ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Каждый художник сначала был любителем.

РАЛЬФ УОЛДО ЭМЕРСОН

29

— Элайас? Это Арки.

— Арки? Привет! У тебя все хорошо?

Элайас говорила своим обычным тоном. Левин вдруг поразился сам себе: чего он боялся и почему не звонил ей несколько месяцев?

— Я видел, как ты сидела перед Мариной Абрамович, — сказал он.

— Да, сидела — уже два раза.

— Мы можем поговорить об этом?

— Bien sûr[36]. Зайдешь?

— Э-э-э…

— Я приготовлю что-нибудь вкусненькое.

— Правда? Спасибо. Заманчиво. Что ж, ладно. Когда приходить?

— Когда угодно. Может, вечером? Просто приезжай. Я по тебе ужасно соскучилась.

— Я подумал, что ты, возможно, захочешь кое-что спеть. Из нового саундтрека, над которым я работаю.

— Посмотрим.

— Я принесу несколько треков.

— Давай. В семь?

Левин взглянул на часы, прикинул, сколько времени уйдет, чтобы принять душ, побриться и доехать.

— Конечно.

— A bientôt[37], — сказала она.

Элайас жила на бульваре Малкольма Икса, в нескольких кварталах к северу от парка. Прежние общественные здания быстрыми темпами превращались в жилые дома. На месте слесарных мастерских возникали кафе. Открылся новый кинотеатр. Но Гарлем строился миллионы лет. До белых и черных были индейцы, а до индейцев — мастодонты и бизоны. До них — динозавры и ледники, а еще раньше тут плескалось огромное внутреннее море, просто ждавшее, когда из океана поднимутся Аппалачи и образуют остров Манхэттен.

Левин доехал на электричке до Сто двадцать пятой улицы, потом прошелся пешком. Он наконец распаковал свои старые виниловые диски, среди которых наткнулся на пластинки Моррисси, «Розовую луну» Ника Дрейка и несколько альбомов Леонарда Коэна, которые Том подарил ему много лет назад. Ему нравилось включать громко музыку при открытых балконных дверях, так, чтобы звук разносился над верхушками деревьев, росших на Вашингтон-сквер.

Квартира Элайас находилась на верхнем этаже старинного жилого дома из красно-коричневого песчаника. Здание было обнесено стальной оградой, в которой имелась одна-единственная калитка с кнопкой видеосвязи и почтовой прорезью. Владелец полностью выпотрошил первые два этажа, но квартира Элайас не подверглась тотальному обновлению. Левин нажал кнопку домофона. Его впустили, он дошел до черного хода и поднялся по лестнице наверх. Вечер выдался теплый, и дверь была открыта нараспашку. Элайас подошла к гостю, обняла и расцеловала в обе щеки.

— Рада тебя видеть, Арки. Знаешь, не обязательно так усердно прятаться ото всех. Мы все скучаем по тебе. Я готовлю гаспачо. Решила, что в такую жару вслед за гаспачо надо подать пасту с чесночными креветками.

Элайас расхаживала по кухне в синих джинсовых шортах и маленькой красной футболке, с разноцветными кожаными шнурками на запястьях, волосы были забраны в хвост и ниспадали между лопаток черными кольцами. Она измельчила чеснок и петрушку, натерла цедру лимона, смешала все в миске, нарезала хлеб.

Том познакомился с ней на вечеринке в Аспене у Хантера Томпсона. Элайас была несколькими годами моложе, но это не остановило Тома. В то время они оба с кем-то встречались, но после выходных вернулись в Лос-Анджелес вместе.

Эти двое были яркой парочкой. Левин знал, что Том делал ей предложение, но она так и не ответила. Однажды Том сказал другу, что Элайас как тефлон. Куда бы они ни отправились, мужчины к ней не пристают. Разве он этим недоволен? «Нет», — ответил Том. Ему приходилось постоянно уверять ее, что он никуда не уйдет от нее. Но в конце концов ушел. Том часто говаривал, что Леонард Коэн, должно быть, думал об Элайас, когда написал:

Я встретил женщину, игравшую с солдатами своими.

О, каждому из них она сказала свое имя.

И имя ее было — Жанна д’Арк.

Мне тоже довелось пробыть в той армии немного,

Спасибо, что со мной не обращалась строго

Ты, чье имя — Жанна д’Арк.

Сегодня днем Левин ставил эту песню, и в голове у него застряли другие строчки:

Как старый порванный барабан, окно на крыше зияет,

И прошлогоднего человека труды хлынувший дождь заливает.

На столе лежала свежая чиабатта, стояли две миски: с оливковым маслом и с дуккой. Хозяйка открыла принесенную гостем бутылку вина. Взяв с полки два стакана, разлила вино и села, пристально рассматривая Левина с дальнего края деревянной столешницы.

— Ну, рассказывай, что нового, Арки?

— Работаю над саундтреком к полнометражному мультфильму. Компания называется «Идзуми», они сотрудничают с «Уорнер». Режиссер японец.

— Мультфильм? Для тебя это впервые?

— Да, — ответил Левин. — Но мне нравится.

— И как работается с японским режиссером? Ты ездишь туда? Или он приезжает сюда?

— Мы общаемся по скайпу. Но я, быть может, скоро поеду в Японию. Возможно, мы даже запишем окончательную версию в Токио.

— Сыграешь мне что-нибудь?

— Позже. У меня есть несколько текстов для песен, и мне хотелось бы услышать твое мнение.

Он пересказал сценарий: переделанную Сэйджи Исодой историю о женщине, которая по ночам превращалась в рыбу и влюбилась в мужчину — медведя и Зимнего короля.

— А в чем завязка? Что создает конфликт? — поинтересовалась Элайас.

— У них есть дочь, и она должна выбрать, быть ли ей медведицей, как отец, то есть уйти, или остаться и быть рыбой, как мать.

