РАССКАЗЫ О ПАКИСТАНЕ

Ночной въезд в Лахор


Целый день мы ехали по длинным жарким, пыльным дорогам, стремясь добраться засветло до Лахора. Наступал уже вечер, мы торопились, и все-таки темнота застала нас в пути.

Скоро мы уже с трудом различали мелькавшие по сторонам деревенские дома, за окнами машины все стало тонуть в синеватом сумраке. Иногда по краям дороги вставали высокие силуэты величественных деревьев, точно вырезанные из черного железа.

Изредка белым светом между деревьями резко светилась река, потом наступал полный мрак. Мы проезжали густые рощи, вылетали на перекрестки, где толпились быки с широкими витыми рогами, фыркали лошади и гудели грузовики, накрытые брезентом.

Потом наступило какое-то безмолвие, точно мы погрузились на дно черной реки и мчались в подводном царстве неизвестно куда. Усталые глаза закрывались сами собой.

Внезапно за поворотом дороги на нас хлынуло столько света и шума, что мы широко раскрыли глаза. Мы въехали в небывалый город, как будто придуманный фантазией восточного сказочника.

Сначала в этом месиве разнообразных огней мы ничего не могли рассмотреть. Потом, когда глаз привык к красным, синим, зеленым, желтым огням, мы увидели, что едем улицами, где соломенные навесы, глиняные стены, причудливые колонны, выступы балконов, башенки, шалаши, арки, хижины, минареты, мечети сливались с огромными деревьями, уходящими темными кронами в бархатное небо, на котором горели звезды, не похожие на наши.

На фоне этих деревьев белели какие-то постройки, похожие на дворцы джиннов из тысячи и одной ночи. Вокруг нас кипела жизнь, пестрая, как маскарад. Цветные фонарики освещали лотки со связками бананов, пестрые ковры, тюки с хлопком, блестящие громадные самовары в чайханах, потоки ярких материй в лавках, где восседали толстые купцы в тюрбанах, которые кокетливо увенчивались застывшими в воздухе белыми накрахмаленными гребешками.

В иных лавках прямо на полу горели маленькие костры. Запахи, самые непонятные, едко-кислые, тягуче-сладкие, горьковато-приторные, щекотали горло. Там пекли, варили и жарили какие-то неизвестные, удивительные кушанья.

Казалось совершенно непонятным, как пробирались машины среди множества людей, одетых, полуодетых и почти голых, среди тюков, наваленных на улице, караванов верблюдов, колясок с пестро убранными лошадьми. На головах лошадей красовались разноцветные султаны, разноцветные ленты были вплетены в гривы. Экипажи с неестественно громадными колесами были украшены пучками цветов и сияли, как реклама цирка.

Звон, стук, крик, возгласы продавцов воды, лавочников, торгующихся с покупателями, сигналы автобусов, звонки велосипедистов совершенно оглушали нас, и все это ночное столпотворение казалось сном, а не реальной картиной.

На велосипедах сидели сразу по три человека. Один — посредине, как принято обычно при езде на велосипеде, второй помещался сзади, как на мотоцикле, а третий, сохраняя полное равновесие, совершенно непонятным образом держался рядом с рулем, причем все трое на ходу вели оживленный разговор; сотни велосипедистов, ныряя между прохожими и неистово звоня, носились по улице, как будто гоняясь друг за другом.

Большая бронзовая пушка на постаменте возвышалась посреди улицы. Регулировщики в одних трусах защитного цвета стояли на круглых бетонных площадках.

Город казался видением сказочного, богатого мира, где живут красивые, сытые, здоровые, счастливые люди, которым доставляет огромное удовольствие толкаться по базару и покупать себе все что заблагорассудится.

Мы подкатили к отелю, сверкавшему множеством ярко освещенных окон. Роскошная картина ночного Лахора еще жила в наших глазах, когда мы после ужина вышли немного пройтись по улице перед сном. Через сто шагов я чуть не наступил на лежащего у дороги человека; он был почти гол и настолько худ, что про него смело можно было сказать: кожа и кости. Он лежал, чуть вздрагивая и говоря хрипло: «Аллах! Аллах!»

— Что это такое? — спросил я у местного человека.

— Это голод, — сказал он мне в ответ. — Он умирает с голоду и призывает аллаха, так как больше ему некого призывать. У нас в стране всегда голод. Как говорят англичане, голод — одно из учреждений государственного порядка и в Пакистане и в Индостане...

Через двести шагов я увидел десятки людей, лежавших на земле, накрывшись простынями. Они походили на мертвецов, потому что лежали совершенно неподвижно, все в белом.

— А это что такое? — спросил я, снова недоумевая.

— Это люди, которые не имеют крыши над головой. Они спят каждую ночь на голой земле. Таких в Пакистане миллионы...

— Да, — сказал я, — ночной Лахор действительно город сказки, но эта сказка — вблизи довольно мрачная сказка!..


Завоеватель


Этому американскому мальчишке в коротких штанах было лет двенадцать. Его мамаша и папаша сидели за вечерним чаем в салоне пешаварской гостиницы и вели вялую беседу со знакомым чиновником, старым англичанином, знавшим всю Индию вдоль и поперек.

Папаша только что приехал из Афганистана, который тут близко, и рассказывал о том, что он видел на дороге из Кабула в Пешавар. Англичанин жаловался на худые времена, на то, что дикари, как он называл пакистанцев, подняли голову. Папаша ругал афганцев за грубое невнимание к нему, американцу, за афганскую заносчивость и гордость, как он сказал, первобытных людей.

Мальчишка слушал, слушал и вдруг сказал:

— Папа, а все-таки мы всё можем, потому что мы всех сильней, и эти дикари боятся нас, правда? Наш шофер всегда кланяется мне в пояс, — а он пакистанец, — потому что он знает, что сильнее американцев нет никого на свете...

Англичанин взглянул на мальчишку оловянными глазами, мамаша вздохнула, американец затянулся покрепче, синий дым пошел из трубки к потолку, потом он сказал:

— Иди, Гарри, погуляй по двору немного.

Гарри понял, что ему предложено покинуть компанию. Он выбежал на двор, посреди которого стояли машины, и у машин шоферы тихо говорили о своих делах. Так как они говорили на урду, на языке, которого Гарри не понимал, он начал, посвистывая, ходить среди машин, не вступая в разговор.

Он был начитанный мальчик и уже прочел много романов со всякими ужасами, страшными пытками, которым подвергают бандиты захваченных пленников, и во всех романах с приключениями дикари трепетали перед ловкими и сильными американцами, которые делали все что им захочется. Напрасно папа был так строг сейчас, когда Гарри вступил в разговор. Конечно, он сильнее всех этих туземцев.

И Гарри нравилось смотреть на высоких тихих людей, одетых в белые куртки, в широких штанах, с белыми повязками на головах, и чувствовать, что хотя он мальчик, а они великаны, но они трепещут перед ним и готовы выполнить любое его желание.

Гарри рассматривал машины. К иным машинам были прикреплены деревянные фигурки, цветные ленточки, висевшие над головой шофера. Гарри знал, что это амулеты, которые приносят счастье, как в тех романах, где сыщики, бандиты, дикари и пираты, где приключения в разных диких краях.

Вдруг он увидел машину, у которой сбоку был прикреплен маленький флажок. Такого флажка он еще не видел на машинах. Он подошел ближе и стал рассматривать флажок. Шофер читал книгу и не смотрел на него. Гарри вглядывался в флажок, стараясь рассмотреть, что на нем изображено. Тут он свистнул и подскочил на месте. На флажке были изображены серп и молот и над ними звезда. Это была советская машина.

Шофер посмотрел на него подозрительно, положив книгу на сиденье.

— Коммунисты! Советы! — закричал Гарри.

Пакистанские шоферы стояли рядом, и его шофер тоже смотрел на него. Он понял, что он сейчас им всем покажет, как он смел и как никто не может ему прекословить.

— Коммунисты здесь! — закричал он, прыгнул к флажку и протянул руку, чтобы сорвать этот флажок и принести его папе как трофей. Это здорово придумано! Про этих страшных людей из Москвы, которых боятся папа и мама, он уже много слышал и читал. Теперь он покажет, на что он способен. Это будет уроком для всех туземцев, которые осмеливаются, как сказал англичанин, подымать голову.

Но в эту минуту советский шофер, говоривший понемногу и на пушту и на урду, сказал громко шоферам:

— Уберите этого щенка или я сам вылезу!

Он сказал это так спокойно и решительно, что, не поняв его слов, Гарри все-таки невольно остановился. Но тут же он покраснел от досады за свое промедление и схватил флажок цепкими пальцами.

В это мгновенье чья-то сильная рука приподняла его над землей, и он забарахтался в воздухе. Потом эта же рука поставила его на землю уже в нескольких шагах от машины. Задыхаясь от бешенства, он со сжатыми кулачонками огляделся. Вокруг стояли высокие люди с худыми коричневыми лицами и молча смотрели на него. Он увидел, что они действительно, как великаны, громадны и от их былого заискивания перед ним не осталось и следа. Его шофер исчез, как будто его никогда и не было.

Гарри смотрел то на насмешливо улыбавшегося советского шофера, то на этих тихих великанов, мрачных и молчаливых. Он хотел догадаться, который из них держал его за шиворот, но на этих лицах, одинаково холодных, он не мог ничего прочесть. Он шагнул нерешительно. Люди расступились. Он прошел еще шаг, шатаясь, точно под ним волновалась земля, и вдруг побежал со всех ног к гостинице, где его родители еще допивали черный цейлонский чай.

Дружный смех шоферов, как ветер, дунул ему в спину. Советский шофер вышел из кабины, сказал, показывая ему вслед:

— Тоже завоеватель!

Мальчишка ворвался в салон и сел в углу. Потом, выждав, когда наступила пауза в разговоре, сказал, покраснев до ушей:

— Папа, нашего шофера надо прогнать...

— Почему? Что он сделал? — спросил папаша, выколачивая трубку о пепельницу.

— Он ничего не сделал, но он... он тоже поднял голову! Как те пакистанцы, о которых говорил мистер Гроу сегодня за чаем!..

— О!.. Ты мне об этом расскажешь после, это серьезно, — сказал папаша, —ты молодец, из тебя выйдет настоящий завоеватель!


«Великий курьез нашего времени»


Каждое утро, умывшись и одевшись, мы проходили по широкой террасе, спускались по узкой лестнице во двор и шли или под навесом, или по двору в ресторан нашего отеля завтракать.

И каждое утро из-за колонны выходил один и тот же человек и назойливо махал перед нашими глазами огромных размеров визитной карточкой. Карточка была вся исписана разными шрифтами.

Так как он делал это молча, мы тоже молчали и только коротким движением руки давали ему понять, что в разговор вступать не намерены.

Человек этот был плохо выбрит, на нем был старый, засаленный пиджак, бархатная жилетка, длинные стоптанные туфли на ногах. Рука его, державшая визитную карточку, была исчерчена синими жилами, на пальцах блистали огромные кольца с фальшивыми камнями. И весь он был какой-то фальшивый и изломанный, противный и грязный.

Почему мы с ним не заговаривали? Потому что стоило только остановиться или спросить у него что-нибудь по поводу его огромной визитной карточки, как это бы стоило нам рупию, а то и две. Такие джентльмены даром времени не теряют.

Вот почему каждое утро мы отбрасывали его с дороги коротким легким жестом, и он покорно отступал. Потом он пригляделся к нам и уже при нашем появлении не выходил из-за колонны, за которой, как тигр, караулил свои жертвы.

Но все же из любопытства я пробовал на ходу прочесть хоть самую большую надпись на середине карточки. Мне удалось прочесть. Там было написано: «Я великий курьез нашего времени».

Мы спросили у друзей, что это значит и кто этот загадочный человек. Нам сказали:

— Никакой загадки нет. Это шарлатан, который предсказывает на разных цветных картинках будущее, гадает по руке и показывает фокусы. Сам себя для рекламы называет «великим курьезом нашего времени». Правильно, что вы не вступаете с ним в разговор. С ним не надо разговаривать.

«Великий курьез нашего времени», по-видимому, все-таки нет-нет да и ловил доверчивых людей, потому что его походка и наглое выражение лица выражали временами полное удовлетворение самим собой и своими успехами.

Однажды утром за завтраком в ресторанной зале мы обнаружили новых приезжих. За дальним столиком, в том молчании, в каком любят завтракать европейцы в Индии, сидел маленького роста человек в военном френче без погон и без всяких знаков отличия. С ним сидела толстая маленькая женщина с покрасневшими от слез узкими глазами, а напротив них сидели девочка и мальчик, по-видимому брат и сестра.

Им ужасно хотелось нарушить молчаливый завтрак, поиграть ложкой или вилкой, но строгий взгляд отца и укоризненный — матери сейчас же направлялся на них, и руки покорно опускались.

Иногда маленькая женщина начинала тихо, но быстро говорить им что-то очень серьезное, отчего девочка и мальчик еще больше съеживались и потом шли, как два котенка, держась за юбку матери с двух сторон.

