Неделя сплошного дождя — это было слишком много даже для терпеливой Пенжины. Река побурела, стала заливать берега, смывая оставшиеся от паводка коряги, выворачивая деревья. Они плыли по стремнине ещё зелёные, с неестественно задранными в небо скрюченными корнями. Временами плавник по-овечьи пугливо сбивался где-нибудь в заводях в тесные стайки, и тогда Пенжина несла мимо наших палаток не коряги уже, а целые острова. На них белели нарядные чайки, степенно прогуливались толстые ленивые вороны. А однажды к нашим палаткам поднесло совсем уж неожиданного туриста. Его коряга остановилась вдруг на рейде, видно, села на мель, развернулась на течении, и пассажир уставился на нас, высоко подняв длинные уши. Это был заяц.
— Вот так подарочек! — засмеялся повар, берясь за вёсла.
Увидев приближающуюся лодку, заяц забеспокоился. Он привстал на задних ногах, уши его зашевелились, будто он стриг ими воздух. Потом забегал по коряге. Повар неловко перебирал по ней руками, подтягивая лодку, пока, наконец, не схватил зайца за уши. Лодка направилась к берегу.
Я не заметил, что произошло раньше: успел ли повар вылезти из лодки, чтобы подтащить её, или прежде почувствовал близость берега заяц. Во всяком случае, ещё до того как лодка ткнулась в берег, пассажир совершил вдруг такой акробатический прыжок, что повар выронил вёсла от неожиданности. Он так и застыл там с глупой, растерянной улыбкой, пока мы хохотали над ним.
Впрочем, бежать зайцу было некуда: мы сами уже двое суток были островитянами. Косу затопило, и теперь там, за палатками, куда он шмыгнул, в кустарнике покачивались охапки намокшего хвороста, кружились рыжие хлопья пены. Сконфуженный повар поискал его с мелкокалиберкой, но заяц был не так прост, чтобы, спрыгнув со сковороды, тут же попасть на мушку.
Коса наша, ещё недавно большая и ровная — мы специально нашли такую, чтобы удобнее сесть вертолёту, — становилась с каждым днём меньше и меньше. Сначала она, как я уже говорил, превратилась в остров, а потом и остров этот распался на множество едва выступающих над водой каменистых или песчаных бугорков. Мы стали кочевать с бугорка на бугорок. Каждое утро складывали палатки и спальники в резиновые лодки и где вброд, где на вёслах отправлялись искать новое убежище. О зайце подумали: утонул, где там спастись бедняге. Бугорки были низкие, маленькие, и какой из них надёжнее, знала одна Пенжина. Но у неё ведь не спросишь.
Однажды мы проснулись и не узнали своего острова. Когда мы ставили палатки, это был ещё вполне приличный остров, на нём даже кустик зеленел. Но за ночь вода поднялась, и на том месте, где с вечера домовито горел наш костёр, утром голубела лагуна. Посреди лагуны нелепо торчали колья с чумазым чайником и кастрюлей на перекладине, возле них, длинные, как туземные пироги, кружились головешки.
На вертолёт мы уже не надеялись, всё равно ведь ему сесть было бы теперь негде, но и косу оставлять не хотелось: не век же будут дожди.
Так мы кочевали от острова к острову, пока не отыскали тот, который уж наверняка был самый высокий: он остался один, последний — груда песка посреди реденьких, дрожащих на быстрине кустиков.
Мы занялись устройством лагеря. Кто перетаскивал снаряжение, кто ставил палатки, а повар пошел за дровами. Остров наш оказался не таким уж заброшенным — у самой воды и выше повсюду на песке были следы: торопливые, в ёлочку, по самой кромке разбегались дорожки куликов; выше — солидные, впришлёпку, треугольники — их оставили гуси.
На ночь установили дежурства. Было ещё темно, когда я вышел на пост присматривать за прибывающей водой.
Лодки наши, спокойно плававшие вечером в уютной гавани, прибило к берегу. Я проверил, не надо ли подкачать их, но они были тугие, как мячи. Возле костра лежала мелкокалиберка. Это повар положил её здесь для дежурного, чтобы была под руками, если покажется какая живность.
Я подбросил дров в огонь, согрел чаю, уселся с кружкой у костра. Было тихо. Только потрескивали в огне дрова, пищали сонные комары да где-то на заломе глухо шумела река. Её почти не было видно. Она лишь угадывалась в редеющих сумерках — не река даже, а что-то большое и безостановочное хлюпало там, в тумане, встряхивало затопленный ивняк и ольховник, тащило пену.
Я сидел и наблюдал, как начинается утро. Далеко вверх по реке, там, где, расплываясь во мраке, темнел мыс, и потом выше и, наверное, ещё дальше уже начала желтеть, просветляться над мысом узенькая полоска. Я сходил за плавником для своего огня, а когда вернулся к костру, полоска там, над мысом, совсем прояснилась. Будто приподнял кто-то штору, и заструился свет. Уже тлели кромки ночных облаков, совсем не мутных и бесформенных, как полчаса назад, а чётко обведённых чем-то горячим. Пока я рассматривал их, помаленьку начала наливаться красным, прорисовываться и кромка мыса — зубчатые купы тёмного тальника, а потом над мысом налилась малиновым заря. И жёлтая моя полоска стала уже не жёлтой, а зеленоватой, и облака над ней, как непогасшие угли на ветру, замерцали ало, рассыпались жаркие и дробные.
Было так хорошо, что я забыл разбудить повара. Наступила его смена, но я решил — спать мне уже не хотелось — пусть он поспит. Натаскаю ещё дров про запас, а потом уж и разбужу.
Остров наш за ночь основательно уменьшился. Ещё вчера сухая тропка, по которой мы ходили за дровами, оказалась в нескольких местах под водой.
Я переходил вброд лужи и думал не о дровах уже, а об этом рассвете — таком щедром и красивом.
Над кустарниками кружились, купались в воздухе чайки, копошились в ветвях какие-то хлопотливые птахи, семенили по корягам трясогузки. И кругом одна зелёная между тоненькими тростинками тальника акварельно отливала вода, омывая последние жёлтые пятачки суши.
Я наткнулся на нашего зайца, когда уже шёл обратно, с дровами. Там, в стороне, чуть видный за кустарником, был ещё один пятачок. Я бы и не заметил его, если бы не чайки. Они белели там, на солнечной отмели, точно куры выклёвывая суетившихся у них под ногами в прозрачной воде мальков. Чайки шумно поднялись, а он, заяц, засуетился, заметался на своём островке: ему бежать было некуда.
Заячье сердце, оно билось, оно прямо-таки выпрыгивало из груди — я чувствовал его сквозь штормовку, маленький, ещё живой и беспомощный комочек страха… Я вспомнил о мелкокалиберке, на которую так рассчитывал повар, я даже улыбнулся: чудак! И мне стало весело, оттого что он, наш заботливый повар, совсем не учёл, что утро будет такое хорошее и доброе.
Коряга нашлась сама собой — далеко где-то и давно вывороченный ствол тополя с обломанными кряжистыми сучьями, уже бескорыми. Я вывел его на течение, оттолкнул подальше, вглубь. Заяц беспокойно завертелся на нём, прядая ушами. Он ничего не понимал, длинноухий, вероятно приготовившийся уже к самому худшему. Он только видел, должно быть, как шевелилась, плескалась бурая — у самого ствола — вода, как поворачивался с палатками, с лодками, с костром и уходил всё дальше, дальше берег: корягу развёртывало течение. Он увидел это и привстал там, на коряге, шевеля высоко вскинутыми ушами и веря и не веря ещё, что дорога его продолжается.