— Стать как мама или как отец — вечный вопрос, — проговорила Элайас, устремив взгляд на низкие крыши Южного Гарлема. Было душно. Надвигалась гроза. — Значит, хеппи-энда не будет? — спросила она.

Левин помотал головой.

— Правдивая история. — Элайас пожала плечами. — А музыка? Она должна быть очень выразительной и вызывать соответствующие ассоциации, верно?

— Да, но не библейские, как в «Миссии», и не сказочно-фантастические, как во «Властелине колец». И не как в «Последнем из могикан» или «Танцах с волками». Я хочу, чтобы она была еще более странной. И волшебной. Нужно нечто вроде музыкального гибрида Гильермо дель Торо и Терренса Малика. Я пока еще сам не понял.

— С Лидией не виделся? — вдруг спросила Элайас, как бы между прочим.

Левин зажмурился и покачал головой.

— Я вообще не хочу об этом говорить.

Элайас положила шпинат в дуршлаг, промыла, затем завернула в чистое кухонное полотенце и промокнула, после чего переложила в красную миску.

— Тогда не будем, — медленно проговорила она. — Но лучше бы закрыть тему.

Левин промолчал.

— Итак, ты хотел поговорить о Марине Абрамович? — спросила Элайас.

— Да. Каково это было — сидеть перед ней?

— Ну, совершенно неожиданно, — сказала Элайас и рассмеялась. — Я обнаружила, что разговариваю с Томом. Он сидел передо мной, прямо как ты сейчас. Мы ужинали. Серьезно! И болтали как ни в чем не бывало.

— Хочешь сказать, у тебя была галлюцинация?

— Ну, видимо, да, однако было очень вкусно.

— И что сказал Том?

— Ничего нового. Но все было как по-настоящему. Я до сих пор под впечатлением. Интересно, у всех так же?

Левин нахмурился.

— Читал статью Колма Тойбина? — спросила Элайас.

— Нет.

— Сейчас принесу. Подожди.

Элайас ушла в гостиную, и Левин услышал, как она шуршит газетами. Наконец женщина вернулась с номером «Таймс» и прочла вслух:

— «Это напомнило мне, как в детстве, еще в Эннискорти, на следующий день после смерти соседа меня привели в комнату и разрешили посмотреть на труп». И дальше… Вот: «Это был серьезный, может быть, слишком серьезный, слишком сокровенный, слишком пронзительный опыт. Я почувствовал, что это то, что я должен буду делать все время либо не делать никогда». — Элайас посмотрела на Левина. — Все потому, что это доставляет сильные переживания. Как церковное торжество или церемония, куда идешь, не будучи уверенным, что тебя действительно пригласили, но все равно идешь. Неповторимые, завораживающие ощущения. Ты еще не садился перед ней?

— Нет.

— Обязательно попробуй, Арки. Обязательно.

— Обязательно? — переспросил он.

— Тебе понравится. Не упусти момент.

— Может, и попробую.

— А может, и нет. — Затем, меняя тему, Элайас спросила: — Ты собираешься выступать с нами в «Лайм-клубе»? Мне бы очень этого хотелось. Нам всем этого хочется.

— Я еще не решил.

— Конечно, я могу найти другого пианиста, но без тебя будет не то.

— Ясно.

— Я знаю, что Элис проявляет интерес к некоторым датам. Мы виделись на днях.

— Ясно.

— «Ясно, я согласен» или «Ясно, я подумаю»?

— Да, я отыграю сезон.

— Вот это да, Арки, мы полгода пытались вытянуть из тебя ответ, а теперь ты просто берешь и соглашаешься?

Левин пожал плечами.

— Прости.

Наступило молчание. Левин потягивал вино и оглядывал кухню: кастрюли, висевшие на крючках, оплавленные свечи на столешнице, подставку для ножей, металлическую раковину, блюдце с куском мыла на подоконнике, вазы с гранатами и помидорами. Он чувствовал себя как в натюрморте. Как будто, попав сюда, он встретился с какой-то частичкой себя, ожидавшей его здесь. В последний раз он был тут с Лидией. Элайас приготовила ужин. Уму непостижимо: это было всего несколько месяцев назад.

Элайас достала из холодильника контейнер с супом, опустила в него блендер, сказала:

— Извини, немного пошумлю. — И Левин напрягся, когда она нажала на кнопку.

Она разлила ярко-красный суп по двум темным мискам и посыпала маленькими кубиками огурца и болгарского перца.

— Ужасно рада тебе, Арки, — проговорила Элайас, придвигая к нему миску. — Слишком давно мы не виделись.


Из динамиков Элайас зазвучала музыка, которую принес Левин. Безыскусное пианино, контрапункт альта, вступление гобоев и отвечающие им виолончели. Над струнными возносится звонкая труба и парит над верхушками деревьев.

— Это определенно вода и лес, — сказала Элайас.

— О, хорошо!

— В общем, по-моему, теперь просто нужна… э-э… любовь?

Левин вздохнул. Посмотрел на большую фотографию на стене. Это был снимок поющей Элайас. Распущенные волосы, серебристая майка, черная, как эбеновое дерево, кожа. Глаза закрыты, женщина чуть подалась к микрофону и выглядит поистине великолепно.

— Всё уже там. Надо только докопаться, — сказала Элайас.

Левин сделал глоток приготовленного ею кофе по-турецки, сладкого, густого.

Они работали до позднего вечера. Левин сел за пианино, Элайас пробовала петь тексты, положенные им на музыку.

Элайас отличала органичная, спонтанная реакция на музыку. В течение тех лет, что они играли в одной группе, эта женщина порой заставляла Левина чувствовать, что академическая выучка его погубила. Когда она пела, мурашки бежали по коже. В ее голосе было нечто такое, отчего у Левина наворачивались слезы.

После полуночи разразилась гроза, и ливень так громко забарабанил по крыше, что продолжать было уже невозможно.

— Я вызову тебе такси. А хочешь — оставайся. Я постелю тебе на диване. Можем вместе где-нибудь позавтракать.

