Это был живой поток: маленькие, чёрные, как капельки гудрона, муравьи текли, катились в лесу, будто выстроившись в колонну, в два, в пять, в десять, и кто знает, во сколько ещё рядов, все в одном направлении и всё вперёд, вперёд, карабкаясь по рыжей хвое, перекатываясь бойко через какие-то прутики, обтекая сухие, громадные для них кисточки травы, жёсткие кустики брусничника. Ни дороги, ни тропки не было, но они торопились куда-то своим муравьиным путём, словно там было для них спасение.
Сперва над ними остановился пёс. Он замер как-то вдруг, ещё на бегу, и я не сразу понял, что́ его там остановило. Он только обнюхал что-то под ногами перед собой, помахал хвостом и тявкнул. Я подошёл и тоже остановился. Никогда я не видел сразу столько муравьёв! Они торопились. Они двигались плотно, и задние всё доставали передних своими щупальцами, будто подгоняя, боясь отстать, потеряться.
Не знаю, что их выгнало в дорогу, — может быть, и в самом деле они от чего-то спасались.
Мне случалось видеть таких же, похожих, которые гнездились в земле, по крайней мере, все они таскали что-то в щели или в норы. Может быть, и эти тоже выползли из таких вот нор, застигнутые страшным бедствием? Я ещё потому так подумал про это бедствие, что, уходя, они несли с собою то, что хранится пуще глаза: они уносили свои белые личинки.
Я окликнул пса, и мы двинулись вдоль колонны. Мы шли рядом, в двух шагах от неё, и пёс то и дело останавливался, обнюхивал их, вилял хвостом и поглядывал на меня и на них и опять отбегал, никого не тронув. Они не видели нас. Я думаю, что не видели, — они вели себя так, будто нас тут не было.
Так мы вышли к ручью. У воды колонна сбилась. На берегу желтела узенькая песчаная полоска, и на ней образовалась уже толчея. Одни спускались, скатывались к реке, возвращались, сбегались вместе, торопливо шевеля щупальцами, и расходились вновь. А задние — они ни о чём не догадывались: ни о воде, ни о толчее этой на берегу — всё подходили, подпирали. Один какой-то попытался взобраться на палый листок. Жёлтый берёзовый листок прибило к берегу течением. Муравей взобрался на него, но был тотчас же унесён водой. Он всё суетился, бегал на своём ненадёжном, вынесенном уже на стремнину плоту, пока не исчез из виду.
Почти сразу же, будто брошены приказом, несколько отчаянных мурашек кинулись к поваленной, лежащей поперёк ручья ёлке. Они её обе́гали мгновенно. Она была маленькая — всего-то два-три шага — мой пёс перепрыгнул ручей и без неё. Они её обегали и возвратились на берег, на песок, с донесением: «Внизу вода, а на коре смола!» Кора и в самом деле была в смоле. Всего в одном месте, будто перехвачена узеньким пояском. Конечно, они его увидели, этот клейкий поясок, они от него и вернулись со своим донесением. А может, не с донесением, а просто с сигналом: нужно переправляться по еловому стволу.
Я был солдатом, я знаю: малейшая заминка на переправе — преступление. Конечно, они успели только подать сигнал, только сообщить что-то, потому что, едва добежав до своих, опять бросились к этой ёлке.
Головной медлил всего мгновение. Вбежав в смолу, он сразу же стал, как будто впаян. Ещё не успели увязнуть его щупальца, как перебежал по его спине, а потом сошёл в смолу и тоже остановился, увяз, но уже впереди, дальше — второй.
Их улеглось там с десяток, образовав сухую чёрную дорожку в непроходимой еловой смоле. У них только долго вздрагивали щупальца. Может, от боли и от тяжести, а может, оттого, что они уже задыхались, погружаясь всё глубже, когда по их оцепеневшим хитиновым спинам шли и шли, сперва на безопасную кору, потом на влажный песок, а потом уже — на сухую хвою того, другого берега их живые товарищи, торопливо уносящие в жвалах спасённые белые личинки…
Смолы этой на ёлке, через которую они переходили, была всего полоска. Да и ручей, я уже говорил, был узенький — для пса с берега на берег один прыжок. Я переходил ручей не по еловому стволу даже, а вброд — там было три шага…