БЕЛОЕ ЧУДО

Глава первая


Когда большой любитель горной природы, сотрудник известного географического журнала, участник сложных экспедиций и восхождений, член Гималайского клуба Джон Ламер Фуст вошел в приготовленный ему номер в «Старом отеле» в Лахоре, номер ему сразу не понравился.

Первая комната хотя и была большой и, может быть, днем выглядела лучше, но при вечернем свете она казалась чересчур мрачной со своей видавшей виды мебелью, черным круглым столом и низким диваном с тяжелой темной кожаной спинкой. Над двумя бронзовыми старыми подсвечниками, как будто привинченными к камину, висела картина в черно-коричневой широкой раме, изображавшая какой-то потемневший от времени пейзаж. Картина была неприятна своей безвыходной чернотой.

Вторая комната, где стояли рядом две кровати, вмещала черный шкаф, письменный стол, несколько стульев и выглядела так, точно из нее кто-то только что убежал, удрученный ее неуютной внешностью, бросив на стол записку, где он сообщал, что больше сюда не вернется. Действительно, на столе лежала бумажка, но это был листок из блокнота с названием гостиницы — листок совершенно чистый и случайно попавший на середину стола.

Дальше была еще одна дверь, и, открыв ее, Фуст очутился в небольшой светлой комнате, где стояла ванна, у стены был обычный белый мраморный умывальник и два темно-зеленых больших ящика на некотором возвышении, о назначении которых догадаться было нетрудно.

Не успел Фуст оглядеть эту единственно светлую комнату в своих владениях, как в стене открылась не замеченная им совсем маленькая дверь и на фоне внезапно блеснувшего темно-бирюзового неба возникла фигурка человека, который ужасно смутился, не ожидая встретить здесь Фуста.

Он был одет, как самый обыкновенный нищий, которому на улице вы бросили бы какую-нибудь мелочь, чтобы от него отделаться. С другой стороны, почтительно прижатые к груди руки и глубокий, полный уважения поклон говорили о его принадлежности к составу слуг этой гостиницы, и Фуст это понял по растерянному, почти испуганному лицу человека, на котором блестели какие-то птичьи глаза, круглые и маленькие.

Человечек, видя, что его появление не вызвало ярости со стороны иностранца, осмелел и показал рукой на зеленые ящики, показал так легко и вместе с тем понятно, что Фуст, ничего не сказав, вернулся в первую комнату; уже были принесены его чемоданы, в углу стояли два ледоруба, лежала аккуратно упакованная в желтый чехол гималайская палатка, большой рюкзак и несколько небольших ящиков.

Фуст не спеша устраивался в номере: открыл чемодан, развесил на распорках костюмы в шкафу, не спеша разложил на полках белье, дождался, когда человечек ушел из ванной, и открыл ту небольшую дверку, через которую проник в его номер этот работник самой черной квалификации.

Фуст вышел во внешнюю галерею, проходившую по стене всего здания и служившую для того, чтобы по ней особые слуги, в ведении которых были ванные комнаты, проникали в них, не заходя в номер и не беспокоя постояльцев.

С галереи открывался вид на небольшую площадь, на бульвар, за широкими кронами деревьев которого виднелись крыши высоких зданий. По площади проходили пешеходы, изредка проезжали машины, звенели колокольчиками тонги, кричали, проходя, продавцы-лоточники, откуда-то с бульвара раздавались крики игравших детей.

Фуст, увидев, что его номер последний, расположен на самом углу дома и мимо него никто не пройдет по галерее, принимал ванну, не закрыв дверь.

Сидя в теплой, как бульон, воде, он смотрел в открытую дверь на площадь и рассматривал с высоты второго этажа пешеходов и экипажи, автомобили и педикапы, велосипедистов и детей, пробегавших веселой стайкой. Зеленые с желтым птички залетали к нему в комнату и, покружившись и что-то пискнув, уносились в вечерний город.

Он смотрел на свое сильное, тренированное тело, но мысли его были далеко от этой ванны и от этого номера. Он никуда не торопился, и, однако, это не был отдых и покой. Он был похож на человека, который забыл, зачем он влез в эту теплую воду и что нужно сделать, чтобы из нее вылезти. Такая глубокая задумчивость продолжалась долго. И вернувшись в спальню и одевшись так же рассеянно, снова отмечая почти инстинктивно мрачное убожество окружающей обстановки, он оставил номер. Дверь из деревянных решеток, вращающаяся, как входная дверь в магазине, повернулась за ним.

Он прошел галерею, спустился по крутой узкой лестнице и пошел по жаркому каменному двору в контору гостиницы.

Молодой клерк, темнолицый, с восторженными глазами, с выразительным лицом, с подчеркнутой предупредительностью исполняющий нравящиеся ему обязанности, был остановлен европейцем-портье, который сам поспешил навстречу Фусту, а молодой человек, сделав свое лицо равнодушным и обиженно мигнув длинными черными ресницами, взял какой-то список и начал выискивать там несуществующую фамилию.

Фуст осведомился, нет ли для него сведений от мистера Гифта из Пешавара или Равальпинди. Портье порылся у себя в конторке и, держа близко у глаз блокнот, отыскал в нем нужную страницу и прочел, что действительно звонили по поручению мистера Гифта и просили передать мистеру Фусту, что Гифт будет в Лахоре или завтра вечером, или, самое позднее, послезавтра утром.

Когда Фуст, поблагодарив, уже шел к двери, он слышал, как портье сказал молодому клерку:

— Это известный путешественник Фуст. Но у нас он первый раз. Посмотрите на него, вы не каждый день его увидите.

Фуст, возвращаясь из конторы, медленно прошел по пустому коридору, потом мимо белых круглых колонн главного входа, перешел двор, на котором, как всегда, была суета машин и какие-то приезжие важно шли в свои номера, а за ними слуги в белых длинных одеждах, перехваченных широким красным поясом, несли их вещи. Все это выглядело так, точно эти люди условились играть в старую скучную игру, и одни должны были изображать важных и надменных, а другие — покорных и молчаливых и нести все эти чемоданы, баулы, корзины и ящики в темные, мрачные комнаты, которые потому такие темные, чтобы в жаркое время дня в них было прохладно и можно было дышать.