Левин понятия не имел, как он сможет спать в такой близости от Элайас. Ныне он был ничем не связан. Ему отчаянно хотелось попросить ее просто обнять его: уложить в постель и обнять. Но он не мог просить об этом.

— Все в порядке. Пройдусь пешком, потом поймаю такси, — сказал он.

Есть ли у нее кто-нибудь? Он никогда не любил об этом спрашивать. Иногда на выступлениях Элайас знакомила его с какими-то мужчинами, но после Тома у нее не было постоянного любовника.

— Так я приду завтра во второй половине дня и мы запишем вокал? — спросила она.

— Да. Хорошо. Увидимся.

— А я ведь так и не была в твоей новой квартире.

— У меня еще никто не был.

Целуя Левина на прощание, Элайас проговорила:

— Знаешь, Арки, Лидия тебя очень любит.

— Правда?

— Конечно. Ты с кем-нибудь уже говорил? Я могу порекомендовать хорошего специалиста.

— Адвоката?

— Нет, — улыбнулась Элайас. — Психотерапевта.

— У меня все хорошо. Правда. Меня самого это бесит, но все хорошо.

— Никто не может спокойно пережить подобное. Это разъедает жизнь. Ты страдаешь.

— В самом деле, если это то, чего хочет Лидия… Ты ведь знаешь Лидию. Она не передумает.

— Мы не узнаем, если передумает, — возразила Элайас.

— О господи, — пробормотал Левин. Ему совсем не хотелось поднимать эту тему.

— Лидия любит тебя. Думаю, она хотела посмотреть, как ты себя поведешь… как вы оба себя поведете…

— Так это нечто вроде испытания? Или эксперимента?

— Нет, нет. Вовсе нет.

— Я очень хочу ее видеть, — сказал Левин.

Элайас кивнула.

— Есть крошечный шанс, знаю, совсем малюсенький, но все же она может немного оправиться — настолько, чтобы заговорить, чтобы вместе слушать музыку…

— Ты хочешь сказать, что она вернется домой?

Элайас пожала плечами.

— Есть такое короткое стихотворение: «Всходя на небо столько лет, ни разу солнце не сказало земле: „Ты мне должна“. Взгляни, подобна солнцу и любовь, что освещает целый мир». Никогда не знаешь, на что способна любовь, Арки.

Элайас крепко обняла его на пороге, затем отступила.

— До завтра. Держи зонтик!


Такси мчалось в центр города мимо расплывающихся огней, по огромным лужам; снаружи приглушенно шипело уличное движение, слышался перестук «дворников», похожий на тиканье метронома в бурю, и всхлипы ливня. Аминь.

30

Наверху, на шестом этаже, у входа в ретроспективу стоял старый фургон. Внутри было пусто. Элис нравилась идея жить в фургоне и колесить по дорогам со своей группой или своим парнем — или и с тем, и с другим. Марина Абрамович в те дни была чем-то вроде рок-н-ролльщицы, подумала она. Ездила с выступления на выступление, показывая перформансы по всей Европе.

Выше висела огромная черно-белая фотография Абрамович. Из глубины выставочных залов доносились крики и стоны. Тут же имелась и предупреждающая табличка о том, что зрелище может шокировать. Рядом стояли две женщины, разглядывающие табличку, и одна из них говорила:

— Я по пять раз велю ему умыться, почистить зубы, одеться, и все без толку.

Они дружно закивали и двинулись вперед. Мимо прошла еще одна пара. Мужчина говорил:

— Да уж, достижения подобных людей в искусстве под большим вопросом. Они деляги, желающие зашибить деньгу. А это совсем другое искусство. — И оба рассмеялись.

— Ну что, идем, — сказала Элис отцу.

Левин улыбнулся, и они вместе вошли в переполненное помещение. На больших экранах показывали разные видео с Абрамович. На первом она энергично расчесывалась и, яростно водя щеткой по длинным темным волосам, безостановочно твердила: «Искусство должно быть прекрасно, художник должен быть прекрасен». Элис была согласна с высказыванием, но разве нормально для красивой женщины так говорить?

Впереди был дверной проем, наполовину перегороженный первой парой обнаженных перформансистов. В поисках удобной точки обзора Элис отошла от отца. Молодая женщина с золотистой кожей и маленькими несуразными грудками стояла напротив тощего неподвижного мужчины, голого, как и она. Они неотрывно смотрели друг на друга. Посетители колебались. Некоторые прижимали к себе сумки и решительно протискивались между двумя обнаженными. Другие не торопились, но редко кто заглядывал перформансистам в глаза. Почти все зрители, и мужчины, и женщины, переступая порог, поворачивались лицом к женщине. Только один человек повернулся к мужчине, но в глаза ему все равно не посмотрел. Он стремительно рванул вперед, не обращая внимания на то, что его пуговицы и пряжка ремня царапают нежную беззащитную плоть.

Элис решила повернуться лицом к мужчине и сразу ощутила тепло его обнаженного тела. Она даже не успела вспомнить, что нужно посмотреть ему в глаза. Очутившись в другом зале, девушка обернулась и увидела, что Левин, протискиваясь мимо женщины, глядит в пол. Элис не хотелось думать о собственном отце с сексуальной точки зрения.

Впереди, в небольшой нише, стояли два человека, указывая друг на друга и почти соприкасаясь пальцами. Дальше, у белой стены, расположились спина к спине мужчина и женщина, связанные воедино своими переплетенными волосами. Они также не шевелились, только моргали.

В затемненном зале прожектор выхватывал из мрака огромную груду белых гипсовых коровьих костей. На большом экране показывали Абрамович в лабораторном халате и очках. Казалось, она читала лекцию. Затем художница сняла халат и, оставшись в одной только черной комбинации, чулках и черных ботинках, начала танцевать.

Элис не совсем понимала, что это значило, но ей нравилось. Было довольно забавно. Девушка подошла к мужчине, лежащему под скелетом.

