандарм, по идее, должен быть максимально информирован, он должен все знать для того, чтобы советовать, помогать исправиться, стать человеком нравственным.

Какими же идеальными должны быть люди-исполнители для того, чтобы эта идея не превратилась в свою противоположность! Кстати, именно это произошло и тогда, и в советскую эпоху. Но при Николае это была установка. Особый отбор в жандармский корпус — только представители хороших семей с хорошим послужным списком. Кстати, на очень хорошее жалованье, и служба считалась достаточно привилегированной. О чем, собственно, шла речь? Если Бенкендорф — альтер эго царя в центре, то они, жандармы, — эманация Николая на местах. Через Бенкендорфа — прямая связь с Николаем. У Николая подходы примерно такие: на чиновников полагаться нельзя, сам он не может раздвоиться, расстроиться, и значит, должны быть доверенные люди, в которых он уверен, которые полностью, вот как Бенкендорф, придерживаются его убеждений.

Вопрос в том, насколько это все выдерживалось… У нас есть удивительно интересные записки Стогова, кстати, дедушки Ахматовой, о котором, правда, она старалась никогда не упоминать. Записки у него простые и откровенные. Он был жандармским офицером в нескольких губерниях и гордился порученными делами.

Он пишет о том, как он выговаривает губернатору за его аморальный образ жизни — живет с чужой женой; как порет крестьян для их же пользы.

И как после этого крестьяне на глазах исправляются. И ощущение такое, что он очень искренний, без двойного дна. Он искренне уверен, что делает полезное дело и старается соответствовать своему посту. Однако он человек простой, даже недалекий, но ведь туда шли люди вроде Дубельта, а тот очень умен. Мне кажется, правда, списки жандармов никто не анализировал, там безусловно были люди очень незаурядные.

Важно помнить, что время, развивающаяся культура, государственный строй сильно, порой кардинально, меняют нас, наше отношение, казалось, к событиям или нормам незыблемым. И в частности, меняется отношение к таким вещам, как секретная служба, доносы, надзор. Сейчас вышли отличные книги Александра Каменского о XVIII веке. Читаешь — ну, совершенно другая жизнь. Доносительство само собой разумеется. Это никоим образом не задевает дворянской чести. Честь — в другом. Честь — оставаться на своем месте, достойном тебя. А подсидеть противника с помощью доноса — это ради бога. Но проходит 100 лет, и вот — знаменитая история, записанная Страховым. Достоевский, известный своим отношением к революционным движениям, и Страхов гуляют, и Достоевский говорит: «Вот будем знать точно — в этом доме сидят анархисты и готовят покушение. Донесем?» И после паузы: «Надо бы, а нельзя». Нельзя. Безнравственно, аморально.

Но когда наступил перелом? Для Николая и Бенкендорфа донос — дело, само собой разумеющееся. Действительно верноподданный, благородный человек, по-настоящему нравственный, имея в виду некое зло, грозящее государству и его устоям, просто обязан донести. Хорошо, у Николая с Бенкендорфом — понятно, но вот декабристы. Вспомним знаменитое действие Ростовцева, когда он накануне выступления доложил Николаю о том, что оно готовится. Он не назвал ни одного имени, но все-таки доложил. А потом вернулся к своему другу Оболенскому, там же был и Рылеев — расцеловались, простились, разошлись. Это доносом не считалось. Кстати, Рылеев во всем признавался, но брал вину на себя, чем и произвел чрезвычайное впечатление на Николая. Врать нельзя, но нужно облегчить участь того, про кого ты рассказываешь…

И обратим внимание, что Николай и Бенкендорф беседуют с декабристами, это часто не допрос, а именно беседы, — они постоянно говорят о нравственности. Вы, конечно, ошиблись, вы впали в порок, но вы можете исправиться. Исправиться каким образом? Вернуться в прежнее состояние, стать верноподданными, осознать свои ошибки, назвать тех, кто вас к этому толкал, и так далее, и так далее. И лет через 30–40 — такие же разговоры на допросах, но это — уже чистая фикция. На первом плане угрозы, шантаж, побои. У Николая и Бенкендорфа это тоже было, но совершенно не в такой степени, главное — убедить. Это казалось возможным.

А дальше наступает эпоха начинающегося перелома. Рылеев просто, судя по всему, не мог лгать, глядя царю в глаза. Было понятие, что честь не позволяет. Через 30–40 лет честь не позволяла говорить правду.

Николаю и Бенкендорфу казалось само собой разумеющимся, что благородные молодые люди, прежде всего из военных, с большой охотой должны откликнуться на призыв идти защищать устои великой империи. А в то же время Бенкендорф платил за доносы сумму, кратную 30–30 серебреникам. И возможно, все-таки было осознание, что это, в общем, подлость, которая используется во благо государству. Необходимая подлость. И легко оправдываемая. Тем более что были доносчики, которые работали за деньги, а были благородные, вроде Ростовцева, которые приходили и рассказывали, потому что хотели поддержать власть в существующем положении. Это время, когда моральные нормы подобного рода действовали очень сильно. Существовало ощущение единства дворянства с империей и царем, первым из дворян. Это наше благо — благо России. Но вот появляются новые люди — Герцен, Грановский, и выясняется, что есть какое-то другое благо вне официальной России. Благо свободы, личного человеческого достоинства. И в этой, новой системе координат Бенкендорф безнравственен. И этим плох.

Ко времени Николая некий исторический цикл по логике времени уже завершился — частная собственность дворян на землю была установлена, сокращение военной службы произведено. Главное сделано. Все, что можно собрать, собрано. Порядок наведен в своем роде идеальный. Крепостное право доведено до апогея, структура управлений единообразная. Она немножко похоже на монстра, эта структура, но она действенная, она работает. И вот тут-то не успеешь порадоваться, как идет подземный гром — трескается и вылезает неведомо что. И при Николае — первые признаки подземного грома и желание кажущуюся гармонию и этот идеал удержать, сохранить. Отсюда, наверное, эти высокие порывы, морально-нравственные устои и благородство зачастую внешнее. Это последняя стадия существования того правопорядка, который создавался веками с внутренним ощущением, что надо уходить в оборону. И Бенкендорф конкретно для этого времени фигура, конечно, знаковая, ибо во многом именно он один из его создателей. Скоро, очень скоро начнутся проблемы и внутреннего, и внешнего свойства, а сейчас 25-е — 55-е годы — это время стабильности, внешнего благополучия и отчаянного стремления сохранить все это навсегда.

А вот это уже совершенно невозможно. Подземный гром, он уже слышен — люди, которые мыслят иначе, уже родились и подросли. Их немного, несколько десятков, но удивительно, как чутко Николай и Бенкендорф на это реагируют. В сущности, теория официальной народности, да и главные жандармские деяния, они — против этих трех десятков человек, в первую очередь. Остальное — постольку поскольку, потому что в стране хорошо, стабильно. Дубельт в своих знаменитых заметках воссоздает чудную картину: все прекрасно. Пирамидальная система: царь, чиновники, под ними дворяне, которые разумно управляют дикими крестьянами. А чиновники следят, чтобы не было злоупотреблений. Царь идеальный. Порядок полный. Величие империи не вызывает сомнений. И есть только группы лиц, в основном это — не служащие дворяне, которые вне системы, вне морали, от них-то и идет некая волна. Читают совершенно ненужные книги, рассуждают на заумные темы, собираются и спорят и, конечно, вываливаются из системы.

И опасность — в них. И в своей работе у жандармов, которые многим должны заниматься, главным остается именно это — следить за этими опасными людьми и пресекать, не дай бог, какое-нибудь безбожное их действие.

Однако именно хорошо налаженная и бесперебойно действующая система и представления, с ней связанные, входят в противоречие с основными не сущими, не экстремистскими, не какими-то сверхпрогрессивными, а уже само собой разумеющимися понятиями века. Потому что на самом деле нет книг, которые нельзя читать, и нет свободы только для одних и неволи для других. За плечами у России сто с лишним лет приобщения к европейскому просвещению, образованию. От него никуда не уйдешь, это вошло в плоть и кровь. Те книги, которые переводились, которые доходили до России и читались здесь, неизбежно несли другие воззрения, чем те, которые предписывались властью. Кстати, одна из главных задач жандармов по инструкции состояла в том, чтобы следить за литературой и направлять ее в нужное русло. Но сделать это было чрезвычайно трудно, практически невозможно — как можно остановить, одернуть мысль! Но честно пытались. Разговоры с Пушкиным — это честные попытки действительно поговорить, понять и вразумить, образумить. В том-то и была своеобразная катастрофа для власти, что Петр, творя империю, привил ей просвещение, которое с устоями этой империи никак не соединялось. Очень точно об этом сказал блестящий историк и писатель Натан Эйдельман. Он сказал, что уникальность России не в том, что это страна самая рабская, она не самая рабская. Были хуже и деспотичнее. И тем более не самая просвещенная. Уникальность ее в том, что это страна, которая становится все более просвещенной и все более рабской одновременно. Имеется в виду век XVIII. А ведь это невозможно, это шизофреническое состояние. И при Николае состояние это достигает апогея. Внешний порядок отлажен — дальше некуда, а европейское просвещение изнутри все это дело взрывает и порождает людей, которые этот порядок воспринимают как тюремную камеру или целлофановый мешок на голову. Они хотят свободно дышать, свободно говорить, свободно действовать. И в борьбе, как показало будущее, побеждают именно они. Несколько десятков человек. Именно они подготовили поколение, которое поддержало реформу.

