При словах «дом Льва Толстого» память послушно разворачивает картину утопающих в зелени белых зданий Ясной Поляны. Однако здесь, в тихих московских Хамовниках, он со своими родными прожил девятнадцать зим (с 1882 по 1901 год). Шаг этот был вынужденный — не особенно жаловал Лев Николаевич столичную суету, но с издателями много общаться приходилось. Семейство Толстых на лето уезжало в Ясную Поляну. До покупки дома Лев Николаевич писал: «В Москве впервые понял, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании… Вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву». И действительно, в течение восьми лет он посещал Первопрестольную только по делам.
Участок с домом, принадлежавший скромному коллежскому секретарю Арнаутову, был некогда частью большей по размерам усадьбы Мещерского. Писатель приехал смотреть свое будущее жилище. Наступил вечер, смеркалось, и хозяин, прождавший его целый день, с досадой сказал:
— Лев Николаевич, вы ничего не увидите!
— Не надо дом, я вижу сад! — ответил Толстой.
Софья Андреевна тогда отметила, что он «очень прельстился простором всей усадьбы, более похожей на деревенскую, чем на городскую». Главный бревенчатый дом был построен в первое пятилетие XIX века и пережил сокрушительный пожар 1812 года. После покупки Лев Николаевич распорядился его перестроить, чтобы большая семья (семеро детей: дочери Татьяна и Мария, сыновья Сергей, Илья, Лев, Андрей и Михаил) жила в комфортных условиях. В усадьбе надстроили гостевые комнаты второго этажа. В итоге получилось шестнадцать помещений для родных и прислуги. Строительство осуществлялось под руководством архитектора М. И. Никифорова. И головное деревянное здание приобрело некоторую обаятельную непропорциональность.
Мемориальная усадьба писателя является филиалом Государственного музея Л. Н. Толстого, расположенного на Пречистенке. По мере приближения к хамовническому островку городской шум становится тише. Его замечательные пожилые хранительницы любезно избавляют меня от тяжелого пакета с книгами: «Оставьте здесь, под мемориальным зеркалом». Машинально смотрю в потемневшее стекло, и вижу, что самая обыкновенная стена и вход в гардероб в нем выглядят как-то по-другому — в них больше теплых красок. Музейные служащие, смеясь, говорят о ком-то: «Представляете, он сказал: «Когда нас учительница сюда водила, медведь на лестнице был больше». А я ему: «А может быть, это вы были меньше?»
На первом этаже, около парадной лестницы на второй этаж, привлекает внимание дорожная шуба писателя, расположенная под толстым стеклом. Вроде, совсем недавно снял ее граф… Вообще, эффект присутствия ощутим, но внушает тревогу: даже на фотографии непросто взглянуть в цепкие глаза сурового старца. Так, один из дагерротипов, сделанный в 1898 году в день Пасхи, запечатлел человек 10–12. Улыбаются все — кроме Льва Николаевича. На лице его — напряженная работа мысли, желание успеть. «Он из всех нас успел сказать наиболее своего», — писал о своем вечном сопернике Ф. М. Достоевский.
Завтракали в семье Толстых все в разное время. Но обед — дело святое, всегда проходил в определенные часы. Во главе стола непременно стояла Софья Андреевна, которая сама разливала суп, а лакей разносил уже тарелки членам семьи. Вот они и сейчас расставлены, и, похоже, слышны приближающиеся голоса. Обстановка очень простая, не соответствующая высокому статусу хозяев. Почему-то вспомнилась поразившая своей скромностью резиденция императора Николая I в Петергофе — ни одной бесполезной вещи, приобретенной просто так, ради роскоши.
Самая яркая и красивая комната первого этажа принадлежала Татьяне Львовне. Старшая дочь писателя отличалась веселым нравом и легким характером, ее обожали младшие братья и сестры. Творческая обстановка комнаты во многом обусловлена родом ее занятий — она была художницей-портретисткой и обучалась в Училище живописи, ваяния и зодчества. Татьяна Львовна (впоследствии, по мужу — Сухотина-Толстая) — автор неоднократно переиздававшихся мемуаров об отце, где описан интересный эпизод ее общения с обер-прокурором Святейшего Синода Константином Победоносцевым, при непосредственном участии которого Толстой был отлучен от церкви:
«Прожила я в Петербурге неделю и собралась уже ехать домой, как получила от папы телеграмму следующего содержания: «В Петербург едут самарские молокане. Останься, помоги им.» Так как дело, очевидно, зависело от Победоносцева, то я решила пойти прямо к нему. Он выше ростом, чем ожидала, бодрый и поворотливый. Он протянул мне руку, подвинул стул и спросил, чем может служить. Я поблагодарила за то, что меня принял, и сказала, что отец прислал ко мне молокан с поручением помочь им.
— Ах, да, я знаю, — сказал Победоносцев. — Это самарский архиерей переусердствовал, я сейчас напишу губернатору об этом. Вы только скажите мне их имена. И он вскочил и пошел торопливым шагом к письменному столу. Я была так ошеломлена быстротой, с которой он согласился исполнить мою просьбу, что совсем растерялась.
— Да, архиерей самарский переусердствовал, у шестнадцати родителей отняты дети, — повторил Победоносцев. Вскоре все дети были возвращены родителям».
Среди экспонатов музея — обувь, которую мастерил граф. Он справил сапоги своему зятю (супругу Татьяны), однако тот проходил в них всего один день — малы оказались. М. С. Сухотин поставил сапоги рядом с книжным шкафом, а Лев Николаевич шутил, что это лучшее его произведение. А знаменитые «толстовки» шила Софья Андреевна.
Поднимающихся на второй этаж встречает на лестнице чучело медвежонка (того самого, о котором говорили служительницы). В его лапах — деревянная тарелка, на ней гости оставляли свои визитные карточки. В новых комнатах сделаны богатые паркетные полы, обои в стиле мрамора, в гостиных — камин, турецкий диван и фортепиано. Там обычно принимались гости, среди которых бывали А. Н. Скрябин, С. В. Рахманинов, И. Е. Репин, А. М. Васнецов, А. Н. Островский, А. П. Чехов, Ф. И. Шаляпин, А. М. Горький, А. Г. Достоевская (вдова писателя), А. А. Фет (последнего Лев Николаевич также одарил собственноручно сшитой обувью). Звучала музыка. Вечером в зале устраивали так называемый «большой чай». После шумящего самовара все переходили к овальному столику, где читали вслух произведения разных авторов.
Личное пространство писателя — кабинет и рабочая комната. Младшая дочь Александра Львовна вспоминала: «Кабинет Толстого в Москве совсем особенный: в самом дальнем углу потолки низкие, можно достать рукой. Мягкая, обитая черной клеенкой мебель — диван, широкие кресла, у окна большой писательский стол с резной решеткой с трех сторон. Здесь в кабинете тихо, сюда не доходит городской шум, окна выходят в сад, и не доходят крики детей и домашняя суета». Писатель вставал в семь часов утра, иногда раньше. Сам убирал в кабинете. Затем пилил и колол дрова в сарае, носил их в дом и топил печь в рабочей комнате. Отправлялся за водой, которую на тележке привозил из колодца в саду. Стул у рабочего стола непривычно низок — Толстой сам подпилил его ножки, так как стал неважно видеть. Однако в 67 лет он впервые сел на велосипед (который имеется здесь в качестве экспоната), совершал пешие и конные прогулки. В уголке приютились гантели.
Самую старинную часть здания семья в шутку называла катакомбами, где среди помещений для прислуги (особенно уютна чистенькая, светлая девичья) и буфетной находилась комната старшей дочери Марии и кабинет Толстого. В комнате Машеньки имеется необычный экспонат — скатерть на столе. На ней оставили свои автографы родственники и друзья, среди которых много исторических личностей — дочь писателя собственноручно вышила все автографы. Мария с юношеских лет помогала Льву Николаевичу вести корреспонденцию, занималась переводами, выполняла секретарские обязанности (чем вызывала ревность Софьи Андреевны). Разделяя взгляды отца, отказалась от светских выездов; много сил отдавала просветительской работе. Она была пятым ребенком в семье Толстых. В 1873 году Лев Николаевич в письме, адресованном двоюродной тетке, дал краткую характеристику всем своим детям. Марию, которой на тот момент исполнилось два года, он описал как «слабого, болезненного ребенка» с курчавыми белыми волосами и «странными голубыми глазами». Свою аскетичную комнату дочь Толстого — единственная в семье — убирала сама, не прибегая к помощи прислуги. Отказавшись от причитающейся ей доли земельного имущества, Мария Львовна уехала из родного дома в 1897 году — после того, как стала женой князя Николая Леонидовича Оболенского, приходившегося ей двоюродным племянником. На первых порах молодая семья жила у мужа в Покровском, позже перебралась в имение Пирогово, расположенное в 35 километрах от Ясной Поляны. Эту деревню Толстой ценил за «особо приятную тишину»; в прежние годы там бывал И. С. Тургенев. Льву Николаевичу было суждено пережить любимую дочь — она скончалась в возрасте 35 лет от воспаления легких. Он писал в дневнике вскоре после ее смерти: «Снова и снова думаю о Маше, но с добрыми слезами умиления — не о том думаю, что она потеряна для меня; думаю просто о праздничных мгновениях, прожитых с нею, — благодаря любви к ней».
Дети Толстого в 1921 году, делясь впечатлениями от открытого музея, сказали, что у них создалось ощущение, будто «их родители только что вышли из комнат». С ними мог бы восхищаться экспозицией утонченный, красивый молодой человек лет тридцати с небольшим — самый младший брат, последний, тринадцатый ребенок в семье Толстых, родившийся здесь, Иван Львович, которого все называли Ванечкой. С момента его появления на свет жизнь семьи наполнилась новой радостью. Толстой испытывал необыкновенную нежность к маленькому сыну, видел в нем «духовно одаренного мальчика». Читать и писать Ванечка учился по «Азбуке» Толстого, которая по сей день лежит на столе в его детской комнате. Большие способности он проявлял при изучении иностранных языков: в шесть лет свободно владел английским, понимал французский и немецкий, хорошо рисовал, отличался музыкальностью. Мальчик буквально лучился добротой. В дневнике 16 января 1891 года отец отмечал: «Кухаркин сын Кузька, ровесник Ванечки, пришел к нему. Ванечка так обрадовался, что стал целовать его руки. Так естественно радоваться всякому человеку при виде другого…»
Проявление искренней любви к окружающим его людям было, наверное, главной чертой этого ребенка, которая делала его особенным. Он старательно готовился к именинам любимой няни, устраивал с помощью матери рождественские праздники и елки, делал подарки не только для всех приглашенных детей, но и для прислуги, и для детей прислуги. В примыкающей к саду хамовнического дома клинике для душевнобольных находился пациент, заболевший после смерти своего единственного ребенка. Он нашел утешение в общении с Ванечкой. Беседовали они через забор. Но разговоры были самые серьезные. Мальчик внушил страдальцу, что есть немало поводов для счастья в этом мире. После встреч со своим маленьким другом в душе больного вновь пробудилось желание жить. В благодарственном письме Софье Андреевне он писал: «Не доктора исцелили меня, но Бог послал мне утешением вашего Ванечку, этого ангела, который мне дал счастье новой любви к нему и через него — ко всем детям и людям». Реальные события нашли отражение в первом сочиненном мальчиком рассказе о собаке «Спасенный такс», который Софья Андреевна записала со слов сына. Рассказ оказался настолько хорош, что был напечатан в популярном детском журнале «Игрушечка».
Хрупкий малыш часто болел. Скарлатина оказалась для него фатальной. Видя переживания матери, мальчик сказал: «Не плачь, мама, ведь это воля Божия». И, помолчав, спросил, правда ли, что дети, умершие до семи лет, бывают ангелами: «Лучше и мне, мама, умереть до семи лет. Теперь скоро мое рождение, я тоже был бы ангел». Иван Толстой прожил шесть лет и десять месяцев. Лев Николаевич записал в дневнике: «Похоронили Ванечку. Ужасное — нет, не ужасное, а великое духовное событие». И позднее: «Природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад.»
Толстой создал здесь около 100 произведений: «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната», «Отец Сергий», роман «Воскресение», пьесы «Плоды просвещения», «Власть тьмы», «Живой труп» и другие. Пятого апреля 1901 года он написал последнее в этом доме сочинение — «Ответ Святейшему Синоду». В мае того же года писатель, как всегда, переехал на лето в Ясную Поляну, но осенью заболел и отправился на лечение в Крым, где пробыл до середины лета 1902 года. Вернувшись затем в Ясную Поляну, он уже не покидал ее по зимам. В хамовническом доме в Москве поселился со своей небольшой семьей его старший сын Сергей Львович. Последний раз писатель был здесь в сентябре 1909 года проездом из Ясной Поляны в Крекшино Московской губернии. Когда Толстые продали дом (уже после смерти Льва Николаевича), Софья Андреевна произвела детальную опись вещей, находившихся в комнатах. Часть из них была перевезена в Ясную Поляну, а часть хранилась на складах в Москве. Благодаря этому удалось воссоздать точную обстановку в помещениях. Всего здесь насчитывается более шести тысяч экспонатов. Ценность усадьбы заключается также в том, что подобных деревянных строений в Москве практически не осталось.
Во дворе — беседка, где Толстой правил свой знаменитый роман «Воскресение». Слева виднеется флигель в два этажа — там жил конторщик с семьей, помогавший Софье Андреевне издавать рукописи мужа. Видно и сарай, в котором содержались кони и корова, стояла карета и пролетка. В сторожке возле калитки жили два дворника. А во дворе, у сторожки, каждую весну обилием листьев зеленеет сгорбившаяся старушка-береза, в самой юности своей запечатленная на фотографии вместе с хозяином — Львом Николаевичем верхом на лошади. А на этой площадке писатель заливал ледяной каток для детей прямо перед домом; порой и сам там катался.
Дверь музея распахнулась, и выпорхнула стайка девочек, вероятно, семиклассниц. Я видела, с каким интересом они бродили по залам музея, изучали экспонаты, слушали экскурсовода, и спросила, откуда они. Оказалось, из Челябинска. Хотела еще узнать, почему нет с ними мальчиков, но не стала. У сильной половины человечества свои занятия — например, глядеть в звездное небо Аустерлица.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/2017
На вопросы корреспондента журнала «Знание — сила» Игоря Харичева отвечает заведующий отделом экскурсионно-лекционной работы Государственного музея Л. Н. Толстого Даниил Андреевич Степанов.
— Даниил Андреевич, когда был построен знаменитый дом в Хамовниках?