Очутившись рядом с ним, она заметила, что он тоже совершенно голый, и ей стало немного неловко, что она так близко к нему. Мужчина дышал, и скелет словно дышал вместе с ним.

Элис мельком оглядела стеклянные витрины с письмами, фотографиями и наградами. Потом села на обтянутую кожей скамью и надела наушники.

Марина говорила по-английски с отчетливым акцентом:

«Я отправилась в монастырь в Ладакхе, потому что хотела увидеть подготовку к танцу лам… Мы просто обычные люди, так что когда я надеваю на голову маску, то становлюсь богом, а бог может что угодно.

Как поймать момент здесь и сейчас? Весь смысл в настоящем. Тем не менее художник может отвлекаться — тело задействовано, но разум повсюду…»

Полная женщина рядом с Элис сняла наушники.

— Какая-то бессвязица, — громко заявила она. — Им бы надо это исправить. Я совершенно не понимаю, о чем она говорит.

Элис кивнула и снова сосредоточилась на голосе.

«Ритм пять. Я строю пятиконечную звезду — конструкция сделана из древесной стружки, вымоченной в ста литрах бензина… Коммунистическая звезда, времена Тито. В моем свидетельстве о рождении… Некое проклятие для меня. Я совершаю ритуал изгнания звезды — состригаю все волосы и кладу в звезду, состригаю ногти на ногах, на руках… большая ошибка… Затем ложусь в центр звезды… не знала, что в центре звезды нет кислорода… потеряла сознание. Врач заметил, что мне плохо. Меня опалило, а я не реагировала… вытащили меня из звезды и привели в чувство».

«Что отец нашел в Абрамович?» — нахмурившись, подумала девушка. Левин любил одиночество. Элис помнила долгие вечера, когда мама уезжала по делам, а Иоланда уходила домой. Девочка надеялась, что папа придет и пообщается с ней, а тот просто сидел и играл. Он мог неделями не разговаривать с ней, разве иногда расскажет о новом фильме, над которым работает, о следующей музыкальной теме, над которой сейчас бьется.

Когда Элис начала учиться играть на виолончели, подумала, что они с отцом, вероятно, смогут заниматься вместе, а может быть, таков был план Лидии. Но лишь когда Элис вернулась из Парижа и отец услышал, как она играет в своей группе, он пригласил ее присоединиться к ним с Элайас. И Элис поняла, что до этого Левин просто не воспринимал ее как музыканта.

Голос Абрамович в трескучих наушниках вещал: «Неудача очень важна. Вы обязаны экспериментировать. Неудача — это часть процесса».

«Нью-Йорк притягивает к себе экстремалов», — подумала Элис. Один француз прошелся по канату между башнями-близнецами, когда они еще существовали. Абрамович собиралась семьдесят пять дней просидеть в молчании. Падение, неудача — катастрофа была вполне возможна.

Элис не нравилось терпеть неудачи. Чтобы этого не происходило, она упорно трудилась. Девушка считала, что, возможно, потерпела неудачу с мамой — подвела ее, но не знала, как решить эту проблему. Она встала и пошла по ретроспективе дальше. В следующем зале высоко на стене была подвешена обнаженная девушка, ее ровесница. Элис заметила между ее ног крошечное пластиковое велосипедное сиденье, почти незаметное среди лобковых волос. Руки девушки были раскинуты. Посетители стояли в глубине зала и смотрели. Элис вышла вперед, и молодая женщина встретилась с ней взглядом. Элис не отвела глаз. Руки подвешенной едва приметно шевелились. Ноги ее стояли на крошечных подпорках, и, наблюдая за ней, Элис увидела, что девушка постоянно переступает, чтобы удержаться у стены. Элис заволновалась: бедняжка балансировала на большой высоте, над бетонным полом, а зрители неотрывно таращились на ее голое тело.

Элис по возможности навещала маму каждые выходные. Надо было добираться на трех электричках, но в дороге она читала и занималась, осваивая новые условия существования. Странно было одевать собственную маму. В этом ощущалась некая преемственность. Мать не смотрела дочери в глаза. Выражение ее лица было совершенно безучастным, точно она грезила наяву. Она ничего не произносила, хотя иногда вздыхала. Лидию отвозили в душ в инвалидном кресле. Медсестры разговаривали с ней, чтобы успокоить пациентку, читали стишок сиделки:

Раз — садимся в кресло, поднимаем ноги,

Скоро душевая, мы уже в дороге.

Два — сорочку снимем и водичку пустим,

Чистоту и свежесть все мы очень любим.

Три — шампунь достанем, голову помоем,

Будем осторожней и глаза закроем…

Потом завернутую в банное полотенце маму возвращали. Элис вытирала ей кожу между пальцами ног. Подстригала ногти на ногах, сушила волосы феном. Позднее, когда Лидия опять сидела в кресле у окна, облаченная в свежее кимоно из узорчатого зеленого шелка поверх белой хлопчатобумажной пижамы, девушка доставала лак для ногтей и аккуратными мазками красила матери ногти бирюзовым лаком с блестками.

Элис вздрогнула, и девушка на стене мягко отвела глаза, избавив Элис от своего пристального взгляда.

Элис вошла в зал попросторнее. Тут проходил перформанс «Комната с видом на океан». Теперь у мамы тоже был вид на океан. Окно ее палаты смотрело на дюны и море, а море смотрело на Лидию. Лидии нравилось сидеть у окна. Она издавала какие-то звуки и как будто в микроскопической степени оживлялась, когда ее куда-либо перемещали. Если Элис садилась на пол и клала руку матери себе на голову, Лидия еле заметно подергивала пальцами, точно пыталась погладить дочь по волосам, но только правой рукой. Взять чашку или карандаш она не могла. «Ты уверена, что не хочешь вернуться домой?» — спрашивала Элис, но ответа не получала. Квартиры на Коламбус-серкл, где они прожили двадцать лет, уже не было. Новую квартиру Элис видела только до того, как родители ее купили. С тех пор как отец переехал, она там не бывала. Он ни разу ее не пригласил.