Николай — хороший государь, очень ответственный, неглупый, дельный, с прекрасным чутьем, административным и человеческим. У него один недостаток — полностью отсутствует чувство движения времени. Полностью. Им владеет искренняя вера, что можно раз и навсегда навести некий идеальный порядок. Если сейчас у нас еще порядок не идеальный, то вот сейчас еще одно усилие, и он станет идеальным. И одна из главных пружин — Александр Бенкендорф. И вот такие «идеальные» люди — Николай Павлович и Александр Христофорович — объективно приводят страну в тупик. Бенкендорф умер от тяжелой болезни. Через девять лет — и это время упадка — умирает Николай. И смерть Николая — это смерть его правления.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 5/2011


Аркадий Мурашев[21] «Друг бардов английских…»

«Русский европеец». Так шутливо Жермена де Сталь величала князя Петра Козловского — дипломата, путешественника, литератора. Наполеон переслал князю Петру орден Почетного легиона. Почетное звание доктора — первому из русских — от Оксфордского университета. Восторженные отзывы — от просвещенной Европы: лорд Байрон и граф Жозеф деМестр, Гейне, Бальзак, маркиз де Кюстин… Петр Вяземский вспоминал: «Главная деятельность Козловского была устная и не выражавшаяся в действиях. Нужно было бы иметь при нем постоянного и неутомимого стенографа. Вот что могло бы дать полную и живую фотографию его». Сетования друга-тезки отчасти справедливы. Тем более, что в Россию дипломат-путешественник Козловский наезжал не часто. Сохранились, однако, первоклассные «снимки» — воспоминания современников — от самого князя П. Вяземского. От А. Пушкина и В. Жуковского. «Хромого Тургенева» и брата его Александра. От Ф. Тютчева. От Филиппа Филиппыча Вигеля. От княгини 3. Волконской.

Учитывая привязанность князя Петра к Англии, позволим себе одолжиться у Джерома К. Джерома рецептом приготовления ирландского рагу. Основными компонентами коего и явились воспоминания, письма, дневники самого князя Петра и его современников, и в качестве «приправы» и «перчинок» — карикатуры на князя и его портрет. Итак, полистаем альбомы современников.

Петр Козловский родился в Москве в декабре 1783 года. Юный князь — «Рюриковой крови». В прямой нисходящей линии от легендарного предка — двадцать восьмое колено. Домашнее образование — в «третьем Риме». Всенепременные французы. «Из Бордо». Но не только. Скорее — парижские эмигранты из «благородных» — д’Отишан, Ламбер, Шамиссо.

Литературный дебют — в «Приятном и полезном препровождении времени». Год до рождения А. Пушкина. В 1798-м, «безмолвно молодым внимал…» тогдашний живой классик — И. Дмитриев. В январе 1801 года князь Петр определен в службу. Ваше слово, Филипп Филиппыч:

…Молва уже говорила нам об одном князе Козловском, молодом мудреце, который имел намерение определиться к нам в товарищи, и мы с любопытством ожидали обещанное нам чудо. Вместо чуда увидели мы просто чудака.

Правда, толщина не по летам, в голосе и походке натуральная важность, а на лице удивительное сходство с портретами Бурбонов старшей линии… разглядев же его пристальнее, узнали мы в нем совсем не педанта, но доброго малого, сообщительного, веселого и даже легкомысленного. Способностей в нем было много, учености никакой, даже познаний весьма мало; но он славно говорил по-французски и порядочно писал русские стихи. Откормленный, румяный, он всегда смеялся и смешил, имел, однако же, искусство не давать себя осмеивать, несмотря на свое обжорство и умышленный цинизм в наряде, коим прикрывал он бедность и скупость родителей.

Московский архив Коллегии иностранных дел. Элитное — в те времена — заведение. «Сливки» московские — князь Гагарин, братья Булгаковы, Андрей Тургенев, Дмитрий Блудов… — «архивны юноши толпою.» Остроумные шалуны.

Март 1801 года. Александр I на престоле. «Начало дней Твоих прекрасно.» — отклик князя Петра Козловского. Позже — созвучное и более известное — «Дней Александровых прекрасное начало.» От Александра Пушкина.

А пока молодые честолюбцы разъезжаются по европейским столицам: Вена, Неаполь. Князь Петр прикомандирован к русскому посольству в Сардинии. Вслед за королевским двором, перекочевавшим в Рим.

Юные дипломаты незамедлительно вступают в переписку. Александр Булгаков (из Неаполя) — брату Константину (в Вену; июль 1803 года):

…Козловский бегает по развалинам, удивляется и кричит: чогт знает, как славно!..

«Письма» — жанр модный среди россиян. После Н. Карамзина. Тон сентиментальный. И немножко шутливый. Вот еще одно, тому же адресату (от октября 1803 года):

…Козловский проказит в Риме; не имея что писать, расскажу анекдот с ним приключившийся. Собрание у папы [Пий VII]. Все туда съезжаются; Козловский в шелковых чулках, идет также по улицам, с двумя лакеями; инако из ворот своих не выходит, утверждая: один — для того чтобы объявлять о моем прибытии, а второй, чтобы чистить мои башмаки; приходит во дворец, входит в комнату, множество людей, видит одного кардинала, думает, что папа, подходит к нему, целует его руку, говоря: vostra sanctita вместо sanctita… Все — ха, ха, ха! Один француз говорит ему: сударь, это не папа.

— А, кто же это?

— Кардинал.

— А где тогда папа?

— Дальше, милостивый государь, но он не принимает.

— Благовоспитанным иностранцам доступ открыт всегда и везде, отвечает Козловский и идет далее, входит в комнату папы, сам себя рекомендует. Папа его обласкал и много с ним говорил. Козловский, говорят, ночи не спал от радости… Теперь объявил всем, что начал писать римскую историю: ее план показал, говорит, другу моему Шатобриану, который от него в восхищении… Шатобриан — сочинитель книги «Дух христианства» и при французской миссии в Риме…

1811-й… князя Козловского отзывают в Россию. В Риме, на балу у графини Шуваловой, его встретил Тургенев Николай. Он пишет брату Сергею (ноябрь 1811 год):

…Под конец бала вошел в горницу князь Козловский, возвращающийся в Россию из Кальяри. Ты, я думаю, его помнишь: сделался еще толще. Я его тотчас узнал. Он, конечно, меня узнать не мог. Он очень обрадовала сей встрече. Позвал меня спать с собою в его трактире; там проболтали мы до третьего часу ночи. Он уже семь лет из России. Все спрашивал о состоянии литературы и об экзаменах.

Французский император дал ему недавно крест легиона второго класса, за то, что он спас несколько французских генералов и дал им пасспорты. Я с ним много спорил о таких предметах, которые никакому сомнению не подвержены: он утверждает, что русский народ никакого характера не имеет. Вот, брат, как и неглупые люди заблуждаются. Есть ли бессмысленное рассуждение некоторых иностранцев сделает на них в первой раз какое-нибудь впечатление, то они продолжают блуждать в сем лабиринте ложных мнений и наконец усиливаются в этих пустяках до невероятной степени…

Вчера он был у меня во французском кафтане с кошельком. Можешь копию найти в Гогартовых карикатурах. Мартос тотчас срисовал его.

Впрочем, в России князь Петр не задержался. В конце 1812 года вновь получил назначение к сардинскому двору. С повышением — в ранге посланника и полномочного министра.

Кружной путь к месту. Вынужденная остановка в Англии (развязка войны на континенте еще не наступила). Князь Петр — герой великосветских салонов. «Друг бардов английских». Из письма лорда Байрона — Д. Меррею (февраль 1814 года)»:

…Меня столько же заботит «Курьер», сколько князь или вообще князья, за исключением Козловского…

Кстати, «добавим. (не от себя, а от литературоведа М. Алексеева). что, несомненно, Козловского Байрон упомянул еще раз в XVII строфе 7-й песни «Дон-Жуана», где его имя искажено и стоит в ряду других, также искаженных имен: «Schermatoff and Chermatoff, Koklophti, Koclobski, Kourkin and Mouskin-Pouskin…»

В апреле 1814-го — князь «при дворе». В Турине. В конце года — уже в Вене. На конгрессе. Николай Тургенев:

…князь Козловский еще здесь и занимается чтением Библии…

Похоже, в Вене с ним свел знакомство граф де ла Гард:

…Один из присутствующих за столом, князь Козловский, русский посланник в Турине, уполномоченный своим государем содействовать на конгрессе соединению Генуи и Пьемонта, сопровождал каждый стакан токайского остротою или эпиграммой, которые касались или его двора, или того двора, при котором он был уполномочен… Хотя император Александр, которого он потешал своими шутками, относился к нему очень благосклонно… но все-таки мне казалось, что он как будто прокладывает себе верный путь к немилости или изгнанию, потому что он выражался с благородной независимостью, которой он научился, конечно, уже не в обществе придворных. Истина и сила его замечаний были таковы, что если бы он заговорил так в Петербурге, как он это делал в Вене, я мог бы побиться об заклад, что для него тотчас же были приготовлены фельдъегерь и кибитка, чтобы отвезти его вглубь Сибири для того, чтобы он там научился молчанию, которое должно быть неотъемлемою принадлежностью его дипломатического положения.

Тем не менее князь Козловский был нелицемерно предан своему государю и был воодушевлен славой и величием своей родины…

В 1820-м П. Козловский (чрезвычайный посланник и полномочный министр при дворах Баденском и Вюртембергском) оставляет дипломатическое поприще. Предчувствия графа де ла Гарда отчасти оправдались.