Вернувшись в свой номер, Фуст тяжело сел в глубокое кожаное кресло, и то, что тяготило его весь день, с новой силой начало ворочаться в нем, наполняя все его существо тревогой и отвратительным чувством неуверенности.

Подверженный такого рода неожиданно находившим черным припадкам тоски, он сидел, смотря в угол комнаты, где стояли прислоненные к стене ледорубы, и как будто вызывал перед собой картины, которые мучили его и причиняли такую боль, что можно было просто завыть. Это шло не от мрачных комнат. Они не могли быть иными. Они так и сделаны, чтобы было темно и прохладно. Нет, дело не в них.

А в чем? Может быть, этот глупый случай в Амритсаре, где на аэродроме он оказался свидетелем необычного зрелища? Когда он спустился по лесенке из самолета и хотел идти к аэровокзалу, его вежливо предупредили, что надо немного подождать. Почему? Потому что сейчас вперед пройдет советская делегация, которую будут приветствовать представители амритсарской общественности.

— Что это за делегация? — спросил он.

— Это какие-то ученые или артисты, — ответили ему. — В общем, это друзья из Советского Союза.

И он должен был стать в сторону и невольно видеть всю церемонию. Толпа радостно восклицавших людей приблизилась с длинными цветочными венками. Это были главным образом сикхи, бородатые, в широких штанах, с огромными кокетливыми тюрбанами, старые и молодые, всех возрастов, были и женщины, празднично разодетые. Все они радовались и шумели и непрерывно кричали приветы и аплодировали. Медленно навстречу им шли советские люди. Фуст видел их еще в самолете. Они летели с ним, но он не придавал им значения. И только здесь, под широким жарким небом аэродрома, вдруг они переменились ролями.

Известный, как говорили за его спиной, Фуст отступил в неизвестность, а эти тихие люди стали такой величиной, что весь аэродром встречает только их, кричит только им свои приветствия, все венки отдает только им.

Он смотрел испытующими глазами на лица сикхов. Не было сомнения в их почти детской радости, с какой они надевали венки на шеи советским людям, как они жали им руки, как они касались их дружески и тепло, как женщины бурно обнимались с русскими женщинами.

И смолисто-черные, с широкими бородами, белозубые сикхи и чуть загорелые, румяные советские люди как будто так давно ждали этой встречи, что забыли, что они на аэродроме, где считаются с расписанием и порядком отлета и прилета, и говорили длинные речи, которые тут же переводили, и все не могли наговориться, и смотрели друг на друга, и все не могли насмотреться. Они забыли, что он, Фуст, и еще три пассажира-американца ждут, потому что некуда идти, — все в руках этих энтузиастов, закрывших вход в аэровокзал.

Он поймал себя на том, что все это бывает всюду. Всюду на аэродромах встречают делегации и устраивают встречи, где простые пассажиры не участвуют или, наоборот, тоже участвуют. Как? Чтобы Фуст участвовал в этой встрече?! Это невероятно, это черт знает что! Он спросил служащего компании, нет ли какого-нибудь другого выхода с аэродрома. Тот посмотрел на него слегка недоумевающе, но, когда вопрос дошел до его сознания, поспешил ответить, что другого выхода нет.

Фуст понял, что спрашивать дальше бесполезно. Он пристально рассматривал советских людей. Так вот они какие! Женщин было две: одна пожилая, со смуглыми щеками, узким, энергичным ртом, широкоплечая, внимательно слушавшая приветствовавшего ее патриарха-сикха с белоснежной бородой и глазами доброго короля из сказки; другая женщина была чисто славянского типа, с большими смеющимися глазами, открытый взгляд которых, казалось, хотел впитать в себя весь этот солнечный простор, и ряды этих восторженных людей в белом с цветами и гирляндами роз, и даже этих иностранцев, которые стоят, не принимая участия в такой хорошей встрече. Она посмотрела на Фуста как-то удивленно, точно ей показалось странным, что есть люди, которые не радуются тому, что происходит, и как это может быть. Одеты обе женщины были скромно, но аккуратно, и серый костюм и белая панама с черной лентой у одной и темное платье у пожилой только подчеркивали сдержанную страстность их жестов и слов.

Мужчин было трое. Они были в темных костюмах, цветных рубашках с галстуками, завязанными очень тщательно. Пиджаки их были застегнуты на все пуговицы и по покрою сильно отличались от всех европейских колониальных костюмов. Было видно, что люди, носящие их, не частые гости в этих краях. И, однако, эти костюмы не говорили о том, что они невыгодно отличаются среди прочих. Просто эти костюмы были сшиты другими портными и из других материалов, чем те, к которым привыкли здесь, в Индии.

Один из мужчин был выше других и старше годами. Он смотрел слегка удивленными глазами, шел гордый и взволнованный и нес свой венок так осторожно, точно тот мог за что-нибудь зацепиться и разбиться, как стеклянный. Второй был среднего роста, держал в руках портфель, но сам вид портфеля, плоского и не разбухшего от бумаг, изящного, даже кокетливого, говорил, что о деловых бумагах и справках не может быть и речи, а что если из недр этого портфеля появятся ноты, несколько песенок, которые зажгут зрителей и слушателей, то это и будет самое правильное содержание. Слегка насмешливые, веселые глаза владельца этого портфеля, его спокойствие, привычка стоять перед аплодирующим залом, яркий галстук и складка на его широких длинных брюках, слишком заботливо охраняемая от случайностей дорожного путешествия, выдавали его профессию. Да, это несомненно был артист или музыкант.

Третий мужчина был не похож на русского. Если бы его одеть в индийское платье, обвязать его голову легким тюрбаном и поставить в ряды встречающих, то вы бы легко приняли его за уроженца этих мест. И, по-видимому, Фуст угадал правильно, потому что ему, этому гостю, как-то несколько по-иному жали руки. Фуст, который, несмотря на глубокое раздражение и злость, не оставлял своих наблюдений, решил, что это уроженец Средней Азии и поэтому его особенно приветствуют, как близкого соседа.

Фусту стало казаться, что это никогда не кончится. Речи были длинные, люди обступили приехавших, и прошло много времени, пока все приветствия прекратились, все гирлянды были розданы и толпа, сломав живой коридор, потекла внутрь аэровокзала.