Мама была из тех людей, с которыми здороваются продавцы в овощных лавках. Которые помнили имена всех соседей, а также большинства горничных и нянь, работающих в разных квартирах. Когда семья обедала в «Кафе кон лече», персонал суетился вокруг них, наперед зная, что Лидия закажет суп из черной фасоли, Левин — жареную свинину, а она, Элис, — chicharrón de pollo[38]: в детстве она обожала не столько лакомиться самим этим блюдом, сколько произносить его название.

Теперь понятие «дом» поменяло для нее значение. Дом — это ее одежда и книги, маленькое окошко над письменным столом, выходящее на сад на крыше, где никто никогда не сидел. Уже появились свои традиции: ликер куантро в субботу вечером, после еженедельного концерта их группы, и huevos rancheros, мексиканская яичница, по воскресеньям. Дом — это ее виолончель и бас-гитара. Возможность репетировать с ребятами в крошечной подвальной студии на Седьмой улице. Завывающие трубы в душе и скрип половиц у холодильника.

В «Доме с видом на океан» Марина Абрамович сделала жилище из трех белых комнат, пристроенных к стене галереи, куда можно было попасть только по трем лестницам с ножами вместо ступеней. Голос Абрамович, доносившийся из динамиков, повествовал о каждом ее шаге и действии на протяжении двенадцати дней, которые она провела там.

«Я делаю глубокий вдох, и моя грудь вздымается. Потом опадает. Я сижу, сохраняя неподвижность. Мои ступни, раздвинутые на ширину бедер, лежат на полу. Спина упирается в спинку стула. Голова не двигается. Я лишь моргаю. В остальном мое тело полностью неподвижно».

Элис могла бы дать точно такой же отчет о каждодневном времяпрепровождении своей матери. Она подозревала, что Лидия совершает дальнее странствие, оторвавшись от благодатной обыденности. У нее может случиться еще один удар. Она может умереть, пока ее разум где-то далеко. Элис не знала, как будет жить без нее.

Лидию каждую неделю возили на диализ. Очередной цикл плазмафереза завершился. Она казалась эфемерной, как туман. В ней было спокойствие то ли уходящей, то ли возвращающейся (Элис понять не могла) жизни. Вчера Элис положила рядом с ее креслом новенький черный блокнот и простой карандаш 4В, который, как ей было известно, мать предпочитала всем остальным. При появлении дочери Лидия не выказала никаких признаков узнавания или благодарности. Лишь рука на макушке Элис подергивалась нежнее обычного, будто намекая, что где-то в глубине души мама все помнит.

В детстве Элис заполняла целые альбомы вырезками из архитектурных журналов и каталогов с кранами, дверными ручками, настенными и напольными панелями, изображениями вечерних домов с освещенными окнами, кухонь без еды, ванных без игрушек, кроватей без постельного белья. На каждый ее день рождения мама мастерила из картона и пенопласта новый кукольный дом в соответствии с пожеланиями Элис: это был то домик на дереве, то конюшня, то пятиэтажное жилое здание, то маяк. Она бессчетное количество раз наблюдала, как мама, разогнавшаяся до ста миль в час, внезапно сбрасывает скорость до полной остановки. Существовали две Лидии: быстрая и медленная. Медленная много спала. Лежала в постели, смотрела кино и играла с Элис в карты. Целыми днями пропадала в больнице. Не вставала с кровати, когда дочь возвращалась из школы. Когда Элис поняла, что ее маму могут спасти только медицинские знания, она решила стать врачом-гематологом.

В тихой палате над дюнами Лонг-Айленда Элис расстегнула футляр виолончели. Она играла Шесть сюит для виолончели соло, а мать все так же хранила безмолвие, устремив застывший взгляд на море.

31

Даница Абрамович бродила по ретроспективе и рассматривала фотографии, запечатлевшие жизнь ее дочери, о которой она ничего не знала. Марина бывала всюду, кроме Югославии. Даже во времена Милошевича домой так и не вернулась. Она позволила этому немцу раздавать ей пощечины, раздевалась вместе с ним на пару, таскалась за ним по Европе, выставляя свое голое тело напоказ всему миру. Но это не принесло ей счастья. Любовь — это пустыня. Уж кто-кто, а Даница это знала.

— Вы хотите быть сильной женщиной? — спрашивала она проходивших мимо посетительниц, которые ее не замечали. — Тогда вы ни за что не найдете мужчину, который будет относиться к вам как к равной. Надо хитрить, притворяться. Хихикать, готовить еду, восхищаться его огромным членом каждый раз, когда он вынимает его при тебе. Правда в том, что мужчины пусты. А женщины предназначены для того, чтобы наполнять их. Я могу по пальцам пересчитать мужчин, которыми когда-либо искренне восхищалась. Дайте мужчине немного времени, и он обязательно разочарует.

Даница подалась к фотографии дочери, снятой с охапкой дров.

— Я потрясаю кулаком перед тем фильмом, который ты сняла о Сербии, опозорив наше доброе имя. Непристойно ведущие себя мужики и голые бабы, выставляющие напоказ свои письки. Твои насмешки над нашими песнями. Я осуждаю тебя и за то, что ты вырезала у себя на животе нашу священную коммунистическую звезду. И за кошмар с коровьими костями на биеннале в Венеции. Тебе дали «Золотого льва» за это! Неужто мир сошел с ума?

Даница вспомнила, как выделила в квартире комнату под Маринину студию, а та измазала ее всю гуталином. «Но я, — подумала она, — заставила ее жить в этом жутком запахе — правда, не столь тошнотворном, как огромная груда гниющих коровьих костей в Венеции».

Люди говорили ей: «Ах, ваша дочь так знаменита. Должно быть, вы очень гордитесь».