— Здание старше Льва Николаевича: возведено оно приблизительно в 1805 году, облик его отличался от нынешнего более низкими потолками и меньшим количеством комнат. Хозяева менялись, Толстой стал последним обитателем этого дома, после него здесь уже никто не жил. Глобальных перепланировок в период с 1805 по 1882 год не проводилось. Помещение досталось графу в приличном состоянии, однако требовало доработок, потому что семья была большой, да и гостей предвиделось множество. Сразу после приобретения нового жилища летом 1882 года начался ремонт, дом значительно увеличился, был достроен второй этаж, он, если обратили внимание — немного разноуровневый. Гостиная (собственно, зал) расположена на более высоком уровне по сравнению с остальной частью, построенной изначально. Появилась антресоль, где разместились несколько жилых помещений, комната дочери писателя Марии Львовны, несколько комнат для прислуги и в углу усадьбы оказался кабинет Толстого.
— Дом не пострадал во время сильных московских пожаров в 1812 году?
— В период наполеоновского нашествия горела центральная часть города, где сосредоточилась более плотная деревянная застройка, а этот район сохранился, дом не подвергся повреждениям.
— Насколько типичной была данная усадьба для этой части Первопрестольной? И какие люди жили по соседству?
— Дворянская застройка характерна для района. Многие знатные семьи проживали неподалеку, в частности, Оболенские, Лев Николаевич с ними общался. Но основу колорита, скажем так, составляли промышленные предприятия. Совсем близко стоял пивоваренный завод, имелись текстильные фабрики. Толстой неоднократно упоминал о них в дневниках и публицистике. Обширный сад, конечно, несколько нивелировал этот недостаток.
— А в его записках не сказано, что предприятия мешали? Могли, например, громкие звуки оттуда доноситься.
— Завод и фабрики описываются Толстым совсем в ином контексте. Широко известен факт, что он весьма сочувственно относился к рабочему народу, и данные упоминания связаны с состоянием некого покаяния, если можно так сказать, писателя по отношению к тем, кто там работает. Лев Николаевич прекрасно знал о тяжелейших условиях труда, характерных для этих предприятий, и, соответственно, о жалобах речи не идет. Скорее о сочувствии. И об угрызениях совести за свою так называемую «роскошную жизнь».
— Как возникла потребность жить на два дома?
— В 1862 году Толстой женился и почти безвыездно обитал в Ясной Поляне. Его редкие выезды в Москву связаны в основном с его творческими планами, с работой над материалами, необходимыми для создания и предпечатной подготовки романов «Война и мир» и «Анна Каренина». Когда писатель появлялся в Москве, останавливался, соответственно, в гостиницах, на съемных квартирах. В 1860-е годы у Толстых родились сыновья Сергей и Илья и дочь Татьяна, а к 1882 семья насчитывала 10 человек. Старшие дети стремились поселиться в городе: Сергей поступил в Московский Университет, Татьяна — в Московское училище живописи, ваяния и зодчества. Но, пожалуй, главным заинтересованным лицом в переезде была Софья Андреевна. Она родилась в Москве в 1844 году, провела здесь детство и раннюю юность. Теперь в Ясную Поляну семейство уезжало только на теплое время.
— Известно, что Толстой стремился многое делать сам и приобщал к этому своих домочадцев. Однако кто-то помогал большой семье по хозяйству?
— Лев Николаевич довольно негативно относился к использованию прислуги, но она, тем не менее, имелась. Большинство людей, работавших в Хамовниках, были из Ясной Поляны. Количественно этот штат составлял 8–10 человек в разные годы. К примеру, всегда трудился один или несколько дворников, повар и кухарка. Камердинер выполнял личные поручения писателя. Здесь открыта мемориальная комната Ильи Васильевича Сидоркова, много лет работавшего в семье Толстых. Он тоже родом из Ясной Поляны, и после Октябрьской революции стал сотрудником музея, расположенного там. То есть всю жизнь свою отдал служению сначала Льву Николаевичу и его близким, а потом музею. Буфетчик отвечал за сервировку стола, за хранение посуды, которой тут множество. Сохранилось несколько великолепных мемориальных сервизов, например, французский — фирмы Лимож XIX века. Толстой был прекрасным наездником, поэтому возникала необходимость в слугах, следивших за лошадьми. Во дворе сохранился каретный сарай. Наконец, здесь жила еще экономка, поскольку при такой многочисленной семье всегда очень много текущих дел, расчетов, покупок, доставок и так далее, няня и гувернантка для младших детей. Престарелым слугам граф платил пенсию. Сохранились воспоминания портнихи Марии Кузнецовой, которая работала в семье Толстых с конца 1880-х годов. Она дружила с дочерьми писателя, шила платья им, Софье Андреевне, иногда исправляла или мастерила одежду самому Льву Николаевичу, который, как известно, одевался предельно скромно.
— Хотелось бы узнать об укладе жизни в этом доме, когда семья уже прочно здесь поселилась.
— Сосредоточимся, в первую очередь, на самом хозяине. Вставал он рано, время до короткого и необильного завтрака проводил в заботах по дому. В девять часов утра Толстой обычно пил ячменный кофе, ел кашу. До трех-четырех часов дня длился его рабочий день. Лев Николаевич обладал неизменной привычкой творить именно в утреннее время, это отличает его от Достоевского и некоторых других писателей, предпочитавших работать вечером или ночью. В три-четыре часа семья собиралась на обед в нижнем зале. У нас сохранилась специальная супница для вегетарианских блюд, которые готовили для Толстого. Вина и других алкогольных напитков за семейным обедом не подавали. Ближе к вечеру писатель совершал дальние пешие прогулки по Москве, любил бывать на Воробьевых горах. Он часто присоединялся к простым труженикам, например, пильщикам дров, помогая им выполнять тяжелую работу. Современники смотрели на это по-разному: одни воспринимали подобную инициативу как чудачество графа, другие относились к его действиям сочувственно. Толстой всегда очень высоко оценивал людей физического труда, считая, что именно физический труд совершенно необходим каждому. И очень интересовался ремеслами.
— Насколько жизнь детей Толстого отличалась от его жизни? Разделяли ли они его приверженность к вегетарианству, его взгляды по отношению, скажем, к обществу, которое он частично отверг. Каковы были взаимоотношения с сыновьями и дочерьми?
— В начале 1880-х годов Толстой, довольно значительно переменив свои взгляды, столкнулся с определенными проблемами в семье. Возникли трудности во взаимопонимании с Софьей Андреевной. В первую очередь эти разногласия упирались в вопросы материального благосостояния семьи, которое зависело от продажи книг, от продажи авторских прав на произведения Толстого. И Лев Николаевич в 1880-е и особенно в 1890-е годы болезненно воспринимал тот факт, что его произведения продаются. Он стремился сделать их доступными и дать безвозмездный доступ к своим текстам для всех желающих. Это и было им выполнено в 1891 году по отношению ко всем произведениям, написанным после 1881 года. То есть, как раз речь идет о хамовническом периоде жизни Толстого. Эти произведения стали общедоступны, и доход от них семья перестала получать. Таким образом, в распоряжении Софьи Андреевны и детей остались те произведения, которые были написаны в период с 1852 по 1881 год. За них они могли получать гонорары, переиздавать их и на это жить.
Сын писателя, Сергей Львович, откровенно рассказывает в своих воспоминаниях «Очерки былого» о сложных взаимоотношениях с отцом. Лев Николаевич часто критиковал Сергея за его либерализм; сын высоко ценил занятия наукой, а Толстой, наоборот, относился к ним прохладно. Когда Толстые только переехали в Москву, дочери писателя, Татьяне Львовне, исполнилось восемнадцать лет. Вместе с матерью она окунулась в светскую жизнь, регулярно выезжала на балы, званые вечера. Эти выезды стоили дорого, отца удручали не сами по себе траты, а факт, что деньги ушли на развлечения. Он неоднократно приводил сравнения между стоимостью платья 150 или 250 рублей и ценой крестьянской лошаденки — 10–12 рублей. Одно платье могло составить целое состояние крестьянской семье… Тем не менее, Толстой не навязывал своих взглядов детям. И кто-то из них Льва Николаевича поддерживал, кто-то явно становился на сторону матери. А примиряющей стороной, как правило, выступала повзрослевшая Татьяна Львовна, которая со своим природным умом и тактом всегда старалась сглаживать конфликтные ситуации между матерью и отцом.
— Какова роль Софьи Андреевны в организации жизни в усадьбе?
— В обязанности супруги писателя входили практически все хозяйственно-семейные заботы. Софья Андреевна занималась издательским делом, наймом рабочей силы, продажей произведений, закупкой и пошивом одежды, текущим ремонтом.
— В мемуарах современников приводится факт, что Софья Андреевна для поддержания семьи сдавала комнаты во флигеле, а также продавала яблоки на рынке. Вероятно, не сама лично, а организовывала продажу?
— Семейный бюджет Толстых в большинстве случаев дефицитным не был, однако сад приносил большой урожай, и излишки яблок успешно продавались. Софья Андреевна занималась посадками яблочных садов и контролировала процесс сбора урожая.
— Чем повседневная жизнь Толстых в Хамовниках отличалась от типичного усадебного быта того времени?
— Думаю, главным отличием следует назвать скромность обстановки. И вообще умеренность во всем. Это заметно по интерьерам, по мебели, которая сохранилась. Не свойственно было гению стремиться к роскоши.
— Расскажите о портретах Толстого, написанных в хамовнический период.
— Один из самых известных портретов Льва Николаевича создан Николаем Николаевичем Ге, с которым его связывали узы дружбы. Между писателем и художником сложились отношения абсолютного доверия и взаимного уважения. Живописец писал портрет в январе 1884 года. Толстой завершал в этот период долгую кропотливую работу над религиозно-философским трактатом «В чем моя вера?». Он как раз занимался исправлением корректур, а Ге в этот момент создавал портрет. Впоследствии Лев Николаевич неоднократно посещал мастерскую и выставки художника. (Подробности в статье «Двигаясь к свету» — Ред).
Другой портрет выполнен Николаем Александровичем Ярошенко, которого коллеги по художественному цеху называли «совестью передвижничества». Лев Николаевич проявлял интерес к его творчеству, восхищался знаменитой картиной «Всюду жизнь», созданной в 1888 году. Он писал: «Видели ли вы картину Ярошенко — арестанты смотрят из-за решетки тюремного вагона на голубей? Какая это чудная вещь! И как много она говорит вашему сердцу! Вам жалко этих бедняков, лишенных людьми по недоразумению света, воли, воздуха, и этого ребенка, запертого в вонючий вагон…» В романе «Воскресение» этот сюжет в какой-то степени развернут в полную силу. Художник посетил Толстого, и весной 1894 года приступил к написанию портрета. Писатель не очень любил позировать и говорил, что был бы рад просто общаться с Ярошенко без всякого портрета, однако мастер завершил свою работу. Портрет получился не парадным, а камерным, домашним.
— Известно, что Софья Андреевна занималась фотографией. Насколько серьезным являлось это увлечение?
— Она фотографией интересовалась еще до свадьбы с Толстым, с юных лет, в начале 1860-х годов приобрела фотографический аппарат. Технология фотографирования в то время отличалась сложностью, большой выдержкой. Позднее, в 1880-е годы, уже выпускались другой конструкции аппараты, с более короткой выдержкой. Софья Андреевна — автор множества снимков. Коллекция ее фотографий насчитывает более тысячи. В некоторые периоды она занималась съемками более активно, в частности, после трагической смерти младшего сына Ванечки в 1895 году фотографирование стало своего рода возможностью отвлечься, хоть ненадолго, от переживаний. На конец 1890-х и 1900-е годы приходится большое количество сделанных ею снимков — в Москве, Ясной Поляне, в Гаспре в Крыму, куда Толстой ездил лечиться. Софья Андреевна считала себя любителем, а не профессиональным фотографом, однако подготовила несколько альбомов. Они были изданы музеем Толстого и снабжены научными комментариями.
— Как наследники Толстого участвовали в создании музея?
— Сыновья Льва Николаевича оказывали огромную помощь в формировании коллекции. А старшая дочь писателя Татьяна Львовна была даже одно время директором музея, в середине 1920-х она эмигрировала из России. Сотрудники музея достойно встретили столетие Толстого в 1928 году, корпус экспонатов значительно расширился, проводились интереснейшие экскурсии и реставрационные работы. Всё, что представлено здесь — это реальные вещи, которые имели непосредственное отношение ко Льву Николаевичу, окружали самого писателя и его родных.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/2017
В 1907 году председатель Сибирского землячества московских студентов Валентин Булгаков познакомился со Львом Толстым и стал его искренним последователем. Оставив университет, он начал работать личным секретарем писателя. В 1920 году В. И. Ленин подписал Декрет о национализации Дома Л. Н. Толстого в Москве. Литературный музей на Пречистенке и Музей-усадьба «Хамовники» были объединены в один музей — с Булгаковым в качестве директора. На этом посту Валентин Федорович пребывал вплоть до высылки Советской властью в 1922 году на знаменитом «философском пароходе». В эмиграции он пропагандировал творчество и взгляды своего кумира, а также идеи Махатмы Ганди. В 1948 году верный толстовец не побоялся вернуться на Родину, несмотря на сталинский режим. Он принял советское гражданство и поселился в Ясной Поляне, где в течение почти 20 лет являлся хранителем Дома-музея Толстого, вступил в Союз писателей СССР. Тщательно и трепетно воссоздает Валентин Булгаков бытие гения и его семьи в Хамовниках…
Так называемая «Переписная книга города Москвы 1638 года», ведя перепись дворов и жителей Москвы по церковным приходам, обозначает одну из пригородных московских слобод названием «Слобода Тверская Костянтиновска Хамовная, а в ней у церкви Николы Чудотворца». Эта слобода находилась за земляным валом недалеко от Крымского моста. Вся слобода состояла в тот год из 65-ти «тяглых дворов», 4-х «вдовьих дворов», 3-х «пустых дворов»; затем к слободе же приписаны один «двор попа», один «двор дьякона» и один «двор нищего». Слободу заселяли «хамовники», то есть ткачи, полотнянщики, скатерщики, занимавшиеся «хамовным делом», иначе «белой казной». Хамовники поставляли для царского обихода различные полотна (льняное и конопляное тканье), скатерти, убрусы, наволоки, подкладки под сукна и прочее.
Происхождение слов «хамовник», «хамовщина», «хамовный» объясняется по-разному. Наименее вероятным является указание на существование в древние времена на месте Хамовнической слободы с ее церковью Николая Чудотворца двора Крымского хана, где производилась мена неведомых зверьков «хамов». Наиболее вероятным является происхождение слова «хамовник» от голландского слова «ham» — рубашка.