— Это китайский генерал, гоминдановец, чанкайшистский генерал, — сказал нам слуга. — Побитый, — добавил он, — их тут много появилось в последнее время. Они бегут из Синцзяня: кто побогаче — на самолете, кто на машинах, а кто и на верблюде и на чем можно. Вот этому не повезло. Все, что там награбил, все пришлось оставить и бежать налегке. Жена говорит: «Уже третий раз от красных бежим. Куда бежать дальше, не знаем». Все ночи плачет, что много богатств потеряли. Вон у нее какие глаза красные!

Слуга пакистанец говорил это не только без всякой тени сожаления, но даже с большим удовольствием.

Китайский генерал вечером после обеда выходил в соседнюю залу, где топили крошечные каминчики по случаю зимы, и сидел в кресле. Он всматривался в пламя, а его жена сушила свой платок на маленьком огне. Дрова, привезенные с гор, смолистые и крепкие, трещали, и угольки летели в стороны.

Слуга, проходивший мимо, взглянул мельком на них, усмехнулся и сказал:

— Так им и надо: плохие люди — свой народ выгнал...

Как-то утром мы направлялись завтракать. И хотя по расписанию полагалось быть зиме, но краски и свежесть воздуха были, на наш взгляд, почти весенние. Однако местные жители кутались в одеяла, которые им заменяют шубы, и проходили быстро, стараясь согреться на ходу.

Мы позавтракали и возвращались по двору. В креслах, плетенных из разноцветной соломы, сидели сухие англичанки и вязали джемпера, пока мужья их заседали в банках и министерствах. Белозубые мальчишки гонялись друг за другом по улице. Все было обыкновенно. И вдруг мы увидели необыкновенное.

Между колоннами стоял круглый стол. За ним сидел гоминдановский генерал. Положив локти на стол, он смотрел широко раскрытыми глазами на красные, синие, зеленые картинки, которые с ловкостью настоящего волшебника раскидывал перед ним «великий курьез нашего времени».

Жена генерала сложила свои маленькие пухлые ручки, и ее узкие глазки впились в шарлатана, размахивавшего рукой и что-то говорившего тонким и тихим голосом. Девочка и мальчик, как зачарованные, следили за полетом по столу чудесных картинок. Они сидели, как в театре, положив, точно по команде, пальцы в рот.

В тишине утра только скрипел голос «великого курьеза». Он стоял во весь рост, и его длинная фигура изгибалась, как будто он дирижировал оркестром. Его руки проносились то полные картинок, которые все время меняли положение на столе, то пустые взлетали в воздух, и пальцы корчились, как ястребиные когти. Они вонзались в картинки, перевертывали, перекладывали их, поднимали их вверх, и казалось, что, взмахнув рукой, он вынимает новую серию картинок просто из воздуха.

Шарлатан брал деньги недаром: представление было хоть куда! Мы стояли и смотрели из-за колонны. Неслышно подошел слуга с подносом, на котором лежали сигареты и стоял кофейник и две синие чашки. Он задержался, чтобы осторожно проскользнуть между нами, взглянул на шарлатана и генерала и шепнул, усмехнувшись:

— Гадает генералу, куда бежать дальше... А тот верит. И как не верить — последняя надежда! Ничего не поделаешь — последняя надежда!

И он проскочил дальше с подносом, ловкий и черный, как угорь. Мы посмеялись и пошли. На другой день мы были в рабочем квартале среди грязных низких глиняных жилищ. На глиняных стенах в крошечных переулках были начертаны огромные буквы: «Руки прочь от Китая!» И еще: «Бери пример с Китая!» Это было написано простыми людьми, может быть самыми бедными на свете.


В рабочем квартале Лахора


Этот квартал населен железнодорожными служащими. В нем живут машинисты, кочегары, стрелочники, сторожа, проводники. Жилища, в которых они живут, построены железнодорожной компанией, у которой они состоят на службе. По-видимому, архитектор, который строил эти закуты, не затруднял себя ни планом, ни материалом. Если вы возьмете длинный и узкий кусок глины и большим пальцем сделаете в этом куске вмятины через равные промежутки, вы получите модель этих построек. Это глиняные конуры, слишком большие для собаки, но корова в них не поместится.

Водопровода здесь нет, освещения тоже. На большой квартал одна-две колонки с водой. Это глиняный ад. Ночлежный дом, описанный Максимом Горьким в пьесе «На дне», показался бы здесь домом отдыха.

Внутри этих конур кое-где стоят кровати с сетками, плетенными из грязных веревок. Это уже роскошь. В большинстве этих страшных нор на глиняном полу лежат черные, протертые от времени обрывки кошм. Шкафов, столов, стульев нет в помине. Все ходят в лохмотьях, между этими норами бегают по лужам из помоев голые детишки с воспаленными глазами, с чесоточными расчесами на груди и на руках. В школу дети не ходят. Школ нет. Дети неграмотны, их отцы и матери тоже. На порогах сидят старухи с лицами, изъеденными волчанкой, экземой, трахомой.

В больницу больные не идут. Идти некуда. Больниц нет. Тощие курицы, привязанные веревочками за ногу, копошатся между глиняных стен. Их мало. Зато много грязных лохматых собак, роющихся в помойных кучах. В дождливый период крыши — соломенные накаты — протекают. Тогда в жилищах на полу стоит вода, стоит день и ночь, и люди ложатся спать в воду.

Видны разрушения после недавних дождей: обвалившиеся углы, расползшиеся глиняные крыши. В иных жилищах живут восемь человек.

— Это невозможно! — говорите вы. —Тут не поместиться восьмерым.

— Они и не помещаются, — отвечают вам, — пока четверо отдыхают, четверо работают. Они приходят отдыхать, когда остальные уходят на работу.

Тонкий синий зловонный дым тянется из мангалов, маленьких очагов. Дров нет — топят сухим навозом. В одной из таких конур умерла с голоду старуха. Ее нельзя похоронить без разрешения муллы. Он должен прийти и прочесть заупокойную молитву, но мулла не придет, пока ему не уплатят пять рупий. Пять рупий! Это в квартале, где высший заработок — шестьдесят рупий в месяц. У соседей нет рупий для такой роскоши, как молитва. Старуха лежит в страшной духоте тропического дня. Проклиная все на свете, с трудом собирают бедняки эти несчастные пять рупий и зовут муллу. Он нехотя приходит, бормочет свою молитву и получает деньги. Теперь старуху можно отнести на кладбище, которое тут же.

В другой конуре мы увидели лежавшую на полу женщину; она дрожала с головы до ног под ветхим, дырявым одеялом.

— Она больна, — сказали про нее ее соседки.

— А доктор был? — спросили мы по наивности.

— Кто был? — переспросили эти женщины, видя, что мы уделяем внимание этой больной.

— Доктор! — ответили мы; но оказалось, что это слово им неизвестно.

— Ей ничего не надо, она просто больна, у нее просто малярия, это припадок, он пройдет. Это только малярия, — наперебой говорили нам соседки.

Тут же невдалеке мы увидели какого-то человека в полуевропейской одежде, который, получив от женщины деньги, быстро, оглядываясь на нас, сунул их в карман.

Мы подошли к нему.

— Вы лечите здесь? — спросил я. — Вы дали женщине какие-то порошки в бумажке, мы видели.

Он испуганно посмотрел на нас.

— Что вы, что вы? Какой я доктор! Я не доктор, но, знаете, им надо помочь, бедным людям. Я немного знаю травы, порошки, помогаю, чем могу. А деньги, — он горько улыбнулся, — какие это деньги, дают что могут.

Он вынул из кармана горсть грошей — анн, самую мелкую монету. Он испугался, что мы можем привлечь его к ответственности за то, что он лечит, не имея права лечить. Он принял нас за англичан. Но мы видели, что это знахарь, который обманывает этих простых, наивных людей и зарабатывает на их темноте свои жалкие гроши.

Кучка мелких монет у него на ладони в этой обстановке казалась большими деньгами. Он засмеялся каким-то жалким смехом и поспешил скрыться в глиняных переулках.

Мы шли из норы в нору. Это был ад, в котором держали людей всю жизнь, как будто эти люди совершили какие-то страшные преступления. Казалось, что в этом аду люди находятся на последней грани угнетения, что они забиты, замучены и лишены всяких человеческих чувств, что они смирились с этой жизнью, ничего не хотят, ни на что не надеются.

Это было неверно. Было жутко смотреть, как женщины старались навести чистоту в этом царстве грязи и пыли. Начищенные котелки, старые кастрюли и металлические чашки блестели на маленьких полках в полумраке лачуг. Одеяла был зачинены тщательно, множеством заплат прикрыты их дыры. Простынь на кроватях не было, потому что простыня уже является одеждой.

Пройдя еще немного, мы увидели несколько конур, запертых на замок. Да, маленький замок висел на двух жалких досочках. Мы заглянули через эти доски, чисто условно изображавшие двери. Там внутри было то же, что и в других конурах, такие же кошмы, такие же кровати с грязными веревочными сетками.

— Что за богачи живут здесь? — спросил я шутя. — Что тут запирать? Чьи это жилища?

По лицам людей, стоявших вокруг нас, пробежало волнение. Они ответили не сразу. Потом одна женщина с хорошим, открытым взглядом больших черных глаз сказала медленно, показывая рукой на эти конуры:

— Это жилища коммунистов, которые должны были уйти в подполье, их преследует полиция. Они не могут жить открыто. Они борются за нас, за наши права, а мы оберегаем их жилища!

Это было так невероятно, точно луч света пробился в черный подвал и осветил и эту женщину, и толпу этих оборванных ребятишек, и полуслепую старуху, сидевшую на пороге своего закутка.

— Смотрите, — сказал нам один товарищ, перед тем как мы пошли в этот квартал, — вы увидите ужас, который не поддается описанию. Но знайте, что там живут люди в этой тьме, люди, а не жалкие, сломленные угнетателями существа. Там копится сила народного гнева. Там живут и работают борцы за лучшее будущее. И когда народный гнев вырвется из вековой темноты, горе тем, кто так бесстыдно издевался над народом, кто высасывал из него последние соки, кто превратил его в бесправного раба!

Я думаю, что этот товарищ прав!


Как вам нравится?


Каждое утро ей подавали машину. Стройный, в синей куртке с золочеными пуговицами шофер открывал ей дверцу, и когда собака занимала свое место рядом с ним, он опускал стекло, чтобы прохладный утренний воздух обвевал ее усталое от жаркой ночи тело.

Машина катилась по широким улицам, на которых еще не завивались рыжие смерчи пыли, мимо богатых домов, тонувших в зелени. Потом машина пробиралась между коттеджей нового поселка для господ иностранных инженеров, строивших новую фабрику на окраине Карачи, затем тяжело взбиралась на песчаные дюны Клифтон-бича, за которыми во время отлива открывались унылые песчаные бугры, пропитанные соленой водой. Бугры колыхались, точно были сделаны из резины. От этих бугров несло солоноватым, влажным запахом, таким острым и холодным после городских стен и улиц.

Она прыгала на дюны и шла медленно, вглядываясь в серебристое море с курчавой зеленоватой пеной. Кое-где проходили паруса, дымил пароход на дальнем рейде. Она шла в своей светло-серой попонке с мягкими голубыми пуговицами, как настоящая английская леди, гордо смотря по сторонам. Все знают, что европейским породистым собакам вреден горячий климат Карачи, и ее хозяин — англичанин — это прекрасно понимал. Поэтому он и приказал шоферу возить ее каждый день к морю, чтобы она дышала соленой прохладой и ее нервы успокаивались.

Потом она гуляла под вечер по большому пустырю. За ним виднелась стена джентльменского клуба, где ей был хорошо знаком зеленый бархатный газон и желтые дорожки, усыпанные красным гравием, клумбы с тяжелыми пестрыми цветами. Пустырь был хорош к вечеру, когда на небе вечерние облака застывают, как караван верблюдов, и трава пахнет горьковато и пряно.

На пустыре она встречалась с гордым и прекрасным животным. Это была скаковая лошадь ее хозяина, бравшая призы по всей Индии. Ее тоже выводили гулять на пустырь. У них были, по-видимому, одни и те же мысли насчет пустыря. Он нравился и этой лошади с бледно-желтыми боками и этой собаке, шедшей так осторожно, точно она ступала по паркету.

Они считали, что пустырь — их собственность. И они были такие воспитанные и такие гордые, что почти не смотрели друг на друга, но были довольны, что ни ту, ни другую никто не держит на привязи. Слуга, выводивший собаку, шел почтительно позади, а два конюха, выводившие лошадь, сначала шли рядом с ней, потом отставали, потом садились на траву и начинали рассказывать друг другу разные новости, которые ходили по городу.

Собака и лошадь гуляли рядом. Неожиданно они остановились и посмотрели друг на друга, как будто хотели спросить: как вам нравится?