«Горжусь», — отвечала Даница. Но не говорила, чем именно гордится, ведь гордилась она вовсе не Мариной. Какая мать будет гордиться такой дочерью? Которая показывает голую грудь, поджигает пятиконечную звезду. Хлещет себя нагую. Что уж говорить про миланское непотребство с пистолетом, пулей и другими орудиями, которыми ее могли увечить. Чудо, что не изнасиловали.

Даница читала Маринины интервью. «На каждый день рождения мать покупала мне только фланелевую пижаму на три размера больше. Мать наказывала меня. Била. Мать пыталась убить меня. Мать никогда меня не целовала. Мать скрывала от меня подлинную дату моего рождения. Мать то, мать се».

Когда Марина на следующий день после похорон матери отправилась разбирать вещи в ее квартире, Даница тоже была там в своем новом невесомом обличье.

Марина нашла чемодан с альбомами.

— Не открывай. Это не для тебя. И ни для кого, — попыталась она растолковать Марине. Но смерть — это бессилие.

В альбомах были собраны газетные вырезки, журнальные статьи, все с датами, систематизированные и подписанные. Начиная с тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Все до последнего упоминания о художнице Марине Абрамович. К страницам были приклеены даже маленькие кожаные облачка, пожелтевшие, со скрученными краями. Первое произведение искусства, сделанное Мариной. При жизни Даница не желала, чтобы эти альбомы кто-нибудь когда-нибудь нашел. Но она была очень больна и забыла про них.

Марина вынула из чемодана всё до последней вещицы. Пересмотрела военные награды. Перечитала цитаты из речей президента Тито. Письма выживших. И вот она, немолодая уже женщина, почти шестидесяти лет от роду, рыдает на кровати Даницы.

— Видишь, Марина, — проговорила Даница, хотя Марина уже не могла ее слышать. — Мать — это одно только сердце. Ты и твои темные глаза причиняют мне боль каждый день моей жизни. Ты упрекаешь меня. Но дисциплина — единственное, что оберегает нас, когда мир сходит с ума. Я думала, что так ты будешь в безопасности.

С шестого этажа Даница смотрит в атриум, на свою дочь, сидящую далеко внизу, одну в целом мире.

— Ты ведь знаешь, я спасу тебя из горящего грузовика. Отнесу в безопасное место. В любой момент, когда будет нужно, я сделаю это для тебя.

Любовь — это пустыня. Даница уже не могла слететь вниз и подхватить Марину, как не могла проплыть весь Дунай.

32

Франческа Ланг слышала, как ее муж Дитер разговаривает по телефону по-французски. Он давал очередное интервью одному из европейских СМИ. Пока из-за открытой двери доносился диалог с незримым собеседником, женщина чистила яблоки. Марина уже три месяца как не общалась с прессой, так что Дитеру приходилось объясняться за нее.

— После биеннале? Ну, она почти не ест мяса… — До Улая, по-моему, она училась быть художницей. Потом двенадцать лет с Улаем. После Улая, разумеется, наступила неопределенность. А потом необычайный рост… Она называет себя бабушкой перформанса. А это представление увековечит ее… Людей, пожалуй, это удивит, но Марина очень мягкая. Очень веселая. Невероятно сердечная. Суеверная. И чрезвычайно великодушная… Она верит в существование семилетних циклов. И если что-то идет не так… то в течение семи лет.

В настоящее время Дитер являлся одной из влиятельнейших персон в мире искусства. Более шестисот тысяч зрителей посетили МоМА, чтобы увидеть «В присутствии художника». Приходили знаменитости. Шэрон Стоун. Изабелла Росселлини. Андреас Гурски. Энтони Гормли. Лу Рид. Руфус Уэйнрайт. Бьорк. Энтони Хегарти. Мэтью Барни. Телефон в его галерее не умолкал.

— Да, получить «Золотого льва» — это фантастика… Марина наблюдала, как Милошевич разрушает страну. И это был ее способ выразить… Да, «Комната с видом на океан» — ее ответ одиннадцатому сентября. Ей хотелось создать после произошедшего точку безмолвия… Все дело в энергии. Люди говорят о ее крайнем эгоизме. О самовозвеличивании. Но она сурова не по отношению к другим. Она крайне сурова по отношению к себе… Ну, для Луизы Буржуа[39] все имеет значение.

Франческа принесла мужу свежесваренный кофе и адресованное ей самой письмо с компакт-диском от Элайас Брин. В письме говорилось: «Я подумала, что вы с Дитером, возможно, заинтересуетесь некоторыми репортажами про „В присутствии художника“. Cordialement[40], Элайас Брин».

Когда Франческа отходила, Дитер пробежался рукой по ее ягодицам. И поставил репортера на громкую связь.

Франческа терпеть не могла Арнольда Кибла. Но в список приглашенных он, конечно, попал. Он автоматом попадал на любое мероприятие в мире искусства. Его телепрограммы были страшно популярны, однако Франческа улыбнулась, когда заметила, что в очередных сериях тоже фигурировала Элайас. У Арнольда была манера смотреть на женщину либо отвергая ее взглядом, либо сексуально одобряя. Эта бессознательная привычка свойственна многим мужчинам. В совместных с Элайас радиоэфирах Кибл был остроумен, задирист, высокомерен, неприятен. Это заставило Франческу задуматься о его отношениях с соведущей вне студии. Элайас необыкновенная личность. Трудно понять, всегда ли ее внешность и акцент являются преимуществом.

— Вам необходимо уяснить, — говорил Дитер журналисту, — я ни на что не претендую и ничего не хочу у нее отнимать, ведь творит она, но Марине лучше всего работается в сотрудничестве. Некоторым творческим личностям это нужно больше, чем остальным. Иные художники крайне самодостаточны, и это идет им на пользу. Но Марина… Дело не в контроле. Мы оба контролируем друг друга, но когда вас двое, исследование проходит по-другому. Возьмите, к примеру, Микаэлу Барнс и представление в Эмпайр-стейт-билдинг. Могло получиться ужасно, но не получилось же. Мы сократили его вдвое за два года, и оно обрело убедительность. С Мариной точно так же. Это долгий путь, и мы оба следуем им рука об руку. Я уверен, она сказала бы, что кое-чему научилась. Лично я очень многому у нее научился. Ведь с великими всегда так.