Князь Петр колесит по Европе. Встречи. Переписка. Ф. Тютчев из Мюнхена (декабрь 1824):

Дорогой князь,

Только будучи всецело убежден в неисчерпаемой доброте, составляющей суть вашей натуры, осмеливаюсь я докучать вам своим письмом. Впрочем, я мог бы счесть достаточным себе оправданием и глубоко искреннюю преданность по отношению к вам. Вот уже около двух лет я получаю о вас только косвенные и весьма скудные известия, лишь усугубляющие неопределенность, в которой я пребываю на ваш счет.

Барон Хорнштейн присоединяется ко мне в изъявлении глубочайшего уважения к вам. Без сомнения, кроме меня, в мире нет человека, любящего вас сильнее, чем он. Мы видимся с ним очень часто, и, если верно, что дух Учителя присутствует везде, где двое собрались во имя его, то просто необходимо, князь, чтобы вы иногда снисходили до нас в своих помыслах.

«Русский европеец» в Берлине, в Париже, в Лондоне… В августе 1826 года на острове Норденрей князь Козловский сходится с Гейне. Два фрагмента из переписки поэта:

…Я много общаюсь с князем Козловским, очень остроумным человеком.

…Я очень подружился с русским, nous etions insepara bles <мы были неразлучны>, и позднее мы снова с ним свиделись в Линденгофе и Бремене. Он еще не знает, может ли он вернуться в Россию или нет…

«Back in «to Russia» — в конце 1835 года. Князь Петр в Петербурге. В кругу родных. Слушает романс — «покаяние» племянника своего — Александра Даргомыжского:

Каюсь, дядя, чорт попутал…

Среди друзей — В. Жуковский и князь П. Вяземский. А. Пушкин, раз познакомившись с князем, зазывает в «современники». Позже князь Петр вспоминал:

…Когда незабвенный издатель «Современника» убеждал меня быть его сотрудником в этом журнале, я представляя ему, без всякой лицемерной скромности, без всяких уверток самолюбия, сколько сухие статьи мои, по моему мнению, долженствовали казаться неуместными в периодических листах, одной легкой литературе посвященных. Не так думал Пушкин.

В первой книжке журнала П. Козловский «разбирает» «Парижский математический ежегодник»:

Возвратясь в наше Отечество, после долговременного отсутствия, мы с радостию взираем на возрастающий в нем порыв к просвещению… но, к сожалению, сколько нам известно, все сие ограничивается литературою и некоторыми историческими произведениями… Науки, так сказать, остаются позади, исключительным занятием школ или уделом людей, посвятивших себя какой-либо отдельной части государственной службы. Таковое несогласие с ходом по сему предмету умов в Европе, тогда как во всем другом наши соотечественники храбро борются с нею, вовсе для нас неудобопонятно.

Как бы то ни было, в недоумении истинной причины исключительного вкуса к литературе, мы с нашей стороны имеем в предмете сею статьею возбудить не токмо в юношах, но и в созрелом читателе желание к занятиям, которые новое просвещение так облегчило, что и нежный пол не находит большого затруднения в понятии правил просто и ясно изложенных…

Вскоре — новая статья «О надежде (то есть о теории вероятности или об удобосбытностях)». Из письма А. Пушкина к П. Чаадаеву (октябрь 1836 года):

…Читали ли вы 3-й № Современника?..

Козловский стал бы моим провидением, если бы захотел раз навсегда сделаться литератором.

Для князя же — «письменный процесс… тягостен и ненавистен». Его собственные слова. А теперь послушаем признанного авторитета, архивиста П. Бартенева:

…Козловский владел необыкновенным искусством рассказа. Он сочинил целый роман… Роман этот, из лености, он не положил на бумагу, а постепенно рассказывал его своим приятелям.

Впрочем, еще одну статью князь напишет. Ту, что «обещал» А. Пушкину. Поэт вспомнит о ней 26 января 1837-го. Статья «Краткое начертание теории паровых машин» появится в седьмой книжке журнала А. С. Пушкина, «изданного по смерти его в пользу его семейства». Стихотворение же поэта останется в черновиках:

Ценитель умственных творений исполинских,

Друг бардов английских…

«Любовник муз латинских» в Петербурге не усидел. Летом 1836 года — уже в Варшаве. Получил место представителя министерства иностранных дел при наместнике в Царстве Польском князе И. Ф. Паскевиче. Едва ли только по соображениям материальным. П. Вяземский вспоминал:

…Николай I спросил его, зачем хочет он поселиться и служить в Варшаве.

— Чтобы проповедовать полякам любовь к Вашему Величеству и к России.

— Ну, — сказал ему на то Император, улыбаясь, — как вы ни умны, а при всем уме и дарованиях ваших, вероятно, цели вы своей не достигнете.

У каждого, верно, были свои резоны.

Князь быстро завязал знакомства в польском обществе. «Он был, — свидетельствует П. Вяземский, — если можно позволить себе такое сравнение, род подушки (именно подушка, да еще какая!), которая служила к смягчению трений между властью и власти подлежащими.»

Князь И. Ф. Паскевич — давний знакомый Козловского. Тем не менее, замечает Н. Шильдер, «…относился к нему с некоторым недоверием. Козловский был католик и в делах, относящихся до католического духовенства, он действовал не вполне согласно с видами правительства.» А потому не случаен, видимо, такой пассаж в депеше фельдмаршала Николаю I — «. о князе Козловском имею счастье донести, что по секретным сведениям.»

Туда же, в Петербург, адресуется и сам князь — Петру Вяземскому (ноябрь 1836 года):

…Мнение мое о письмах Чаадаева отгадать вам будет не трудно… Как бы ни странны казались его мысли, все-таки человек, не посягающий на существующее правление, не оскорбляющий высокую особу монарха, не ищущий в неблагоразумной своей искренности, ничего, кроме правды добра, все-таки в самых заблуждениях достоин заступления… тех, у которых есть перо и сердце…

1839-й… дружеская сходка во Франкфурте — В. Жуковский, Петр Козловский, Тургенев Александр. Последний сообщает письмом П. Вяземскому:

…Жуковский здоровее прежнего. Князь Козловский краснобай по-прежнему. Здесь и все его семейство, сын с невестой: он благословил их по-своему…

Чуть позже, на борту «Николая I», князя встречает маркиз де Кюстин. Автор «Писем об Испании», «Этели»… приятель Шатобриана и Рекамье направляется в Россию. Ему и слово:

…я увидел на палубе пожилого, очень полного, с трудом державшегося на своих колоссально распухших ногах господина, напоминающего лицом, фигурой, всем своим обликом Людовика XVI. Это был русский вельможа, князь Козловский. Он обратился ко мне, назвав меня по имени. Я был поражен. наша беседа завязалась…

Князь Петр наставляет «паломника» маркиза де Кюстина:

…Я дам вам ключ к разгадке страны, в которую вы теперь направляетесь. Думайте о каждом шаге, когда вы будете среди этого азиатского народа. Помните, что русские лишены влияний рыцарства и католицизма… вы не сможете составить себе верного представления о глубокой нетерпимости русских, потому что те из них, которые обладают просвещенным умом и состоят в деловых сношениях с Западом, прилагают все усилия к тому, чтобы скрыть господствующую у них идею — торжество греческой ортодоксии, являющейся для них синонимом русской политики. Не думайте, например, что угнетение Польши является проявлением личного чувства императора. Это — результат глубокого и холодного расчета. Все акты жестокости в отношении Польши являются в глазах истинно верующих великой заслугой русского монарха. Святой дух вдохновляет его, возвышая душу над всеми человеческими чувствами, и сам бог благословляет исполнителя своих высоких предначертаний. При подобных взглядах судьи и палачи тем святее, чем большими варварами они являются…

Таково, в записи маркиза, содержание одного из разговоров с князем. По выходу книги де Кюстина «Россия в 1839» беседы с князем взялся интерпретировать литератор Н. Греч:

«…Среди его <де Кюстина> спутников по плаванию был один русский князь Ко, остроумный человек, просвященный и любезный, который почти всю свою жизнь провел за границей, где и довершил свое воспитание: женившись на иностранке и исповедуя католичество, он, вследствие своего долгого, почти беспрерывного отсутствия, превратился в иностранца, и не без враждебности к отчизне. С бойкостью, едва ли простительной искушенному дипломату, выкладывает он маркизу абсурдные анекдоты, и последний верит им безоговорочно.

И ведь всякий раз ясно — или маркиз не всегда понимал князя-либерала, нашего соотечественника, или же вкладывал в его уста такие идеи, которые никогда не могли с них сорваться…»

К счастью, — вспоминал П. Плетнев, — Козловский тогда уже был покойник, когда вышла книга [1843], а то она повредила бы ему…

Тремя годами раньше князь Петр Козловский уехал в Баден-Баден. Там и опочил в октябре 1840-го.

Похоже, для первой половины XIX века «Козловский» — нарицателен. По крайней мере, Меттерних, один из порицателей князя, восклицал: «Сколько Козловских на свете!» В 1846 году вышла первая (немецкая) версия биографии князя Петра.

Столетием позже — у В. Вересаева («Спутники Пушкина») — князь Петр Козловский не упоминается. Сдается, что и у нашего современника упоминание о Козловском ассоциируется не иначе как: «…Ну, конечно… Козловский… «О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков…»

Меж тем в Сан-Франциско (1950) и Ленинграде (1978) опубликованы книга Глеба Струве и брошюра В. Френкеля.