Перед ними сидел голый человек. Его исхудалое тело почти просвечивало. Длинными, похожими на почернелые ветви руками он держал над маленьким костерчиком свои лохмотья, поворачивая их из стороны в сторону. Он был так увлечен этим занятием, что не глядел на собаку и лошадь, которые смотрели на него презрительно, точно у лошади был лорнет, а у собаки золотое пенсне. Откуда он знал, что они такие знатные и такие богатые и что это их пустырь?

Нищий, охая и кряхтя, нагнулся и подул на костерчик. Щепки снова вспыхнули, и нищий встал во весь рост, тряся над огнем лохмотья. Собака залаяла так злобно, что он вздрогнул и обернулся. На лай прибежал слуга, медленно подошли конюхи.

Слуга сказал нищему:

— Ты не мог выбрать другое место? Хозяин услышит ее лай, и мне попадет за то, что ты ее встревожил. У нее слабые нервы. Ее возят к морю каждый день. У нее пропал аппетит.

Нищий слушал говорившего, как слушают сказочника. Он смотрел то на слугу, то на собаку, злобно оскалившую зубы. Его лицо съежилось, и вдруг все его морщины прыснули смехом. Он смеялся и хлопал себя по бокам и по впалому животу. Из глаз его текли слезы. Он смеялся и выкрикивал:

— У нее пропал аппетит!.. А! У нее пропал аппетит!..

Он смеялся так неудержимо, что стал всхлипывать от смеха.

— Что с тобой, дурак? — сказал слуга. Он подошел к собаке и сказал: — Пойдемте, что спрашивать с дурака.

И лошадь и собака удалились, презрительно фыркая. Конюхи шли сзади, и слуга им шепотом рассказывал про прихоти своего хозяина.

А нищий стоял на пустыре, продолжая хохотать. У ног его догорал жалкий огонек, слабо освещавший темную груду жалких лохмотьев. Потом все погрузилось в темноту.


Птицы и дети


От рощи к роще проносятся, как легкие зеленые искры, стайки зеленых попугайчиков. Неизвестные мне птички с яркими темно-красными перьями пьют воду из старого водоема, бегая по отмели, не боясь, что кто-нибудь бросит в них камень или выстрелит. В Пакистане все любят птиц, и убивать их строго запрещено. Птицы это знают и поэтому ведут себя совершенно свободно.

На широкой террасе, где накрыт стол для утреннего завтрака, между тарелками ходит большая сине-черная ворона и, приподымая большим клювом салфетки, которыми накрыты тарелки, смотрит, нет ли чего-нибудь вкусного. Колбаса ее не интересует, сыр тоже, яйца тоже. А вот кусок хлеба — это то, что ей нужно. Удар крепкого клюва, и ворона уже в воздухе и уносит на глазах слуг большой кусок хлеба в свое гнездо. Ее нельзя остановить. Нельзя пугать. Она полезная птица, хорошая птица. Люди должны ее кормить.

Все небо Карачи в черных точках. Это коршуны-чили. Их так много, что их гортанный дикий крик слышен весь день. Они в непрерывном движении. Вы можете взять кусок мяса в руку и протянуть его за перила террасы. Как бы высоко ни парил коршун, он увидит этот кусок мяса и начнет с самой большой быстротой приближаться к нему. Он с размаху, с точностью самой удивительной возьмет из руки у вас мясо и взмоет с ним в небо, через минуту став черной точкой.

— Зачем вам столько коршунов? — спросил я у местного человека.

— Это наши санитары, — ответил он. — Они подбирают все отбросы, все гнилье, они истребляют всех вредителей садов и полей, они очень хорошие птицы.

Эти коршуны не бросались ни на ворон, ни на воробьев, ни на сорок, ни на попугайчиков. Все птицы жили рядом в мирном согласии.

Каждое утро внизу под моим окном работали два садовника. Старый садовник и его молодой ученик садились на корточки и сильными ударами разбивали маленькие глиняные горшки. Осколками маленьких горшков они устилали дно больших горшков и пересаживали в них разные декоративные растения. Делали они свою работу уверенно, неслышно, размеренными движениями. Приготовленные горшки с растениями они ставили на длинную доску и, когда она вся была заполнена, брали ее на свои худые сильные плечи и уносили. По-видимому, спрос на эти декоративные растения был большой, потому что они приготовляли за день огромное множество этих горшков и каждый день с утра начинали приготовлять новую партию.

И вот пока они возились с перекладкой земли в горшки и пересадкой растений, на готовых горшках и на кучках земли рядом с ними прыгали бесчисленные воробьи. Они разрывали землю, перескакивали с горшка на горшок, прямо из-под рук садовников взлетали на доску, с нее перелетали на траву, чистили клювы, перышки, отряхивались. Опять возвращались к горшкам и неутомимо там копались, пища от восторга или выкрикивая что-то своим тонким и сильным голосом.

Эти воробьи, очень похожие на наших, доходили до такой дерзости, что садились на плечи садовникам и заглядывали в горшки, еще не наполненные землей. Садовники не обращали на них никакого внимания.

Потом воробьи мылись в плоском тазу, где была у садовников вода, отряхивали крылышки и снова разлетались по садоводству.

И куда бы мы ни шли, всюду птицы пели и кричали целый день, им сыпали зерна, им ставили воду самые бедные люди. Хорошо живется птицам в Пакистане!

По улицам Карачи, напоминая этих воробьев, пробегают стайки детей. Они полуголы, очень оживлены, красивые смуглой красотой Востока, с большими сияющими глазами, худые, как воробьята. Они бегут не в школу. Школ в стране почти нет. Грамотны шесть человек из сотни. Дети трудятся. Вот идут две девочки и несут на головах большие подносы, на которых лежит верблюжий, лошадиный, ослиный помет. Они подбирают его на стоянках извозчиков, у караван-сараев и несут на рынок, где живут их матери, которые сейчас же пустят этот товар в продажу. По дороге на рынок девочки смеются, поют песенки, шутят со встречными подружками.

Вот на постройке дома женщина на спине несет на третий этаж горку кирпичей. Внизу ее маленькая девочка и мальчик помогают ей накладывать кирпичи на доску. С трудом они подымают тяжелые для них кирпичи, но работают они молчаливо и серьезно, как старые рабочие.

Вот дети выходят из ворот фабрик вместе с матерями. Они работали целый рабочий день, как могли, и усталость сводит их плечи и ноги. Они идут спотыкаясь, держась за юбку матери.

Но есть множество детей, предоставленных самим себе. При виде европейца они, как воробьи на садовника, бросаются к вам, и их маленькие рты кричат одно слово: «Бакшиш! Бакшиш! Рупия! Рупия!»

Они просят подачки, они просят рупию. Им сказали родители:

— Идите и зарабатывайте сами деньги! Европейцы могут вас ударить палкой, сумейте ускользнуть от палки, но европейцы могут и дать сразу рупию.

И вот вы окружены этой веселой, непрерывно кричащей, прыгающей вокруг вас стайкой. Вы видите лукавые глаза, детские движения голых или почти голых маленьких рук и ног, озорные гримасы и крики: «Бакшиш! Бакшиш! Дай рупию!»

Большинство этих детишек — девочки, с крошечными колечками в носу, на крыльях носа, с дешевыми браслетами на руках, тонких, как спички.

Они похожи именно на воробьев, прыгающих вокруг садовников. Есть что-то птичье, бездумное, быстрое в этих детях природы. Их чистые сердца не испорчены попрошайничеством. Дети помогают родителям. Когда такая девочка принесет рупию, а то и две — это больше, чем дневной заработок отца, и конечно ее будут ласкать и целовать за то, что она сумела достать эту рупию.

А когда в семье много детей и им можно дать только несколько тонких блинов из прогоркшей муки или несколько гнилых бананов, то поймешь, почему дети так яростно кричат: «Бакшиш!»

Воробьи бросаются к лошадиной стоянке, и к ней же бросаются и детишки с большими легкими подносами. Те и другие спорят из-за лошадиного помета.

Но воробьи полетят в сторону, в сады и парки и будут сыты. Счастливые птицы Пакистана! Им живется хорошо, гораздо лучше людей. Бедные, голодные дети Пакиана! Им живется гораздо хуже птиц! Очень жаль!


«Дикий горец»


По его костюму, по резким чертам лица, по его движениям, полным энергии и уверенности, можно было сразу сказать, что он человек не городской. Это так и было. Он пришел с гор, из тех дальних мест, где до сих пор можно встретить обычаи глухой старины и где меньше всего имеют представление о том, что делается на свете.

И когда председатель собрания назвал селение, откуда он пришел, то можно было легко представить себе грозные скалы его родины, узкие, повисшие над бездной тропинки, ревущие потоки, срывающиеся с утесов, взлохмаченные, пенные и дикие, как песни его гор.

— Он хочет прочесть свои стихи, он поэт, — сказал, улыбаясь, председатель собрания.

— Конечно пусть прочтет! — сказали присутствующие.

Встали четыре человека. И хотя они были похожи, как братья, но он выделялся среди них не только тем, что был чуть выше остальных ростом, но и выражением вдохновенного лукавства, которое вдруг появилось на его лице.

— Почему же один хочет прочесть стихи, а встали четверо? — спросил я.

— Потому что, — ответил председатель, — то стихотворение, которое он хочет прочесть, он сам переложил на музыку и оно так понравилось его землякам, что они поют его хором. Вот сейчас все четверо споют его.

Все четверо как-то приосанились, засветились таким же лукавством, как и он, щелкнули пальцами и запели. Сильные голоса и хороший слух были у этих горных братьев. Они пели с таким задором, что приятно их было слушать.

О чем же они пели? Я думал, что это что-то вроде старинной песни, в которой воспеваются подвиги седой старины, что-то боевое и вместе с тем лихое и смешное, потому что присутствующие разразились самым искренним хохотом, что еще более подзадорило певцов, и они грянули следующие куплеты с еще большим воодушевлением.

Теперь уже смеялись все вокруг.

Когда они кончили, гром аплодисментов приветствовал их. Они с достоинством поклонились и сели на свои места.

Что же пели эти «дикие горцы» из таких далеких мест, куда идти нужно несколько дней от железной дороги, такие это дебри? Сам поэт и его друзья не получают там газет и вряд ли слушают радио, а между тем песня их была сложена именно там, в этой горной глуши, и именно там ее стал распевать горный народ, потому что она ему понравилась.

Вот что спели они:


Капиталисты Пакистана

испугались собственного народа,

испугались, что он встает и требует прав.

Они послали молнию-телеграмму Трумэну:

«Трумэн, Трумэн, спеши скорей на помощь нам,

присылай нам атомную бомбу, мы сбросим ее

на пакистанский народ».

И Трумэн им ответил телеграммой-молнией:

«Какая там атомная бомба! Нам так дали в шею

в Китае, что мы сами не знаем, что делать,

как управиться с Китаем.

Как хотите, так и разделывайтесь со своим

народом. Мне не до вас!»


— Под каким же именем он сочиняет свои стихи, этот «дикий горец»? — спросили мы.

— У него есть псевдоним!

— Какой?

— Его псевдоним — Бомба!


Коробка сигарет


В кафе было шумно, потому что говорили все разом, и немного душно, потому что по случаю прохладной погоды окна были закрыты.

Толстый журналист медленно прихлебывал ароматный кофе из крошечной чашечки, тончайшее печенье хрустело на его больших белых зубах. Журналист пакистанец был важен и напыщен. Все доставляло ему удовольствие: и то, что он одет по-европейски, и то, что ведет беседу о вопросах большой политики, и то, что все признают его авторитет в этой области.

Придав своим черным бархатным глазам задумчивое выражение, он сказал:

— У нас можно печатать все что угодно!

— Сомневаюсь, что это так! — заметил я.

Он не спеша отодвинул пустую чашечку и тарелочку с печеньем, точно для возражения ему надо было освободить пространство, легко развел толстенькими ручками и сказал:

— Правда, выражать свое мнение могут два процента населения, не больше, но что же делать...

— Ну вот видите, а если бы выражали остальные девяносто восемь процентов, то дело приняло бы другой оборот!

— Это Пакистан. Я знаю, что у вас в Советском Союзе иначе. О, я хорошо знаю вашу страну, я долго ее изучал и много о ней писал. Меня считают здесь знатоком Советского Союза и всего, что касается его быта...

Тут он посмотрел на меня так, точно хотел сказать: «Меня не проведете: я стреляный пакистанский воробей...»

Я предложил ему сигарет. Он взял коробку и долго ее рассматривал.

— Я еще не видел таких американских сигарет, — сказал он. — Я курю обычно «Кемал» или «Честерфилд».

— Это советские сигареты, — сказал я.

— Советские сигареты?.. — Журналист широко раскрыл глаза, стал снова рассматривать коробку. — Что на ней изображено?

— На ней изображен Кремль в Москве. Сигареты называются «Москва».

— Кремль? А, это что-то древнее... — сказал он, недоверчиво закуривая сигарету. Но после трех затяжек заметил с удивлением: — Хорошие сигареты, прекрасные сигареты, лучше американских. А скажите, на что вы выменяли эту коробку сигарет?

— Как выменял?.. Я вас не понимаю...