Он смотрел на других пассажиров самолета, прилетевших с ним. Иные из них посмеивались, иные пожимали плечами. Ни один не сказал ни слова.

Наконец за толпой шумно ликующих сикхов и гостей двинулись и пассажиры. Пока они шли, почти сливаясь с уходящими с поля, им хлопали со стороны, принимая за каких-то дополнительных членов делегации, им тоже кричали что-то хорошее. Но никто не вешал им венков. Эти крики приветствия чуть не вывели Фуста из равновесия. Но он сдержался. Он был полон какого-то темного чувства. Так вот как они выглядят вблизи, эти люди из таинственной Страны Советов, уже добравшиеся до тех краев, которые Фуст считал владениями себе подобных!

Что в них было особого, в этих людях? В чем их притягательная сила? Он не обнаружил ее с первого взгляда. Искать ответ нужно у другой стороны. Торжество сикхов, как хозяев, имеет свое объяснение. Но почему они тоже ведут себя так, как будто в этой обычной встрече есть что-то еще, что не выражается словами?

Он раскурил трубку и сидел сжавшись, как будто ударился всем телом о стенку.

Нет, в том мраке, который он привез с собой в этот отель вместе с чемоданами и ледорубами, возникает что-то другое, неамритсарское. А! Он вспомнил, вынул из дальнего угла памяти, где это жило, и приблизил так, что все ощутил с новой и отвратительной силой. Это было в Дели. На берегу Джамны, где на некотором расстоянии друг от друга сложены платформы из кирпичей. На этих возвышениях сооружались погребальные костры. Он пошел случайно, и притягательная сила болезненного любопытства заставила его смотреть. Он даже тайно сфотографировал некоторые моменты.

На кирпичную платформу положили пожилого человека, закутанного в простыню. Сверток, в который превратился человек, был небольшой, но все-таки ощущалось, что это не просто мертвый груз, а человек. Даже в этом свертке как бы продолжалась инерция жизни, и принесшие его молодые люди положили его так осторожно на кирпичи, как кладут больного для решающей операции на стол хирурга.

Очень скромно одетый священник-брамин читал молитвы, и они звучали в жарком пустынном воздухе как стихи на непонятном языке. Светило солнце. Синее-синее небо охватило весь живой и неживой мир. Принесли дрова для костра. И дрова были не просто нарубленные обрубки деревьев, а кривые, ветвисто-изогнутые, как будто у каждого изгиба ветви было нечто свое, тоже неповторимое и готовое измениться, как то, что лежало в свертке. И они были так расположены вокруг лежавшего, как будто образовали шалаш, который скрыл его от беспощадного, жгучего солнца. Снова читались молитвы, клались цветы и смолистые сучья там, где им полагалось помогать костру.

Капали молоком, сын положил в рот отцу кусок коровьего масла. И в страшной тишине треснул первый кусок дерева, когда чистый красный огонь побежал повсюду и снизу и сверху окружил лежащего золотисто-красным сиянием, прежде чем взмыть вверх торжествующим громким пламенем. Легкий дымок вился меж кривых ветвей, и вдруг, разгоревшись, костер ударил в небо так ярко и так празднично, что чистое красное пламя на фоне синего неба над зеленой землей показалось как бы отдельно существующим и было таким красивым, что сама мысль о чем-то связанном с тлением, могилой, мертвыми костями даже не могла прийти в голову. И если бы человек, не знавший смысла происходящего, увидел издали это пламя, он бы сказал от всего сердца: какой красивый костер, какая красота!

Фуст видел, как принесли девушку. Она была завернута в радужное сари, которое охватывало ее с головы до ног. В Фусте проснулся корреспондент географического журнала. Он не испытывал тяжести от того, что видел. А то, что это был не пожилой индиец, а молодая и, конечно, как ему казалось, прекрасная девушка, затрагивало только его воображение. Она лежит в покое, с закрытыми тонкими губами, длинные ресницы спят, как цветы, которые положены на ее любимое сари.

Ее не надо класть на эти суровые, нагретые солнцем кирпичи. Ей можно сделать каменное ложе в самой реке, которая растекается на рукава, и у берега совсем мелкая вода, она завивается и крутится, как тогда, когда девушка кидала в воду камешки, играя на зеленом берегу родной реки. Дети и девушки могут быть сожжены на камнях прямо в реке, и пепел их бросят в Джамну, так как она понесет их и отдаст священному Гангу. Раз она соединяется с Гангом, она сама священна.

Фуст смотрел, запоминал и следил, как родственники девушки, войдя по колено в воду, аккуратно делали из камней последнее ложе и работали так искусно, так подбирали камни, чтобы было поровнее, чтобы удобнее можно было положить девушку, чтобы не больно было ей на этих сглаженных волной камнях. Они окончили свою работу, положили девушку, и легкий ветерок, набегавший с реки, трогал конец ее радужного сари, как будто делал последнюю попытку убедиться, что она действительно неподвижна.


Когда показались люди с охапками дров, Фуст ушел. Он не мог видеть снова этот праздник огня, и ему стало не по себе, он начал искать для глаз что-нибудь такое, что отвлекло бы его и рассеяло. Он пошел в сторону от нового ложа смерти и увидел человека, стоявшего в реке; худые фиолетовые ноги его все время шевелились, точно он баловался и мутил зря воду.

Потом он наклонился, зачерпнул решетом со дна грязь, гальку, кости и, выбросив все это на песок, стал рассматривать выброшенное. Это был человек мрачного ремесла, живший счастливыми находками. В священную воду реки бросали деньги, кольца, браслеты. В воде находили и другие мелкие драгоценности.

Фуст увидел, наклонившись, что этот человек остановившимися глазами уставился в смесь пережженных костей, зубов и глины. Потом он разинул рот и, закусив губу, поворошил палкой, что-то отыскал, взял находку пальцами ноги так ловко, что это движение не вызвало удивления; потом взял находку в руку и показал Фусту. Фуст не сразу понял, что это такое.

— Зуб! — сказал человек, вытирая его о полотенце, висевшее на шее; и Фуст увидел: действительно это был зуб мертвеца, который блестел тусклым золотым блеском.