Последние зарисовки о князе П. Козловском — в форме комментариев при публикации архивного материала принадлежат Р. Темпесту, В. Мильчиной, А. Осповату.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 11/1995


Андрей Левандовский Просвещенный хранитель

Уж сколько написано в последнее время об этом российском деятеле, а интерес к нему все не убывает. События последних лет заставляют взглянуть на него не с традиционной, сложившейся позиции, а более емко, актуализируя неразличимые прежде черты его личности. Тем более — в сопоставлении с «героями» более поздней истории.

С фамилией «Уваров», по ассоциации, сразу возникает знаменитая триада — «самодержавие, православие, народность», обычный миф, один из тех, что подменяет историю.

Когда вспоминают Уварова, автора памятной триады и министра народного просвещения, принято цитировать лишь одного его современника — Сергея Соловьева.

В своем определении историк точен и безжалостен. «Он не щадил никаких средств, никакой лести, чтобы угодить барину Николаю I, он внушил ему мысль, что он, Николай, творец какого-то нового образования, основанного на новых началах, и придумал эти начала, то есть слова — православие, самодержавие и народность — именно он, Николай I. Православие — будучи либералом. Народность — не прочитав за свою жизнь ни одной русской книги». И далее — про низость и непорядочность Уварова.

Удивительная метаморфоза: это же тот самый Уваров из общества «Арзамас» по прозвищу Старушка, соратник Жуковского, Пушкина, автор хвалебной рецензии на опыты Батюшкова, светоч просвещения и аристократ, теоретик новой литературы, враг консерваторов и любимец Жермены де Сталь! Из соратника по «Арзамасу» Уваров быстро превратился в гонителя всего прекрасного. Министр, по слухам, не слишком жаловал Пушкина. Известно, что после смерти поэта и некролога о «Солнце русской поэзии» Уваров бушевал: писать стишки, дескать, не значит еще проходить великое поприще.

Имя Уварова было известно задолго до Пушкина как весьма и весьма талантливого молодого человека, знакомого с Гете и Гумбольдтами. Именно он первым разработал постулат о единстве формы и мысли в творчестве — фактически манифест новой литературы. Склонность к созданию теорий у графа, видимо, была в крови. Любопытно, что доставалось ему попеременно и от либералов, и от консерваторов. Как человек увлеченный, Уваров все делал страстно, но метаморфозу тот же Соловьев объяснял другим. «Он был человек с бесспорно блестящими дарованиями, но в этом человеке способности сердечные нисколько не соответствовали умственным». Ну, и наконец, та самая триада, ставшая предметом поклонения для патриотов-государственников всех мастей. Есть теория, что именно европейское воспитание Уварова и сыграло свою решающую роль. Ведь его учили не какие-нибудь вольтерьянцы, а бежавший от ужасов Французской революции аббат Манген, чья Родина потеряла веру и монархию.

Но жизнь и деятельность Сергея Семеновича Уварова не вмещается ни в его портрет, ни в мифы о нем. Аракчеев, Сперанский, Канкрин — все эти выдающиеся деятели, хоть и не похожи друг на друга, но у них есть одно общее качество — это очень цельные люди. А Уваров — другой, очень непростой, зыбкий, не ясный, не однозначный, с ним надо разбираться. Он противоречит сам себе, он напичкан качествами, несовместимыми друг с другом. И в этом смысле — натура исключительно интересная. Считается, что в юности он был либералом, почти революционер, и все светлое ему было открыто, а в зрелости, скажем, к годам к тридцати, это — консерватор, совсем иной человек, он даже думает по-другому и о государстве, и об обществе, и даже об искусстве.

И все-таки это не совсем так. Думаю, изначально эти противоречия в нем были. С одной стороны, это человек очень просвещенный, причем, не только читающий, знающий, еще и рассуждающий, думающий, рефлектирующий, что — редкость в те времена в высшей среде. Если употреблять термин, который в то время звучал бы прямо-таки модернистски, то Уваров из всех министров Николая — единственный, кого можно назвать интеллигентным. В нем есть то, что сейчас принято называть интеллигентностью — совокупность метаний, суждений, исканий, рассуждений, совестливости и так далее. И в то же время, это изначально беззастенчивый карьерист, и черта эта с каждым годом проявлялась все ярче и ярче. Это человек, который не просто стремится к карьере, но и знает, как ее сделать, и блестяще делает. Человек, не знающий чувства неловкости, стеснения, имеющий склонность к интригам, отлично просчитывающий ситуацию; когда надо, умеющий приврать, схитрить, обмануть и напустить туману. Карьерист и мятущийся интеллигент-небожитель — сочетание очень и очень необычное и даже неестественное. У него же это все сочеталось и получалось вполне естественно и органично.

И все-таки раздвоенность ощущается постоянно и сказывается во всем. Теория официальной народности — это на поверхности. Я думаю, правящая бюрократия ничего подобного в плане идеологии никогда и не создавала. Это в своем роде замечательное произведение, апофеоз государственной мысли. А, с другой стороны, тот новый уровень, на который Уваров вывел русское просвещение, оказался в полном противоречии с постулатами этой идеологии. Ведь именно при нем сложились ступени этого образования — гимназии, университеты — и само образование выходит на европейский уровень, а Московский университет, может быть, становится одним из ведущих учреждений подобного типа в Европе. То, чего не могли достигнуть предшественники Уварова, ему удается.

Парадоксально, но двойственность его натуры была как бы кстати, к месту. Не знаю, сознательно или несознательно, но долгое время, занимаясь своими делами, он умел «отводить» глаза Николаю, в том числе и «триадой», хотя сама идея «носилась» в воздухе, и нужно было просто ее сформулировать. Однако в окружении Николая оказался только один человек — и это был Уваров, — способный это сделать красиво, изящно и главное — доступно всем и каждому для понимания.

Николай высоко оценил смысл и необычайную важность этой идеологической установки. Она по иному освещала особенность и неповторимость пути Российской империи. Но и это еще не все. В соответствии с этой идеологией предполагалась и перестройка просвещения. Россия с ее православием, традициями, культурой обретала законченность своего особого пути развития. Это и преподносилось царю, обществу, миру. В своем же кругу Уваров говорил следующее: я знаю, нам не миновать того, что переживает сейчас Европа, — то есть никакого особого пути на самом деле у России нет. Но Россия юна, она еще не готова к тому пути, который она может обрести, и поэтому, сдвигая умственные плотины, надо готовить нашу молодую страну к этому. Думаю, по духу он был скрытый либерал.

И второе его, тоже в известном смысле замечательное, высказывание, которое часто цитируют, тоже искреннее, неожиданное и сделано, опять-таки, в интимном кругу. Он сравнивает себя с человеком, который, спасаясь от разъяренного тигра, бросает ему части своей одежды. Всем было совершенно ясно, кто имелся в виду под разъяренным тигром. И понятно, что Уваров должен был постоянно чем-то жертвовать, чтобы спасти главное. Конечно, он не был и не мог быть до конца искренен ни по отношению к царю, ни по отношению к обществу. И вместе с тем в окружении Николая никто не умел так блестяще, ярко и выразительно изложить нужное мнение, как Уваров, никто лучше него не умел убеждать и добиваться нужного результата. И это вовсе не потому, что он был краснобаем или убежденным идеологом. Вовсе нет. Уваров — замечательный администратор и почти гениальный организатор. Он человек в высшей степени дельный, умелый и, талантливый. Уже одно то, что смог он сделать, создавая гимназии и университеты, говорит о нем как о деятеле выдающемся.

Он получил отставку после статьи в защиту русских университетов, это 49-й год. А 48–49 годы — это, как известно, революция в Европе, а в России — реакция, ходят упорные слухи, что российские университеты закроют вообще как источник того зла, который сейчас сотрясает Европу. Он инспирировал статью в защиту университетов. Написал ее Давыдов, его человек, директор педагогического института, его первого института. И всем было хорошо известно, кто стоит за Давыдовым. Это был поступок смелый. Николай отреагировал так, что Уварову пришлось уйти в отставку. Именно на донесение по поводу этой статьи была вынесена знаменитая резолюция: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя». Но Уваров не мог просто повиноваться, не мог он отказаться и от того, в чем был убежден, от того, что и составляло его интеллигентность.

Его записки, особенно посвященные десятилетию министерства просвещения, можно читать просто ради удовольствия, это эстетически приятное чтение, написано красиво и изящно, с тонким пониманием психологии Николая, собственно, написано то, что нужно царю. Соловьевская фраза, а Соловьев человек желчный, — «хитрый умный лакей, который знал, чем потрафить барину», в большой степени справедлива. Уваров сознательно выбрал свой путь и шел по нему. Был умен и ведь рисковал! Рисковал сильно, проводя свою политику.

Его первый серьезный карьерный шаг — попечитель Петербургского учебного округа, пост, который вполне соответствовал его устремлениям, его настроениям. А ушел он в отставку тогда в связи с тем погромом, который был устроен Петербургскому университету при Александре I. Вот его знаменитая фраза, кажется, из письма барону Штейну: «Они, — он писал об Александре, Магнитском, Руниче, Голицыне, — они хотят найти огонь, который не жегся бы». Вот оно, отличное понимание того, что просвещение не может быть только полезным для государственной власти. Европейское просвещение, которое воспитывает людей мыслящих, оно всегда и опасно. Как писал другой «арзамасец», «свобода — неизбежное следствие просвещения», никуда от этого не денешься. Если вы встали на путь западного просвещения, значит, имейте в виду, что вы получите не только хороших исполнителей государственных предначертаний, но и прежде всего людей критически мыслящих, рассуждающих, анализирующих. Об этом никогда нельзя забывать, с этим нужно жить. Таковы его мысли времен отставки.