Территория Хамовнической усадьбы Льва Толстого в эти отдаленные времена — в конце XVII века — входила в обширное владение стольника Венедикта Яковлевича Хитрово, состоявшего стряпчим с 1658 года и стольником с 1665 по 1692 год. В дальнейшем усадьба в XVIII и XIX веках многократно меняла хозяев. В 1811 году владение перешло в руки «действительного камергера» Ивана Николаевича Маслова и включало в себя дом в 4 покоя и 2 грунтовых сарая. В 1874 году, согласно выписки из крепостной книги по городу Москве, между А. В. Ячницким и коллежским секретарем Иваном Александровичем Арнаутовым был заключен договор о продаже первым последнему «дома своего с землею».
В июне 1882 года Лев Николаевич находился в Ясной Поляне, тогда как архитектор Михаил Илларионович Никифоров 20 июня снял план владения Арнаутова со всеми границами и строениями, обозначив его, как «Общий план владения графа Льва Николаевича Толстого состоящего Хамовнической части 1-го участка за № 318/307». С 24 июня начались подготовительные ремонтные работы по некоторым строениям усадьбы. Очевидно, между прежним владельцем усадьбы И. А. Арнаутовым и новым — Л. Н. Толстым существовала полная договоренность о продаже первым второму Хамовнического владения малины и даже несколько кустов барбариса. Вода — тут же, чуть ли не лучше мытищинской. Вскоре состоялся окончательный осмотр всей усадьбы и всех комнат главного дома Львом Николаевичем. Старшая дочь Татьяна Львовна, присутствовавшая при одном из осмотров, рассказывает об этом моменте в следующих, приблизительно, выражениях: «Прежде всего, мы прошли через двор в садовую калитку, и были поражены обилием зелени в саду; за низеньким деревянным забором находился огромный Олсуфьевский сад. По стене пивоваренного завода мы обратили внимание на яблони, о которых Лев Николаевич сказал, что они будут великолепно развиваться именно на этом припеке».
В сентябре Лев Николаевич пишет Софье Андреевне в Ясную Поляну о делах по перестройке, добавляя: «За дом я что-то робею перед тобой. Пожалуйста, не будь строга… Теперь о доме и переезде я с болью в сердце и страхом телеграфирую тебе приезжать во вторник. Раньше не мыслимо. Все двигалось очень медленно, штукатурка не высохла, и клеить нельзя еще наверху… Я гоню, как могу, и изощряю все силы ума, чтобы распростаться с мебелью и не помешать последней отделке. Одна работа портит другую.
Мечта моя — поразить тебя благоустройством дома — не удалась… Разместиться тепло и сухо будет всем; это только и будет».
Следует отметить, что и покупка московского дома, и вся эта добросовестная, кропотливая работа по устройству семейного гнезда, вся эта видимая суета, связанная с переездом Льва Николаевича Толстого со своей семьей в город из деревни, — все это было совершаемо им против желания, только из необходимости уступок требованиям своей семьи. Софья Андреевна говорит, что «жизнь в Москве вызывалась необходимостью учить детей»; давать воспитание детям, по словам Ильи Львовича, было «в Москве без помощи отца гораздо легче, чем в Ясной». Одним словом, совсем нельзя думать, что покупка дома в Москве или московская жизнь в какой-то мере соответствовала тогдашним настроениям, взглядам или желаниям Льва Николаевича. Наоборот, мы знаем, что новый владелец усадьбы буквально плакал, поселяясь в городе; он с ненавистью озирался на окружающую, создаваемую наполовину им самим, «роскошь» дома.
Конечно, дом был «полной чашей», но никак не походил на богатые княжеские или графские усадьбы с их роскошью. Если у иного графа в залах красовались тысячные полотна разных знаменитых «голландцев» или «итальянцев», то московская хамовническая усадьба графа Толстого со всеми ее деревянными постройками обошлась владельцу в 1882 году — вместе с ремонтами — не более тридцати семи тысяч рублей. Это была усадьба среднего достатка, не захудалая, но и без роскоши. Служащие семьи Толстых тоже не составляли пышной свиты около своих господ. В кухне проживали постоянный повар, готовивший на всю семью, и людская кухарка, готовившая на всех слуг. В сторожке у ворот проживали кучер и два дворника — старший и младший. В главном доме, вместе с хозяевами, проживали лакей и две горничных, из которых одна являлась домашней портнихой. Кроме того, при детях проживала постоянно гувернантка и периодически гувернер.
Издательское дело самой Софьи Андреевны и литературный гонорар за печатаемые произведения Л. Н. Толсто го на стороне давали постоянный приток средств от 15-ти до 18-ти тысяч рублей в год. На эти-то деньги, главным образом, и проживала в Москве и в Ясной семья Толстых. Если мы возьмем расходный бюджет семьи Толстых, например, за 1886 год, то самыми крупными статьями расхода из общей суммы 22.539 р. 92 коп. являются следующие: на издание полного собрания сочинений Л. Н. Толстого — 5.138 р. 12 коп.; на питание семьи и дворни зимой в Москве и летом в Ясной Поляне — 3.120 руб. 51 коп.; на жалование учителям и слугам — 2057 р. 38 коп.; на одежду семье и части слуг — 1702 р. 01 к.; на карманные — личные расходы детям — 804 р. 57 коп.; на разъезды семьи и слуг — 725 р. 52 коп.; на медицину и санитарию — 767 р. 90 к.; на покупку и ремонт хозяйственного инвентаря и мебели — 754 р. 88 коп. (Приведем размеры ежемесячного жалованья начала XX столетия: так, почтальоны и библиотекари получали 20 рублей; рабочие, в зависимости от квалификации — от 25 до 50 рублей; врачи — 80 рублей; учителя старших классов в женских и мужских гимназиях — от 80 до 100 рублей. Начальники почтовых, железнодорожных, пароходных станций в крупных городах имели месячные оклады от 150 до 300 рублей, депутаты Государственной Думы — 350 рублей, губернаторы — около одной тысячи, а министры и высшие чиновники, члены Государственного Совета — 1.500 рублей).
На дворе усадьбы можно было видеть Льва Николаевича в его нагольном овчинном тулупе или собирающегося на лошади с бочкой на Москву-реку за водой, или уже въезжающего с этой бочкой с улицы, или вырубающего лед из этой бочки. Позже, в 1895 году на гладком, посыпанном всегда речным песком, дворе Лев Николаевич обучался езде на велосипеде. Из большого сарая он часто выводил в 1880-х годах лошадь Красавчика, а в 1890-х — Тарпана, чтобы или проехаться верхом по круговой аллее сада, или выехать за ворота на прогулку по Москве и даже за город. На тесной площадке сада, против большого дома, Лев Николаевич с детьми часто кружился на коньках или смотрел, как от флигеля по ледяной горе с шумным весельем и смехом, на санях или больших подносах, катались дети со своими товарищами…
В доме перебывали самые разнообразные лица. Среди них: бывший хозяин усадьбы Иван Арнаутов; писатели Александр Эртель, Владимир Короленко, Александр Амфитеатров, Петр Боборыкин; профессор-экономист Николай Каблуков; поэт Аполлон Майков; раввин, обучавший Льва Николаевича древнееврейскому языку, Соломон Минор; педагог-просветительница Христина Алчевская; актриса Мария Савина; юрист Анатолий Кони; философ Владимир Соловьев; основатель Черниговской школы-общины Николай Неплюев; профессор ботаники Климентий Тимирязев; певица Надежда Плевицкая; фрейлина императрицы Татьяна Истомина; режиссер Московского Художественного театра Константин Станиславский; член совета Московского Общества трезвости Федор Тихомиров и многие другие. Посещали усадьбу активная деятельница рериховского движения Зинаида Лихтман и внук поэта Ф. И. Тютчева Николай Иванович Тютчев.
Но для Толстого встречи с различными безымянными посетителями иногда являлись значительнее посещений старых знакомых, часто бывавших в доме. О таких безымянных посетителях, одиночках или групповых, необходимо вспомнить. Это однорукий мальчик-нищий, пришедший за подаянием; труппа балаганных актеров с Девичьего поля, приглашенных на вечерний чай Львом Николаевичем в зал дома; знатный иностранец, приехавший в ландо; поэт-самоучка, пришедший к Толстому за 150 верст; городская учительница — за советом по личному делу; издатель, просящий о предисловии к книге; гимназист, беседующий с Толстым о половой жизни; революционер, споривший с Толстым о непротивлении; духовное лицо, склонявшее Толстого к православию; предводитель дворянства; два земских врача из Сибири; московский ученый; купец; «дама южного типа»; сапожник, обучавший Толстого своему ремеслу; группа студентов, приходивших к Толстому с вопросами «как жить»; проситель службы; поденщики-рабочие; американский богослов и американский профессор философии; два семинариста, выпрашивавшие у Толстого на свои расходы 150 рублей; девица, просившая у Толстого 50 рублей; крестьянин-свободомыслящий, упрекавший Толстого в допущении в доме православных священников; «прекрасный господин»; дама — молодая писательница; нотариус; учительница со своим «сочинением», гимназистка последнего класса, влюбленная в Толстого своей «первой любовью»…
В конце октября 1891 года Лев Николаевич с дочерьми Татьяной и Марией оказывал помощь голодающим в деревне Бегичевке Данковского уезда Рязанской губернии. Воззвание Софьи Андреевны о пожертвованиях на голодающих появилось в газетах 3 ноября 1891 года, причем одним из адресов, куда следовало пересылать пожертвования, был: «Москва, Долго-Хамовнический пер., 15, гр. Софье Андреевне Толстой». В хамовнический дом Толстых потекли деньги, полотна, платья, сухари и так далее. В адрес Софьи Андреевны прислал 200 рублей и непримиримый критик Толстого Иоанн Кронштадтский. За первые две недели ноября 1891 года (с 4-го по 17-е) в Хамовниках было получено 13080 р. 82 коп. Супруга писателя организовала в доме раздачу бедным женщинам жертвуемой материи — для шитья белья тифозным больным в голодающих районах. Деньги пересылались Льву Николаевичу на место, так что к концу 1891 года в Данковском уезде уже открыто было 72 столовых.
Переписка Льва Николаевича отличается в десятилетие 1890-х годов особым обилием. Ему шлют письма «просительные» о деньгах, о покровительстве, о приискании службы, о советах по житейским вопросам; начинающие авторы шлют ему письма с рукописями; в своих письмах и писатель и его корреспонденты обсуждают вопросы философии, литературы, науки, искусств; любопытствующие коллекционеры просят его в своих письмах об автографах или портретах; многочисленные недоброжелатели шлют ему письма, полные упреков, брани или отеческих назиданий и даже с угрозами убийства; многочисленные поклонники или единомышленники выражают ему чувства благодарности и превозносят его талант. Особенно разрослась переписка Л. Н. Толстого в конце 1890-х годов — во время голодной кампании 1898–1899 годов и по случаю переселения в Канаду гонимых русским правительством духоборов, а также в связи с печатанием романа «Воскресение» в журнале «Нива».
В январе 1905 года по приглашению Сергея Львовича Толстого в хамовническом доме проживал несколько дней нелегальный социал-демократ, большевик Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. Дней через пять Сергею Львовичу стало известно, что Софья Андреевна должна приехать в Москву. Он предупредил Бонч-Бруевича, сказав, что «моя матушка других убеждений и ей ваше пребывание здесь может не понравиться». Революционер тотчас же покинул дом Толстых, поблагодарив Сергея Львовича за его любезность и приют.
Смерть великого писателя всколыхнула передовое русское общество. Московская полиция, во избежание всяких демонстраций перед хамовническим домом, запретила даже проход по переулку посторонним лицам. Московские газеты сообщают, что и 9-го и 10-го ноября «доступ публики к дому Л. Н. Толстого в Хамовниках был ограничен полицейскими нарядами, которые стояли до вечера», что «Дом графини С. А. Толстой был оцеплен полицией, вблизи дома дежурит отряд городовых и полицейский офицер».
В эти тревожные дни гласный Московской городской думы П. А. Шамин подал в думу через городского голову Н. И. Гучкова заявление с указанием некоторых способов увековечения Москвою памяти великого писателя. Шамин предлагал открыть мужское и женское училища имени Толстого, присвоить Хамовническому переулку или одному из примыкающих к нему переулков название Толстого и устроить в Москве литературный музей имени Толстого.
Софья Андреевна писала в автобиографии: «Продала я свой московский дом городу за сто двадцать пять тысяч рублей, и последнее мое издание сочинений гр. Л. Н. Толстого, и все эти деньги отдала своим детям. Но их, и особенно внуков, так много! Включая невесток и меня, всей нашей семьи 38 человек, и помощь моя оказалась далеко неудовлетворительна». В феврале 1912 года в правлении Московского Толстовского музея на Поварской улице поднят был вопрос о скорейшем приспособлении Хамовнического дома под Толстовский музей.
После Октябрьской революции дом Льва Толстого перешел в ведение Хамовнического Совета, и здесь несколько месяцев размещался детский сад. Затем заведующим Толстовским музеем была получена от Народного Комиссариата по просвещению для дома особая «Охранная грамота» от 12 октября 1918 года за подписями заместителя Народного Комиссара по просвещению и заведующего отделом по делам музеев и охране памятников искусства и старины. Эта «грамота» гласила: «Сим удостоверяется, что дом Льва Николаевича Толстого, находящийся в Хамовниках, состоит под особой охраной Коллегии по делам музеев и охране памятников искусства и старины Народного Комиссариата по просвещению».
В. И. Ленин посетил московский дом Толстого в Хамовниках, по его распоряжению были составлены особые планы дома, сада и надворных построек; на планах было отмечено, что и как было при Льве Николаевиче, чтобы это сохранить и поддерживать в прежнем виде. «Если в саду какое-либо дерево или куст засохнет, — давал наставление Владимир Ильич, — надо посадить на том же месте другое, той же породы и, если можно, хотя бы приблизительно того же размера. И в доме все сохранить по-прежнему. Массы должны знать, как жил Лев Николаевич».
В 1921 году началась реставрационная работа по воссозданию исторического облика всех комнат Дома-Музея. В основу реставрации заведующий Домом (В. Ф. Булгаков. — Н. Р.) положил те сведения, которые получил от Софьи Андреевны Толстой еще во время пребывания своего в Ясной Поляне, затем он ориентировался на «указания покойной С. А. Толстой», которая сохранила в своем архиве хозяйственных бумаг известную опись предметов комнат обоих этажей от 25 ноября 1895 года.
