Посёлок у нас маленький, рыбацкий да охотницкий, я знал в нём всех поимённо. Знал даже, какая у кого собака. Когда у нас собирались в тайгу — на медведя, на белку, или за дичью, или шишковать (осенью поспевали кедровые шишки, и шишковали тоже все), каждый брал с собой собаку. Собак вели на берег, к лодкам, на поводках, чтобы не погрызлись, не покалечили друг друга. А если какая и была без поводка, за ней присматривали.
Эту никто не окликал. Я увидел её на берегу, она ела рыбу. Наверное, ей бросили с катера. Собака была облезлая, тощая, кажется: подуй ветер — свалит. Вот матросы, должно, и пожалели, бросили ей щуку, солонину. Пёс был голоден и принялся за неё так, будто не ел целую неделю. Может, и вправду не ел. Это бывает: заболеет и не ест ничего, пока не станет поправляться. Было странно только, что он ел лёжа. Грызёт-грызёт, остановится, передохнёт и опять начинает. А матросы на катере хохочут: «Торопись, мол, пока мы тут, а то пропадёшь без нас!»
Когда от щуки осталась одна голова, собака подошла к реке и стала пить. Кто-то из матросов увидел это, засмеялся: «Никак, наелась?» Все опять загоготали: «А ты кинь ещё!»
Рыбина шлёпнулась в воду. Собака подняла голову, посмотрела туда, на катер, потом ещё раз-два лакнула воды и тогда только взяла эту вторую щуку зубами и волоком потащила на сухое. Видно, у неё не хватило силы, — едва она выволокла щуку на гальку, сразу же положила.
Я всё время ходил на берег за вещами. Возвращусь с ношей к лодке, взгляну — ест. Думаю: сколько же в неё, бедную, может влезть рыбы? Но собака всё ела и ела. Я пробовал её отогнать — не пошла. Она на меня посмотрела как-то долго, будто пристыдила, и я махнул рукой.
Всё-таки она эту вторую щуку не осилила. Посидела немного около неё и опять пошла к воде — пить. Бока её клокастые раздулись, рёбра выпятились, как клёпка у рассохшегося бочонка, а она всё лакала и лакала. Несколько раз так: перейдёт на другое место, постоит, покосится на воду и опять начинает лакать. Один матрос даже палкой запустил в неё с катера: уходи, мол, обопьёшься! А она и не посторонилась, когда её обрызгало. Потом уже не пила, только смотрела на воду — жадно, непонимающе — да нюхала волны. Видно, соль распалила её здорово.
Когда я притащил сверху последнюю ношу — палатку и ружья, за собакой пришёл мальчик. Маленький, в рыжей малице, в торбасах, без шапки. Он хотел увести собаку от воды, а та никак не шла. Она опять порывалась пить и не могла уже. А матросы смотрели на них с борта и потешались: «Ты ей чайку, малой, тащи! Видишь, воды не хочет?» Мальчишка обнял её за шею, уговаривает: «Снежок, Снежок, пойдём домой…» А те, с катера, опять про чай. И тут мальчишка горько заплакал. Он уже не тянул свою собаку от воды, от хохочущих этих матросов, а только всхлипывал и грязными кулачками размазывал по смуглым щекам слёзы.
Собака тем временем опять повернулась к воде. Но пить не стала, наверное, не смогла больше — глядела и не могла. И тогда она завыла: понюхает воду, поднимет голову и завоет. А мальчик тот и мы все на берегу остановились и смотрели — то на собаку его, то на катер — и молчали. Мне показалось, все на берегу вдруг замолчали. И на катере тоже притихли, а потом стали расходиться. Торопливо как-то, оглядываясь, спускались по одному в кубрик, будто что-то забыли там доделать. Всё время не помнили, а тут вдруг спохватились, надо стало…