А потом он провозглашает четкие постулаты, которые эту прежнюю мысль его отвергают. Обещает создать особое просвещение, тот огонь, который не будет жечься. Я думаю, что искренним он остается в своих прежних воззрениях, он слишком умен, чтобы не понимать вещи слишком очевидные.

И еще момент. Важно понять, что у Николая к Уварову никогда особых симпатий не было, в отличие от того же Канкрина, даже Сперанского, не говоря уже о Чернышеве, Клейнмихеле. Он всегда относился к нему с некоторым подозрением. Но Уваров сумел создать представление о себе как человеке уникальном, и таким, вероятнее всего, и был.

Собственно, в чем нуждался Николай, придя к власти?

Ужас события 14 декабря остался у него на всю жизнь. Все его царствование проходит под знаком того, что «я справился с людьми, а идеи остались». Идеи остались, и они буквально валом валят с Запада в Россию. С этим надо бороться. Но как? Совершенно очевидно, что есть борьба на уровне города Глупова — сжечь гимназию, упразднить науки. Эту точку зрения Николай, по крайней мере, в начале своего правления, не разделял ни в коем случае. Должен быть другой путь, ибо просвещение совершенно необходимо, но оно должно быть особым. И создать такое просвещение может только человек, который сам человек просвещенный и знает цену просвещению. Тут невозможно поставить генерала, который бы навел порядок. А Уваров как раз пишет записки с критикой предыдущего министра просвещения Левина и высказывает свои соображения по поводу просвещения в целом. Эти записки попадают, что называется, «в яблочко» — он предлагает Николаю просвещение сохранить, более того, развить всемерно, и в то же время сделать его безопасным. Создать такое просвещение, которое будет порождать здравомыслящих, честных, знающих, дельных исполнителей, верноподданных, которые выйдут из университета с суммой определенных знаний и будут выполнять предначертанное. А для этого нужно — всего-то! — несколько основополагающих идей, которые не позволят человеку просвещенному пойти против основ государства, то есть против трех основных идей, связанных в идеологическую систему, на которых и базируется государство.

А идеологическая система в истории — чрезвычайная редкость! Они рождаются раз в 100–200 лет. И, естественно, появляются не с небес и не внезапно. На Уварова сильно повлиял Карамзин и, в частности, его знаменитая записка «О древней и новой России». Очень искренняя, не простая по содержанию и, в отличие от уваровских писаний, без всякого краснобайства. Но… Она не годилась как руководство к действию! Слишком отвлеченно и теоретично рассуждал историк Карамзин. Уваров все предельно упростил и упорядочил. Он исходил из того, что каждый помещик средней руки думает о православии, народности и самодержавии точно так же, как он сам, Уваров, но только сформулировать это не может, и именно это надо сделать. Потому что — это главное! — теория официальной народности естественна для России! Так же как помещик рассуждает и духовное лицо, то же — купец, мещанин, значительная часть крестьян. То есть это те мысли, та идеология, которая корнями уходит на уровень бытовых рассуждений, действительно в русскую почву.

Уваров это понял и поднял на философский уровень. И вдруг оказалось, что другого не дано. А правда, как иначе? Раньше недодумывали, недопонимали, а сейчас — сформулировали четко, ясно, просто, и все встало на свои места. Есть три постулата или три ограничителя — что-то вроде прокрустова ложа. И любое явление можно уложить и посмотреть: укладывается — значит, свое. Нет? Руби. Это несложно, доступно каждому жандарму и чиновнику.

А Николая можно было убеждать в том, что отдельный мир — это просто звенья одной цепи, и мы контролируем ситуацию, и все будет хорошо.

Историки не любят Уварова и прежде всего потому, что он «подвижен» в своих взглядах, меняет их. Но ведь это неизбежно. Мнение должно меняться, и дело здесь не только в официальных позициях, а в том, что меняемся мы сами. Я, например, долгое время занимался Грановским, Герценом, и, в частности, на Уварова смотрел их глазами. А у Герцена, есть замечательная запись в дневнике в начале 40-х: «говорят, что Уваров уходит (это была ложная информация), а жаль, человек эгоистичный и ячный (от слова я).

А уйдет — будет гораздо хуже, заменить некем». Не любя Уварова, Герцен и многие другие понимали, что он уникален в той ситуации, которая создалась в России в 30–40 годы. Что это единственный человек, который может быть министром, и, в частности, неплохим министром просвещения, удовлетворяя Николая и поддерживая систему в порядке. И не просто поддерживая, а все время давая ей импульсы к развитию. Никогда никто из них не признал этого прямо, но даже и в такой, герценовской форме — это тоже признание.

Сегодня, оглядываясь и обдумывая ситуацию тех лет, я бы сказал больше — именно Уваров «приложил руку» к созданию русской интеллигенции. Ибо он методично, неотступно и системно, потому что был человеком системы, реализовывал свою любимую идею — лучшие, достойные выпускники московского, петербургского и прочих университетов почти автоматически получали право поехать на стажировку в Германию, к примеру. Каждый продолжал заниматься по профилю. Философы, филологи, историки, медики ездили целенаправленно, и практически вся знаменитая молодая профессура Московского университета — это стержень западничества, — прибыла из Германии во главе с Грановским. А три года стажировки Грановского в Берлинском университете буквально сделали его другим человеком, человеком сознательным, мыслящим и широко образованным. В отношении всех остальных можно сказать то же самое. Это бесценный подарок Уварова всем нам, а не только своему поколению.

И вот ведь парадокс! Как все это обосновать с точки зрения официальной теории народности?! Мы идем своим, совершенно особым путем, а наши молодые кадры посылаем учиться в Германию. Интересно, что и на этот неудобный вопрос он находил ответ: Германия, дескать, страна тихая, собственно, даже и не Германия вовсе, а Пруссия, Баден-Баден, Вюртемберг — отдельные земли, небольшие государства. Что ж тут беспокоиться! Тут ничего страшного нет.

А ведь ездили и не только студенты, но и художники, и там создавали свои колонии. И все это на казенный счет при очень неплохом содержании. То есть можно было реально учиться, учиться и еще раз учиться. Мало того, у Грановского, человека практически неимущего, хватило казенных денег на то, чтобы объехать значительную часть Германии, Австрию, Австрийскую империю, то есть по существу, — устроить себе знакомство с Европой. Что это такое для живого, жаждущего знаний и впечатлений ума, нам сегодня, после «железного занавеса», очень хорошо понятно.

Тут необходимо сказать пару слов о старой системе образования, потому что не Уваров ее создавал, он лишь отладил ее, и при нем она по-настоящему заработала. А спроектирована была Негласным комитетом.

Что предполагала и предлагала реформа начала XIX века, кстати, очень разумная на бумаге. Она предполагала четыре ступени обучения: приходские училища — один год для крестьян (грамота, арифметика, Закон Божий); уездные училища — три года обучения для детей мещан, чиновников низшего ранга; затем гимназии — сначала шесть, а потом семь лет. И потом, после гимназии — путь в университет. Гимназия, естественно, для привилегированных сословий, для дворянства в первую очередь. Но при этом была задумана и заложена в реформу такая возможность: талантливые дети получали поддержку государства и могли переходить из приходского училища в уездное, из уездного — в гимназию и из гимназии — в университет. Создавался стимул для получения образования. А меняя уровень образования, ты менял свое социальное положение. Окончание университета давало дворянство. То есть можно было в принципе из крестьян, из мещан пробиться в дворяне. Вопрос, как всегда, упирался в финансирование.

Университеты и гимназии финансировались вполне прилично еще при Александре I, а уездные и приходские училища не финансировались совсем и были тоже что-то вроде мифа, легенды. Приходских не было, наверное, вообще или почти не было. И это понятно, поскольку только сам приходской священник должен был на свой тощий кошт, практически не получая никакого содержания, жить и выживать — обеспечивать себя, свою семью, следить за порядком в приходе. Еще и детишек учить — было абсолютно нереально. Сложность состояла и в том, что эти приходские школы были как бы не обязательны, их никто от священника не требовал, не было у него такой обязанности — создавать школы. И если он создавал их все-таки, то лишь исключительно исходя из своих нравственных побуждений, ничего на этом не зарабатывая и лишь прибавляя себе заботу. И с уездными училищами картина была тоже похожая. Если в одном из уездных городов училище открывалось, это было поистине событие. То есть задуманной пирамиды не получалось, пирамида была явно усеченная. Гимназии и университеты при Александре стали оформляться, но недолго.

И при Николае такое положение дел оставалось неизмененным. К низшим ступеням по-прежнему внимания не было, но, вот, гимназии и университеты при Уварове — они стали, извините за такой оборот, насыщаться новым содержанием. Гимназии получали хорошие учебные планы. Это заслуга Уварова, повторяю, он администратор незаурядный, он внимательно следил за пополнением штатов. Как правило, в гимназии шли выпускники университетов. Казенно-коштные, так называемые те, которые получали образование за счет государства в университете, обязаны были отработать определенное время в гимназиях. Средств Уваров на гимназии не жалел. При нем много работали над программами, все время совершенствуя их, обогащая. И это меня поражало. Потому что сам он, по-моему, испытывал идиосинкразию по отношении к латыни, вообще к древним языкам и классицизму, в частности. Несмотря на свои личные неприятия, понимая, что без этого образование не может считаться полным, он вводил в университетские программы и древние языки, и историю древности. Здесь он мог бы прислушаться к Грановскому, который считал, что латынь и древнегреческий — это история Греции и Древнего Рима, то есть предыстория Европы, а, следовательно, и России. А без знания своих корней ты — манкурт, перекати-поле.