Дитер жестом попросил Франческу сесть рядом.

— У каждого из вас своя особая точка зрения? — раздался на том конце голос журналиста.

— Я вижу мир сквозь литературную призму, мне нужна история. Марина воспринимает его абсолютно по-другому. Она великий мыслитель. Она органична. У нее эмоциональная реакция. Но, полагаю, за двадцать пять лет мы поняли, что вместе значим больше, чем по отдельности. Вот так.

— Как вышло, что вы заинтересовались искусством, мсье Ланг?

Дитер улыбнулся Франческе.

— Что ж, это забавная история. В последнем классе начальной школы у меня была учительница, мисс Штайн. Она уехала куда-то в отпуск и прислала каждому из нас открытку с изображением виденного ею произведения искусства. Мне достался «Идущий человек» Джакометти. Некоторые дети смеялись и считали, что меня обделили. Кому-то из них прислали Тернера или Вермеера. А я получил Джакометти. С этого-то момента мне и захотелось попасть в мир искусства.

— У Марины нет семьи, — сказал журналист. — Ее брак с художником Паоло Каневари недавно распался. Является ли «В присутствии художника», помимо прочего, неким выражением скорби?

— Без комментариев, — ответил Дитер.

— То есть искусство значило для нее больше, чем любовь? — спросил журналист.

Франческа нахмурилась. Она хотела сказать этому человеку, что не все так однозначно: либо искусство, либо любовь. Взгляните на гениев в любой области. Отношения — штука сложная. Абрамович — одна из самых известных женщин в мире, она владеет произведениями искусства и имуществом на миллионы долларов. А вечером дома ее никто не ждет.

Дитер не ответил на вопрос, и журналист добавил:

— Похоже, ее жизнь — это образное выражение искусства перформанса, после которого ничего не остается.

— О, я думаю, многое останется, — возразил Дитер. — Останутся книги, будет снят фильм. Сейчас готовится документальный проект. Из этого еще вырастут вещи, которые мы пока не можем увидеть. Но то, что мы наблюдаем в МоМА, больше уже не повторится. Получилось нечто совсем особенное. Думаю, никто и не предполагал такого. В первую очередь сама Марина.

Через сто лет, подумала Франческа, Марина займет страницу или полстраницы в истории искусства. А Дитер? Ведь он помог этому осуществиться.

— И никаких реконструкций не будет?

— Я не могу этого обещать.

Франческа заметила, как Дитер позволил себе слегка улыбнуться.

— Слава всегда была для нее движущей силой? — спросил журналист.

— Да, — сказал Дитер. — Всегда. Как и для многих художников. Только перестаньте задавать этот вопрос, ведь не у каждого хватит честности ответить правдиво.


После того как интервью закончилось, Франческа сказала Дитеру, чтобы он предложил Элайас Брин взять у Марины интервью вечером после окончания перформанса. Мировые СМИ будут из кожи вон лезть, чтобы прорваться к Абрамович.

— А как же Арнольд? Он будет в ярости.

— Думаю, Элайас справится, — заметила Франческа.

— Хорошо.

Франческе Ланг нравилось обращать свое влияние на пользу другим женщинам. Бог свидетель, женщины всего мира нуждаются в любой помощи, какую только могут получить.

Она вернулась на кухню и опустила яблоки в пузырящуюся смесь коричневого сахара и сливочного масла, медленно помешала и увидела, как их белая мякоть становится прозрачной. От кастрюли поднялся восхитительный аромат, Франческа подула на ложку и облизала ее. Она думала о Марине, день за днем сидевшей в этом белом зале. А потом дома, по ночам, каждый час пившей воду, чтобы избежать обезвоживания. И испытывавшей боль, которая теперь, наверное, сделалась всепоглощающей. Даже для такой опытной женщины, как Марина, это большой вызов.

«Мой дорогой друг, — думала Франческа. — Я посылаю тебе солнечный свет, и голубое небо, и весну, что скоро станет летом. Осталось всего двадцать дней. Всего двадцать дней, и я устрою для тебя пир».

Она начала записывать на листке бумаги всех, кого они с Дитером должны пригласить на этот праздник.

«Я никогда не просижу, не вставая, семьдесят пять дней, — размышляла Франческа. — Я никогда не стану резать себе живот бритвой и не съем килограмм меда. Я никогда не покажу свое нагое тело миру, и у меня не будет учеников, которые считают меня мудрой и отважной. Но от того, что это делаешь ты, Марина, я становлюсь сильнее. С каждым днем я все больше в этом убеждаюсь. Ты живешь своим искусством, и оно неотделимо от тебя. И этим ты придаешь мне мужества. Ты женщина, и это факт. Неважно, что люди думают обо всем остальном, твой пол неоспорим».

33

Снова заняв место в очереди желающих посидеть перед Мариной, Бриттика размышляла о своей душе. Действительно ли дрожащая темная тень, завернутая в золотой лист, и есть душа? Действительно ли она и впрямь ее съела? И откуда взялась эта штука? Может, где-то когда-то потерялась? Девушка вспомнила роман Мураками, в котором душа человека лежит в дровяном сарайчике и умирает от холода. Однако теперь не время погружаться в эзотерический самоанализ. Это была галлюцинация. Все очень просто. Надо забыть об этом и сосредоточиться. Надо продержаться эти семьдесят пять дней. Ирония в том, что ее диссертация об искусстве выносливости сама по себе стала актом выносливости.

