Был у меня в тундре один весёлый знакомый. Не человек — мало ли весёлых людей на свете! — и не зверь даже, медвежонок какой-нибудь, а ручей.
Палатки у нас стояли в узенькой, заросшей где стлаником, где мелким тополем, сухой, укрытой от ветра лощине, возле маленькой речки с большущим названием Ивчивинтехливаям. Но не на самой речке, а на ручье, её притоке. Ночью, когда всё стихнет, слышно, как они переговариваются: ручей булькает тоненько, словно ясеневыми палочками перебирает по ксилофону, а речка вторит ему баском — зовёт. На рассвете выйдешь умываться, ручей журчит — свежий, прозрачный, будто хорошо выспался, будто ждёт уже.
Я привязался к этому ручью, как к живому. И был-то он невесть какой приметный — такой же болтливый и студёный, как все они в сопках, в тундре, — а приглянулся. День и ночь торопился мимо палаток, перебирал и без того чистые свои камушки, копался в глине: где берег подроет — спрямит себе дорогу, где к ольхе подбежит вприпрыжку, корни её напоит. И всё со скороговорочкой, с песенкой.
А вода в этом ручье была светлая: наклонишься над затишком, а её как и нет вовсе, только видно — лежат на дне, точь-в-точь голубиные яички в гнезде, камушки.
Близились дожди, мы торопились с работой и однажды вернулись в лагерь совсем уж поздно, по темноте. Устали, так бы и упасть тут, у костра, рядом с мерцающими его головешками и синей, пошатывающейся прядкой дыма. Но нам ещё надо было разобрать находки, пометить, где что нашли. А то привезёшь потом в город, попробуй вспомни, какой камень откуда. После ужина принялись за работу. Кто эти камни — их зовут образцы — раскладывает по брезенту, кто марочки тушью на лейкопластыре выводит, чтобы приклеить потом, или упаковкой занимается. Даже повар смотрел, смотрел — видит, к утру не управимся, свалил свои миски и кастрюли в ручей и стал помогать нам. Начальник отряда запротестовал было — повару ведь раньше всех утром подыматься, а у него посуда не мыта. Но тот улыбнулся: ручей, мол, вымоет, ему всё равно делать нечего.
Ручей и в самом деле помог. Всю ночь позвякивал он ложками и кружками, и утром, когда мы пришли умываться, посуда наша сияла. «Ну, что я вам говорил!» — смеялся повар.
С тех пор и пошло: мы вечером разбираем образцы, а ручей моет посуду — с песочком, до солнечного сияния. Всю ночь трудится.
Повар наш до того привык к своему помощнику, что со временем всю посуду перепоручил ему — и вечернюю, и утреннюю. Мы уходим в маршрут, а повар сложит миски в ручей и пристраивается следом за нами. Ему ведь тоскливо одному в лагере сидеть: долго ли суп да кашу сварить! Вот он и затеял: посуду в ручей, а сам то за маслятами, то за жимолостью да за морошкой. А то и спать. Ляжет под полог и спит, пока солнце за сопки не покатится.
Как-то застал нас в маршруте дождь. Мы попробовали отсидеться в ольховнике, переждать, да пришлось возвращаться — ни просвета на небе, одни тучи. Возвращались ручьём. Пробираться руслом трудно — ручей вздулся, порыжел, кидается на берега. Но бредём: кустарник кругом густой, нечёсаный — не пролезешь. Начальник отряда впереди — ходок он был хороший, лёгкий на ногу, — закинул карабин за плечо, стволом книзу, капюшон по самые брови надвинул, идёт и мурлыкает:
Осторожней, друг, тяжелы и метки стрелы
У жителей страны Мя-Лекасын…
Мя-Лекасын — это речка такая. Она далеко, жителей там никаких нет, он только так поёт, чтоб веселее. Но какое уж тут веселье, когда мы все мокрые.
Вечером мы свой лагерь угадывали ещё издали, по костру, а тут подходим уже — ни дыма не видно, ни повара не слышно. Спит, поди. Не ждёт ведь нас в эту пору. Мы так и решили: спит.
Уже у самых палаток начальник отряда замолчал, остановился: что за странность? — палатка у повара застёгнута на все пуговки, костёр погас, и тишина такая, будто здесь уже неделю никто не жил. Только ручей чавкает да слышно, как с листка на листок падают, щёлкая, капли. Пусто.
Дождь уже перестал. Мы поворчали немного на нашего повара, развели костёр, зачерпнули рыжей, хоть не заваривай, воды на чай. Сидим вокруг огня, сушим мокрые штормовки и портянки.
Повар появился не скоро. Вымокший и тихий. За спиной рюкзак. Не снимает. «Жимолость собирал?» — спрашиваем. «Какая жимолость! — говорит. — Так, по мелочи…» — «Грибы, наверное?» — «Какой сейчас гриб!» — мнётся повар. «Ну, иди обсушись», — говорит начальник. Повар осторожно поставил на стол рюкзак, сел не у костра, а там, возле рюкзака. «Ты хоть чаем нас попотчуй», — просит начальник. Он уже догадался, что там, в рюкзаке. «Сейчас соберу», — отвечает повар. «Ну, так собирай же, чай у нас готов».
Повару ничего не оставалось, как развязать свой рюкзак Мы так и покатились со смеху: там, в рюкзаке, были не грибы и не ягоды, там была наша посуда — миски, кружки, половник. Та самая, которую мыл ручей. Наш ручей, маленький наш старатель, проучил-таки повара — чуть не до самого Ивчивинтехливаяма гонял его собирать ложки.
К утру погода наладилась. Из-за сопок приветливое, красное, будто заспанная щека, выглядывало солнце. Провисшая, в мелком бисере дождинок, серебрилась в кустах паутина. Тёплый ветер путался в посвежевшей, насквозь просвечивающей листве, бегал по умытому ольховнику, раскачивая влажные, глянцевитые ветки.
Ручей наш тоже успокоился. Вода в омуте, у которого мы умывались, опять была светлая-светлая, кажется: сунь руку — и зачерпнёшь облако. А рядом, на перекате, кто-то снова перебирал звонкие пластинки ксилофона — ручеёк невинно выстукивал лёгкую и прозрачную свою песенку.
Сегодня у него был честно завоёванный отдых — посуду мыл повар.