Особой любовью у него пользовались естественные науки. Он считал, что, начиная с гимназий, молодое поколение надо приобщать к окружающему миру. Биология, ботаника, химия, физиология, физика — вот, что было для него чрезвычайно важно и приоритетно. И именно эти дисциплины он первым вводит в гимназии.

И здесь совершенно неожиданно и удачно для Уварова его любовь к естественным наукам и всяческое их продвижение совпало с той идеологемой, которая жила в сознании Николая. Ведь он «отсчитывал» себя от Петра, корни свои он видел там — в петровском служении государству. А для Петра естественные науки, практичность были той основой, на которой он возводил свою империю.

Интересно, что совершенно разные, подчас противоречивые идеи Уварова, сплетаясь воедино, создают удивительный и в своем роде тоже цельный образ — он очень органично, естественно выглядит в этой системе. А его поистине царский подарок образованному меньшинству, который меньшинство это так до конца и не оценило, ставит его в ряд деятелей выдающихся. Другой министр просвещения на его месте — и судьба русской интеллигенции была бы совершенно иной. И была бы эта интеллигенция вообще в том элитарном виде, в котором она стала появляться благодаря образовательным реформам Уварова, очень проблематичный вопрос. При нем (хотя его и не любили, поскольку он мог быть с ними жестковатым), их положение — Герцена, Грановского, молодой западнической профессуры, — вообще напоминает мне детскую со строгими гувернерами, гувернантками и жестким порядком. Но под подушкой они читают все книги, которые хотят, их хорошо кормят, следят за гигиеной, и, по большому счету, они получили то, о чем даже не мечтали.

Думаю, сам Уваров считал, что он сделал максимум за правление Николая. И тем не менее он отстранен, он сам по себе, ему не очень уютно в этой среде. И почему? Потому что он уникален, он белая ворона среди николаевской бюрократии. И в то же время он держится на этом месте с 33 по 49-й, 16 лет для министра просвещения — а это ведь минное поле! — совсем неплохо. И полетел-то он с этого поста не из-за своих ошибок, а из-за революции в Европе. Время пришло. Вся государственная система оказалась в опасности, и опасность идет из Европы именно из-за тех идей, которые развились за это время. И к ним никак уже нельзя приобщаться и даже преобразовывать и использовать. Общими рассуждениями Николая уже не «накормишь», и сам Николай переходит на короткий поводок. А это уже не для Уварова. Его эпоха кончалась, и на его место пришел совсем другой человек. Пришел обскурант — обычное дело, человек предельно жесткий, не очень умный и очень последовательный — каленым железом он выжигал все, что не соответствует той же самой теории официальной народности, которую только Уваров понимал так, как следовало понимать ее, чтобы жить и развиваться.

А у Уварова понятия очень широкие. У меня вообще такое представление, что Уваров подготовил систему просвещения пореформенной России, учитывая николаевское царствование, но абсолютно правильно понимая, что оно не вечно. У нас же были очень хорошие, высокого уровня гимназии и университеты в середине — второй половине XIX — начале XX веков. Плюс к этому стала создаваться еще и система земского образования. Но то, что Уваров создал, преобразуя, не разрушая, не переходя в другое состояние, а лишь совершенствуя, дало действительно основу пореформенной системе русского образования и русского просвещения в целом. В этом его огромная заслуга. Он создал структуру, которую можно было развивать, не очень привязываясь к «самодержавию, православию и народности» в их примитивном понимании. И штатное расписание, которое работает при всех идеологиях. Он хорошо поставил делопроизводственную часть, а это менее всего, по моему мнению, подвержено крушениям в нашей стране — сколько преподавателей должно быть по штату, какое жалованье они должны получать, какой должен быть уровень их образования. Впервые все это было приведено в порядок. По-моему, при нем в гимназиях случайные люди если и были, то крайне редко. Отличный штат преподавателей. Ну, и результат налицо: вторая половина XIX века — это мощный взрыв в духовном и в социальном отношении. И это, еще раз скажу, благодаря тому, что именно усилиями и разумением Уварова в России появилась интеллигенция.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 7/2014


Олег Проскурин[22] Арзамас или апология галиматьи

XIX век относился с уважением только к чисто сатирическому смеху, который был, в сущности, несмеющимся риторическим смехом, серьезным и поучительным (недаром его приравнивали к бичу или розгам). Кроме него, допускался еще чисто развлекательный смех, бездумный и безобидный. Все же серьезное должно было быть серьезным, то есть прямолинейным и плоским по своему тону.

М. Бахтин, «Творчество Франсуа Рабле»

19 октября 1815 года В. А. Жуковский, живший тогда в Петербурге, писал своему московскому другу князю П. А. Вяземскому: «Ты, верно, уже знаешь о моем потоплении в Липецких водах. Эта фарса взбунтовала Блудова и Дашкова. Блудов грянул ужасным видением Шаховского в ограде Беседы, а Дашков письмом к Аристофану. Но самое веселое то, что у нас завелось общество, которого и ты член. Это общество называется Арзамасским обществом безвестных людей. Статуты его сочиняются, и ты получишь об них донесение. Главная обязанность членов есть непримиримая ненависть к Беседе. И так как оно родилось от нападения на Баллады, то каждый член принимает на себя какое-нибудь имя из Баллад. Уваров — Старушка, Дашков — Чу! Блудов — Кассандра, я — Светлана, Жихарев — Громовой, Тургенев — Эолова Арфа. Не хочешь ли быть Асмодеем? Каждый вступающий член говорит (по примеру французских академиков) похвальную речь своему покойному предшественнику; но так как у нас недостаток в покойниках, то мы и положили брать на прокат покойников из Беседы и Академии. Приезжай, чтобы заслужить свое место в нашем клубе».

Письмо это было писано через четыре дня после исторического собрания, на котором было провозглашено рождение Арзамасского общества безвестных людей, или Нового Арзамаса, или попросту «Арзамаса». Жуковский как бы расставлял перед своим корреспондентом основные вехи ближайшей арзамасской предыстории. Это премьера памфлетной комедии князя А. А. Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды» (23 сентября 1815 года), в герое которой, Фиалкине, смешном вздыхателе и авторе нелепых баллад, современники усмотрели карикатуру на Жуковского. Это немедленный отклик на комедию — рукописная сатира Д. Н. Блудова «Видение в какой-то ограде», действие которой развертывается в арзамасском трактире (именно благодаря блудовской сатире «Арзамас» и получит свое несколько экстравагантное название). Это и первый печатный ответ Шаховскому, вышедший из арзамасской среды, — статья Д. В. Дашкова «Письмо к новейшему Аристофану»…

Скандальная постановка «Липецких вод» («Липецкий потоп») стала, наконец, ближайшим поводом для организации знаменитого дружеского кружка, объединившего поэтов, литераторов и просто любителей словесности, взращенных в школе карамзинизма. С 14 октября 1815 года начинается «длинный ряд веселых вечеров» (Ф. Вигель), исполненных насмешек над членами враждебной карамзинизму «Беседы любителей русского слова».

Внешняя история «Арзамаса» (отчасти благодаря тому, что с обществом оказалась связана судьба молодого Пушкина) хорошо известна, и останавливаться на ней излишне. Нас интересует сейчас другое: формы внутренней жизни арзамасского кружка.

Все современники — и писавшие об «Арзамасе» непосредственно в пору его бурной деятельности, и вспоминавшие о нем десятилетия спустя — отмечали господство в «Арзамасе» комической, «галиматийной» стихии. «Галиматья» было любимым словечком арзамасцев. пущенным в оборот с легкой руки Жуковского, непременного секретаря общества, автора большинства арзамасских протоколов и главного «дирижера» арзамасского веселья. Жуковский в письме к своему немецкому знакомцу Ф. фон Миллеру уже в 1846 году будет подчеркивать: «Буффонада явилась причиной рождения «Арзамаса», и с этого момента буффонство определило его характер. Мы объединились, чтобы хохотать во все горло, как сумасшедшие; и я, избранный секретарем общества, сделал немалый вклад, чтобы достигнуть этой главной цели, то есть смеха; я заполнял протоколы галиматьей, к которой внезапно обнаружил колоссальное влечение».

Галиматья — это, согласно толковым словарям, чепуха, бессмыслица. Если понимать заявления арзамасцев в этом буквальном, однозначно словарном смысле, то придется заключить, что арзамасские заседания были посвящены одной только непритязательной чепухе. Но понимать арзамасцев буквально ни в коем случае не следует. Арзамасская галиматья была явлением куда более тонким и сложным. Перефразируя известную сентенцию, можно сказать, что в арзамасской бессмыслице была своя система.

Среди литературных обществ начала XIX века «Арзамас» резко выделяется своей подчеркнутой неофициальностью. Если какие-либо атрибуты официальной регламентированности («институированности») и присутствовали в «Арзамасе», то исключительно в комически-травестированных, издевательски-пародийных формах. Аккуратно писались протоколы заседаний, произносились торжественные речи, составлялись правила внутреннего распорядка. Но и протоколы, и речи, и правила были таковы, что арзамасцы при чтении их помирали от хохота. На каждое заседание выбирался президент, но выбирался не по очереди, строго определенной уставом, а… по жребию, извлекаемому из красного президентского колпака. Время и место встреч назначались достаточно произвольно, сообразно с обстоятельствами: иные из заседаний прошли в беседке на даче С. С. Уварова (Старушки), а одно состоялось в карете, направлявшейся из Петербурга в Царское Село. В довершение всего заседания венчались совершенно несерьезным ужином, за коим выпивалось несколько бутылей вина и съедался покровитель общества — знаменитый арзамасский гусь.