— Но у вас же меновая торговля! У вас же все меняется одно на другое. Я спрашиваю, потому что мне хочется знать цену этих сигарет.

— Такую коробку и сколько угодно таких коробок может купить любой советский человек, и вам, как знатоку Советского Союза, я рад сообщить об этом. А теперь скажите: вы хорошо знаете свою собственную страну?

— О да! Я журналист, я много писал о ней... Не так много, как о Советском Союзе, потому что я знаток большой политики, но все же писал.

— Вы бывали на Инде выше тех мест, где в Инд впадает река Кабул?

— Нет, я там не бывал. А зачем там бывать журналисту? Там живут неграмотные, полудикие, грубые люди, лишенные всяких высоких интересов, ничего не понимающие в большой политике.

Я засмеялся, и он обидчиво посмотрел на меня. Поиграв желтыми круглыми четками, он спросил:

— Почему вы смеетесь?

— Я смеюсь просто так, — сказал я. Но я смеялся не просто так.

Накануне, беседуя с участниками только что кончившейся конференции прогрессивных писателей Пакистана, я угощал их такими же сигаретами. Когда в коробке осталась одна сигарета, ее взял высокий худой человек, но как-то смутившись, и что-то начал говорить на урду. Я спросил, в чем дело. Пусть не стесняется брать последнюю, у меня еще есть сигареты.

Но мне перевели, что дело не в этом. Он просит разрешения взять вместе с сигаретой и коробку. Я видел, что он не закурил сигареты.

— Почему он не закурил и почему ему нужна коробка? — спросил я.

Тогда человек назвал далекое селение, лежащее выше впадения реки Кабул в Инд, откуда он пришел в Лахор. Он сказал, что эту сигарету выкурят по меньшей мере пять человек, чтобы узнать вкус советского табака и опровергнуть клевету, что Советский Союз покупает сигареты в Америке. Но главное — коробка. На ней изображена Москва, изображен Кремль, где живет Сталин. Эту коробку он будет показывать по всем деревням у себя на родине, и каждый будет рад видеть ее. А потом он поставит ее на почетном месте у себя дома.

Он бережно завернул коробку в платок и спрятал ее в бесчисленных складках своей широкой одежды.

Эта коробка летела со мной через Гиндукуш, переваливала через скалы Латибанда и Хайберский проход, и теперь она отправилась в новое далекое странствие по неведомым горам и селам. Я мысленно видел сотни рук, осторожно берущих ее, и сотни глаз, разглядывающих Кремль на ней. Это были те, кого знаток-журналист назвал грубыми людьми, лишенными всяких высоких интересов.

Журналист подмигнул мне и сказал, как человек, который наконец разгадал загадку:

— Я знаю, почему вы спросили о верхнем Инде и почему вы смеялись!

— Почему?

— Потому что вы интересуетесь вопросом Кашмира. Я вас понимаю, это большая политика: чей будет Кашмир. О реке Кабул вы упомянули для отвода глаз и думали, что я не догадаюсь. Правда, я угадал?

— Вы угадали! — сказал я. — Я убедился, что вас не проведешь!

И журналист засмеялся коротким довольным смехом.


Чему учат в школе


Это не просто школа. Это — художественное училище. Вы входите в обширный двор, где все говорит о торжественном вступлении в мир, полный творческого трепета, сосредоточенного спокойствия, в мир, где открывают вам тайны высокого искусства.

Перед вами большое старое здание с колоннами, широкими каменными лестницами, сводчатыми переходами, громадными окнами, арками входов и выступами, украшенными каменной резьбой. Посреди двора клумбы пышных цветов; старые деревья, простирающие свои коричневые ветви, как бы благословляют начинающего служить искусству. Кусты бросают узорные тени на рожки. И над всем этим синее безоблачное небо, с которого льются потоки тепла, как бы приглашая мастера взглянуть на этот бесконечный синий блеск и создать такую же теплую глубину, насыщенную живой синевой.

Вы вступаете на ступени и вспоминаете тонкую мраморную резьбу гробницы Джехангира, размах планировки и зеленые пейзажи сада шаха Джехана, изумительные миниатюры в Лахорском музее, скульптуры и фрески, составлявшие гордость прошлых веков.

Вы полны мыслей об искусстве сегодняшнего дня, которое вы сейчас увидите в работах тех юных талантливых мальчиков и девочек, которых родители отдали в художественное училище и которых приняли за их способности.

Вы заранее приготовляетесь увидеть всю роскошь пакистанской природы, все ее краски, все ее эффекты. Перед вами пройдут огромные реки, текущие в скалистых берегах и украшенные густыми зарослями тростников, леса, где еще бродят последние тигры, горы во всех их очертаниях; ледяные лестницы, ведущие к небу вплоть до гималайских гигантов, вся яркость предгорий, темная ржавость пустынь, банановые и финиковые рощи, белые с зеленым хлопковые поля.

Вы вспоминаете, что мусульманские владыки этих краев когда-то запретили изображать людей и даже птиц. Тем более вам так приятно будет увидеть сегодня в этой художественной школе и крестьян, идущих за чернобокими буйволами по своей нищей пашне, и рыбаков на Инде, и караванщиков, приходящих в города после длинных живописных дорог, и ремесленников, трудолюбиво с утра до вечера трудящихся в узких переулках старого города, и, может быть, вам повезет: вы увидите рабочих, грузящих корабли в Карачи или работающих на хлопкоочистительных и консервных фабриках.

Наконец, юные ученики покажут вам, как они умеют идти традиционным путем, заново повторяя рисунки древних, находя тайну их работ на эмали, умножая узоры, уже виденные вами в бесчисленных образцах прошлого.

Вы входите в классы и видите: в полной тишине и прохладе на маленьких табуретках, за маленькими столиками сидят юные художники.

Перед ними аккуратно лежат кисти и краски, стоят стаканчики с водой, они работают не подымая глаз, увлеченные уроком.

Одни из них совсем маленькие, другие — уже юноши, красивые и ловкие. Вы подходите ближе, чтобы поглядеть, что же они так старательно копируют для развития своего таланта. Не может быть! Перед каждым лежит рекламный рисунок, вырванный из английского или американского бульварного журнала.

С тщательностью самой точной дети воспроизводят рекламу чулок, сапог; автомобилей, сигарет, консервов, тортов, колбас, мотоциклов, кофе, кока-кола, пишущих машинок и средств для ращения волос.

На ваш удивленный взгляд их наставники говорят: «Они должны вынести из нашего училища практические знания, которые пригодятся им в жизни. А реклама — верный заработок начинающих художников. Пакистан развивает свою торговлю и нуждается в рекламе. Мы учим только талантливых детей. Наше училище не бесплатное. Мы взимаем плату за ученье».

Вы выходите из этих классов на сияющий полдень. И вы говорите основателю этого училища, благодетелю рода человеческого, английскому мистеру в сюртуке, гордо стоящему на пьедестале: «Вы здорово придумали, сэр, чтобы убить душу юных талантов. Вы несомненно заслужили этот памятник!»


Осел


Ослов вы часто встречаете в Пакистане. Они идут, беззвучно ступая своими точеными серыми ногами, чуть потряхивая ушами и косясь на вас длинным лиловым глазом, по дорогам и тропам, нагруженные мешками с углем, нагруженные хворостом, тюками с рисом, всевозможной домашней рухлядью. Они идут и по блестящим улицам нового Лахора или Карачи с такой же невозмутимостью, с какой рвут колючки в пустынях Белуджистана или у форта Джамруд.

Их не пугает соседство автомобилей, свет электрических фонарей, грохот поезда, проносящегося рядом.

Они опрятны и воздержанны в пище. Пропитание они должны найти себе где хотят, так как хозяева их не кормят. Ослы сами ищут свои колючки и тень для отдыха.

Водят ли они дружбу между собой? Это неизвестно, но можно подчас увидеть, как идущие друг другу навстречу ослы вдруг останавливаются и начинают быстро кричать один другому какие-то новости. Так же быстро они расходятся и продолжают свой путь. Я редко видел дерущихся ослов.

Но на длинном узком мосту через реку Рави я увидел осла с повышенным чувством собственного достоинства.

Дело в том, что мост через Рави не рассчитан на большое движение. А по этому мосту подчас движется множество грузовиков, тонга — высококолесных легких экипажей, легковых машин, повозок и прицепов.

Для прохода ослов и верблюдов отведено место сбоку, чтобы они не вставали в общую колонну колесного транспорта.

В этот вечерний час, когда на зеленые окрестности Лахора уже ложилось последнее сияние ноябрьского солнца, шел осел, нагруженный дровами. Он считал, что его путь уже лежит к дому и к отдыху. Он шел тихо, не торопясь, по отведенному ему проходу, а рядом с ним медленно двигались тяжело нагруженные машины.

С ослом поравнялся серый «додж», на котором сидел скучавший американец. Увидев мирно шествующего осла, он приподнялся и с размаху отпустил ему такой удар толстой палкой, что осел присел на задние ноги от неожиданности. Потом он взглянул печальными глазами на обидчика, перед которым ничем не провинился, и, решительно шагнув, встал поперек моста, загородив дорогу «доджу».

Он стал со своими дровами как раз посередине моста, и движение остановилось. Разойтись на мосту машины уже не могли. Сзади кричали: «Что там случилось? Почему остановились?» Шум и крик поднялись со всех сторон. Погонщик схватил осла за уши, но не мог сдвинуть его с места. Американец ударял его палкой, но осел стоял неподвижно, как будто град ударов падал на кого-то другого, но не на него. Образовалась пробка.

Осла тащили за хвост, его ударяли в бока, шоферы гудели ему в уши, брань сыпалась на его серую голову, его толкали и руками и ногами — он стоял, как дерево.

Длинные хвосты машин протянулись с обеих сторон моста, и никто не знал, что делать.

Американец кричал: «Сбросьте его в реку, проклятого!» Проклятый стоял как ни в чем не бывало и отгонял хвостом мух, кружившихся над ним.

Англичане и американцы орали изо всех сил, смешливые крестьяне отпускали разные шутки по их адресу, машины ревели. Со стороны можно было подумать, что на мосту идет рукопашный бой, столько людей столпилось вокруг осла. Один он смотрел невозмутимо на всю эту суматоху.

Тогда четверо широкоплечих грузчиков подошли к нему, плюнули на руки, присели, каждый взял ослиную ногу в руку. Они приподняли осла и отнесли его в сторону. Они несли его, как несут памятник, до мостовых перил, к которым и прислонили его.

Машины сдвинулись с места. Путь был свободен. И когда осел увидел, что «додж» с его обидчиком исчез среди других машин, он вздохнул, насупился, повертел ушами и пошел дальше, оглядываясь изредка на то место, где он нарушил только что правила движения на мосту через быструю и светлую реку Рави.


Американский консул


Американский консул в Лахоре в день, когда открылась конференция прогрессивных писателей Пакистана, послал одного из своих агентов послушать, что будут говорить на этой конференции.

Хотя у этого агента было много разных имен, мы будем называть его Махбуб, как называл его хозяин. Так вот Махбуб пришел с конференции и, чинно оглаживая бороду, смиренно доложил, что выступающие писатели ругают американских и английских поджигателей новой войны.

— Не может быть! — воскликнул консул. — Как они смеют? Может быть, ты не так понял...

— Уши господина слышали то, что я сказал, и я был бы рад усладить его слух радостным сообщением, но если идешь в дом неверия и мятежа, что можно принести оттуда, кроме мрака и горечи...

Он хотел распространяться дальше, но консул резко прервал его и спросил:

— Ты можешь устроить так, чтобы я видел этих людей, а они меня нет?

— Могу, — отвечал, подумав, Махбуб. — Там рядом есть отдельное помещение, откуда вы увидите все, что происходит.

Консул, как всякий американец на Востоке, считал себя чуть ли не полубогом, а всех восточных людей — существами низшей расы. Он стоял и жадно вглядывался в президиум, в ораторов, выступавших перед микрофоном, в народ, переполнявший зал. Он видел людей всех возрастов, от молодых поэтов до седобородых писателей. Он видел женщин — иные из них чуть прикрывали лица, иные из них, в европейском платье, сидели с открытыми лицами и писали в записных книжках. Пестрое зрелище представляли собравшиеся, так как на конференцию съехались делегаты со всех концов большой страны и каждый отличался и цветом и покроем одежды.

Но их всех объединяла общая решимость сделать литературу действительно полезной народу, орудием просвещения. Да, они выступали против тех, кто хочет бросить народы в пламя новой мировой войны.

Американец плюнул, вернулся домой и позвал Махбуба:

— Вот что, Махбуб, ты поставишь своих людей так, чтобы они слушали, что говорят в зале, что говорят выступающие, что говорят в президиуме. О каждом выступлении, в котором затрагивается политика Америки, сейчас же доносить мне! Я хочу все знать! Ступай!

Это был очень неприятный день для господина консула, потому что, выполняя его приказание, агенты Махбуба прибегали каждые двадцать минут, как только кончалось очередное выступление, и приносили одни и те же донесения: пакистанские писатели громят американских и английских поджигателей войны, громят колонизаторскую политику империалистов при общем одобрении всего зала.