Бриттика возвращалась в Амстердам, чтобы встретиться со своими научными руководителями, и корпела над последним черновиком диссертации. Она отработала несколько долгих смен в местном супермаркете, а затем забронировала место на самом дешевом рейсе в Нью-Йорк на завершающие дни перформанса. Кредитная карта прогнулась под тяжестью «В присутствии художника». Хостел на Сорок шестой улице по-прежнему не отличался уютом и дружелюбной обстановкой. Кондиционер стал еще шумнее, шум, доносившийся с улицы, тоже.

Выносливость понадобилась и каждому из зрителей. Возможно, Марина спустя пятьдесят четыре дня перешла от выносливости к какому-то другому состоянию. В марте Абрамович носила темно-синее платье. В апреле облачилась в ярко-красную версию того же фасона. Сегодня был первый день мая. Длинное красное платье сменилось белоснежным.

Бриттика подумала: «Марина превратилась в собственный флаг. Сине-красно-белое знамя ее народа».

Народ Абрамович, заметила она, стянул в атриум целую армию поклонников. Чему поклонялись эти люди, можно было только догадываться, но они продолжали приходить. С каждым днем их становилось все больше. Почему они плакали? Обрели ли они утешение, понимание, таинство? Что-то происходило. Это было видно по слезам. Бесконечным слезам людей, сидевших на стуле перед Абрамович. Бриттика отстояла в очереди уже девять часов, а перед ней оставалось еще четыре человека. Она заводила новые знакомства, обменивалась электронными адресами, делилась результатами исследования, копила суждения, мысли, интервью и истории. Вчера весь день провела в очереди, но к закрытию ее отделяли от Абрамович пять человек.

Бриттика взяла интервью у Карлоса, который сидел семнадцать раз. Он считал, что сидеть перед Мариной — это все равно что наводить порядок в доме души. Нечто вроде уборки в старом шкафу.

Девушка не сомневалась, что вскоре время сидения начнут ограничивать. Когда люди сидели дольше пятнадцати минут, очередь начинала роптать. А давка на лестнице в половине одиннадцатого утра становилась опасной. Сегодня утром кто-то попытался упорядочить хаос, раздав стоящим в очереди номера. Бриттика в пять утра получила двадцать шестой номер. Некоторые ночевали прямо на улице возле МоМА. Они прыгали в спальных мешках, пытаясь согреться, и смеялись над сумасбродством и серьезностью своих намерений.

Бриттика снова вставила в уши наушники и стала слушать песню «Дерти проджекторс» — «Неподвижность — это движение». Девушка улыбнулась такому совпадению. Возможно, неподвижность и впрямь была движением. Какой-то молодой человек в красно-белой клетчатой рубашке похлопал ее по плечу, и она сняла наушники.

— Привет, — сказала Бриттика.

— Я видел, что ты уже сидела, — проговорил незнакомец, присаживаясь на корточки рядом с ней, — поэтому хотел спросить: тебе в каком-то смысле свойственна жертвенность?

— То есть?

У молодого человека были красивые глаза. Он не походил на сумасшедшего, но это ведь Нью-Йорк.

— Ну, это ожидание в очереди, чтобы посидеть с ней, — нечто вроде ритуала?

— Но ведь жертвенность не намекает на смерть? — спросила Бриттика. Она видела его бицепсы под рукавами, широкую грудь под рубашкой.

— Никаких намеков, — сказал незнакомец, улыбнувшись ей широкой белозубой улыбкой. — Я так прямо и говорю. Даже ожидание в очереди — это смерть ожидания. А сидение на стуле — смерть индивидуальности. Люди попадаются на крючок.

— Не уверена, что мы попались на крючок, — возразила Бриттика.

— Но я видел твое фото на сайте. Ты явно была удивлена тем, что увидела. Даже шокирована.

— Ты учишься на художника? — спросила девушка, польщенная, но по-прежнему настороженная.

— Я мясник, — ответил парень. — Но приходил сюда несколько раз. Не думаю, что мне удастся посидеть, но это ничего.

— Ты действительно мясник? — спросила Бриттика. Почему-то это ее разочаровало. А потом она подумала, что в такой рубашке он, наверное, мясник-миллионер. Какой-нибудь нью-йоркский наследник.

— Да, мясник. А что, это плохо?

— Нет, просто…

— Откуда ты? — спросил парень.

— Из Амстердама. Я приехала только ради этого перформанса.

— У тебя прикольный акцент. И каково твое впечатление о ньюйоркцах?

— Что они на удивление терпеливые. Потому что я действительно видела только этот перформанс.

Парень ухмыльнулся.

— Тогда позволь сказать тебе: мы все тут поэты. Даже девелоперы, бюрократы и бруклинские мясники. Стоит только спросить нас, как мы относимся к этому городу, и мы немедленно впадаем в сентиментальность. Вот так мы здесь и живем. Нью-Йорк гораздо романтичнее Парижа.

— Ты был в Париже?

— Видел в кино, — рассмеялся парень. — И когда-нибудь обязательно туда выберусь. — Он указал на Абрамович. — Вот почему этот перформанс здесь зашел. Думаю, в любом другом городе получилось бы гораздо хуже. Там понадобилось бы больше усилий. Ну, знаешь, мультимедиа и всякое такое. А вот нас это устраивает. Потому что дает крошечную возможность вспомнить, что мы поэты, даже если никогда не напишем ни строчки. — Он взглянул на часы. — Мне пора.

— Приятно было пообщаться, — сказала девушка, не желая, чтобы он уходил. Ей до смешного хотелось поцеловать его на прощание. — Я Бриттика, — повинуясь порыву, добавила она, протягивая ему руку.

— Может, еще увидимся, Бриттика.

— Как тебя зовут? — поспешно спросила она.

Молодой человек ухмыльнулся.

— Чарли.

— Ты вернешься? — спросила она. — Вернешься сюда?

— Вернусь. Я пробуду в Нью-Йорке до самого конца.

— Надеюсь, я увижу тебя раньше.

Загрузка...