Человек торжествовал. Он вынул из-за пояса мешочек и, еще раз помахав перед лицом Фуста добычей, положил зуб бережно в мешочек, перетянул веревочкой и опустил за пояс.

Фуст оглянулся. Яркое пламя оседало над ложем пожилого индийца. От реки шел голубой дым, и ветер доносил тонкие запахи благовоний. Это занимался костер над девушкой в радужном сари.

Фуст почувствовал, что с него хватит. Выход был в конце узкого коридора, перегороженного тумбами, чтобы можно было проходить только пешеходам.


И здесь ему пришлось ждать. Навстречу несли совсем пожилого человека. Носилки с мертвецом были подняты над головой. За носилками шли велосипедисты с высоко поднятыми велосипедами, чтобы миновать тумбы. Фуст насчитал их сорок восемь человек. Он понял, что они хоронят не председателя велосипедной секции. Они просто несли его издалека, по очереди.

...В эту ночь он плохо спал. С тех пор золотой зуб мертвеца просто его преследует. Как будто он, Фуст, смотрит на темное пятно, которое нельзя стереть никаким способом. Фуст сидел и курил, и дым от его трубки подымался к черному потолку и полз вдоль него, ища выхода. Он был почти таким же сладким и приторным, с горечью, как дым погребального костра индийской молодой красавицы.

Но за этим было и другое — то, от чего еще рано освобождаться. Может быть, он устал, может быть нервы слишком были перенапряжены в последние годы, да и годы уже не те.

В дверь даже не постучали, а поскреблись так деликатно, что он сначала не обратил внимания на этот звук. Потом дверь сделала полный оборот, деревянные решетки раскрылись, и вошел молодой человек и очень вежливо передал приглашение своего хозяина и шефа, у которого он имеет честь быть секретарем, — купца Аюба Хуссейна.

Да, Фуст знал Аюба Хуссейна, он познакомился с ним в Дели, и нынче он ехал вместе с ним в Лахор. Таким образом, все было в порядке.

Фуст просил передать Аюбу Хуссейну свою благодарность и обещал обязательно быть у него на небольшом дружеском приеме! Секретарь сказал, чтобы он не беспокоился насчет машины. Он сам заедет за ним и отвезет его в дом Аюба Хуссейна. Это не так далеко, но пешком приходить ему не годится и не полагается.

После ухода секретаря было еще время, и Фуст отыскал в чемодане карту, которую нашел не сразу, так как она была засунута меж шерстяных вещей, носков, свитеров и варежек, и, разложив ее, долго смотрел с таким пристальным вниманием, как будто он видел не нарисованные условные обозначения гор, рек и ледников, а настоящие ущелья, перевалы и вершины, выходящие из облаков.

Он курил, смотрел на карту и так углубился в свои мысли, что, взглянув на часы, увидел, что пора готовиться к приему.

Он раздевался и снова облекался во все свежее тщательно, как молодой дипломат. Он надел сверкающую свежестью рубашку с крахмальным воротником, хрустящую и молочно-белую, умело сшитую, как умеют шить китайские портные, из материи, называемой акульей кожей, тонкий черный костюм и галстук бабочкой и сразу превратился в джентльмена, который может быть украшением любого клуба или приема.

Он уже собирался вложить маленький белый платочек в боковой карман своего парадного смокинга, как постучали в ту дверь, что вела на галерею, выходившую на площадь.

Удивляясь, он открыл дверь, и перед ним опять предстал перепуганный человечек, который с жутким раболепием сказал, низко склоняясь перед ним:

— Не закрывайте, мистер, этой двери на ключ, а то я не смогу взять завтра утром... — И он, не договорив, показал смущенно на зеленые ящики. — Это мой заработок, сагиб, — добавил он, отступая и пятясь с самой глубокой почтительностью.


Глава вторая


Прием у купца Аюба Хуссейна был действительно не парадный, но все-таки гостей было не так мало.

Сам Аюб Хуссейн, с широким добродушным лицом, в очках, за стеклами которых были большие мягкие глаза, поблескивающие лукавством, в черном длинном сюртуке и белых узких панталонах, одетый, как и большинство присутствующих мужчин, представил своих друзей почетному гостю, которого он сам узнал совсем недавно.

Жена хозяина, Салиха Султан, женщина средних лет, с хорошей улыбкой, с чудесным цветом кожи золотисто-орехового тона, с длинными красивыми руками, в нежнейшем шелковом одеянии, в тончайших белых струящихся шальварах, с легким газовым покрывалом на черных, как черная тушь, волосах, умело вносила оживление в разнообразное общество, которое окружало Фуста.

В этой богатой, уставленной низкими диванами и тахтами комнате по углам стояли высокие китайские вазы, на стенах висели старые иранские ковры и пол был тоже покрыт коврами. В них мягко тонула нога. Фуста окружили женщины, и он смотрел на них глазами, полными сосредоточенности и некоторой напряженности.

Но ему и полагалось быть таким, так как хозяин уже шепнул гостям, что это Фуст, известный путешественник и ученый, очень серьезный и замкнутый человек, и что большая честь — видеть его и говорить с ним.

Фуст выглядел слишком строго на этом фоне разноцветных дамских одеяний, похожих на ярко освещенные облачка и горевшие всеми красками ослепительных украшений. Он любезно отвечал на почтительные вопросы окружающих, благодарил за гостеприимство, хвалил страну и изрекал все те необходимые фразы, которыми богато уснащены такие приемы.


Мужчины были в черных сюртуках и белых панталонах, в сандалиях на босу ногу, которые они легко сбрасывали на пол и так сидели. Дамы были такие яркие, такие разные, все без чулок, в туфлях на огромнейших каблуках, с необычайными кольцами и браслетами на руках, длинных, узких и всех оттенков кожи — от коричнево-черного до золотисто-фиолетового. Все они страшно оживились и удивились, когда Фуст сказал, что он, как это ни странно, первый раз в Лахоре, что он бывал в Карачи, но в Лахоре ему никогда не приходилось бывать.

— Как это могло случиться? — спросила его дама с властными пронзительными глазами и короткими пухлыми ручками, пальцы которых были унизаны перстнями. — Вы, который так много видел, так много путешествовал по Азии?