Консул, щеки которого от ярости покрылись рыжими пятнами, ударил кулаком по столу, потом поднял кулак вверх так, что агент закрыл лицо рукой, ожидая, что американец его ударит, но удара не последовало. Он хрипло закричал:

— Пришли мне Махбуба!

Махбуб, предупрежденный о гневе американца, стал на почтительном расстоянии и склонил голову, ожидая приказания. Консул заорал на всю комнату:

— Продолжают ругать, да?

— Да, — отвечал тихо Махбуб, — и Трумэна, и Эттли, и вас...

— Я не спрашиваю, кого именно ругают! Можешь не говорить лишнего! Этот базар надо разогнать, и немедленно! Вот тебе деньги! — Он швырнул Махбубу пачку рупий. — Найми здоровых молодчиков, и пусть они сейчас же ворвутся в зал и палками разгонят всю конференцию. Жаль, что здесь не Америка и они не могут стрелять. Но ничего, палки тоже хорошее оружие, если ими пользоваться умело. Я не буду тебя учить. Пусть бьют всех, и женщин первых. Это их излечит от глупостей.

Когда Махбуб ушел, консул еще минуту разговаривал сам с собой:

— Это будет большой скандал и большой урок. После него они поймут, кто настоящий хозяин в их стране. До чего англичане их распустили! Я не склонен поощрять распущенность!

Он закурил сигару и взялся за текущую почту. Но мысли его все возвращались к виденному на конференции. «Это не так серьезно, — думал он, — эти коричневые джентльмены и их чернощекие дамы вообразили себя писателями. Вот им и напишут небольшой рассказ на их спине!» Он даже засмеялся собственному остроумию.

Время шло. Махбуб не возвращался. Наконец, когда терпение американца истощилось, вошел Махбуб, но в этом мрачном бродяге с трудом можно было узнать франтоватого, подтянутого Махбуба. Тюрбан его висел клочьями, белая одежда была в грязи и в пыли, точно он валялся на базаре, играя с собаками. На лице было множество кровоподтеков, нос распух, посинел и походил на баклажан.

— Махбуб, ты сошел с ума: являться ко мне в таком виде?! Что случилось?

— Господин, Махбуб не виноват. Все шло хорошо. Сначала молодчики взяли палки и, не задерживаясь, направились в зал. Я следил поблизости. Но оказалось, что конференцию охраняли рабочие. У них было так много палок, что они моих молодчиков молотили, как молотят зерно. Я бросился помогать, но вот что сделали со мной. Я катался по земле, сцепившись с каким-то мужиком, и он не щадил меня. Я съел столько пыли, посмотри на меня, прибежище правды, сын справедливости...

— Чем все кончилось? Вы обратили их в бегство?

— Увы, господин! Мы хотели спастись бегством, но было поздно. Нас били беспощадно. И тогда я увидел полицию и знакомого мне офицера. Я сделал ему знак, и он спас наши избитые тела, и душа осталась при нас. Он велел арестовать нас за то, что мы устроили незаконную демонстрацию, и его полицейские довели нас до участка. Правда, они были не очень вежливы, и офицер потом извинился и сказал: «Это надо было для того, чтобы люди поверили, что вас посадят в тюрьму». Но все устроилось. Мы все на свободе. И я сразу прибежал рассказать вам, как все было! Посмотрите на мои ссадины, господин.

Консул схватил его за плечи, и Махбуб застонал от боли. Консул смотрел ему в глаза жестоким, холодным взглядом. Потом он отпустил плечи Махбуба и сказал:

— Я знаю, в чем дело. Все подстроено русскими, которые как гости присутствуют на конференции. Это рука Москвы!

— Господин, — ответил Махбуб, — если вы говорите про мои ссадины, то это не рука Москвы, а рука рабочего с парашютной фабрики, я его узнал. Он старый смутьян. А русских гостей нет. Они еще не приехали...

— Как? Русских нет на конференции?

— Нет, господин, на конференции нет иностранцев, только свои...

— Значит, они сами все организовали и все придумали и даже били вас, как собак. Все они сами...

— Выходит, что так, господин. И там еще кричали, что это нападение тоже провокация с вашей стороны. Не знаю, откуда они узнали, но кричали так, именно так, поверьте мне, о сокровище бедных и отец мудрости...

— Пошел вон, скотина, — сказал американец, — и не попадайся мне на глаза, пока я сам тебя не позову!


Мастер


Пакистанский поэт Икбал[8], которого пакистанцы называют великим, умер в преклонном возрасте. Я не знаю стихов Икбала, кроме тех, что переводились мне лахорскими друзьями. Но даже по этим отдельным стихотворениям можно судить, что это был великолепный поэт.

Кроме того, как только мы вышли из машины и ступили на пакистанскую землю в теснине Хайбера, первый же пограничный чиновник приветствовал нас стихами Икбала.

Народ Пакистана воздвигает над прахом поэта большой красивый мавзолей, который еще не закончен. Однажды вечером мы направились в ту часть города, где на холме, с которого видно все разноцветное скопление построек Лахора разных столетий, возвышается мавзолей Икбала.

Это каменный прямоугольник, обложенный плитами с замечательной резьбой. Надо иметь настоящий талант большого мастера, чтобы так оживить камень, сделать воздушным каменный рисунок, вдохнуть жизнь в эти сложно переплетающиеся линии узора. При этом надо иметь сильную руку и безошибочный глаз.

— И сердце, тронутое поэтическим огнем, — сказал кто-то из присутствующих.

Пакистанцы любят образный язык, но эта фраза здесь не прозвучала преувеличенно.

Мавзолей не был еще закончен отделкой. Вокруг лежали глыбы камня, плиты с начатыми и незаконченными рисунками и барельефами.

Вечер был теплый, и теплота его заливала стены мавзолея, как легкая волна, набегающая на вечерний берег. Прямо перед мавзолеем подымал свои розоватые стены древний форт, в который вела высокая лестница с широкими ступенями.

За мавзолеем высились минареты старинной мечети. Еще дальше чуть видные шпили говорили о храме джайнов[9], где сейчас было только запустение, потому что он был разгромлен фанатиками-мусульманами и его верующие бежали в Сринагар.

Голуби, слетая с карнизов мечети, проносились над головой. Чтобы лучше видеть окрестности мавзолея, мы поднялись по лестнице и снова не могли не любоваться каменной резьбой окружавших нас плит.

— Но все-таки кто же этот прекрасный мастер, который так понимает душу камня?

— О, это один из лучших мастеров... Он работает день и ночь, чтобы скорей закончить мавзолей.

— Можно его видеть? Можно с ним поговорить?

— Конечно!

— Когда мы к нему пойдем?

— Это можно сделать сейчас. Он здесь, рядом с вами.

— Где же?!

— Оглянитесь направо.

— Я ничего не вижу, кроме какого-то человека, лежащего под одеялом.

— Это он и есть.

Мы сбежали со ступенек. Под сводчатой аркой прямо на улице, на деревянной кровати без матраца, лежал человек, исхудалый, со впалыми щеками, с глазами, в которых горел лихорадочный огонь. У ног его прямо на камнях сидела женщина в лохмотьях. Это была его жена.

Мимо этого мрачного ложа проходили прохожие, пробегали собаки, подымая облака пыли. Человек был так разбит припадком малярии, что лежал, как кусок коричневого дерева; рука свесилась, как неживая, почти касаясь земли.

Это и был мастер — резчик по камню, строитель мавзолея Икбала. Рядом с ним были плиты разных размеров с начатыми и неоконченными орнаментами.

В окружении этих жизнерадостных камней сам мастер казался трагической скульптурой. Его жена только на секунду подняла большие грустные глаза и снова уставилась в одну точку. Тень от мавзолея упала на больного, лицо которого было покрыто крупными каплями блестящего пота. Жена встала и закрыла его с головой одеялом.


В гостях у крокодилов


Спасаясь от воскресной скуки, мы решили поехать посмотреть крокодилов в местечке Манхиур, в десяти милях к западу от Карачи. Путь туда ведет по выжженной пустыне, в которой на холмах торчат странного вида деревья, похожие на кактусы. Никто из местных жителей не мог сказать нам, как называются эти изогнутые колючие творения пакистанской флоры.

Мы проехали корпуса строящейся текстильной фабрики и какие-то унылые постройки, перед которыми на столбах висела доска с надписью: «Индустриальный Пакистан». Холмы дальше повышаются, являясь как бы предвестниками Белуджских гор.

Дорога приводит к небольшим воротам. Сторож у этих ворот берет с вас рупию, за что — неизвестно. Машина снова начинает карабкаться по холмам, за которыми видны зеленые верхушки деревьев. Это Манхиур.

В стороне от дороги хорошо видны мазары[10] и мечети. Машина почти вплотную подъезжает к стенке, огораживающей бассейн. Говорят, что этому бассейну триста лет. У стенки толпятся любопытные, и дети с криками бегают вокруг.

В бассейне тяжелая мутная зеленая вода. На мокром песке лежат крокодилы. Их не более тридцати. Они спят и только иногда, чуть приоткрыв глаз, смотрят лениво на людей, облепивших стенку.

Сторож при виде иностранцев подбирает полы своего халата и, вооружившись длинной палкой, переваливается через стенку и мягко соскакивает на песок. Крокодилы спят. Кругом на песке валяются куски мяса, похожие на мокрые тряпки. Сторож тычет в бок ближайшему крокодилу палку, и тот, к нашему удивлению, начинает хрипло огрызаться. Голос его напоминает рычанье собаки. Наконец он двигается на сторожа, раскрывая свою длинную пасть. Сторож заученным движением подбирает куски мокрого мяса и, скатав их в толстый ком, швыряет в широко раскрытую пасть.

Крокодил отползает в сторону. Но сторож хочет согнать крокодилов в воду. Он принимается за следующего. Тот, как и его сосед, бросается на сторожа, получает в пасть свой кусок мяса и тяжело валится в воду. За ним в воду плюхаются и остальные крокодилы. В мутной зеленой тинистой воде они плавают, как зеленые бревна.

Тогда сторож перебирается на другой конец бассейна, где лежит какой-то замшелый, длинный и абсолютно неподвижный крокодил. С этим крокодилом у сторожа особые отношения. Он тихонько стучит ему палкой по черепу, совсем так, как вы постучали бы набалдашником трости в дверь.

Глухой звук этих легких ударов дает знать крокодилу, что рядом не чужой человек, а давно опостылевший ему сторож. Постучав несколько раз по черепу, сторож раскрывает пасть крокодилу и начинает чесать толстый шершавый язык всей пятерней.

— Это лидер! — говорит он, торжествуя. — Ему восемьдесят пять лет!

Старый лидер охотно дает чесать свой язык. Потом сторож ласкает его морду, гладя ее сверху вниз. Он становится спиной к бассейну, в темной мути которого неслышно движутся крокодилы. Но одним глазом сторож следит за тем, что происходит у него за спиной.

И вдруг из воды высовывается совершенно чудовищная морда. Верхняя челюсть цела, у нижней не хватает половины. Язык тяжело плещется по воде. Как-то наклонившись набок, крокодил нацеливается на сторожа, чтобы сцапать его за ногу. Но сторож уже увидел этот маневр. Он швыряет мокрое мясо с такой силой, что оно наглухо залепляет пасть. Крокодил вылезает на песок и начинает втягивать мясо судорожными глотками.

От воды пахнет сыростью болота. Знойное солнце нагревает ее, и бассейн напоминает глиняный котел с прокисшим супом, в котором лежат отвратительные твари с замученным видом, равнодушные ко всему на свете.

Но вам хочется узнать, как же потерял этот крокодил половину нижней челюсти. Под шум старых финиковых пальм вот что мне рассказал один пакистанец, знаток этих мест.

В жаркий вечер несколько подвыпивших английских офицеров, возвращавшихся с охоты из Белуджистана, заехали посмотреть на манхиурских крокодилов. Перегнувшись через стенку, они увидели, что эти мрачные обитатели древнего водоема лежат на боку и погрузились не то в сон, не то в глубокое раздумье. Это не удивило офицеров. Крокодилов они видели много, и они им не показались интересней их собратьев на берегу Инда или Ганга. Но их удивило другое.

Сидя верхом на крокодильей шее, голый факир чертил на черепе крокодила какой-то рисунок. У него в одной руке была баночка с тушью и кисточка — в другой.

— Что он делает? — спросил один из офицеров.

— Это факир, давший обет начертить на черепе крокодила священную молитву. Он скоро кончит: молитва не велика, и он к тому же пишет ее сокращенно.

Офицеры с удивлением следили за небывалым всадником, оседлавшим крокодила. Как бы ни было, но факир кончил рисовать молитву, вытер кисточку о крокодилью спину, соскочил с шеи и, погладив животное, вылез из бассейна и пошел своей дорогой.

Тогда одному из офицеров пришла рискованная мысль. Он перегнулся через стенку и, прежде чем его товарищи успели его задержать, легко спрыгнул на песок и направился к крокодилам.