Новый 1927 год начался для Дома Льва Толстого тревожным событием, взволновавшим всю советскую общественность. В 12 часов дня 28 января в музей вошел неизвестный гражданин, который быстро поднялся по парадной лестнице вверх и, пробежав зал и длинный полутемный коридор — «катакомбы», достиг кабинета Льва Толстого. Здесь он вытащил из кармана плоскую бутылку с особой легко воспламеняющейся жидкостью, которую вылил на письменный стол писателя. Едва поспевавшая за этим гражданином сотрудница А. А. Гольцова хватала его за руки, оттаскивая от стола, но он успел чиркнуть спичкой, и на столе вспыхнуло пламя разлитой горючей жидкости. Сотрудница бросилась бежать вниз, чтобы поднять тревогу, но поджигатель догнал ее и, свалив ударом в спину на пол, выскочил на двор и на улицу, чтобы спастись от преследования. Гольцова кинулась бежать за ним, подняла тревогу. За поджигателем бросился дворник Дома Льва Толстого В. И. Шумилин. Злоумышленник был схвачен толпой рабочих, выходивших на обед из пивоваренного завода, и доставлен в Дом-Музей. Пока шла поимка преступника, в кабинет Толстого вбежал вместе с Гольцовой гражданин в военной форме и овчинным полушубком накрыл огонь на письменном столе, где сгорели только несколько старых газет и четвертка рукописи писателя из его произведения «Рабство нашего времени». Поджигатель оказался помешанным, с бредовой идеей уничтожения культурных ценностей, до нападения на кабинет Толстого пытался нанести ущерб ряду музеев Москвы. Он был вскоре заключен в психиатрическую лечебницу. Имя этого нового Герострата остается для истории неизвестным.
Наступил юбилейный 1928 год. Первое полугодие заполнено хлопотами об освобождении от посторонних жильцов Дома-музея. Затем с Госиздатом заключается договор об издании полного путеводителя по Дому-музею и усадьбе в 10 печатных листов с 55 иллюстрациями. В ударном порядке через Юбилейный комитет и ряд учреждений продвигается смета по проведению всех юбилейных мероприятий; на ремонты построек испрашивается 16.361 рубль и на реставрационные и реконструктивные работы — 7.309 рублей. Производится весенняя посадка деревьев и кустарников в саду. Идут полным темпом работы по реставрации мебели и тканей сотрудниками реставрационных мастерских Главнауки, работы по ремонту полов Дома-музея — в передней, тамбуре, в комнатах мальчиков и Татьяны Львовны; работы по изготовлению обоев для нижних комнат Дома и по оклейке их обоями. С февраля по май малая Реставрационная комиссия в составе трех сотрудников Дома Льва Толстого завершает всю предыдущую реставрационную деятельность по Дому-музею составлением особых актов оформления каждого интерьера Хамовнического Дома Толстых. Огромный собранный материал протокольных записей-показаний очевидцев-современников, бывавших у Толстых в Хамовниках или по многу лет живших в Доме, позволил Комиссии сделать основные исчерпывающие выводы по каждой комнате и произвести как реэкспозицию показываемых музейных комнат, так и воссоздать, на основе имеющихся сведений, новые звенья в организме этого меморативно-бытового, высокого историко-культурного значения, памятника.
Материал подготовила Наталья Рожкова
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/2017
В Хамовниках, в доме, адрес которого теперь — улица Льва Толстого, 21, писатель жил с октября 1882 до мая 1901 года. Сейчас в доме сохраняется обстановка 1893–1895 годов, насчитывающая около шести тысяч подлинных вещей семьи Толстых.
Главному, бревенчатому дому усадьбы более двух сотен лет. Он, помнящий еще допожарную, донаполеоновскую Москву, был построен в 1800–1805 годах. Позже были построены служебные помещения и флигель. Вокруг дома — сад, занимающий один гектар, с беседкой, колодцем и насыпной горкой.
При Толстых, под руководством архитектора М. И. Никифорова и по указаниям самого Льва Николаевича, главный дом был отремонтирован и расширен. В 1920 году советское правительство издало декрет о национализации дома, и 20 ноября 1921 года здесь был открыт музей.
Именно в этом доме был создан портрет Толстого, который, как ни один из других известных его портретов, передает творческую сосредоточенность великого писателя.
Портрет этот был написан близким другом Льва Николаевича, живописцем Николаем Николаевичем Ге, в 1884 году.
Николай Николаевич познакомился с Толстым на пике душевного кризиса, — в момент, когда художник, известный, уважаемый, вполне состоявшийся, вдруг почувствовал, что творчество, притом любое — не имеет смысла. Минуты душевных невзгод каждый переживает по-своему, но большинству требуется опора. Так семья Толстых и творчество главы семейства кардинально изменили и жизнь Ге, и манеру его письма.
До встречи с Толстым Николай Николаевич, казалось, побывал везде и перепробовал все, и его жизнь вполне можно назвать неспокойной. Поступив в университет на математический факультет, он довольно быстро понимает, что занялся не своим делом и, несмотря на недовольство отца, круто меняет направление — начинает учиться в Петербургской Академии художеств. Еще в годы обучения молодой человек довольно успешно зарекомендовал себя как мастер, работающий в манере академического реализма, и его картины на библейские сюжеты нравились публике и руководству. За полотно «Саул у Аэндорской волшебницы» Ге посылают в учебную командировку за границу. Путешествуя целых шесть лет, он посещает Женеву, Париж, Рим, итальянские города, где учится и набирается впечатлений. Творчество его трансформируется, и классические сюжеты постепенно сменяются сюжетами русской истории.
Вернувшись из дальних странствий с картиной «Христос в Гефсиманском саду», Ге получает за нее звание профессора, даже минуя звание академика.
Ге пробует свои силы во многих жанрах: в исторической живописи, в библейских сценах, в портретах, в скульптуре… Наконец, несмотря на работоспособность и мастерство, на некоторое время бросает искусство и уезжает в имение под Черниговом — пробует заниматься хозяйством. Увы: вся эта бурная деятельность и метания не дают ничего, что могло бы быть названо душевным исцелением. Кризис продолжается до тех пор, пока художник не знакомится с Толстым.
Это происходит в 1882 году, когда Ге случайно прочел статью Льва Николаевича о переписи населения, и, впечатленный мыслями о бедах простого народа, отправился в Москву. Знакомство, быстро переросшее в близкую дружбу, оставило глубокий след в душе и творчестве художника. Влияние Толстого на Ге не ограничивалось проповедями морального совершенства и очень личным истолкованием Библии и священных текстов. Глубокий психологизм и человечность портретов позднего Ге — вот та новая грань, о которой мы говорили выше. Написанные с большой силой и мастерством, они — олицетворение веры в человека, в его душу. В 1884 году художник пишет портрет Толстого. Он показывает нам автора «Войны и мира», сидящего в своем рабочем кабинете в Хамовниках и работающего над трактатом «В чем моя вера?».
Толстой к тому времени был очень известной и влиятельной фигурой, а потому получал много просьб и предложений от художников. Его писали и Репин, и Крамской, и Нестеров, и многие другие. На этих портретах писатель изображен активным, с открытым и пытливым взглядом, смотрящим прямо на зрителя.
Портрет Ге — совсем иной. Домашняя обстановка подчеркивается в нем мелкими бытовыми деталями: инструменты для письма, аккуратно разложенные рядом с бумагами, чернильница, балясинки письменного стола, мягкий боковой — кажется, утренний — свет. Толстой здесь меньше всего похож на провидца, философа и моралиста. Он предстает нам в своем самом верном облике, отмытом от всего наносного — за работой.
Ге много раз посещал его в Ясной Поляне, а в Хамовниках стал настолько близок семье, что сам Лев Николаевич не раз говорил: «Если меня нет в комнате, то Н. Н. может вам ответить; он скажет то же, что я». Фраза, конечно, шуточная, но многое объясняет. Ге стал не только настоящим другом Толстому, но и одним из самых верных последователей его учения: начал много работать физически, устраивать быт, свой и соседский, мало и скудно питался, жаловался на жену за ее, как ему казалось, излишества («моя барыня не хочет жить просто»). Переписка, очень интенсивная во все годы общения с Толстым, усилилась к концу жизни художника. Примечательно, что дружба с Толстым распространилась и на сына художника, тоже Николая Николаевича. Переписка сына и Толстого была даже активней и обширней.
Но, кажется, важнее всего в этой истории то, что Толстой кардинально изменил стиль и художественное мышление Ге. Он следовал совету Толстого выражать в своих картинах простое христианство, понятное и очень нужное людям.
После пережитого душевного кризиса 1870–1880 годов Толстой склонен был воспринимать искусство как развлечение для высших классов, «заманку жизни», которая ничему не учит. Ге также, разочаровавшись в принципах и целях академической живописи, принялся искать новые пути. Естественно, что между этими двумя выдающимися людьми возникло взаимопонимание. Дочь писателя, Татьяна Львовна, вспоминала: «Трудно сказать, насколько мой отец был причиной того нравственного переворота, который произошел в душе Ге. Теперь мне кажется, что пути, по которым шла душевная работа Ге и моего отца, вначале шли независимо друг от друга, но в одинаковом направлении. Оба были художники, за обоими в прошлом крупные произведения искусства, создавшие их славу как художников, — и оба они, пресытившись этой славой, увидали, что она не может дать смысла жизни и счастья. Мой отец провел несколько лет в мучительных исканиях и сомнениях. Насколько я знаю — это же было и с Ге. <…> Он был на перепутье, — и как только он увидал по статьям отца, что отец переживает ту же душевную работу, которая в нем происходила — он узнал себя и с радостью и восторгом бросился к отцу, в надежде, что он поможет ему вырваться из той темноты, в которой он пребывал в последнее время».
Техника написания картин у Ге с течением времени тоже значительно меняется. После гладкости и безмятежности на первый план выступили резкие, более широкие мазки. Об этой новой технике, которая вызывала неприятие многих современников, художественный критик М. Фабрикант писал: «Сейчас, после экспрессионистов, вряд ли кто-нибудь станет рассматривать оригинальный строй картин Ге как результат недостатка у него техники». Взволнованность и несколько лихорадочное звучание картин позднего Ге можно проследить во многих его работах, в том числе и в толстовском портрете.
Экспрессивный реализм этой работы даже несколько контрастирует со спокойствием сюжета и самого героя. Наверное, и сам Ге, ища покоя и гармонии в жизни и живописи, стараясь двигаться к свету, делал это ценой недюжинных душевных усилий, и за более-менее спокойным фасадом вполне можно эти бури разглядеть.
К моменту знакомства с Толстым (1882 год) Ге, подобно писателю, и сам, разочаровавшись в принципах и целях академической живописи, принялся искать новые пути. Техника написания картин у него значительно меняется. После гладкости и безмятежности на первый план выступили резкие, более широкие мазки. Взволнованность и несколько лихорадочное звучание картин позднего Ге можно проследить во многих его работах, в том числе и в толстовском портрете.
Наверное, и сам Ге, ища покоя и гармонии в жизни и живописи, стараясь двигаться к свету, делал это ценой недюжинных душевных усилий, и за более-менее спокойным фасадом вполне можно эти бури разглядеть.
«ЗНАНИЕ— СИЛА» № 4/2017
Вера Толстого возникла, как он сам говорит, по необоримой духовной потребности. Такая Вера — не верование, но благая воля. Она вызывает усилие, необходимое человеку, чтобы вернуть себя к той высшей духовной силе, которая живет в нем.
Ее источником в себе Толстой со времен «Войны и мира» считал духовную жизнь русского народа. Достаточно вспомнить отношение Пьера Безухова к Каратаеву и сам образ Платона Каратаева, олицетворявшего для Толстого одновременно и русское, и вселенское жизненное начало.
Новое в отношении Толстого к русскому народу в конце 70-х годов состояло в том, что он готов был трудиться на поприще духовной жизни народа. В одном из черновиков 1879 года Толстой любовно описывает, как трогательно бабушка учит внука молиться «прежде еще, чем он знал, как зовут отца и мать и место, в котором он живет». Для писателя, создававшего такие сцены, Вера есть дело святое, святое потому, что именно в Вере самовыражается и действует высший пласт души народа. У русского народа он выражается в Христовой Вере. Вера эта хранится Церковью. Толстой и тогда, когда не верил ни в Бога-Творца, ни в Христа-Бога, ни в грехопадение Адама, ни в действенность церковных таинств, полагал, что Русская Православная церковь есть носительница высшего пласта души русского народа и его духовной жизни. В ней может что-то не нравиться, что-то даже отталкивать, но все это — «форма», не меняющая существа дела.
Толстой стал православным, видимо, полагая, что сможет помочь еще молодой нации найти свое направление духовного развития, свой Путь в Истории. Для этого он совершенно неожиданно прервал в середине февраля 1879 года работу над романом «Декабристы» (над которым напряженно трудился больше года) и задумал гигантское и по объему, и по охвату жизненного материала художественное исследование под условным названием «Сто лет» — 100 лет духовного развития русского народа.
Толстой убежден, что «в последние два столетия жизни… во всем народе… ясно выразилось одно продолжительное и определенно ясное движение».
Цель нового произведения — уяснить для себя и показать всем это «ясное движение», этот вектор духовного и душевного развития и тем самым дать критерий всей дальнейшей общественной и религиозной деятельности. Критерий был для него в то время связан с деятельностью Русской Православной церкви.
Что же заставило Льва Николаевича порвать с Церковью и как следствие похоронить роман о столетней истории русского духа? Это, во-первых, союз Церкви и Государства: «Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему». Во-вторых, «это явление насилия в деле веры». «…Как, зачем, кому может быть нужно, чтобы другой не только верил, но и исповедовал бы свою веру так же, как я?»
Ответ, решает Толстой, в том, что Церковь вступила в кощунственный союз с государственной властью и вступила потому, что сама возжелала быть властью — духовной властью. С Никейских соборов «понятие Церкви. стало для некоторых власть. Оно соединилось с властью и стало действовать, как власть. И все то, что соединилось с властью и подпало ей, перестало быть верой, а стало обманом».
Толстой ополчился не на Церковь-Веру, а на Церковь-Власть. В отличие от Церкви-Веры, Церковь-Власть не могла быть представлена носительницей высшего пласта Общей души народа.
Разрыв с Церковью был в высшей степени драматичным для Толстого. В XI главе трактата «В чем моя вера?» Толстой рассказывает, что он «никак не думал, что новый открывшийся мне смысл учения Христа и выводы из него разъединят меня с учением церкви. Я боялся этого». Он вынужден был застопорить ту духовную деятельность, к которой всегда стремилась его душа. Да и для Руси, надо полагать, печально то, что Лев Толстой мог стать, но не стал ее путеводным духом.
Толстой всей душой, как родного себе по духу, любил Иисуса Христа и верил ему. И потому от церковных толкователей Толстой непосредственно адресовался к самому Христу. Никак нельзя сказать, что Лев Николаевич изменил и Православию; он перешел из одного пространства — духовной жизни отдельной Обшей души — на поприще всечеловеческой духовной жизни. Для Толстого, конечно, было немаловажно и то, что на этом поприще нет и не может быть человеческой духовной власти.