Однако раскованное, свободное от жестких организационных рамок, во многом строящееся на импровизации арзамасское веселье подчинялось особым внутренним законам. Это были, если можно так выразиться, законы мироустройства: «Арзамас» противопоставлял себя «Беседе» не как «правильное» литературное общество «неправильному», а как космос — хаосу. Добавим: как светлый и радостный космос — мрачному и унылому хаосу.

Космос «Арзамаса» существовал как бы в двойном измерении — «небесном» и «земном». На практике это выражалось в том, что «Арзамас» строился одновременно как идеальная церковь и идеальное государство. В арзамасскую игру включалась символика двух великих мировых городов, давно уже перешедших из разряда географической реальности в сферу культурной мифологии, — Иерусалима и Рима.

Само название общества, принятое на организационном заседании, — «Новый Арзамас» — недвусмысленно (или, если угодно, весьма двусмысленно) проецировалось на «Новый Иерусалим», то есть на новозаветный образ Царства Божия и на его земное преддверие — христианскую церковь[23]. Учреждение «Арзамаса» осознается и описывается именно как основание церкви: «Шесть присутствующих братии торжественно отреклись от имен своих, дабы означить тем преобразование свое из ветхих арзамасцев, оскверненных сообществом с халдеями Беседы и Академии, в новых, очистившихся чрез потоп Липецкий». Это сознательное использование христианской символики: пройдя через воды крещения, новообращенный христианин «повторяет» смерть и воскрешение Христовы, умирает для жизни плотской, греховной и возрождается для жизни истинной, совлекается «ветхого человека» и облачается в «нового».

Арзамасская «церковь» зиждется вокруг бога Вкуса. Ему арзамасцы истово поклоняются и ревностно служат.

Своего рода земным воплощением этого чтимого арзамасцами божества оказывается… арзамасский гусь, по чьему образу и подобию сами участники общества мыслят себя созданными (в торжественных случаях арзамасцы именуют друг друга: «ваше превосходительство гусь»). Мистическое присутствие гуся-покровителя на арзамасских заседаниях всячески подчеркивается в речах.

Главная форма служения богу Вкуса — создание «богоугодных», то есть отмеченных истинным вкусом, сочинений. На этом поприще арзамасцы трудятся неустанно. Однако общение с божеством для получения от него сил на литературные подвиги осуществляется, как и положено в истинной церкви, через таинства. Арзамасские «таинства» пародически соотнесены — вплоть до деталей — с таинствами православной церкви.

Прежде всего это, конечно, крещение. С крещением, как мы видели, было соотнесено уже организационное собрание «Арзамаса». Топика крещения и формулы крестильной молитвы будут постоянно обыгрываться и впоследствии. С крещением связана и практика мены имен: арзамасец накануне торжественного приема в общество получает имя из «мученических баллад» Жуковского подобно тому, как оглашенный нарекается именем христианского святого. Но особенно интересна другая выразительная параллель между ритуалами, сопровождающими крещение, и арзамасским вступительным обрядом. Принятию крещения в церкви предшествует троекратный вопрос священника к крещаемому (или к его духовным родителям): «Отрицавши ли ся сатаны и всех дел его, и всех ангел его, и всего служения его, и всея гордыни его?» На что должен последовать троекратный ответ: «Отрицаюся». После чего священник предлагает: «И дуни, и плюни на него», и крещаемый трижды «дует и плюет», знаменуя тем полный разрыв с силами зла и тьмы. Соотнесенность с этим семантическим планом крещения оказывалась чрезвычайно важной для арзамасцев: вступление в общество, сопровождавшееся комическим «отпеванием» членов «Беседы», осмысливалось, помимо прочего, как отрицание литературных бесов. Этот смысловой аспект арзамасской игры раскрывает реплика из речи Д. Н. Блудова (Кассандры):

«Он («Арзамас») и в младенчестве отличен от прочих… первым словом его была клятва «Я дую и плюю на Беседу и аггелов ее». Среди арзамасских ритуалов обнаруживается и игровой аналог величайшего христианского таинства — Евхаристии.

Как уже упоминалось, большинство арзамасских заседаний заканчивалось совместным ужином с жареным гусем. Поскольку гусь в арзамасской мифологии — это воплощение бога Вкуса, то становится ясным, что эти «дружеские пирушки» — пародическое подобие Евхаристии, а сам вкушаемый гусь именуется не иначе, как «священным».

Присутствует у арзамасцев и таинство, подобное христианскому таинству покаяния (очищению от грехов, совершенных после крещения). Грехами при этом почитались пропуски заседаний, небрежение «священной обязанностью» исполнять положенные обряды и, конечно, создание отверженных вкусом сочинений, что приравнивалось к богохульству. «Согрешивший» арзамасец «выключается» из общества (как согрешивший христианин ставит себя вне церкви) и может вернуться в лоно «Арзамаса» лишь после публичного исповедания грехов и «выражения раскаяния». На грешника-арзамасца налагается епитимья: «за ужином лишается он своего участка гуся». По исполнении положенной епитимьи происходит отпущение грехов кающегося, сопровождаемое особым «священнодействием»: «По окончании ужина президент благословляет его лапкой гуся, нарочито очищенною для сего». Благословение гусиной лапкой — несомненно, пародический аналог крестного знамения, которым священник при чтении разрешительной молитвы осеняет голову покаявшегося грешника.

В совершении «арзамасских таинств» принимают участие все члены общества. И это не было просчетом: само избрание в «Арзамас» уподоблялось не только крещению, но и таинству священства, хиротонии. Новоизбранный арзамасец входил сразу и в «церковь», и в «священство». Более того, он тут же оказывался «епископом» бога Вкуса, то есть получал, помимо прочего, право рукополагать в «священство» новых членов.

Если «Арзамас» осознается истинной церковью бога Вкуса, то «Беседа любителей русского слова» получает в арзамасской космологии атрибуты безбожного мира, «мира извращенного». В протоколах и речах члены «Беседы» постоянно называются раскольниками, язычниками и магометанами, а чаще всего — бесами (упражнения лидера беседчиков А. С. Шишкова в области «корнесловия» как бы провоцировали арзамасцев на эту этимологическую игру: «Беседа — царство «бесов»), «Беседа» — это «пиитический ад Арзамаса», царство зла и смерти.

Знаменательным в этом контексте оказывается уподобление «Беседы» библейскому антиподу Нового Иерусалима — Новому Вавилону, символическому граду греха и безбожных мерзостей. (Кстати, не реже, чем бесами, беседчики будут именоваться «халдеями», то есть вавилонянами.) Согласно Апокалипсису, временно торжествующий и превозносящийся в своей греховной гордыне Новый Вавилон обречен на гибель, и арзамасцы в свою очередь уверены в скором падении «Вавилона» — «Беседы».

Содействие окончательной победе бога Вкуса над врагами и повсеместное установление его царства — такова задача арзамасской «церкви».

Вторая — «государственная» — сторона арзамасского универсума позволяла включить в игру еще одну напрашивающуюся аналогию, заложенную в самом названии общества: «Новый Арзамас» — «Новый Рим».

Арзамасские тексты насыщены римскими реалиями и римской атрибутикой, латинскими цитатами и именами античных героев. Римский колорит присутствовал на заседаниях «Арзамаса» столь же явно, как и колорит церковно-библейский. «Римское» служило синонимом «государственного».

Интересно, однако, что в государственной игре арзамасцев возникают проекции не на имперский, а почти исключительно на республиканский Рим. И это не случайно. Римская республика выступала в сознании умеренных либералов начала XIX века, к числу которых принадлежали и арзамасцы, как символ идеальной государственности, сочетающей свободу с законом, верность традициям — с гражданскими добродетелями, цивилизованность — с мужественной героикой. Само внутреннее устройство «Арзамаса» подчинено республиканским началам. В «Арзамасе» все равны, но это, с позволения сказать, аристократический эгалитаризм. Все уравнены в благородстве дарований и именуют друг друга «превосходительствами» (согласно принятой в России Табели о рангах, титул для генеральских чинов).

Из числа «превосходительных» сограждан на каждое заседание выбирается президент — первый среди равных. При этом президент мог шутливо именоваться диктатором. Но здесь это — не синоним беззаконного деспота, но обозначение должностного лица ранней Римской республики, наделявшегося по воле народа чрезвычайными полномочиями на период военных действий против врагов. В свою очередь, проживающие в Москве Вяземский и В. Л. Пушкин именуются в речи Жихарева «арзамасскими нашими консулами». Консулы, как известно, — два высших должностных лица республиканского Рима. По истечении срока должности они получали в управление какую-либо подчиненную Риму провинцию и звание проконсула. Соответствующим образом следует понимать и шутку Жихарева: Вяземский и В. Л. Пушкин — полномочные представители «Арзамаса», наместники республики истинного вкуса в старой столице.