— Что ты делаешь? — закричали товарищи. — Назад! Они все проснутся сейчас!

— Я напишу на его башке свои инициалы. Вот будет разговору в клубе. Этот паршивый факир — просто обманщик. Они спят, как мертвые!

Так как офицеры были пьяны, то они, захохотав, аплодировали храбрецу, который уселся на крокодила и вынул толстый карандаш. Но едва он успел провести им два раза по голове животного, как крокодил сбросил его на песок. К счастью, удар был такой сильный, что англичанин отлетел к самой стенке. Крокодил приподнялся, и его раскрытая пасть блеснула всеми зубами. Один из офицеров, старый опытный охотник, вскинул к плечу штуцер и выстрелил. Облако дыма заволокло бассейн. Слышно было только, как крокодилы бросались в воду. Потом дым рассеялся. Огромный крокодил с разбитой нижней челюстью вертелся на месте, погрузив морду в воду и стуча хвостом о песок. Офицера вытащили из бассейна.

Может быть, рассказчик и присочинил кое-что, но какая-то доля правды в этом рассказе есть, потому что крокодила, потерявшего половину нижней челюсти, я видел собственными глазами, а, как известно, крокодилы зря полчелюсти не теряют.


Курорт


Курорты, построенные над целебными источниками, не обязаны иметь хороший запах. Мацеста, столь прославленная и известная широко, тоже не пахнет фиалками. За километр от Талгинского курорта у вас в кармане чернеют серебряные деньги, а в воздухе пахнет тухлыми яйцами.

Поэтому горячие ключи Пир-Манго, популярные среди простого народа, пахнут отвратительно. Воздух пропитан запахом горячей серы, как будто поблизости помещается вход в ад. Жрецы, поклонники индусских богов, говорили, что эти горячие сернистые потоки — один из подземных рукавов реки Рави, прорвавшейся здесь наружу.

Глухая глиняная стена окружает источник. В этой стене две двери. На левой написано: «Для леди», на правой: «Для джентльменов». Эти надписи делал шутник, потому что ни один англичанин и ни одна англичанка не переступали порога этих ванн.

Курорт замечателен тем, что он не имеет ни одного врача, ни одного санитара, ни одного здания, ни палат, ни постелей для лечащихся. Поскольку левая дверь для нас запретна, заглянем в правую.

Перед вами большая глиняная яма, заполненная водой сернистого источника. В воде лежат, стоят, сидят голые люди. Каждый занимается своим делом. Один тщательно размачивает колтун на голове, другой промывает какие-то застарелые опухоли, третий так изукрашен нарывами, что на него жутко смотреть, четвертый медленными глотками пьет воду, по-видимому считая ее полезной против какой-то внутренней болезни; пятый полощет горло, шестой просто стирает белье и вешает его для просушки на низкую стенку, разделяющую мужскую и женскую половины курорта.

Людей в воде много. Они задевают друг друга руками и ногами, не обращая никакого внимания на соседей: ведь каждый хочет освободиться от своего недуга, и живая очередь проходит через источник без всяких пререканий. На женской половине тоже стирают белье и платья, потому что и оттуда протягиваются мокрые руки и перекидывают свое белье на стенку рядом с мужским.

На лицах больных сосредоточенность и ожидание чуда. Вот он выйдет из этой чудесной купели, и все язвы заживут или боль, мучившая годами, пройдет наконец.

К этому источнику идут пешком и приезжают издалека, как на богомолье. Тут же в воде копошатся дети с кривыми ножками, со скрюченными руками.

Даже старик слепой пробует промывать глаза, в надежде, а вдруг он все-таки прозреет.

Запах пота, грязного тряпья, сернистой вони, как облаком, накрывает эту яму.

Проводник любезно говорит вам:

— Если у вас болит что-нибудь, попробуйте этой воды. Она помогает от язвы желудка, от ревматизма, от нервной экземы, от всех болезней. Вы можете испробовать и убедиться.

В это мгновенье вы замечаете, как человек, очень похожий на прокаженного, медленно выходит из воды.

— Спасибо! — спешите вы ответить любезному проводнику. — Если у меня были бы все перечисленные вами болезни, то они прошли бы сразу при одном виде этого источника.

— Вот видите! — говорит он торжествуя.

Он не имеет чувства юмора, этот человек!


К разговору


Как-то к разговору мы спросили одного простого пакистанца, который интересовался жизнью советских людей: много ли знают пакистанцы о Советском Союзе?

— Пакистанцы знают о Советском Союзе конечно меньше, чем знают о нем народы Европы. Но даже самый темный человек знает, что Советский Союз — могучая страна, где хорошо жить простому человеку, что Советский Союз стоит за мир во всем мире... Короче говоря, рядовой пакистанец симпатизирует Советскому Союзу с давних пор.

Потом, у нас есть коммунисты, у нас есть профсоюзы, у нас есть интеллигенция, которая хочет вывести народ из темноты. Очень много узнали пакистанцы о Советском Союзе и Советской Армии во время войны, когда наши глаза раскрылись. Английский флот японцы перетопили, авиацию уничтожили, забрали Сингапур, прогнали англичан отовсюду, и даже Индию со стороны Бирмы защищали не англичане, а китайцы. Это было всем известно. И вот тогда англичане начали расхваливать мощь Советского Союза, расхваливать Советский Союз как главного союзника, который бьет фашистов и тем самым не даст им прийти в Индию.

Теперь они клевещут день и ночь на Советский Союз, но народ-то понимает главное. Что такое англичане, пакистанцы знают хорошо. Задал ли вам хоть один простой человек в Пакистане глупый вопрос о советских людях?..

— Нет, не задавал...

— А вопросы такие были не со стороны народа?

— Сколько угодно. Можно было только поражаться невежеству задававших эти вопросы, хотя они и причисляли себя к самой высокой интеллигенции...

— Это люди, обманутые пропагандой или обманывающие самих себя... Или продавшиеся англичанам и американцам... Или боящиеся народа... Однажды я на пороге встретил нищего странствующего философа. Мы заговорили о жизни. Он взял палку и начертил на песке большой дом. «Это, — сказал он, — губернаторский дворец». Потом он начертил дом поменьше и автомобиль. «Так, — сказал он, — живут важные чиновники, помещики и купцы». Потом начертил маленькие домики. «Так, — сказал он, — живут клерки и служащие, слуги богатых». Потом взял большой плоский камень и положил внизу под домиками. «А это народ. Теперь смотри! — Он лег на живот и дунул на рисунки. Песок смел черты домов и автомобиля. — Видишь, — сказал он, — а камень остался. Народ — это камень, а все остальное построено на песке... А я, — закончил он, — я человек народа. Я в дороге, но я дойду. Я из такого же камня, как и народ. Я не боюсь бури. Они ее боятся!»


Человек и машина


Зафар каждый вечер проходил по этой улице, между стеной английского клуба и стеной большого отеля, потому что на два квартала дальше строился новый дом и там было много стружек и опилок. В них так хорошо зарыться и так сладко спать до утреннего прохладного ветерка человеку, прикрытому только собственной кожей!

В остальное время дня он ходил по стоянкам экипажей, где всегда можно подобрать немного того товара, каким снабжают лошади таких продавцов, как Зафар. Правда, там есть и соперники по торговле, — особенно шустры дети, которые всегда опередят взрослого.

Так и шагал Зафар с лотком на голове, унося свою добычу на базар или продавая ее садовникам большого отеля. Он шел совершенно голый и не стеснялся своей наготы, потому что сколько бы он ни заработал анн, все равно их не хватит, чтобы купить хорошие штаны или передник.

Так как не один Зафар так ходил, никто на него не обращал внимания. Утром, когда после тепла опилок немного знобит кожу, он бежал по улице, чтобы согреться. Навстречу ему бежал человек в одних трусах, с белым цветом кожи, как у вымытого поросенка. Но этот человек, когда они равнялись, всякий раз при виде Зафара отворачивал голову, и Зафар делал то же самое. Он знал, что это англичанин, который бегает по улице каждое утро, ему противно смотреть на голого туземца, но Зафару тоже противно смотреть на это сырое, дряблое тело.

Бывало, что Зафар сидел на пустыре перед отелем и смотрел. Это заменяло ему кино, где он никогда в жизни не был, но он слышал рассказы о каких-то людях, тени которых живут на полотне, и он боялся этого зрелища, потому что считал его колдовством.

Сидя так, поджав колени к подбородку, он смотрел часами, как пробегают мимо педикапы — велосипеды с привязанной коляской. В коляске сидят, развалившись, люди в бархатных жилетках, в тюрбанах, концы которых стоят, как петушиные гребни; сидят женщины, закрыв покрывалом лицо и раскрыв зонты, расписанные цветами, и только черные яркие глаза просвечивают сквозь тонкую пешаварскую кисею.

Дробно постукивая, пробегают коляски, и лошади с разноцветными султанами на голове красивы, как попугаи. В этих колясках тоже сидят мужчины и женщины, с которыми никогда в жизни Зафар не скажет ни слова. Проходит факир в пиджаке с пышным галстуком, певуче крича, что он может показать чудо. За ним мальчик в туземном платье несет плоскую желтую корзинку, в которой скрючилась страшная кобра. На плече у факира сидит серый мангуст, этот неустрашимый истребитель всех гадов. Его маленькие, как бусинки, глаза утонули в жесткой, как метелка, шерсти, и его хвост равен по длине его туловищу.

Проезжают на велосипедах молодые люди, на ходу рассказывая друг другу веселые истории. Проходит сумасшедшая, которая время от времени останавливается, просовывая через решетку сада голову в черном платке и кричит пронзительно что-то непонятное. Садовники равнодушно пересыпают землю в горшки; сумасшедшая проходит мимо, как привидение, являющееся в полдень.

К отелю подъезжают машины, из них выходят белые господа. Они подымаются по широкой, устланной коврами лестнице на верхнюю террасу и там садятся за столы, едят и пьют сколько хотят, потом снова спускаются вниз, шоферы открывают им двери машин, и они уезжают в какие-то таинственные места, о которых Зафар не имеет понятия.

Вот из ворот отеля выезжает большая черная машина, такая роскошная, какой он еще не видел. Рядом с шофером сидит человек, который по утрам бегает в одних трусах по улице не для того, чтобы согреться: ведь он не спит в опилках и стружках.

Зафара очень интересует эта машина, потому что он сам видел, как ее на ночь плотно укутывают в теплые попоны. Она очень большая неженка, эта машина, она боится простуды, она очень дорогая, ее берегут не так, как другие машины.

И вот в голове Зафара рождается мысль, которой он сначала боится и гонит ее прочь, но потом снова возвращается к ней, и она начинает укрепляться в его сознании.

Как это ему раньше не приходило в голову! Как ни тепло спать в опилках, но тебя будят собаки и разные ночные бродяги и сторожа, которые могут прогнать тебя с теплого ложа среди ночи. А если забраться под эти уютные попоны, которыми окутывают машину, какие удивительные сны приснятся в эту волшебную ночь!

Надо только подкараулить, когда все стихнет и сторож, шагающий по двору, отойдет в другой конец двора, затем неслышно мелькнуть в тени старых ореховых деревьев и юркнуть в мягкую попону, прижаться к борту, гладкому, как черная кожа, и заснуть до рассвета.

Зафар дождался самого темного часа, когда затихают все звуки, луна заходит за облако, в отеле гаснут последние огни и сторож начинает дремать в маленькой глиняной будке — там, где у садовников сложены лопаты и совки, грабли и ножницы.

Зафар движется в темноте, неотделимый от темноты. Он дотрагивается до заветной попоны, шарит, где можно скользнуть под нее, находит место, где сходятся концы, расширяет отверстие и слышит глухое ворчание навстречу. Сначала волосы подымаются у него на голове от страха, как будто он увидел демона.

Ворчание все ближе и злее. Луна выходит из облака, и Зафар видит, что его место занято. Старая уличная собака раньше его пронюхала, где можно выспаться. И хотя он хорошо знает ее — хромую, с полуоторванным ухом, с длинной свалявшейся шерстью, — но она не уступит ему этого теплого места.

Минуту Зафар стоит в растерянности, собака рычит уже громко. Зафар слышит, как сторож поднялся на это рычание в своей будке. Ничего не поделаешь — надо уходить.

Он плюет на собаку и одним прыжком снова скрывается в черной тени ореховых деревьев. Немного погодя он шагает грустно туда, где за два квартала отсюда его ждут знакомые опилки и стружки. А вдруг и там кто-нибудь уже улегся?

Зафар идет и бормочет:

— Проклятая собака, как она додумалась раньше меня, как это я опоздал! Зачем аллах дал собаке человечий разум! Все на свете так непонятно и так сложно! Трудно жить бедному человеку!


Саранча


Мы шли по Эльфинстон-стриту в Карачи, как вдруг небо потемнело. Но это была не туча. Это двигался серо-синий, отливавший сталью полог, непрерывно шуршавший и трещавший. Наводящее тоску шуршание наполняло полнеба. Вглядевшись, мы различили миллионы существ, крошечные самолетики, построенные в бесконечные эскадрильи. Как будто пилоты этих микроскопических самолетиков все время палили из невидимых крошечных пулеметов и вся эта армада стремилась неудержимо в одном направлении. Иногда, как будто сбитые огнем, сотни самолетиков бессильно падали на землю, но остальные продолжали полет. Это летела саранча.