— Я бывал главным образом в горных местностях, — отвечал Фуст. — Я знаю, что Пакистан очень красивая страна, и я приехал сюда даже с некоторой определенной целью. Но скажите вы мне, — спросил он свою соседку, — какое, по-вашему, самое красивое место Пакистана?

Взглянув на него прозрачными глубокими и невинными глазами, она ответила не задумываясь:

— Кашмир; мне нравится Кашмир больше всего... А вы были в Кашмире?

Фауст, сразу оживившись, сказал:

— Да, я был в Кашмире. — Он даже полузакрыл глаза, как бы вспоминая все его красоты. — Кашмир, — продолжал он, — это опьянение особого вида. Когда вы дышите воздухом этих густых, насыщенных богатой зеленью лесов, слышите мелодии горных ручейков, вечную музыку шумных рек, идете по лугам, от запахов которых сладко кружится голова, подымаетесь к снегам, над которыми уходят в высоту скалы и вершины, одетые льдом и снегом, останавливаетесь в изнеможении — вы не чувствуете усталости. Это разнообразие природы делает вас совсем другим человеком. Если бы я мог, я бы навсегда поселился в Кашмире, в Гульмарге например.

— Я была в Кашмире совсем немного. Но мне о нем много рассказывал мой двоюродный брат, который ездил в Гилгит... Это правда прекрасно.

— Я бывал и в Гилгите, — сказал Фуст, — и мне кажется, что человек самой жестокой души, самого прозаического склада, развращенный соблазнами жизни современного города, в Кашмире вступает в общение с неизвестным ему, но властным и богатым миром природы, которая хочет вернуть ему потерянные возможности. Она возвращает ему чистоту помыслов, открывает наслаждение чистыми красками неба и земли, воды и гор, она уводит его от будней, заполненных нелепостями современной цивилизации. Если вы потеряли за ежедневной суетой чувство прекрасного, вы его найдете в Кашмире. Если вы желаете получить исцеление ваших недугов — души и тела, — вы излечитесь в Кашмире...

— Браво! — сказала молодая женщина в сюртучке из винно-вишневого вельвета. — Но что же вы скажете про другие страны, где вы бывали?

— Я бывал много в Индии, в Бирме, в Китае... Я люблю горы, они говорят мне больше, чем море или степи. Конечно, всюду рассеяно это волшебство природы, когда вы готовы принять его всем сердцем. Но в Кашмире это чувство такой силы, как будто там, именно там, дух природы хочет говорить с вами наедине, как на любовном свидании, но без упреков и жалоб... Мы все видим восход и закат солнца. Каждый день мы просто регистрируем его. Но закат и восход солнца в горах Кашмира — это часть той таинственной, живущей в нас силы, которая нужна человечеству, иначе оно погибнет в мире, требующем от нас только механической жизни, выполнения тех скучных и необходимых процессов, что контролируются современной цивилизацией, перенасыщенной техникой...

— А зачем вы путешествуете? — спросила, сильно смутившись, девушка, которую представила Фусту Салиха Султан как свою племянницу.

Фуст тут же забыл ее имя, но девушка показалась ему заслуживающей внимания. Прелестно одетая в светлое сари, с перекинутым через плечо прозрачным шарфом, с большим серебряным медальоном на серебряной цепочке на шее, она была воплощением юности, которая просто светилась во всем ее облике.

Хорошего рисунка губы, когда улыбались, делали ее похожей на доброе существо, которое не знает ничего земного, и оно же вместе с тем может явиться самым добрым товарищем и верным другом. Она так широко открывала глаза и смотрела с глубоким ожиданием на того, кому задавала вопрос, что не ответить ей так же чистосердечно было бы невозможно.

Фуст смотрел на нее, точно собираясь с мыслями, и секунду ничего не говорил. Потом он, как бы вынимая ответ из глубины своего существа, сказал медленно и не глядя на девушку:

— Зачем я путешествую? Я бы мог сказать, что я сотрудник географического журнала, что я член Гималайского клуба, и это дало мне некоторую известность. Но, конечно, не это главное, о чем я хочу сказать. Я избрал себе путешествия как метод познания правды жизни. Книги сейчас пишутся больше для дискуссий, чем для ответов человечеству, перед которым стоят те же вопросы нравственного совершенствования, какие стояли во все времена. Мы говорим: вершины духа. Но ведь такие вершины есть на самом деле. Человек, видящий весь мир, а не только улицу, где стоит его дом, и город, где он живет, вступает в соприкосновение с богатствами, делающими его жизнь оправданной. Я потерял жену в автомобильной катастрофе; с того дня прошло много времени, и я могу об этом говорить спокойно. Тогда я впервые задумался над тем, делаем ли мы усилия, чтобы стать лучше и чище, чем мы есть, и чтобы выйти из-под гипноза мертвящей цивилизации? Я нашел в горах и способ говорить с природой и способ открывать в людях то, что в них заложено лучшего. Я стремился все выше, в области вечности, к недоступным вершинам, где небо выше и человеческий дух тоже выше обыкновенных вещей, обыкновенной жизни... Конечно, это не философия, это не система. Это, может быть, тоже просто страсть, и временами даже опасная для жизни...

Он слегка улыбнулся, и девушка, посмотрев на него широко раскрытыми глазами — то ли от волнения, то ли от желания возразить, — ничего не сказала. Она опустила голову и задумалась.

Но тут же вступила в разговор, по-видимому, ее подруга, потому что она положила свою руку на плечо девушки. Это была рука, вылепленная хорошим мастером, с выразительными тонкими пальцами такого нежного теплого тона, что золотой браслет терял в своем блеске рядом с этой блестящей рукой.

Эта красотка, подняв черные свои брови и раскрыв чуть толстые красные губы с вишневым оттенком, сделав неуловимый жест длинными прямыми пальцами, спросила Фуста:

— Это вы были на Белом Чуде? Я читала в газетах, кажется два года назад.

Фуст стал мрачно серьезен, почти таким мрачно-серьезным он вошел в этот дом. Только беседа рассеяла его и даже увлекла. Сейчас он снова помрачнел. Каким-то жестким голосом, совершенно противоположным тому, которым он проповедовал о страсти к горам, он сказал:

— Знают ли уважаемые леди и джентльмены, что такое Белое Чудо?..