В конце 1870 года несколько месяцев нередко с утра до ночи Толстой занимается изучением древнегреческого языка. Зачем ему это понадобилось? Он учил язык в видах неведомого ему будущего. Без знания греческого он через девять лет не смог бы задумать и осуществить грандиозный замысел — перевод четырех Евангелий, труд, необходимый Толстому для самоуяснения и изложения учения о всечеловеческой духовной жизни — Сыне человеческом.
«Сын человеческий» у Толстого — это та ипостась Бога, которая, оставаясь единым целым, размещена в отдельных людях, чтобы становиться высшими душами людей. Сын человеческий является носителем истинной (несмертной) жизни, которая дана ему по Воле Бога», и потому человек сохраняет жизнь только тогда, когда он на жизнь свою смотрит как на залог, как на талант, данный ему Отцом для того, чтобы служить жизни всех, когда он живет не для себя, а для сына человеческого» (гл. VIII, «В чем моя вера?»).
«Христос противополагает личной жизни не загробную жизнь, а жизнь общую, связанную с жизнью настоящей, прошедшей и будущей всего человечества, жизнью сына человеческого», из чего следует, что «продолжение жизни (после смерти. — И. М.), по учению Христа, несомненно потому, что жизнь, по его учению, переносится в сына человеческого, живущего по воле Отца» (там же).
Но что ж тогда собственно земная жизнь и зачем она?
«Жизнь земная, — отвечает Лев Толстой, — состоит только в том, чтобы отдавать ее как выкуп за жизнь истинную».
Смысл притчи о сеятелях Толстой расширяет, разъясняя условия жизни, в которые человек поставлен на Земле Богом.
«Положение людей в мире подобно положению работников в чужом саду… Если не признаешь хозяина сада, того, кто посылал тебя сюда, и не сделаешь того, что он велел, то хозяин прогонит, убьет и пришлет других».
Мысль эта так важна, что Толстой тут же еще раз повторяет ее, разъясняя притчу о сеятеле:
«Работать всю жизнь на чужого, мучиться, слышать какие-то требования совести, ни к чему не ведущие, заглушать их и потом погибнуть. И если не признавать хозяина, нет и не может быть другой жизни. Жизнь — бессмыслица. Только тогда эта жизнь получает смысл, когда люди признают хозяина и отдают ему плоды его, только когда люди признают Бога, работают Ему и сливают свою жизнь с волею Бога».
«Все земное, — продолжает Толстой свою мысль, — есть как начало постройки дома, который мы не можем окончить, и значение ее есть только возможность жизни в Боге, которая не уничтожается. Надо пользоваться этой возможностью; в этом одном — жизнь истинная».
Другое важнейшее понятие толстовского «Соединения и перевода четырех Евангелий» есть понятие «Разумения жизни». «В основу и начало всего стало разумение жизни. Разумение жизни стало вместо Бога. Разумение жизни есть Бог» — переводит Толстой стих 1 главы 1 Евангелия от Иоанна. Причем под словом «жизнь» везде у Толстого понимается не плотская или животная жизнь, а жизнь несмертная, истинная. Разумение жизни есть нечто, лежащее в основании духовной жизни как таковой. Более того: «Только в Разумении сила, основа, власть жизни».
Толстовское понятие «Разумения жизни» выражает тот смысл или, лучше, тот Замысел, который для своего исполнения заключен в (духовной, несмертной) жизни человека. (Впоследствии Толстой вместо понятия «разумение» широко пользовался понятием «разумное сознание»).
«Разумение жизни», по Толстому, есть Свет. Это Разумение жизни по переводу Толстого «стало за Бога» — «слилось с Богом, выразило Бога». «Иисус объявил, что Бога Творца, Законодателя и Судьи никакого никто не знает и не знал, а есть только в человеке дух, исшедший из бесконечного Начала — Сын духа, Свет разумения, и в нем жизнь».
«По прежнему учению Бог был отдельное существо от человека. Небо — обиталище Бога, и сам Бог был закрытым для человека. По учению Иисуса небо открыто для человека. Общение Бога с человеком установлено… Человек из себя познает Бога». Слова Исайи исполнились: «.Отныне Бог уже не будет тем Богом неприступным, каким он был прежде, отныне Бог будет в мире и в общении с людьми». «В Иисусе Христе Разумение слилось с жизнью», и, выйдя из пустыни, Иисус, по Толстому, говорит людям, «что в нем дух, что отныне небо отверсто, и силы небесные соединились с человеком, наступила для людей жизнь бесконечная и свободная, что люди все, как бы они ни были несчастны по плоти, могут быть блаженны».
Сын человеческий для Толстого — это зачатый Богом в человеке (в человечестве) сын Света Разумения жизни. Разумение жизни, в котором зачат Сын человеческий, содержит в себе Закон всечеловеческой духовной жизни. Конкретные выражения этого вечного закона Толстой находит в Евангелиях, прежде всего в «заповедях мира» (между людьми) Нагорной проповеди. «Заповеди эти исключают все зло из жизни людей» и устанавливавают «мир общий, ненарушимый, вечный».
«В положении о непротивлении злу Христос говорит не только, что выйдет непосредственно для каждого от непротивления злу, но ставит положение непротивления злу, которое, по его учению, должно быть основой жизни людей вместе и должно избавить человечество от зла, наносимого им самому себе».
Толстой постиг смысл и значение закона непротивления не в результате рассуждений и исследований, это было откровение, рассказывает он, «мгновенное озарение светом истины» (гл. I, «В чем моя вера?»). «Закон этот до такой степени вечен, что если и есть в исторической жизни движение вперед к устранению зла, то только благодаря тем людям, которые так поняли учение Христа и которые переносили зло, а не сопротивлялись ему насилием. Движение к добру человечества совершается не мучителями, а мучениками. Как огонь не тушит огня, так и зло не может потушить зло. Только добро, встречая зло и не заражаясь им, побеждает зло».
«Возвеличивание» Сына человеческого само собой сводило на нет общедуховную жизнь, поприще которой Толстой и покинул ради этого «возвеличивания».
Все, что так или иначе людьми принято считать духовной жизнью, все это принадлежит не всечеловеческой духовной жизни и не личной духовной жизни, а жизни общедуховной. Общедуховная жизнь, абсолютно доминируя в человечестве, не дает личной духовной жизни явить себя. Как самостоятельная, духовная жизнь заявила о себе только в последний век-два, когда современный человек начал смутно догадываться, что в его приватной духовной жизни заключены огромные невостребованные возможности и вот-вот настанет пора, когда они станут реализовываться. На это и указывал Лев Толстой.
«Христианское учение тем отличается от всех других и религиозных и общественных учений, — пишет Толстой в 1894 году, — что оно дает благо людям не посредством общих законов для жизни всех людей, но уяснением каждому отдельному человеку смысла его жизни: того, в чем заключается зло его жизни и в чем его истинное благо».
В трактате «О жизни», написанном через три года после «В чем моя вера?», о Сыне человеческом нет ни слова. Весь трактат обращен исключительно к отдельному человеку, который «оглядывается вокруг себя и ищет ответа на свой вопрос и не находит его… И человек сознает себя одним во всем мире с теми страшными вопросами, которые разрывают его душу. А жить надо».
Практическая значимость заповедей Нагорной проповеди не пострадала от переориентации Толстого с всечеловеческой духовной жизни на жизнь лично-духовную. Но они приобрели иное значение. Не осталось без переосмысления и учение о непротивлении злу насилием. Толстой приходит к выводу, что «мое утверждение о невозможности допущения противления злу при исповедании закона любви относится к личной жизни отдельного человека».
Если раньше, в начале 80-х («В чем моя вера?»), Толстой упирает на мир между людьми и отвергает насилие прежде всего по той причине, что оно несет вражду и разъединяет людей, то в его работах 90-х годов насилие есть зло прежде всего потому, что с его помощью осуществляется лжеединение государственности, что на нем держится ложное общественное жизнепонимание, которое правит в мире и не дает осуществиться единению людей на основах любви. «Закон насилия» — закон лжеобщедуховной государственной жизни. «Закон любви» — закон подлинной духовной жизни, жизни по Воле Бога, преследующего Свои, нам неведомые цели. В 900-х годах закон ненасилия приобретает для Толстого мистический смысл: ненасилие поглощает зло. На эту тему и написан «Фальшивый купон».
Главное же отличие учения Льва Николаевича начала 80-х годов («В чем моя вера?») от его учения конца 80-х и 90-х годов — в понимании заповедей. Заповедь непротивления во «В чем моя вера?» декларирована в качестве ключа ко всему учению только тогда, когда требования этой и всех других заповедей Нагорной проповеди исполняются как непреложный закон, как правило, не терпящий исключений.
А в феврале 1891 года Толстой пишет В. В. Рахманову: «Христианское учение тем отличается от всех других, что оно не в заповедях, а в указании идеала полного совершенства и пути к нему, и это стремление заменяет для ученика Христа все заповеди, и оно же указывает ему все соблазны… В прежней вере и вообще в нехристианских верах заповеди стоят впереди (они так стояли для нас и «В чем моя вера?» — отчасти), в христианстве заповеди стоят назади, то есть в известный период развития человечества сознание его говорит ему: стремись к полному совершенству, но, стремясь вперед, не спускайся ниже известных ступеней. Христианская жизнь — не в следовании заповедям, не в следовании учению даже, а в движении к совершенству, в уяснении все большем и большем этого совершенства и все большем и большем приближении к нему. И сила жизни христианской — не в различной степени совершенства (все степени равны, потому что путь бесконечен), а в ускорении движения. Чем быстрее движение, тем сильнее жизнь. И это жизнепонимание дает особую радость, соединяя со всеми людьми, стоящими на самых разных ступенях, и не разъединяя, как это делает заповедь».
В личной духовной жизни нет устанавливающих исполнение определенных правил или заповедей, как, скажем, в жизни общедуховной. «Пределы того, что может произойти, даны сознанием. Но от чуть-чуточных изменений, которые совершаются в области сознания, могут произойти самые невообразимые по своей значимости последствия, для которых нет пределов». Сознание выявляется не столько высшим или низшим пределом возможностей нравственной воли человека, сколько тем «максимальным нижним пределом, ниже которого вполне возможно не спускаться». Этот предел нравственного поведения, который должен устанавливать себе человек и ниже которого он в настоящее время может не спускаться, Толстой называл заповедью — своей, частной, установленной собою и только на ныне переживаемый этап собственной жизни.
Структура внутреннего мира человека, на взгляд Льва Николаевича, имеет два полюса. На одном полюсе человек есть «зверь» и «не может перестать быть им, пока живет в теле». На другом он — «ангел», «духовное существо, отрицающее все животные требования человека». Центр тяжести мечется между ними. От этих метаний — основное противоречие человеческой жизни, заложенное во внутреннем мире человека и определяющее побуждения его.
Человек, учит Толстой в «Христианском учении», — «не зверь, не ангел, но ангел, рождающийся из зверя, духовное существо, рождающееся из животного. И все наше пребывание в этом мире есть не что иное, как это рождение».
Однако он имеет в виду не акт рождения, а процесс рождения, «рожание», как он говорил. Назначение человека, его задание на жизнь и смысл его жизни — рожать «новое духовное существо». Толстовское учение личной духовной жизни есть учение об этом рожании и во благо дела его. В этом смысле Толстой переосмысливает евангельские слова: «Должно нам родиться снова». Вся человеческая жизнь представлялась Толстому как трудный, мучительный процесс родов, как родовой процесс. Но — кто ж рождается? Что за «ангел»?
Рождающееся в человеке духовное существо, отвечает Толстой в «Христианском учении», есть, в сущности, то же самое, «что дает жизнь всему существующему, — есть Бог», но Бог в земном существовании, Бог в животной оболочке человека.
Назначение и задача человека — быть в процессе «рожания» Бога своего, «той вечной сущности, живущей в человеке», для которой «нет и не может быть смерти». Бога своего человек непосредственно познает «своим сознанием в самом себе». «Царство Божие внутрь вас есть» — завершал Толстой одну из главных своих книг, указывая на направление течения и цель личной одухотворенности.
«Во мне, я чувствую, вырастает новая основа жизни, — пишет Толстой в октябре 1889 года, — не вырастает, а выделяется, высвобождается из своих покровов новая основа… Эта основа есть служение Богу, исполнение Его Воли по отношению к той Его сущности, которая поручена мне. Не самосовершенствование, нет. Это было прежде и включает любовь к личности; это другое».
Новая «основа жизни», о которой говорит здесь Толстой, — это «новое жизнепонимание» личной духовной жизни. Установление ее основного принципа Лев Толстой приписал Иисусу Христу и возвестил его сначала в статье «Первая ступень» (1891 год), а затем в книге под названием «Царство Божье внутри вас, или Христианство не как мистическое учение, а как новое жизнепонимание» (1893 год).
Всякое религиозно-нравственное учение выставляет в качестве образца некоторое высшее состояние души и учит достижению его. И достоинство человека определяется по достигнутой им ступени на пути к заданному совершенству. Чем выше ступень, тем выше достоинство человека. По «новому жизнепониманию» это совсем не так.
«Жизнь по учению христианскому есть движение к Божескому совершенству. Ни одно состояние по этому учению не может быть выше или ниже другого. Всякое состояние по этому учению есть только известная, сама по себе безразличная ступень к недостижимому совершенству и потому само по себе не составляет ни большей, ни меньшей степени жизни. Увеличение жизни по этому учению есть только ускорение движения к совершенству (то есть ускорение духовного роста. — И. М.)… Человек, стоящий на низшей ступени, подвигаясь к совершенству, живет нравственнее, лучше, более исполняет учение, чем человек, стоящий на гораздо более высокой ступени нравственности, но не подвигающийся к совершенству… Исполнение учения — в движении от себя к Богу».
По этому «странному, не похожему ни на какое из прежних новому учению» важна сама по себе скорость духовного роста, ибо только «ускорение движения к совершенству» дает человеку «увеличение жизни». Рост жизни, писал Толстой, есть «наше единственное и неотъемлемое богатство, приобретенное жизнью».
Душа в акте лично-духовного роста становится выше и глубже себя самой, добывая в себе до того ей неведомые глубинные пласты жизни и разума. Такого рода скачок на более высокую степень одушевленности, духовной полноценности и свободы и составляет, по учению Толстого, «движение от себя к Богу».
Душа всегда должна находиться в готовности, в рабочем, «рожающем» состоянии; остальное же зависит не от нее, а от Бога своего, решающего ожить в ней. Броски лично-духовной жизни обычно неожиданны, непредсказуемы, необоснованны и в этом смысле таинственны. Тут не только движения души к Богу своему, но и ответные движения Бога своего в душу — момент рождения «духовного существа» в человеческую жизнь на Земле.