Я видел мертвую саранчу в свое время в Туркмении в предпустынной полосе. Мы перешли с товарищем по шатающейся доске широкий канал и увидели кусты, где буграми лежала мертвая саранча, миллионы насекомых, похожих на воинов, одетых в зеленые плащи с красной подкладкой. Нападение этой страшной армии было отбито колхозниками туркменами.

Но эта победоносно летевшая над громадным городом саранча представляла зловещее зрелище. Как будто повинуясь сигналу, она поворачивала в сторону, меняла курс и бросалась на сады, которые исчезали, как будто их никогда не было.

Мы видели голые ветви, обглоданные дочиста, мы видели деревья, с которых как будто буря унесла всю листву до последнего листочка.

Саранча носилась как исступленная, и ее жуткое шуршание непрерывно стояло в небе. Из дворцового сада губернатора раздавались звоны, крики, шумы, грохоты. Слуги и стража, садовники и солдаты били в сковородки, в гонги, в кастрюли, в звонкие металлические доски. И саранча ринулась в пригородные сады. Кто мог спасти от нее сады простых горожан?

Птицы бросались на саранчу и клевали ее на лету и на земле.

Люди испуганно останавливались на улицах и смотрели вверх. Маленькие дети громко плакали от страха. Собаки лаяли в воздух, как бы предчувствуя угрозу.

Согнанная с одного места, саранча снова летела на город и проносилась над домами. Она падала на головы прохожим, на мостовые, у лавок, под ноги регулировщиков и лошадей.

Я видел, как один человек в ярости топтал саранчу — скользких зеленых насекомых с красными пятнами.

— Это огромное бедствие! — сказал торговец, вышедший из лавки и смотревший в небо, прикрыв глаза ладонью.

Человек, топтавший саранчу, ответил:

— Саранча — что! Пожрет и улетит! Есть другая саранча, прожорливей этой!

Торговец посмотрел на говорившего равнодушным глазом:

— Все беды от аллаха. Велик аллах, не нам идти против его воли. Я не знаю, о какой саранче ты говоришь!


Как сожгли новое кино в Карачи


Пакистанцы охотно посещают кино. Несмотря на то, что с Индостаном у них плохие отношения, они смотрят индийские фильмы, где актеры играют на урду — на языке, понятном пакистанцам. Кроме того, это главным образом музыкальные комедии, где много поют и танцуют.

Американские фильмы пакистанцы смотрят поневоле, потому что других кинокартин американцы не позволяют покупать. Для пакистанцев выбираются такие фильмы, где много бессмысленного, идиотского треска и шума, драк, в которых неизменно побеждают американцы, много дикарей и зверей, чепухи, стрельбы, крови и джаз-банда.

Кинотеатры приносят, несомненно, доход их владельцам. Вот почему один ловкий предприниматель решил выстроить новый кинотеатр на самой главной улице Карачи — на Бандер-Роод.

Он построил лучший кинотеатр в городе с целью приобрести много посетителей и убить своих конкурентов роскошью отделки, считая, что на эту роскошь, как на приманку, придут тысячи.

Он каждый день любовался почти законченным зданием. Он рекламировал его в газетах и афишах. Он расхаживал перед театром и с удовольствием потирал руки, представляя, какие барыши потекут к нему в карман, когда откроется театр, а он должен был открыться вот-вот. Остались пустяковые доделки.

И вот, когда он разгуливал перед театром в лучшем расположении духа, к нему подошел некий господин, очень солидный, толстый, пожилой. Владелец театра сказал ему:

— Не правда ли, красивый театр, такого второго в Карачи нет!

— Брат мой, — отвечал незнакомец, — в хорошем ли месте ты поставил свой театр? Прилично ли рядом с мечетью прославленного светоча ислама, великого столпа веры, видеть этот дом неверия и соблазна? Мы живем на святой мусульманской земле. Ты знаешь, что Пакистан — значит «страна чистых». Можно ли было так пренебречь правилами веры и рядом с домом молитвы оставить дом, где правоверные будут слушать музыку кафиров (язычников) и смотреть голых женщин?

Хозяин кинотеатра растерялся:

— Но кто вы такой, что так говорите? Разве я не правоверный мусульманин? Я исполняю все правила и хожу в мечеть.

— Кто я такой? Я простой верующий, но в руке моей меч веры!..

— Но я имею разрешение от властей на открытие театра именно здесь!

— Я говорю не о светских, а о духовных властях, брат мой...

— Я могу пожертвовать духовным властям кое-что, сделать святой вклад...

— Я думаю, поздно, брат мой! Грешник, идущий в рай по острию бритвы, уже не может побриться этой бритвой по дороге туда, где ему уготовано блаженство.

— Но разве мы живем не в двадцатом веке? — воскликнул в отчаянии владелец театра.

— Мы живем в четырнадцатом веке нашего священного летосчисления. Не забудь об этом...

И он ушел не оглядываясь.

Через два дня здание театра было закончено. Оно сияло цветной иллюминацией. А еще через день тысячная толпа фанатиков, орущих проклятия безбожникам, вооруженная топорами, палками, зажигательными средствами и факелами, несколько часов крушила все убранство театра. Хлопали разбитые электрические лампочки, рвались ковры, ломались стулья и диваны. Потом затрещал экран, потом все облили бензином и подожгли.

Таким он стоит и сейчас, этот выгоревший дом, черный, как смоковница, в которую попала молния.

— Почему они все-таки сожгли этот театр? — спросил я.

— Чтобы напомнить о себе, о том, что они, служители ислама, — еще сила, которая нет-нет да показывает когти. А кроме того, владелец кинотеатра дал взятки не им, а гражданским властям. Этого они ему не простили!


Веселая шутка


Они возвращались из Хайдерабада. Их было четверо: трое купцов из Карачи и немолодой американец, приехавший за партией джута. Купцы предложили ему в день воскресного отдыха прокатиться в Хайдерабад, в гости к их приятелю.

Американец был первый раз на Востоке, и все казалось ему необыкновенным. Сейчас, развалясь на сиденье, еще не совсем трезвый, он, как в полусне, вспоминал подробности хайдерабадского времяпрепровождения: прогулку на тонгах в загородный домик, фонтаны в саду, ковры под пальмами, непонятные кушанья с фруктовыми соусами, удивительных женщин, похожих на картинки и завернутых в красные и синие ткани, с желтыми розами в черных волосах, с алмазными и рубиновыми кольцами и серьгами, свисавшими до плеч и изображавшими виноградные ветки, с голыми коричневыми ногами, между пальцев которых были цветы, похожие на большие незабудки.

Мужчины же были одеты в черные сюртуки и белые панталоны. И хотя купцы были мусульмане, но в уединении этого сада, когда женщины ушли, они пили стаканами джин, виски и коньяк и пели веселые песни, хитро подмигивая друг другу. Иностранца они не стеснялись, потому что он был, как они, немолод, похож на знакомых им англичан. Они же заключили хорошую сделку, после которой нужно обязательно повеселиться.

Теперь они возвращались в Карачи.

Машина резво бежала между рисовых полей с их причудливыми очертаньями, мимо пальмовых рощ и жалких деревенек, раскиданных по зеленой равнине, на которой извиваются воды бесчисленных арыков.

Наконец показался Инд. Рыжие и фиолетовые отмели вонзались в мутную, чуть кипящую воду, насыщенную илом, потому что начиная с поворота у Аттока, прорвав горные преграды, Инд течет к морю, не встречая преград и смывая могучей волной мягкие, крошащиеся берега.

Шофер обернулся и попросил разрешения остановиться. Ему надо посмотреть что-то в моторе. Машина остановилась у самого берега. Купцы, разминая ноги, вышли на берег. Они стояли и смотрели, прищурив глаза, как кровавый диск солнца, окруженный огненной свитой облаков, почти касался рыжей земли, как будто тоже охваченной пожаром.

Под их ногами на отмели лежала старая лодка. Около нее возился с сетью рыбак, и его почти черная спина сгибалась пополам, точно он кланялся реке, благодаря ее за милость. Он хватал рыбу из сети и бросал ее широким движением в неглубокую яму на берегу.

Эта яма была полна трепещущей рыбы, и даже оттуда, откуда смотрели купцы, было видно, как, переливаясь всеми огнями, горят на заходящем солнце чешуйчатые извивы рыбьих спин. Они горели ярче и богаче, чем алмазы и рубины в ушах хайдерабадских красавиц.

Пахло мокрыми водорослями, сырым песком, рекой. Ветер приносил откуда-то сладкий запах костра и горький аромат прибрежных трав. Американец дышал всей грудью после машины, в которой столько курили сигар и сигарет. Хмель еще блуждал в его голове, и было приятно это прохладное, незнакомое дыханье чужой вечерней реки, чужих берегов и неба, похожего на взрыв вулкана.

Рыбак и его сеть казались нарисованными тушью на шелковом белом песке. А рыба, которая извивалась в яме, как будто там свернулась и трепетала радуга, вселяла желание сбежать туда с берега и дотронуться до этих живых сияний, чтобы убедиться, что это не обман зрения.

— Я хочу рыбы! — закричал американец и, прыгнув с небольшого выступа, стал спускаться к рыбаку.

— Он хочет рыбы! Ты мало его кормил сегодня, — сказал купец постарше.

Второй засмеялся и, разгладив мягкую аккуратную бороду, ответил:

— Он жаднее, чем англичане. Что ж, дадим ему рыбы. Желание гостя — закон. Хорошо, что он немолод, а то попросил бы что-нибудь другое...

Они переглянулись, как опытные старые волки. Третий купец, роя песок палкой с серебряным набалдашником, произнес с насмешкой:

— Когда имеешь дело, которое будет жить и завтра, — нечего скупиться сегодня!

Он закричал шоферу:

— Азис, иди сюда!

Шофер оставил машину, подошел к ним:

— Машина в исправности. Можно ехать!

— Погоди, — сказал третий купец, которого звали Ага-хан, — открой багажник. У тебя найдется большой мешок?

— Мешок у меня есть, но не очень чистый...

— Ничего, возьми мешок и иди за мной!

Они все спустились к рыбаку. При виде американца он стоял в нерешительности, бормоча приветствие. Но, увидев перед собой трех высоких, широкоплечих, богато одетых людей, от которых пахло сигарами и джином, он почтительно поклонился, призвав на них благословение аллаха, не зная, зачем понадобилось таким важным господам смотреть, как он кончает удачный улов, на который у него особые виды. Старая крыша совсем рухнула, надо менять солому; за этот счастливый улов на базаре можно хорошо выручить.

Так как господа остановились именно у ямы, где барахталась рыба, и американец наклонился к яме, рыбак подумал: «Вот большие люди, а интересуются трудом простого рыбака. Верно, у них доброе сердце!»

Американец рассматривал рыбу в яме. Никакого сказочного блеска больше не было. Радуга, которую он видел с берега, померкла. Теперь перед ним в яме бились большие и маленькие рыбы, названий их он не знал. Они делали невероятные усилия, чтобы выскочить из ямы, и от этой рыбьей тесноты становилось скучно глазам.

Шофер подошел с мешком. Ага-хан сказал:

— Мы берем эту рыбу! — он похлопал американца по плечу: — Для гостя нам ничего не жалко! Азис, переложи ее в мешок!

Рыбак сделал шаг к яме, он не знал, что подумать, что сказать. Эти сильные господа могут сделать с ним все что захотят. Кто он и кто они? Не жалкому рыбаку сопротивляться желанию таких людей... А крыша, которая сгнила? Он хотел сказать о своей нищете, об этой несчастной крыше, но слова не шли у него с языка.

Шофер стал на колени и швырял теперь рыбу в мешок тем же широким движением, каким рыбак швырял ее из сети в яму. Рыбы широко раскрывали рты и пучили свои слюдяные глаза, корчились и изгибались, и американцу стало скучно: все было обыкновенно, как в рыбной лавке. Шофер работал не останавливаясь. Рыбы было много, и когда яма опустела, шофер, сгибаясь под тяжестью мешка, понес его к машине.

Американец, проваливаясь по щиколотку в песок, тоже начал взбираться по откосу. Он влез в машину, закурил сигарету и смотрел теперь вперед, где красная полоса легла по горизонту, как итог этого веселого и не совсем понятного дня.

Купцы, пересмеиваясь, влезли в машину и заняли свои места. Машина пошла. Никто не оглянулся на рыбака, стоявшего перед пустой ямой.

Ага-хан повернулся к американцу:

— Теперь ваше желание исполнилось: вы можете выбрать лучшее, остальное выбросить...

— Как выбросить?! Столько рыбы! И потом вы за нее дорого заплатили!

— Признаться, да, — сказал Ага-хан, — я дал ему на счастье рупию.