Почти все, за исключением двух девушек — племянницы хозяйки и той, что спрашивала, — не знали хорошо, что это такое. Фуст рассказывал сначала несколько вяло, но по мере того как рос его рассказ, он опять воодушевился. Только в конце драматизм победил его воодушевление, и он кончил почти шепотом.

— Белое Чудо — это одна из высочайших гор мира. Она находится у вас, в Кашмире, в Каракоруме. Многие пытались победить ее, но безуспешно. Было предпринято много экспедиций, но ни одна не увенчалась успехом. Были и жертвы. Я не буду говорить о них. Мы отправились задолго до периода муссонов, но опоздали из-за неполадок с носильщиками. Нас встретили такие метели, такие ураганные ветры, что ни о каком дальнейшем восхождении не могло быть и речи, и все-таки мы продвигались вперед. Вы можете себя поставить на наше место...

— Не могу, — сказала совершенно искренне дама с пухлыми пальчиками, — я так боюсь холода.

Фуст снисходительно улыбнулся. Все невольно посмотрели на его натренированную сухую высокую фигуру: да, такой может.

Фуст продолжал:

— У нас не было ни одного кислородного баллона в том верхнем лагере, откуда должен был быть нанесен удар, то есть начат штурм вершины. Я остался наконец вдвоем с моим хорошим другом, с которым меня связывала долгая дружба и обоюдная любовь к горам. Мы понимали друг друга с полуслова. Мы жили неделями в одной палатке, ели из одного котелка, работали, связанные одной веревкой.

И теперь, когда иные изнемогали и лежали под горой, кули разбежались в ужасе, боясь горы, как злого духа, мы остались вдвоем. После всех испытаний и мучений, с обожженными лицами, ослепленные ураганом, без достаточной пищи, мы были наедине с могучей вершиной... И мы вступили с ней в смертельный поединок. В последний день, переоценив свои силы, мы шли вверх, только вверх; лавины грохотали вокруг нас; ветер срывал нас с гребня; мы шли стиснув зубы, в том восторге, который не известен людям внизу; мы карабкались и падали, лежали на снегу, дыша, как рыбы, выброшенные морем; мы умирали и воскресали. Я потерял представление о времени. Я начал галлюцинировать. И меня вернула к жизни только трагическая действительность. Я был свидетелем того, как погиб мой друг, и я не мог ему помочь. Я бросился к нему, но было поздно. Я был близок к сумасшествию. Простите меня, но я бы не хотел продолжать об этом...

— Конечно, конечно, — сказали со всех сторон. — Мы понимаем, как вам тяжело.

Чтобы дать разговору иной ход, умная Салиха Султан, опытная в беседах, которые необязательны и несерьезны, сказала, вздохнув (ее вздох можно было отнести к переживаемому Фустом воспоминанию):

— Как хорошо, что в наше трудное время, переполненное политикой, когда все бросаются на газеты и кричат на митингах, на улице, есть чистые души, которые могут наслаждаться чудесами природы! Этими чудесами богата и наша любимая страна! Вы сказали, что вы сейчас идете в наши горы. Правда, это так?

— Это так, — сказал мягким голосом Фуст, таким мягким, что можно было предположить, что его сердце содрогается от рыданий. — Я дал слово себе, что я отомщу Белому Чуду за смерть моего любимого друга. Бедный Найт! Он был таким романтиком, с таким чистым сердцем, с такой светлой головой. Я поклялся, что я взойду ради его памяти на Белое Чудо, где он нашел такую героическую смерть. Но вы знаете, что надо сильно готовиться к такому восхождению. И поэтому я хочу в порядке тренировки отправиться в Читрал, где высится краса Пакистана — гордый Тирадьж-мир и сделать там попытку восхождения. Места вокруг него, говорят, неповторимо обворожительны. И я хочу побродить в том районе. А вы, дорогая леди, — закончил он, обращаясь к хозяйке, — совершенно правы в одном: я не занимаюсь политикой, сейчас так много есть любителей заниматься ею, что им мы ее и предоставим...

— Горы горами, но вы должны посмотреть наш чудный город, наш Лахор, — сказал один купец с такими седыми и колючими усами, что даже отдельные волоски их воинственно закручивались. — Под горами только деревни, а тут... В общем, это нужно обязательно...

— Конечно, — с живостью ответил Фуст, — завтра с утра я начну это знакомство. И я заранее предвкушаю, какое ждет меня удовольствие.

Тут хозяйка попросила всех последовать за ней.

Перешли в комнаты, где были накрыты столы. Фуст не имел особого желания есть, но у гостей аппетит был превосходный, и не только у мужчин. Женщины, слегка возбужденные разговорами о горах, опасностях и высоких материях, ели все подряд, и было приятно смотреть, как они своими длинными и тонкими пальцами очень искусно брали прямо с блюда, без помощи ложек и вилок, горячий рис хорошо приготовленного плова, брали мясо в соусе, погружали пальцы в тушеное мясо с овощами, и их белозубые рты поглощали все это без всякого стеснения. Они обсасывали кости, снова отправляли пальцы в блюдо, и тонкий слой жира ложился на полированные ногти и оставался на красных губах, которые они облизывали тонкими язычками.

Мужчины не отставали от них. И то, что это делалось не в ашхане, а в богато убранных комнатах, то, что брали не с деревянного блюда, а со старинных фарфоровых блюд, ничуть не унижало ни кушаний, на славу приготовленных опытными поварами, ни этих хорошо одетых дам и мужчин, так ловко и аппетитно отправлявших в рот хорошие горсти плова и куски тушеного мяса. Ни одна рисинка не упала на пол, ни одна капля соуса не испортила праздничных платьев.

Женщины смеялись совершенно искренне своим шуткам, они говорили о своих делах, обсуждали разные городские происшествия, обменивались короткими фразами, в которых давали характеристику Фусту, — но все это было уже не на английском языке, а на том сильном и точном наречии урду, которое было предельно выразительно.