Духовный рост — главный признак бессмертия души и основание для ее бессмертия. «Жизнь есть увеличение своей души, — комментирует Толстой в 1905 году евангельскую притчу о талантах, — и благо не в том, какая душа, а в том, насколько человек увеличил, расширил, усовершенствовал ее».
Перефразируя Павла, можно сказать, что человек, по Толстому, спасается не «верой» и не «делами», а личным духовным ростом. В этом суть мистических прозрений Льва Толстого на поприще личной духовной жизни.
«И моя жизнь истинная есть только та, которая взращена мною».
Взаимоотношение двух полюсов внутреннего мира человека или его Общей души на разных поприщах духовной жизни трактуется Толстым по-разному. На поприще общедуховной народной жизни это — лобовое столкновение «страстей и похотей», бушующих в Общей душе народа, и «стремление ее к добру». На поприще всечеловеческой духовной жизни «личность» человека подзаконна Сыну человеческому и связана с ним, как работник со своим хозяином. На поприще личной духовной жизни Толстой в структуре человека выделял Бога своего (высшую душу), «животную личность» (низшую душу) и некоторого деятеля («человека разумного», «я»-человека), сила которого приложена, как можно понять Толстого, не отдельно к высшей душе и не отдельно к низшей душе, а к их равнодействующей в человеке.
Направление жизни высшей души и направление жизни низшей души складываются, как складываются два вектора, и вместе определяют общее направление жизни человека в данный момент.
Такое расположение сил во внутреннем мире человека иллюстрируется Толстым в образе движения лодки на реке. Лодочник (духовная сила человека) направляет лодку прямо на другой берег, поперек движения реки (животной силы человека), и движение лодки в действительности складывается из того и другого движения.
«Ангел рождается из зверя», то есть освобождение духовной силы от того, что задерживает ее, происходит, по этой геометрической притче, при определенном изменении положения вектора общего состояния жизни, при подъеме этого вектора от его горизонтальной (животной) составляющей к его вертикальной (духовной) составляющей. При таком подъеме животная составляющая уменьшается, а составляющая духовная увеличивается.
Личная духовная жизнь есть рост. «Живой», растущий человек идет к некоторой поворотной точке Пути восхождения, после которой он входит в качественно иную стадию жизни. На новой стадии Пути его духовный рост обретает иное содержание и направление. У каждого периода жизни свой рост (или свой характер роста), и именно рост ведет к путевому рождению. Можно даже сказать, что рост есть такие душевные движения, которые ведут к следующему на Пути скачку жизни, в новую плоскость жизненности и разумности.
Смысл личной духовной жизни — в путевом прокладывании самого себя. В личной духовной жизни есть свой последовательный ряд рождений. Весь Путь восхождения идет от рождения к рождению и через рождение. На Пути этом кое-что отживает, но ничто не умирает, напротив, все воскресает и воскресает, то есть неизменно происходит процесс, обратный смерти. И потому как же предположить, что в конце пути последовательных воскресений неизбежно произойдет авария, ликвидирующая весь ряд рождений?
Однако в личной духовной жизни есть одно отличительное свойство, с которым не мог примириться Толстой. Это — ее элитарность.
Вся проповедь Толстого во все времена непоколебимо стоит на том, что все люди — сыны Отца, а между тем он хорошо знал, что «разницы между людьми в телесном отношении очень мало, почти нет; в духовном огромная, неизмеримая». На свет во множестве родятся люди, «которые только занимают место и проходят по времени, но которых нет». «Удивительное дело: я знаю про себя, как я плох и глуп, а между тем меня считают гениальным человеком. Каковы же остальные люди?» «Как недоступны учению истины мужики, так полны они своими интересами и привычками. Кто же доступен? Тот, кого привлечет Отец, — тайна». Таких, кого привлечет, совсем, совсем немного, а ведь только они суть носители личной духовной жизни. А как сделать так, чтобы их стало больше? Вот вопрос, над которым бился Лев Толстой последние десятилетия жизни.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 8/2003
Существовала ли грамзапись «Исповеди»?
Этот вопрос был еще в 1964 году поднят историком Л. Ф. Волковым-Ланнитом, который выявил и проанализировал сообщения, появившиеся в русской прессе в 1912 году.
Сначала в петербургском журнале «Граммофонный мир» была помещена краткая заметка: «В Риге конфискованы пластинки Л. Н. Толстого» (именно в Риге находилась фабрика граммофонных пластинок акционерного общества «Граммофон»). В следующем номере того же журнала обнародованы выдержки из циркуляра Министерства внутренних дел, предписывавшего полиции конфисковать «пластинки, которые являются нежелательными по местным условиям», а именно — «вредного и даже преступного характера речи политических агитаторов». В циркуляре разъяснялось, что «передача путем граммофона разного рода пьес и речей стоит несравненно выше распространения их путем печати и что пластинки и валики для демонстрации этого рода произведений обыкновенно значатся под вымышленными наименованиями». Журнальная публикация официального документа сопровождена комментарием: «Издание этого циркуляра вызвано недавней конфискацией пришедших из-за границы граммофонных пластинок с записью «Исповеди», читанной самим Л. Н. Толстым».
В 1912 году журнал «Граммофонная жизнь» в развитие того же сюжета сообщил: «Рижский комитет иностранной цензуры конфисковал присланные из-за границы граммофонные пластинки с текстом «Исповеди», читанной самим покойным Л. Н. Толстым. Для контроля присылаемых пластинок в комитете установлен специальный аппарат».
Ссылка на поступление в Ригу пластинок из-за рубежа вполне логична.
Рижская фабрика компании «Граммофон» работала исключительно на русский рынок и служила распространителем дисков по торговым предприятиям. Однако крупнейшее предприятие этой компании по производству пластинок находилось в Ганновере. Весьма деликатный в цензурном отношении тираж пластинки Толстого с текстом «Исповеди» мог быть изготовлен за пределами России; попытка же его реализации никак не должна была миновать Ригу.
Приведенные сообщения достаточно обстоятельны. Трудно принять их за целиком измышленную сенсацию. И в то же время их достоверность нуждается в серьезных дополнительных аргументах, поскольку ни одного диска с записью «Исповеди» Толстого не известно ни в государственных, ни в частных собраниях. Подвергался же, например, цензурным преследованиям диск с записью двух речей П. Н. Милюкова. Выпустившая эту пластинку фирма «Граммофон» получила указание не включать ее в каталог. Тем не менее, указанный диск (каталожный № 021011–021012, матричный № 2631с–2632с), хотя и редко, но встречается у коллекционеров.
Л. Ф. Волков-Ланнит так сформулировал сомнения: «Нужны, конечно, и добавочные подтверждения. Но какие? Сама пластинка? Такая еще не найдена. А если обнаружится, к ней тоже следует отнестись с осторожностью. История репертуара дореволюционных грамзаписей знает немало фактов фальсификаций. Ничто не мешало кому-то «наговорить» пластинку похожим голосом».
Попытаемся все же поискать такие подтверждения. Для этого надо познакомиться с обстоятельствами лишь однажды состоявшейся записи Толстого на граммофон.
Компания «Граммофон» с большим трудом добилась согласия Толстого записать его голос на пластинке. На первоначальное предложение фирмы Толстой ответил отказом 10 июля 1909 года. Тогда к уговорам подключилось «Общество деятелей периодической печати и литературы», заключившее с компанией «Граммофон» соглашение об отчислении в свою пользу от 25 до 50 копеек с каждой проданной пластинки, если запись ее была организована «Обществом». Миссия переговоров с Толстым была возложена на писателя С. Т. Семенова. А. Л. Толстая 12 сентября писала в правление общества: «Сегодня мы получили письмо от С. Т. Семенова, который пишет, что литературное общество хочет прислать мастера с фонографом для того, чтобы записать голос Льва Николаевича. Лев Николаевич просит извинить его, но он в последнее время настолько слаб здоровьем, что ему было бы трудно говорить в фонограф».
Спустя неделю, во время пребывания Толстого в Москве, у него состоялся разговор с В. Г. Чертковым; в дневнике секретаря Толстого, Д. П. Маковицкого, есть такая запись: «За чаем Л. Н. рассказал, как его отчасти подвели с фонографом: в Москве в сентябре 1909 г., в этой суете, через С. Т. Семенова немецкая компания «Граммофон» просила его наговорить в фонограф. «Не могу». Чертков: «Почему им отказать, когда американцам (Эдисону) не отказали?». Согласился. Получил телеграмму: «Завтра приезжаем». Отклонил. Приехал Семенов и сказал, что «Общество русских литераторов» выписало мастера для этой цели из Лондона (оказался немец, живущий в Москве). Приехали».
Это «приехали» относится уже к 17 октября. 16 октября 1909 года газета «Руль» сообщила: «Сегодня в ночь выезжает в Ясную Поляну, к Л. Н Толстому представитель общества «Граммофон» с целью записать для потомства речь яснополянского мудреца. Уже давно Льва Николаевича осаждали с подобными предложениями агенты граммофонных фирм, и только теперь он ответил согласием».
Маковицкий в дневниковой записи 17 октября рассказывает: «Вечером приехали от «Общества деятелей печати» с фонографом и фонофоном, в который хотят записать голос Л. Н. по-русски, по-английски и по-французски… С фонофоном приехали: поэт И. А. Белоусов — товарищ председателя «Общества деятелей периодической печати и литературы», И. И. Митропольский — редактор «Столичной молвы», А. Г. Михелес от общества фонофонов и механик Натре. Очевидно, цель — не сохранение голоса Л. Н. для «Общества деятелей печати», а скрытая — добыть пластинки с голосом Л. Н. на русском, английском, французском языках для Общества граммофонов».
Сеанс записи состоялся на следующий день, 18 октября: «Утром фонофонщики томили Л. Н. вместо 20 минут, как обещали, целые часы. Говорил в трубу Л. Н. в отвратительном, нагретом и пропитанном запахом масла и испарениями воздухе по-русски и по-английски, по-французски и по-немецки будто бы для Общества русских писателей, а в действительности для фирмы «Граммофон». Сказали Л. Н-чу, что он будет говорить для школ, как кинематографщики сказали, что будут снимать для педагогических целей, а после сами признались, что врали. Приемы одни и те же. Да и вся затея Общества писателей — собрать голоса живущих знаменитостей (Вересаева, Муромцева, Толстого) скорее всего, внушение этой фирмы, чтобы иметь работу и, главное, раздобыть голос Толстого.
Утром Л. Н. сказал мне, чтобы им еще раз внушить, что подарка, фонофона, он принять никак не может: — Как тяжело это нашествие вчера, ах, как тяжело! Одно утешение: кто бы они ни были, как ни чужды своими взглядами, надо отнестись к ним, как к братьям.
…Белоусову, которого встретил сегодня на лестнице, Л. Н. сказал: — Наговорил в граммофон и насилу отделался от подарка. Но одно утешение: не глупости же я туда наговорил».
О сеансе записи Толстой вспоминал еще дважды. 2 ноября 1909 года: «— Меня зовут говорить — я не могу: надо говорить в трубу — задыхаюсь. Надо читать. Ужасно конфузился и путал. Наконец (после русского, французского, английского текстов) механик просил еще по-немецки. Я и по-немецки (из «Круга чтения»), хотя это сомнительно, чтобы что запало». 13 ноября «Л. Н. рассказал Татьяне Львовне про фонофон и фонограф, как навязались обманом, как его заставляли говорить в фонограф.
— Трудно я говорил в эту штуку: надо на известном расстоянии говорить и притом читать. Несмотря на всю почтительность обращения, мне голову сзади пригибали к трубе. Говорил два раза по-английски, по-русски, по-французски, а потом механик-немец попросил еще по-немецки».
Самооценка записи содержится в дневнике Толстого 18 октября: «Вечером приехали с граммофоном и фонографом 6 человек. Очень было тяжело. Нельзя было отказаться, и надо было приготовить, что мог.
Нынче утром очень рано проснулся, нервно возбужден. Готовил к говорению в фонограф и говорил, и слава богу, мне все равно, как будут судить, одно побуждало: если уж попал, то хоть что-нибудь сказать, что хоть кому-нибудь, как-нибудь может пригодиться. Держал себя хорошо». Спустя два дня — 20 октября — он признается в письме к Н. Н. Гусеву: «Последнее время по разным поводам, между прочим для фонографа, в который раз меня заставили говорить, я, чтобы сказать что-нибудь путное, и по другим поводам, перечел некоторые мои писания и, прямо скажу, остался ими очень доволен. Читал их как новое, так их забыл, и подумал, что я, кажется, все сказал, что мог и умел, и теперь все только повторение старого».
Принято считать, что Толстым было записано пять односторонних дисков, хорошо известных: пластинка-«гигант» (катал. № 021000, матр. № 41 18) — Мысли из книги «На каждый день» — на русском языке; пластинки «гранд» — с текстами из той же книги на французском (катал. № 31329, матр. № 6877 г), английском (катал. № 1412, матр. № 6878 г), русском (катал. № 21407, матр. № 6879 г) и немецком (катал. № 2–41114, матр. № 6880 г) языках. Однако обращает на себя внимание утверждение Толстого, что он «говорил по два раза по-английски, по-русски, по-французски».
Что это значит? Допустимы три предположения. Первое: Толстой всякий раз репетировал выступление; однако для расчета времени достаточно и объема текста, ведь Толстой читал ее, а не говорил экспромтом. Второе: было произведено контрольное дублирование записей, но в таком случае при второй попытке (так это было принято в практике компании «Граммофон») фонотехник должен был обозначить повторную запись тем же матричным номером, что и дублируемая, добавляя к ней индекс ‘/2. Так, если бы Толстой повторил французскую версию, вторая попытка была бы обозначена матричным номером 6877 ‘/2 г. Между тем все известные номера матриц толстовских записей не имеют дополнительного индекса; значит, тиражировалась всякий раз единственная версия, хотя, вполне очевидно, повторная попытка призвана исправить дефекты предшествующей записи того же самого текста. Третье: Толстым были записаны на русском, английском и французском языках версии какого-то иного текста.
В связи с этим следует обратить внимание на два очень важных свидетельства, до сих пор не привлекавшихся к решению поставленной проблемы. В дневниковой записи 19 октября 1909 года, сделанной на следующий день после сеанса записи, Толстой пишет: «Перечитал по случаю фонографа свои писания: «О смысле жизни», «О жизни» и др., и так ясно, что не надо только портить того, что сделано. Если уже писать, то только тогда, когда не можешь не писать». Из этого текста, как и из цитировавшегося уже письма Толстого Гусеву, можно сделать еще и вывод, что Толстой говорил для записи и другие тексты, в том числе неподцензурные.