— Как рупию?! — воскликнул американец. — За мешок рыбы — рупию?!

— Но мы же бедные люди, дорогой, а он такой богач! К его услугам целый Инд!

Сигара в руке Ага-хана закачалась. Он весь скрючился в припадке смеха.

— Ага-хан — известный шутник, — сказал второй купец. — Он всегда любит весело пошутить!

— Завтра будет смеяться весь город, — сказал купец. — Шутки Ага-хана веселят сердце. Подумать: за мешок рыбы рупию — на счастье! Хо! Хо!

— Рупию на счастье за мешок рыбы! — воскликнул американец.

И тут все начали хохотать как сумасшедшие. Американец хохотал, расстегнув пояс, чтобы не задохнуться.

«Да, — думал он, — рупию за мешок рыбы! Это смешно. Вот он, настоящий Восток, непонятный и таинственный. Здесь можно делать дела!»

Машина набирала полную скорость. Впереди была темнота, прорезаемая светом фар.


В пакистанской деревне


Как печальны пакистанские деревни! Какое-то безмолвие тягостного труда висит над ними. Кажется, что здесь труженик земли навсегда склонен над своим полем и ни” что не радует его: ни прекрасные деревья по краям поля, ни бирюзовое небо над его головой, ни пенье бесчисленных птиц, ни даже урожай, собранный его руками.

Вы не услышите веселого голоса, не то что песни! Вы не услышите оживленного разговора, не увидите улыбки на лице... Как будто обет молчания дали эти тихие, красивые люди, которые с таким удивлением смотрят на вас, как на выходца из другого мира.

Вы попали в другой, далекий век, в котором автомобиль кажется измышлением дьявола, колдовством, пугающим человека.

А бык, идущий по дороге, тяжело переступая с ноги на ногу — это средоточие забот, это нечто особенно дорогое. Он несет на своей могучей шее столько пестрых лент, столько наговорных ниток с бирюзой, костяшек, ракушек, — это амулеты. Он убран цветами. Амулеты, висящие на его шее, — против дурного глаза, против плохой воды, против укуса кобры, против диких зверей, против вора, против всех болезней, против злых духов...

Он кормилец. Он первый работник. Он идол крестьянской жизни. Эта крестьянская жизнь похожа на картинку из учебника о средневековье. На пригорке, прикрытый тенью ореховой рощи, виден дом. Это жилище земиндора — помещика. Дом стоит высоко. С его балкона можно окинуть взглядом поля, принадлежащие помещику.

Сбоку, забравшись в кустарник, притаился домик управляющего. Он ближе к полям, и из него видно, кто как работает на поле. А в стороне от полей, ближе к дороге, глиняные хижины крестьян. И среди них маленькая саманная халупа с одним окном. Здесь живет сельский староста, который ближе всех к крестьянам и который беспощадно следит за исполнением всех работ.

Помещик может одеваться по-европейски, может ездить в коляске, может вообще только наведываться в свое поместье. Управляющий может иметь дело со старостами и не опускаться до разговора с простыми крестьянами. Староста знает, что, если он будет снисходителен к подчиненным, он сам перейдет из своей саманной постройки в глиняное логово, станет бесправным, лишится всех своих привилегий и милости помещика.

Миллионы батраков работают, не имея своей земли. Они получают столько, сколько им захочет уплатить помещик. Он может их выгнать в шею, и никакой суд не восстановит правды.

Иные крестьяне арендуют землю. Угроза, что их сгонят с этой земли, висит над ними непрерывно. Другие имеют такие клочки земли, что все равно должны работать на помещика, и этот заколдованный круг кончается только смертью.

В пыли глиняных дорожек копошатся дети. Они предоставлены сами себе. Их родители на работе. Они повесили на шею детям бирюзовые бусинки на шелковом шнурочке: это их забота о том, чтобы ребенок не заболел, чтобы с ним не случилось беды.

Деревня не знает ни школы, ни больницы. Это — крепостное право, это — рабство, каким оно было в далекие времена.

По большой дороге шагает полуголый крестьянин с палкой в руке. Это пакистанский Антон Горемыка идет в город искать правду.

Устав, он садится у дороги, вынимает из-за пояса платок, где лежит чапатти — блин из затхлой муки, — и ест его, наблюдая жизнь на дороге как нечто глубоко ему чуждое.

И в самом деле: он никогда не проедет в экипаже, никогда не будет иметь такого конька, как у управляющего, никогда не сядет в машину. Отдохнув, он снова плетется в пыли, изнуренный голодом и жарой. Он может упасть и умереть. Труп его сбросят с дороги. Этим все и кончится...


Прощальный вечер в Карачи


Зал Халлик-холл в Карачи никогда не видел в своих стенах столько разнообразного народу, как в этот вечер. С трудом могли мы пробиться на сцену, которая на высоту человеческого роста возвышается над залом.

Сцена была так тесно заполнена людьми, что едва нашлось место поставить стулья для нас. Я смотрел в зал и видел, что люди сидят не только на стульях, но и на полу в проходах, стоят у стен.

Я узнавал немногих друзей, с которыми познакомился в Карачи. В зале были писатели, журналисты, представители профсоюзов, очень много рабочих. Я не ожидал, что так много народу придет нас приветствовать. Пришли тысячи.

Не успел председатель объявить об открытии вечера, как из толпы закричал какой-то фанатичный поклонник ритуала: «А где молитва?!»

Дело в том, что в Пакистане ни одно заседание или публичное собрание не может начаться без произнесения краткой молитвы.

Чтобы не задерживать начала вечера и успокоить рьяного исламиста, какой-то старик вышел на сцену, повязал поспешно голову платком, так как молитву нельзя читать с непокрытой головой, пробубнил в микрофон что-то насчет аллаха, и вечер открылся.

Нам надели на шеи венки из красных и желтых роз. На столе стояли серп и молот, сделанные из проволоки, обвитой зеленью и красными розами. Затем начались приветствия. Они читались на урду и переводились тут же. Приветствия были написаны на картоне каллиграфическим, очень искусным почерком.

В этих приветствиях сквозь затейливые узоры восточного красноречия чувствовалась настоящая, большая любовь к советским людям. Взрывы приветственных криков оканчивали каждое выступление.

Мы выступали все по очереди, благодаря пакистанский народ, прогрессивных его деятелей и общественность за дружбу и гостеприимство. Что делалось в зале, трудно описать! Народ вскакивал с мест, к нам тянулись тысячи рук. Крики «Да здравствует Советский Союз!», «Да здравствует Москва!» гремели даже откуда-то с боков. Мы не знали, что двери раскрыты и тысячи людей стоят на улице. Они подхватывали возгласы, проносившиеся по залу, и повторяли их, как громовое эхо. Я видел, что в зале люди искренне и горячо расположены к нам.

Все, что мы слышали в многочисленных беседах на дорогах и в домах, все, что мы пережили и перечувствовали за время своего пребывания в стране, — все соединилось здесь в такое могучее дружеское признание, что слезы навертывались на глаза при виде такого народного энтузиазма.

Рукоплескания и крики сливались в гул реки, волны которой били с улицы в зал через широко раскрытые двери.

Хотелось сказать как можно больше этим людям, которые так мечтали, чтобы их народ вышел из вековой темноты, сбросил все цепи того беспримерного гнета, который лег на тела и умы, на народ, такой здоровый душевно, такой красивый и талантливый.

Читались стихи, пелись стихи, казалось не будет конца этому вечеру, но часы пролетели незаметно, и надо было расходиться по домам.

Как только все в зале и на сцене встали, толпа захлестнула нас. Мы потеряли из виду друг друга. Мне жали руку налево и направо, совали книжки, тетрадки, блокноты, прося расписаться. Хватали за плечо, кричали в уши какие-то приветствия.

Я помнил, что сцена поднята над залом на высоту человеческого роста, и тщетно искал края сцены, боясь в этой сутолоке упасть прямо в зал. Наконец моя нога нащупала этот опасный край. Тут не было лестницы, чтобы сойти в зал.

Я был подхвачен в одно мгновенье десятками людей и перенесен по воздуху, как на крыльях, через зал на улицу. В лицо после жаркой духоты ударил свежий ветер ночи.

На улице чернел народ. Его было так много, что остановилось движение. Ни трамвай, ни машины не могли пробиться сквозь живую стену. Все эти люди кричали приветы.

Конечно, никаких машин отыскать в этом бурном потоке было невозможно. Я стал пробиваться к тонгам на другой стороне улицы. Народ окружил меня. Едва я влез в тонгу, как ее колеса схватило множество рук. Возница, растерявшись, с испугом глядел по сторонам.

Ко мне пробрались товарищи. Но тонгу держали. Всюду я видел восторженные лица и поднятые для приветствия сжатые кулаки — пакистанский рот-фронт.

Наконец тонга двинулась и пошла, окруженная народом. Мы боялись, что кого-нибудь раздавим. С большим трудом тонга выбралась из гущи на свободное пространство.

Мы оглянулись. Народ бежал за нами, и его крики не ослабевали. Мы махали руками в ответ и тоже кричали. Тонга уносила нас. Толпа шумела за нами, как прибой.

Газеты написали, что народу было более семи тысяч.

В пять часов утра мы должны были ехать на аэродром. Мы улетали домой. На аэродроме не было ни одного провожающего.

Провожать нас массой было нельзя. Провожать в одиночку — тоже. Мы сели в самолет полные этим необыкновенным вечером, посвященным дружбе советского и пакистанского народов!


Мы летим домой


В комнатах авиапорта Карачи было всего десять пассажиров. Один из них разложил прямо на полу молитвенный коврик и начал молиться, кланяясь в сторону Мекки. Мы ушли в соседнюю комнату.

На стенах были развешаны виды Кашмира, по-видимому оставшиеся от времен, когда Пакистан и Индостан назывались еще Индией. Теперь в Кашмир летают только из Дели.

Настал срок отлета. Мы пришли на летное поле и сели в самолет. Точно по расписанию самолет, пробежав по коридору из цветных лампочек, пошел в воздух. Небо было совершенно черное. Под нами в темноте роились зеленые, желтые, красные, белые огни Карачи. Мы шли на северо-запад. Справа я видел черную плоскость — это было правое крыло самолета. Потом его ребро начало выделяться из мрака, потом оно засверкало.

Тьма как будто становилась тоньше. Я взглянул и увидел как бы тень крыла. Мы мчались в сизо-синеватой мгле, и из нее наше крыло выходило мутным, потом в этом сумраке выросло целиком все крыло. Правда, очертания его были расплывчаты.

Солнца не было видно. Черная туча висела направо. Под ней протянулась на неизмеримое пространство оранжевая полоса. Она переходила в красную и все больше расширялась между тучей и землей.

Вдруг небо посветлело сразу, но не сбоку, где была полоса, а сверху и впереди. Под нами открылась земля. Она была мутного цвета, и на ней ничего нельзя было разобрать.

Из-под черной и лохматой тучи появился очень красный, сразу ставший пурпурным полукруг солнца. Я стал различать серые полосы полей, темные пятна рощ и бледную широкую полосу реки.

Вдруг, как бесшумный взрыв, прорвав черную тучу, ставшую теперь синей, вырос шар такой ослепительно яркий, что смотреть на него было невозможно. Даже сквозь зеленую занавеску окна он пылал, как раскаленный. Самолет набрал высоту, и на земле стали хорошо видны нитки дорог и тусклый блеск изумрудного Инда.

Солнце шло выше с изумительной скоростью. Начался день. Я взглянул на часы. Они были поставлены по местному времени. На них было семь с половиной часов утра. Мы летели на север, к Лахору. Под нами лежала страна, которую мы узнали в своей поездке, страна, полная старых пережитков, страна, у которой всё в будущем.

Когда самолет взял курс на Равальпинди, справа от самолета начали вырисовываться горы. Один за другим, как кулисы, вставали хребты, подымая синие и голубые изломы, один выше другого. Они уходили на восток, к еще более высоким хребтам.

Приглядевшись, вы могли насчитать девять таких горных стен, которые повышались к северо-востоку. Мы не в состоянии были оторвать глаз от открывшейся нам картины.

За последними голубыми высотами, почти тенями последних вершин, вставали великаны гималайских предгорий, вечнобелые вершины Кашмира. Их ледяные стены, башни, пики блестели холодным, тяжелым светом, они возвышались один за другим так могущественно, что все остальные горы казались лишь ступеньками, ведущими к их недоступной высоте. А над ними подымались тяжелые белые, чудовищной высоты облака. Они принимали форму домов, крыльев, слонов, вытянувших хоботы, крокодилов, разинувших пасть. Нас тоже окружали облака. Одно было как летящий демон, весь исчерченный черными молниями, раскинувший узкие крылья. Нельзя было оторваться от этого зрелища облаков и гор.

Самолет продолжал путь на север, к Пешавару, к горам, которые мы должны были дважды пересечь, к грозным снежным высям Гиндукуша, с которых самолет спускается прямо к Аму-Дарье, а там за ней мы видели мысленным оком цветущие пределы нашей милой родины — великой Страны Советов!


1950


Загрузка...