Теперь мужчины завладели Фустом, и их разговор был уже иного порядка. Пока дамы поглощали жареный миндаль, солоноватые фисташки, ели фрукты «шаритта», похожие на сухие апельсины, и громко хрустели столбиками сахарного тростника, так что зеленая кожура его лопалась и распадалась на части, мужчины расположились маленькими группами, и Аюб Хуссейн, следивший, чтобы всем было нескучно, переходил от одной группы к другой и вступал в разговор с того места, на котором он заставал собеседников. Поэтому его реплики были иногда не очень удачны своим полным несовпадением с темой, но тем не менее они отвечали настроению, как слова пифии, сказанные наудачу и загадочно.

Так, подойдя к той группе, где стояли Фуст, молодой пакистанец и один из заслуженных банковских деятелей, он с удивлением обнаружил, что речь шла о значении халифата — по-видимому, в прошлом, так как сегодня халифата нигде не существовало.

— Всегда кто-то кому-то наследует, — сказал банковский деятель. — Почему, если исчезла Османская империя, мы не можем стать во главе мусульманских стран, принять от Турции в наследство идею халифата?..

— Надо воскресить чувство веры, — сказал, вмешиваясь в разговор, Аюб Хуссейн. — Когда светильник веры будет светить из самой бедной хижины, мы обновим идею, и к нам придут все, чтобы возжечь от пламени истинной веры... Я не хочу сказать, что мы сейчас не можем быть носителями этой идеи, но Пакистан — святая страна, и когда простая душа ее народа будет поддержкой наших дел, халифат появится сам собой. Я бы сказал, что надо развивать еще как можно шире торговлю со всеми странами, которые могут дать нам что-нибудь полезное.

Молодой купец сказал:

— Я понимаю вашу мысль так: еcли будет мир, и мы сумеем поставить нашу торговлю на высоту, и народ будет от этого богаче — мы создадим такое положение, при котором свет веры воссияет с еще большей силой, и тогда Карачи может быть новым Багдадом — столицей халифата.

— Багдадских халифов, — сказал Фуст, — обогащала — увы! — война... Если бы они только торговали, мы бы не знали славы халифата. Она покоилась на всемирных завоеваниях.

— Я не отказываюсь быть всемирным завоевателем, — смеясь, сказал Аюб Хуссейн, — но мы знаем и мирные империи современных магнатов капитала, королей металла и нефти, резины и угля.

— Они не совсем мирные, — сказал Фуст, — они даже совсем не такие мирные, но идея халифата мне нравится. Она даст большую внутреннюю уверенность вашему государству в момент, когда в других мусульманских странах есть тяга к объединению и защите своих интересов...

В эту минуту старый купец с седыми колючими усами подошел к Фусту и, взяв его за руку тонкой, как ореховая палочка, и такой же сухой и гладкой рукой, спросил:

— Скажите мне, почему, по-вашему, победил народный Китай? Подождите, — сказал он, когда Фуст сделал невольное движение, — подождите, у Чан Кай-ши было все: армия, флот, авиация, деньги, полиция, танки, пушки — все; у них ничего не было — и они победили, народный Китай победил. Почему?

— Вы задаете вопрос, на который вы сами не можете ответить, — сказал банковский деятель. — Если мы будем спрашивать нашего гостя о таких вещах, он может подумать, что мы у себя боимся того же самого...

— Нет, нет, я спрашиваю вас, — сказал упрямый старик, нетактично зажав руку Фуста своей цепкой лапой.

Фуст сказал:

— Я не занимаюсь политикой. Это не моя специальность. Я что-то плохо понимаю в этих делах, но я где-то читал отзыв специалиста, который писал, что власть в гоминдановском Китае была плохо организована. Там не было сильной власти, хотя бы такой, какую мы видим в Пакистане.

Старик закашлялся, точно слова Фуста застряли у него в горле. Откашлявшись, он извлек из заднего кармана своего сюртука платок, вытер губы и сказал почти молодым и звонким голосом:

— Но поймите, что глупо требовать от нас правления, похожего на нелепые порядки европейской демократии. Вы правы, Пакистан не Китай. Но все-таки скажите мне, как вы сами понимаете, что же все-таки произошло в Китае? Ведь вы союзники Чан Кай-ши. Значит, и вы проморгали...

Бестактного старика хотел унять Аюб Хуссейн. Он сказал шутя:

— Это случилось внизу, когда наш друг подымался на горы. Когда он спустился, было уже поздно. Дорогой, почему ты спрашиваешь человека, который занимается природой и наукой, о вещах, о которых надо спрашивать у специалистов, и даже у военных специалистов?

Но старик не унимался. Он погрозил в сердцах пальцем и сказал:

— Я все равно из Пакистана не убегу. Я старик, я не буду защищать свои деньги. Молодые пусть защищают и свои и мои деньги, а я не могу. Но я не убегу. Я останусь там, где я родился и жил. Вот мой ответ. Я останусь в Лахоре...

И он пошел, слегка покачиваясь на ходу. Слуги разносили лимонную воду, апельсиновую воду, фруктовую воду, просто холодную воду. Вина не было ни капли.

Хозяин покачал головой, лукавый огонь в его кошачьих глазах вспыхнул и потух, и он сказал, не комментируя слов старика:

— Сейчас мы послушаем музыку.

Фуст плохо разбирался в музыке и никогда не скрывал этого. Поэтому он занял удобное положение на диване у стены и равнодушно смотрел на то, как рассаживались гости, как вошли музыканты, поклонились, сели на ковер, стали настраивать инструменты. Даже тени любопытства не было у него при виде необычной формы громадного подобия гитары, широкой прямоугольной скрипки и двух разукрашенных барабанов.

Фуст знал, что этот большой и на первый взгляд неповоротливый и тяжелый инструмент зовут «ситарой». Большая гитара опиралась на два больших, как ему показалось, сплющенных кожаных шара и кончалась красивой изогнутой головой павлина, грудь которого вся была в цветных узорах и блестела, будто смазанная маслом.

Фуст погрузился в состояние бодрствующего в полусне. Тихие мурлыкающие звуки, рождаясь где-то у земли, вдруг сменились хрипением и таким резким воплем, подымавшимся к потолку, что следить за движением и нарастанием единства этой музыки Фусту было не под силу. Мало того, он просто не выносил подобной музыки, и каждый ее резкий звук, вырывавшийся из массы других, вонзался в него, как шип. Не успел он приготовиться к следующему такому удару, как вдруг музыка стала мелодичной и нежной и полилась сверкающим южным дождем, таким широким звуковым водопадом, что, казалось, омывала тело, как теплая, светящаяся влага.