Об этих поисках текста для пластинок рассказал в своих воспоминаниях И. А. Белоусов: «— Вот тут у меня написаны небольшие вещицы — «Детская мудрость», я прочту какую-нибудь из них, — может быть, подойдет?
И, прочитав одни рассказик, спросил:
— Ну, как вы находите?
Я почувствовал робость: мне приходилось говорить Льву Николаевичу о его произведении, и я несмело сказал, что рассказ очень хорош и по размеру как раз подходит для записи на пластинку, но он опасен в цензурном отношении: пластинку могут запретить для продажи…
— И привлекут к ответственности, — добавил Лев Николаевич, — только не меня, а того, кто будет распространять то, что я написал или сказал. Знаю я эту «цедилку». Ну, вот послушайте, я прочту еще рассказик, — предложил Лев Николаевич и начал читать из той же тетрадки и, когда прочитал, вопросительно посмотрел на меня.
Мне было ясно, что и этот рассказ нецензурен, но я боялся сказать.
— Да вы прямо говорите — годится или нет? — строго сказал Лев Николаевич, остановив на мне взгляд своих острых серых глаз из-под нависших суровых бровей.
— Если прямо говорить. — начал я, запинаясь, — то и этот рассказ нецензурен.
— Ну, хорошо, я ночью подумаю о том, что надо причитать».
Бросается в глаза очевидное расхождение этой картины напряженного поиска текстов с гладкописью другого очевидца записи И. И. Митропольского:
«А. Г. Михелес (директор общества «Граммофон». — В. Я.) передал Льву Николаевичу о намерении Акционерного Общества «Граммофон» выпустить пластинки специально для школ и народа, и Лев Николаевич горячо откликнулся на эту мысль…
— Я вам дам свой сборник «На каждый день», — прервал его Лев Николаевич, — и отмечу там наиболее популярные места. Советую вам ими воспользоваться для записей на пластинках.
На другой день он действительно передал А. Г. Михелесу этот сборник с собственноручными отметками.
Всего записей пять: две на русском языке, одна на французском и по одной на английском и немецком языках».
Здесь изложена официальная версия.
Второе свидетельство принадлежит Маковицкому. В дневной записи 9 марта 1910 года он пишет о И. И. Горбунове-Посадове: «И. И. Горбунов, увидев граммофон в зале, рассказал, что пластинку, где Л. Н. говорит о том, что убивать нельзя, запретили, подозревая намек на смертные казни».
Это свидетельство адресует нас, с учетом журнальных сообщений 1912 года, к заключительным абзацам главы XV «Исповеди». «Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам всякой веры, нельзя было. А вместе с тем в церквах молились об успехе нашего оружия, и учители веры признавали это убийство делом, вытекающим из веры. И не только эти убийства на войне, но во время тех смут, которые последовали за войной, я видел членов церкви, учителей ее, монахов, схимников, которые одобряли убийство заблудших беспомощных юношей. И я обратил внимание на все то, что делается людьми, исповедующими христианство, и ужаснулся». Разумеется, в этих словах заключен прямой намек на казни, коль скоро «Исповедь» была предложена к печати весной 1882 года (и была запрещена московским духовным цензурным комитетом 21 июня 1882 года), через год после казни народовольцев, участников покушения 1 марта 1881 года на Александра II.
Думаю, эти два свидетельства могут служить прямым подтверждением существования записи Толстым и текстов из «Исповеди»; безуспешную же попытку тиражирования и распространения их компания «Граммофон» предприняла уже после смерти Толстого, в 1912 году.
Остается добавить, что пластинки с записями из книги «На каждый день» были изготовлены уже в январе 1910 года. Есть и формальное подтверждение тому, что пять известных сегодня пластинок выпущены одновременно.
В мемориальном собрании граммофонных пластинок Ясной Поляны имеется один диск-«гигант» и диски-«гранд»: два с русской версией, один — с французской, три — с английской и два с немецкой. Все диски односторонние. Между тем с 1911 года компания выпускала уже двусторонние диски Толстого, заняв оборотную сторону «гиганта» речью С. А. Муромцева, а в «грандах» спарив русскую версию с немецкой, а французскую с английской. Это значит, что односторонние диски все были выпущены в 1910 году, а яснополянский их комплект прислан Толстому в качестве «авторских экземпляров».
В. Ф. Булгаков подробно рассказал об обстоятельствах первого слушания пластинок Толстым 26 января 1910 года:
«Лев Николаевич и сам слушал граммофон вместе с другими. Он почти все время молчал, когда граммофон сначала воспроизводил Толстого, а потом Кубелика, Патти, Трояновского.
Но во время слушания произошел интересный инцидент. Машина стояла в гостиной, причем отверстие трубы направлено было в зал, вероятно для вящего эффекта. Слушатели сидели в зале (столовой) полукругом у двери в гостиную. Потом граммофон почему-то перенесли в зал и поставили на большой стол, близко к противоположной от входа стене, повернув трубу к углу, где за круглым столом, уютно освещенным лампой, поместились все Толстые и Сухотины.
Во время перерыва между двумя номерами Лев Николаевич произнес:
— Нужно бы повернуть трубу к двери, тогда бы и они могли слышать.
«Они» — это были лакеи, какой-то мальчик, какая-то женщина и еще кто-то, — одним словом, прислуга, которая в передней толпилась на ступеньках лестницы и сквозь перильца заглядывала в зал и ловила долетавшие до нее отрывки «слов графа», — как они говорили, что я слышал, проходя по лестнице.
Наступило едва заметное молчание.
— Ничего, папа, — быстро заговорил Андрей Львович, все хлопотавший около граммофона, — его ведь по всему дому слышно и даже внизу!.. — Даже в моей комнате все слышно, — добавила Софья Андреевна.
Толстой молчал. Минут через пять Андрей Львович повернул трубу, как говорил отец. — Что, папа, — рассмеялась Татьяна Львовна, — тебе уже надоело?
Лев Николаевич ничего не отвечал, только как-то ежился в кресле.
— Должно быть, немножко да? — продолжала она смеяться.
И все засмеялись.
Прошло еще минут десять. Толстой встал и вышел из комнаты».
Сам Толстой записал в дневнике о 26 января 1910 года: «Во время обеда приехал Сергеенко с граммофоном. Мне было неприятно… Целый вечер граммофон». Вернемся, однако, к «Исповеди».
Если ее запись действительно была осуществлена (а возможно, и на нескольких языках), то оригиналы и матрицы такой записи могут храниться в архиве компании «Граммофон», в английской фирме «His Master’s Voice» (в современной суперфирме ЕМI). Полагаю, что поиски этих матриц должны быть включены в программу деятельности Советского фонда культуры, одна из главных целей которого — выявление отечественных культурных ценностей за рубежом. Целенаправленный поиск облегчает вот какое обстоятельство. Если это диски-«гигант», то матричный номер звукотехника М. Хампе на них должен быть соседним с № 41 18; если же это диски-«гранд», то их матричные номера должны непосредственно соседствовать с № 6877 г — 6880 г.
Существует, однако, и другой путь поиска, который может оказаться результативным. Вспомним слова официального циркуляра о том, что «пластинки и валики этого рода произведений обыкновенно значатся под вымышленными наименованиями» и утверждение журнала «Граммофонная жизнь», что в рижском комитете «для контроля присылаемых пластинок» Толстого «установлен специальный аппарат». Не исключено поэтому, что тираж неподцензурной записи был замаскирован этикетками разрешенной к продаже пластинки Толстого. Иными словами, вполне вероятно, запись «Исповеди» есть и в существующих коллекциях, но не опознана из-за обманчивой этикетки.
Дорогие владельцы дореволюционных толстовских дисков! Пожалуйста, еще раз прослушайте их и сравните с давно известными версиями, которые недавно были переизданы на долгоиграющей пластинке (фирма «Мелодия», № М91 41154). Может быть, такое сравнение приведет к желанной находке!
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 7/1988
Под таким названием еще в 1977 году вышла книга известного историка русской архитектуры Евгении Ивановны Кириченко, посвященная зодчеству города второй половины XIX — начала XX века.
Строгое название, издательская аннотация, не обещающая захватывающего чтения («Рассказывается об основных этапах развития…»), идеологической скороговоркой произнесенная открывающая книгу молитва («Победа Великой Октябрьской социалистической революции открыла возможность для тех кардинальных социальных преобразований, которые.») — все это не предвещало события. К счастью, беглое перелистывание вырвало несколько спрятанных в тексте фраз: «Новый облик Москвы во многом определяет жилищное строительство. О его реальном объеме можно судить по заметке, посвященной итогам строительного сезона 1911 года: «…одних 5–7-этажных домов минувшим летом было построено до трех тысяч».
Три тысячи одних только пяти-семиэтажных домов за одно лишь лето! Это впечатлило. К сожалению, настолько, что исследование Е. Кириченко на долгие годы осталось для меня книгой только этой цифры. А была она совсем о другом. «Реформы и прежде всего отмена крепостного права. изменили радикальнейшим образом условия, определявшие экономическую и социальную жизнь Москвы». Об этом — горы статей и книг, и эти горы давно заслонили первоначальный смысл словосочетания «отмена крепостного права», осталась в сознании лишь заученная дата, и только сейчас мы начинаем открывать, что это — дата начала свободы. И именно с этого конкретного — «здесь и для нас» — открытия и начинает на самом деле свою книгу Е. Кириченко и к нему же сводит сюжеты исследования.
«Ворвался Манчестер в Царьград, паровики дымятся смрадом — рай неги и рабочий ад». В этих строках П. Вяземского (их приводит Е. Кириченко) о метаморфозе, происшедшей с Москвой в середине века, можно сделать два ударения. Одно естественно и слишком знакомо, чтобы останавливаться на нем, — противопоставление патриархально-идиллической Москвы бесчеловечному молоху эпохи «первоначального накопления». И другое — «ворвался». Еще древние знали, что свобода есть обретение пути, но Кириченко показывает: в России это уже не метафорический образ, а статистически зримая реальность.
«Основные участки железнодорожных радиусов (за исключением петербургского) вошли в действие в 1860-е годы, на протяжении первого десятилетия после отмены крепостного права (в 1861–1862 годах построена Нижегородская дорога, в 1862–1864 годах — Рязанская, несколькими годами позднее — Ярославская, Курская и Смоленская)».
«Вокзалы на Каланчевской (Комсомольской) площади стимулировали строительство на Краснопрудных, Красносельских, Почтовых и Басманных улицах. К Нижегородскому и Курскому вокзалам тяготеют Таганка, Солянка, Кожевники и Сыромятники. Так был дан импульс развитию северных, северо-восточных и восточных окраин Москвы между Земляным и Камерколлежским валом и превращению их в районы оптовой торговли и оживленную промышленную местность. Со строительством (начало 1870-х годов) Смоленской (Брестской) железной дороги и Смоленского вокзала у Тверской заставы (ныне Белорусской) создались благоприятные условия для развития северо-западного района Москвы». В конце века рядом вырос еще один вокзал — Савеловский, у Крестовской заставы — Виндавский (Рижский). С постройки Смоленского, Савеловского и Рижского вокзалов началось интенсивное строительство на Тверских-Ямских, Миусских и Лесных, Мещанских, Сущевских, Новослободской и Долгоруковской улицах. Возникновение четвертого транспортного узла — Брянского (Киевского) вокзала — начало преобразование Плющихи, Смоленского и Новинского бульваров, формирование Пресни. Павелецкий вокзал дал новую жизнь Замоскворечью и Таганке… Одновременно с освоением вокзальных предместий «Манчестер», как настоящий стратег, начал перебрасывать мосты через Москву-реку.
В год отмены крепостного права в Москве было всего лишь два постоянных моста — Большой Каменный и Москворецкий, один железный, другой деревянный, остальные были временные (их разбирали в периоды половодья). Но уже в 1864 году по решению Городской думы было начато строительство постоянного Дорогомиловского (Бородинского) моста и в том же году завершено. Краснохолмский мост — 1865–1866 годы. В 1870 году сгорает старый деревянный Москворецкий мост, в следующем же году на его месте стоит новый, уже железный. 1872–1873 годы — сразу два моста, Крымский и Яузский. 1881–1883 — деревянный Ново-Устьинский заменяется каменным и одновременно выстраивается новый, Малый Устьинский.
От привокзальных районов волна жилищного и промышленного строительства катится к границам Земляного города, затем Белого, одолевает Китай-город и в последнее десятилетие перехлестывает внутрь Бульварного кольца.
Но это была еще не та Москва, о которой книга. Обретение пути — лишь начало свободы, и город даже к концу века оставался одно- и двухэтажным на 93,3 процента. Вплоть до восьмидесятых годов четырех- и пятиэтажные дома даже в центре насчитывались единицами. В общем-то это естественно: слишком много было в усадебно-деревенской Москве свободного от строений места, чтобы не громоздить этажи; сказывалась, безусловно, и деревенская привычка первопоселенцев быть ближе к земле. Пустоты эти были «съедены» только в восьмидесятых годах — к 1882 году пустырей в пределах городской черты осталось лишь 8 процентов территории. И вот тогда, с начала 1890 годов, и происходит резкий скачок: «…этажность зданий неуклонно идет вверх: 5, 6, 7, 8 этажей. Строятся дома в 9, 10, 11 этажей, проектируются первые «небоскребы» высотой до 13 этажей. На всей огромной территории древней столицы, — довершает рассказ Е. Кириченко, — обнаруживается тенденция к созданию домов-гигантов».
Налицо, казалось бы, исключительно «нью-йоркская» логика городского развития: уменьшение свободной земли, естественное ее подорожание («…все мечтали составить себе капиталы на спекуляции домами» — свидетельство очевидца этого строительного бума) начало вытягивать дома ввысь. Логика эта, безусловно, действовала. Но в том, что действовала история Москвы исключительно по этой логике, Е. Кириченко заставляет как минимум усомниться. И гоголевский афоризм «Москва нужна для России, для Петербурга нужна Россия» привела не случайно.
«Петербург становился символом новой, европеизирующейся России, и его облик должен был соответствовать этой идее. Окно, прорубленное в Европу, надлежало оформлять в европейском духе — располагать дома по красной линии улиц сплошным фасадом, применяя общеевропейские художественные нормы. Наконец, к архитектуре Петербурга в наибольшей степени предъявлялись требования представительности, соответствия ее рангу столичного города мировой державы.» Не в том дело, что к архитектуре предъявлялись требования. Суть в другом — кем предъявлялись. Требования, о которых речь, были сформулированы основанной в 1763 году «Комиссией о каменном строении Петербурга и Москвы». Предписания комиссии имели силу закона, это и привело к тому, что «урбанизация» Петербурга на общем фоне остальных городов воспринималась как ранняя, преждевременная. Ее развитие было искусственно форсировано…» И как следствие, добавляет автор, — «…предписания, послужившие во второй половине XVIII и первой половине XIX веков причиной сложения в Петербурге самого «городского» в России пейзажа, со второй половины прошлого столетия, в послереформенный период, стали если не тормозом, то, во всяком случае, силой, сдерживающей крайности и интенсивность роста этажности построек».