«Арзамас» — республика не только равных, но и свободных людей. Они поклоняются «грозной и мирной богине Свободе», и даже красный колпак президента расценивается как «скромный символ литературной свободы». Равенство и свобода с неизбежностью влекут за собой третий компонент республиканского идеала — братство. Арзамасцы часто именуют свой кружок братством, а себя — собратьями. Идея братства коренилась в карамзинистском культе дружбы, на котором были воспитаны арзамасцы. Однако в контексте арзамасской игры этот культ осмысливался сквозь призму римской политической морали, превратившей «дружбу» из явления частного быта в одну из основ государственной жизни. Когда Блудов, приветствуя вступающего в «Арзамас» Вяземского, торжественно протягивал ему «руку на братство и любовь» и рекомендовал вечно помнить арзамасский обет — стихи Жуковского, содержавшие призыв «Для дружбы все, что а мире есть», он, несомненно, соединял в своих словах карамзинистские заветы с идеями республиканской античности.

Наконец, «Арзамас» — это военная республика, окрепшая и утвердившаяся в непрестанных боях с врагами. В выступлениях арзамасцев постоянно упоминаются атрибуты военной римской героики: «ряды трофеев», «главы, отягченные лаврами», «победы и триумфы». Арзамасцы охотно цитируют сентенции римских военачальников: «Ты пришел, увидел, победил»; «Да будет разрушен Карфаген!» и тому подобное. Особенно часто обыгрывается напрашивающаяся параллель между «гусями Арзамаса» и знаменитыми римскими гусями. «Кто знает! — говорит Н. Тургенев. — Может быть, арзамасские гуси освободят русскую словесность от варварства Беседы. Гуси же однажды спасли и Капитолий».

Почему же арзамасская космологическая игра отлилась именно в эти, а не иные формы?

Сразу же отбросим как несостоятельные попытки связать церковно-государственную игру с сатирой. Доныне, к сожалению, бытует представление, что арзамасцы как наследники вольтерьянства и просветительства попросту издевались над церковью, а заодно и над «церковностью» «Беседы любителей русского слова». Большую нелепицу трудно придумать, поскольку арзамасцы в большинстве своем (исключения, вроде Вяземского, только подтверждают правило) были люди искренне и глубоко религиозные. В неприязни к «идеальному» республиканизму их тоже трудно заподозрить (этого вопроса мы уже касались чуть выше). Да и сам характер использования церковно-государственной символики свидетельствует о том, что в сознании арзамасцев она связывалась с утверждением позитивных ценностей, а не с «разоблачением»…

На наш взгляд, внешний и ближайший стимул для «церковного» и «государственного» миростроительства «Арзамаса» дали — как то нередко бывает — литературные противники. В 1811 году А. С. Шишков в своем «Рассуждении о красноречии Священного Писания» связал литературную программу карамзинистов, желавших «писать так, как говорят», с покушением на основы православия и сословной монархии. «Какое намерение полагать можно, — восклицал маститый архаист, — в старании удалить нынешний наш язык от языка древнего, как не то, чтоб язык веры, став невразумительным, не мог никогда обуздывать языка страстей?» И здесь же констатировал: «.Желание некоторых новых писателей сравнить книжный язык с разговорным, то есть сделать его одинаким для всякого рода писаний, не похоже ли на желание тех новых мудрецов, которые помышляли все состояния людей сделать равными».

Для человека, мерившего культуру критериями национально-государственной пользы, такие выводы были вполне закономерны.

Карамзинисты реагировали неординарно. Они не стали оправдываться по существу предъявленных обвинений (хотя брошенные Шишковым упреки были весьма нешуточными и притом совершенно несправедливыми). Устами Дашкова, автора полемической брошюры «О легчайшем способе возражать на критики», они заявили, что «к суждением о языке примешивать нравственность и веру» — значит демонстрировать, «сколь сильно действует оскорбленное самолюбие и желание властвовать в республике словесности». Иными словами, карамзинисты публично провозгласили, что в литературе действуют только литературные — и никакие иные! — критерии.

После состоявшегося «обмена любезностями» пройдет совсем немного времени — и карамзинисты введут в арзамасскую игру религию и политику на правах развернутых метафор литературности. Здесь, в мире литературы, признается лишь одна «религия» — верность вкусу и лишь одна «государственность» — республика словесности (la republique des lettres). Такая позиция саму постановку вопроса о подчинении литературы государственно-религиозным нуждам делала абсурдной. Своей игрой арзамасцы парадоксально утверждали суверенность и самоценность литературного дела, закрепляли за ним почетное место (на равных!) среди важнейших областей человеческой жизнедеятельности.

Однако попытавшись объяснить смысл тематики арзамасской игры, мы еще не объяснили самого факта этой игры. Почему важные для арзамасцев (и глубинно вполне серьезные) идеи требовалось тут же травестировать? Зачем понадобились все эти пародийные «евхаристии», благословения гусиными лапками, «титулярные диктаторы гусиного стада» и тому подобное? Почему нешуточным обвинениям противников арзамасцы противопоставили «галиматью», а не патетику?..

Дело в том, что опыт патетики у карамзинистов уже имелся. В самом начале XIX столетия несколько молодых москвичей (среди них — будущие арзамасцы Жуковский, А. Воейков, Александр Тургенев) решили объединиться в Дружеское литературное общество, с тем чтобы придать своим занятиям в области словесности и нравственности более систематический характер. Идеалисты и энтузиасты, они рассматривали свои собрания в ветхом «поддевическом» доме Воейкова как начало преобразования литературы и, вместе с нею, всей жизни на более совершенных и разумных началах. Сама словесность при этом казалась сокровищницей готовых образцов для совершенствования мира.

Позднее, уже в «арзамасскую» пору, Воейков будет вспоминать об этих под-девических встречах со смешанным чувством ностальгической грусти и добродушно-снисходительной иронии — как и подобает зрелому мужу вспоминать собственную юность:

И вот крапивою заглохший сей пустырь.

Где в ветхом доме мы столь сладко пировали.

Который мы мечтами населяли.

Где цвел тот сад, который мы

В поверенные тайн сердечных выбирали,

Где, распалив вином и спорами умы

И к человечеству любовью.

Хотели выкупить блаженство ближних кровью,

Преобразить спешили мир,

Пиладов выбирали в други,

Шарлотт и Элоиз в подруги.

При звуке радостном поколов, хоров, лир

Нам, юношам неосторожным,

И невозможное казалося возможным…

Увы, жестокие удары судьбы быстро разрушили воздушные замки юношеского идеализма. В этой ситуации роль соломинки, за которую ухватились растерявшиеся друзья, сыграл творческий и человеческий опыт Н. М. Карамзина, некогда пережившего не менее сильное разочарование в возможности разумного переустройства бытия. Горький скептицизм не привел Карамзина к отчаянию. На смену утопической программе «преображения мира» пришла трезвая программа «построения себя», собственной судьбы. Особая роль отводилась теперь литературе, поэзии. Поэзия — своеобразная «компенсаторная» сфера бытия; здесь можно (и даже должно!) осуществлять те мечты, которые невоплотимы в низкой действительности. В послании «К бедному поэту» появляется прямой призыв:

…Платонов воскрешая

И с ними ум свой изощряя.

Закон республикам давай

И землю в небо превращай.

И в то же время Карамзин не устает напоминать о том, что идеальный мир поэзии — это, по большому счету, мир выдуманный («Что есть поэт? Искусный лжец…»), а свободное поэтическое воплощение всех мыслимых общественных идеалов — лишь прихотливая игра, помогающая смягчить унылую горечь реальности:

Мой друг! существенность бедна:

Играй в душе своей мечтами,

Иначе будет жизнь скучна.

В 1810-х годах Карамзин стал для участников петербургско-московского кружка — к тому времени основательно изменившегося и пополнившегося в своем составе — не только литературным кумиром, но и образцом истинного мудреца, сумевшего постичь законы жизни. Поэтому, создавая Арзамасское общество, друзья-карамзинисты по существу действовали в соответствии с карамзинским рецептом. Они построили свое общество как идеальную республику («закон республикам давай») и как идеальную церковь («и землю в небо превращай»), вместе с тем подчеркнуто ограничив сферу создаваемого мира пределами литературы и литературного быта.

Организующим началом новосозданного мира оказался смех. Смех стал формой утверждения значимых для арзамасцев ценностей и одновременно формой защиты их: защиты от литературных врагов и, что особенно важно, — от самих себя. Смех позволял оставаться в пределах литературного мира, смех проводил границу между литературой и «существенностью», между игрой в утопию и собственно утопией, соблазном воплотить в жизнь невоплотимое.

Переход этой границы оказался для «Арзамаса» роковым. Впрочем, лучше всего об этом сказал Жуковский в уже упоминавшемся письме к фон Мюллеру: «До тех пор, пока мы оставались только буффонами, наше общество оставалось деятельным и полным жизни; как только было принято решение стать серьезными, оно умерло внезапной смертью».

После распада «Арзамаса» его участники, освобожденные от отрезвляющей опеки смеха, вновь попытались «преобразить мир», воплотить утопию в жизнь: одни — в тайных обществах, другие — на государственной службе, третьи — в императорском дворце… К существенным результатам это не привело…

«Арзамас» же, завершив свое кратковременное земное поприще, остался в истории русской культуры светлым и притягательным воспоминанием. Эту притягательность не уничтожили ни безапелляционные приговоры «шестидесятников» (типа Чернышевского и Писарева), ни скудоумное высокомерие позитивистов, ни даже снисходительные похвалы советских спецов от литературоведения. Оно и понятно: русская культура всегда втайне тосковала по умению превращать трагедию в водевиль, танцевать на узеньком мостике, перекинутом через пропасть, и увлеченно играть в мяч накануне конца света. Так труженик-разночинец, порой сам себе в том не сознаваясь, тоскует по вызывающе бесполезной — и оттого мучительно желанной — аристократической легкости.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 2/1993


Загрузка...