Максимальная высота домов Петербурга определена в 10 саженей, то есть 21,5 метра. Высота главного здания Петербурга — Зимнего дворца — 11 саженей, или 23,6 метра (до карниза). Иными словами, ни одно сооружение города, жилое или административное (культовые постройки с куполами и шпилями или особо выдающиеся в градостроительном отношении, например, Адмиралтейство, не попадают под это определение), не могло быть выше Зимнего дворца. «Такое положение, подтвержденное специальным, изданным в 1844 году указом Николая I, сохраняло обязательность вплоть до 1917 года». Архитектурные идеи были рекрутированы державной волей и загнаны в ранжир. Но это были идеи гениев и великих талантов. Им приказано было построить Северную Пальмиру, и Петербург стал ею, в историческое одночасье — мировым шедевром, в улучшении, а, следовательно, и развитии во времени не нуждающимся. «Дома в 4–5 этажей, ставшие нормой петербургской застройки уже к началу XIX века, продолжали строиться на протяжении целого столетия. Лишь накануне первой мировой войны в основном на окраинах — на дальних линиях Васильевского острова: на Петроградской стороне — начали появляться 6-этажные постройки с седьмым мансардным этажом».
Кощунственно прозвучит: Петербург отстал от времени, ибо, говоря высоким стилем, время, действительно, не властно над шедевром. Но ведь у этой истины есть и продолжение: да, время не властно, оно просто идет своим чередом, изменяя лишь то, что в нем. Державным импульсом можно создать шедевры, но жизнь развивается свободой — снова и снова напоминает книга.
Московский «Манчестер» — строящийся и богатеющий, оборотистый и прагматичный, железобетонный, трамвайный, паровозный свободный город — работал, накапливал первоначальный капитал, и ему было не до державной гордыни. Он жил, естественно вырастая из своей истории, продолжая ее, а не выстраивался по уставу на пустом плацу.
«Патриотическое одушевление в начале XIX века закрепило за Москвой значение общерусского культурного центра… Авторитет Москвы — символа России — образует своего рода почву, на которой вызревают философия и художественное творчество любомудров, а затем и славянофилов, поглощенных разрешением проблем народности и национальности в общефилософском плане, одушевленных желанием понять существо психического склада русского народа. В этом смысле Москва становится в XIX — начале XX века оплотом идеи народности в той же мере, в какой Петербург был в XVIII веке олицетворением идей государственной гражданственности». Е. Кириченко, естественно, тут же предупреждает, что эти слова нельзя понимать буквально, речь идет о расстановке акцентов. Но здесь уже легко вспомнить: музыку создают не ноты, а тон. Всего-навсего расставлен акцент, а уже представляется, что «фальконетовский» Петр простертой десницей не указывает место, где быть граду сему, а отмеряет: быть граду сему не выше моей руки. А Москве ничто не мешает растить свои этажи.
«Ушли тузы барства и пришли им на смену тузы с Таганки и Замоскворечья, — приводит Е. Кириченко слова из сборника 1916 года, — и превратили Москву-усадьбу в Москву-фабрику и торговую контору, Москву трамваев и небоскребов, фабричных труб и световых реклам. Пришли из глубин народных и другие живые силы и преобразовали столицу рабовладельцев и вольтерьянцев в столицу русского просвещения». Помню, это высказывание вызвало лишь недоумение соединением трамваев, фабричных труб, а особенно «тузов с Таганки и Замоскворечья» (то есть тит титычей, прочно врезанных в сознание как образ абсолютный и однозначный) с началом просвещения. Ведь точно всем известно, что истинно не соединение этих тузов со студенческими сходками, с Малым и Художественным общедоступным, с прогрессивными веяниями, отражающими и защищающими и так далее, и тому подобное, а полярное и непримиримое противостояние. Но мало ли кто что написал. Цитировать — не значит соглашаться. Однако Е. Кириченко именно об этом — о неразрывной связи.
«Обращение к литературным источникам позволяет заметить одну особенность. Начиная с 1870-х годов, все пишущие о Москве неизменно подчеркивают ее быстрое развитие, урбанизацию, превращение в город в современном смысле — торговый, промышленный, финансовый центр и крупнейший в стране транспортный узел. Этому процессу сопутствует рост науки и просвещения, находящий отражение в строительстве музеев и читален, училищ, гимназий, специальных высших и средних учебных заведений, больниц, театров и т. п.». И несколькими страницами далее, обозначая генезис моего стереотипа: «Устойчивое отношение к архитектуре второй половины прошлого столетия как к феномену исключительно буржуазному в дурном смысле слова коренится, вероятно, в радикальности современной ей русской мысли. Общеизвестна язвительная филиппика Достоевского, вскрывающая чванство и прижимистость купца, требующего вывести на фасаде доходного дома дожевское окно, поскольку он «ничуть не хуже ихнего голоштанного дожа», и обязательно пять этажей, поскольку терять капитала он тоже не намерен».
Но разве тут только чванство и прижимистость? — невысказанно задается вопросом автор. — Разве нельзя предположить и другое — желание даже доходное строение сделать домом, а не многоэтажным бараком? Потом Е. Кириченко подробно и обстоятельно опишет результаты этого «чванства и прижимистости» — неповторимый московский архитектурный облик, свободный, демократический, романтичный. А пока что отвечает на эти вопросы двумя выдержками из трудов II съезда русских зодчих, собравшегося в Москве в последний год XIX века.
«Какой другой век создал столько для удобства жизни человека, когда прежде возникали под влиянием гуманного участия целые колонии для жилья рабочих по строго обдуманному плану? Когда в другое время на благо человечества сооружались такие больницы и школы, когда создавались подобные дворцы из железа и стекла с целью международного общения в интересах промышленности, искусства и науки?» Уберите пафос, естественный для оратора, подводящего итог целому веку, — как бы просит Е. Кириченко своего читателя — и оставьте суть, оставьте лишь причину пафоса: больницы, школы, здания международного общения, фабрики и заводы, музеи и «дворцы науки», и послушайте речь другого оратора того же съезда, уже более конкретную: «Со второй половины нашего века замечается в науке, в литературе, в искусстве особое реальное направление. Общество требует от ученых применения их открытий к улучшению условий его жизни, от художника — картин, изображений, взятых из действительной жизни. Что же оно требует от зодчего? Общество требует прежде всего удовлетворения его реальных требований…»
Вот именно — общество требует, а не государство приказывает.
«Отмена крепостного права и последовавший за ним бурный рост городского населения, — вновь «ab ovo» начинает автор, — создали благоприятные условия для развития частного предпринимательства в области жилищного строительства. На протяжении послепетровского периода важнейшие начинания и контроль за осуществлением строительных работ принадлежат государству. Теперь инициатива в буквальном смысле исходит от частных лиц. Государство утрачивает былое влияние на архитектурный процесс, выступая в качестве заказчика на равных началах с многими другими. Однако частное лицо — не обязательно единичное и не обязательно предприниматель, который занимался и благотворительностью. Значительная роль в разного рода начинаниях принадлежит научным обществам, университету». Так, например, университету принадлежит инициатива строительства Зоологического музея, Музея изящных искусств, и каждое из этих зданий во многом определило облик окружающей застройки.
Демократизация социальной структуры общества, рост науки, культуры, уровня жизни, «потребностей всего населения, в том числе пролетариата» (Е. Кириченко как бы подчеркивает это) привели к образованию в конце XIX века новых точек роста города, уже не транспортно-коммуникационных, а учебных, просветительных, лечебных, благотворительных.
В конце XIX — начале XX века определилось несколько районов интенсивной застройки, связанных с лечебными и просветительскими комплексами. Стромынка стала районом больниц и домов призрения, причем эта специализация не случайна — еще в конце XVIII века здесь была сооружена Преображенская психиатрическая больница. В 1874–1876 годах близ Яузы (на личные средства П. Г. Дервиза) построена первая в Москве детская больница павильонного типа на сто восемьдесят кроватей, планировка которой, разработанная по рекомендации доктора К. А. Раухуса, была одной из лучших по тому времени в мире (и, добавляет Е. Кириченко, послужила образцом для многих больниц России и Западной Европы). Купцами П. А. и В. А. Бахрушиными была сооружена — за три года, с 1884 по 1887 год, — больница для хроников с домом призрения, и вокруг больницы выросли Большая и Малая Бахрушинские улицы. В 1892 году к больнице добавился корпус для неизлечимо больных, в 1903 — родильный дом. В 1890 году на противоположной стороне Стромынки на средства купцов Боевых был построен дом для престарелых и не способных к труду инвалидов на семьсот человек и как следствие — прокладка Большой и Малой Боевских улиц.
В те же годы — Сокольническая больница на Стромынке, в 1901 году по соседству — больница для неизлечимых больных, с отделение городского работного дома. Поодаль от «больничного городка» купцы Бахрушины основали самый крупный сиротский приют; где детей обучали грамоте и религии, — целый городок из одноэтажных корпусов на двадцать — двадцать пять человек каждый. Больничное строительство привело к созданию здесь целого жилого района — за два лета 1888–1889 годов на территории Сокольничьего поля было проложено двенадцать улиц.
(Много страниц спустя, в конце книги, где снова пойдут ритуально-прощальные поклоны, странно будет после всех этих цифр читать: «В. И. Ленин подчеркивал, что новые типы зданий — «общественные столовые, ясли, детские сады…» — «созданы (как и все вообще материальные предпосылки социализма) крупным капитализмом, но они оставались при нем, во-первых, редкостью, во-вторых, — что особенно — либо торгашескими предприятиями. либо «акробатством буржуазной благотворительности»).
На противоположном конце Москвы, у Девичьего поля — от Плющихи до Новодевичьего монастыря, — в конце века возник еще один комплекс, знаменитая Пироговка. Менее чем за десять лет — с 1886 по 1890-е годы — одиннадцать больничных корпусов университетских клиник, шесть институтов, хозяйственные постройки, жилые дома, детский приют. 1902 — приют для неизлечимых больных (а мы только сегодня открываем для себя с «ихней» помощью существование хосписов), 1908 — Гинекологический институт. Физико-химический институт, 1909 год — здания городских начальных училищ, 1910–1911 — городской универсальный детский сад, 1912 — здание Высших женских курсов.
Еще одна «точка роста» тех лет — Миусская площадь: родильный дом (Абрикосовский), Промышленное училище имени Александра II, Шелапутинское ремесленное училище, «Миусский училищный дом», Археологический институт, Городской народный университет имени Шанявского.
И все это — только примеры, так как исчерпывающее перечисление невозможно: «…вся территория древней столицы превращается в гигантскую строительную площадку». Не случайно с начала XX века в облике Москвы явно прослеживается тенденция к нивелировке различий между аристократическими и рабочими районами. Как в центре, так и на окраинах равно заметно увеличение размеров и этажности многоквартирных доходных домов, все большие масштабы приобретает строительство общественных зданий — начальных, промышленных и ремесленных училищ, больниц, богаделен, детских приютов. К началу XX века, констатирует Е. Кириченко, Москва уже вошла в десяток крупнейших городов мира, в 1907 году по темпам роста сравнялась с Нью-Йорком, а в пятилетие 1912–1917 годов вообще вырвалась на первое место в мире.
Начинался новый этап градостроительной истории Москвы. Рост населения опережал даже такие темпы строительства. В 1906–1915 годах в среднем строилось 200 тысяч квадратных метров жилья, жилой фонд увеличивался ежегодно на 8 процентов, а прирост жителей — на 16. Однако простое увеличение, как бы мы сказали, темпов ввода жилья — на что Москва была, несомненно, способна — далеко не всегда могло решать набирающую силу проблему. Несколько причин тому видит исследователь, одна из главных — «дальнейшая демократизация жизни общества и повышение гигиенических требований к квартирам, достижение которых не представлялось возможным на основе традиционных приемов планировки»… Общество вновь потребовало от своих каменщиков и архитекторов, финансистов и ученых решить очередную задачу, но такая до сих пор Москве не ставилась, — «овладения городским пространством или, точнее, архитектурного осмысления городского пространства в целом». И поиски решения начались столь же интенсивно и впечатляюще, как уже привыкла браться Москва за свои проблемы в первые сорок лет свободы.
«Градостроительные идеи начала XX века развиваются в двух направлениях, охватывая два круга проблем: разработку основ развития большого города и городов-садов». Не правда ли, неожиданно? Когда-то еще скажет поэт насчет того, что городу быть, а саду цвесть. Но Московская городская дума еще в начале 1910 годов составила программу строительства двух десятков поселков с домами дешевых квартир, рассчитанных на сорок тысяч семейств, живущих в то время в «коечно-каморочных квартирах» (в «общагах», если по-нашему). В 1915 году был разработан и рассчитан на осуществление к 1920 году проект устройства сети народных домов, равномерно распределенных по городу. В 1914 году Городская дума одобрила проект первого из двадцати поселков-садов на Ходынском поле. Московское архитектурное общество по поручению Шереметьевского поземельного общества объявило в феврале 1917 конкурс на планировку города-сада и проектов типов застройки в подмосковном тогда Останкино. Правление товарищества мануфактуры «Эмиль Циндель» проектирует поселок для рабочих близ Павелецкой железной дороги. Строятся и другие поселки для рабочих и служащих железных дорог, и в каждом из них предусматриваются: общественные центры со зданиями народного дома, кинематографа, ремесленных училищ, мужской и женской гимназий, земских школ, больницы, детского сада и яслей, пожарного депо, аптек, магазинов, рынков, водонапорной башни. И после даже этого перечня Е. Кириченко ставит: «и т. д.»
Книга подходит к концу — и автор спешит сказать: «Проблема городского ансамбля как органически связанных друг с другом частей волнует архитекторов и градостроителей, какими вопросами бы они ни занимались», подводя читателя к главной мысли одного из известных архитекторов того времени, В. Н. Семенова: «Планировать город, чтобы дать возможность беднейшим классам населения жить в лучших помещениях, иметь свой дом, — задача благородная и благодарная».
Увы, решение этой задачи было отложено войной. А затем — «назревшие социальные и градостроительные проблемы развития Москвы решались уже после Великой Октябрьской социалистической революции». С этой фразой и оставляет Е. Кириченко обитателя коммуналки или свибловско-чертановского насельника крупноблочной башни цвета искусственной слоновой кости — вновь и вновь размышлять над прошедшей историей.
«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 2/1991