После музыкантов выступил певец — известный старый артист. Его немного одутловатое лицо, очень серьезное, с маленькими слоновыми глазками, тихими и вместе с тем упрямо смотревшими перед собой, будто он никого не видел и сидел один в комнате, никак не обещало той тонкой иронии и сложных перевоплощений, на какие он оказался способным.

— Он мог бы выступать в старину при дворе какого-нибудь повелителя вселенной, вроде Надира или Махмуда, которые по своему капризу могли наполнить его ситару золотом или налить его расплавленным в горло певцу, — шепнул Фусту Аюб Хуссейн.

Фуст приготовился снова погрузиться в свой полусон, но ему не пришлось этого сделать. Артист настроил ситару и поднял руку. Он заиграл и запел сразу.

Сначала Фусту показалось, что у него нет голоса, что он поет так тихо, потому что громче не может, и это, конечно, странно, что сидят люди и слушают старого человека с усталым взглядом умных маленьких глаз, который никому почти не слышен, как будто он поет только для себя и для ближайших к нему слушателей, сидящих в трех шагах от него.

Артист пел и играл, и чем больше он пел и играл, тем больше он завладевал вниманием сидящих. Мимика его превосходила все, что когда-либо видел Фуст, а он видел много на своем веку на Востоке. Артист рассказывал песней, то рыдая от отчаяния, то издевательски смеясь, о своей возлюбленной, о своей мучительной любви. Пальцы его легко и сложно трепетали в воздухе, падали на ситару, потом уже по-другому взлетали так, точно он ломал их и отбрасывал в сторону и они снова возвращались к нему.

Интонации его голоса были очень многообразны, временами казалось, что поет несколько человек сразу, целый квартет, над которым господствует его то тоскующий, то ликующий, то насмешливый голос.

Всем было видно, что это большой талант, имеющий силу и право именно так петь стихи старого-старого иранского поэта, который заплакал бы от радости, слыша, как такой большой и очаровывающий слушателей певец доносит его давно написанные любовные стихи до людей совсем другого века, сидящих неподвижно, охваченных молчаливым восторгом.

Артист исполнил еще несколько песен и, усталый, встал под аплодисменты благодарных людей, которым он так углубил простой званый вечер, наполнил его большим музыкальным и поэтическим волшебством.

— Вы любите бетель? Вы должны знать его, если жили на Востоке, — сказала Салиха Султан Фусту, предлагая ему толстые листья перечного дерева с наклеенными на них тончайшими серебряными полосками. Гости жевали их вместе с этими полосками.

— Я ем, — сказал он, еще полный впечатления от старого певца, — но я вас должен особо поблагодарить за музыку и пение.

Салиха Султан довольно улыбнулась. Она была инициаторшей приглашения старого артиста, она его обожала, будучи еще студенткой, и обожала сейчас, когда далеко ушли ее молодые годы.

Фуст жевал бетель. Женщина с пухлыми ручками говорила ему быстро-быстро:

— А в Америке жуют бетель? Или там только жевательная резина? Но бетель полезнее. Он с серебром. Мы уже тысячу лет едим серебро. Это очень полезно. Вы, наверно, видели на базаре, что мясные туши облеплены таким множеством мух, что не видно мяса. Но на нем наклеены полоски серебра, и оно вполне годно в пищу. Серебро убивает всех микробов. Правда, правда, вы можете мне поверить. Жуйте бетель, он полезней жевательной резины.

Фуст слушал птичье воркованье, и от музыки, пения и ярких одежд и лиц, от тепла комнаты, от усталости с дороги ему хотелось уйти в какой-нибудь тихий уголок. И его опять выручил хозяин.

— Зная вашу любовь ко всему прекрасному, — сказал он как-то очень внушительно и любезно, — я позволю себе показать вам одну вещь.

И он увлек гостя в комнату, удаленную от шумных помещений, наполненных народом, который, правда, начал редеть. Супружеские пары исчезали одна за другой, но Фуст этого уже не видел.

Он сидел в тихой прохладной комнате с такой мягкой мебелью, что, садясь на нее, вам хотелось опереться на подушку, чтобы не утонуть в засасывающей мягкости.

У маленького столика сидел человек, который, в отличие от множества гостей, был в европейском, хорошо сшитом смокинге, при бледно-сиреневом галстуке. Большие манжеты с синими квадратными запонками высовывались далеко из рукавов и лежали на его коленях, из бокового кармана торчали два уголка белоснежного платочка.

Сам он был упитанный, хорошего роста, широкоплечий, можно было даже сказать про него, что он не чужд военной службе. Большое, чуть скуластое, цвета светлой глины лицо его было чисто выбрито, волосы зачесаны на пробор, смазаны чем-то приторно пахучим и клейким.

Во всех его движениях была уверенность и сила. Его предупредительная улыбка могла смениться жесткой усмешкой, а черты большого лица исказиться такой злобой, что глаза блеснут как угли, на которые подули.

Аюб Хуссейн вошел не один. С ним вошел высокий, с бородой веером человек, который был среди гостей, как и гость в смокинге, но держался где-то далеко от Фуста и не подходил к нему в течение всего вечера!

Сейчас оба они очень церемонно поклонились, и хозяин поставил на стол небольшой ларец типично кашмирской работы. Он был сделан из сандалового дерева и полон тем удивительно живым, сладостным запахом, который неистребим и вечно живет в воспоминаниях.

Открыв ларец, Аюб Хуссейн извлек из него завернутую в зеленый шелк дощечку, и когда он развернул ее, лукавые огоньки в его глазах забегали с невиданной силой, и он сказал:

— Это копия, но какая!.. Того же времени, что и оригинал.

И все четверо наклонились над столом. Перед ними лежала удивительно тонко исполненная иранская миниатюра. Она изображала могольских принцесс, играющих в поло. Все детали миниатюры были исполнены жизненности, и краски были такие свежие, точно работа была окончена вчера.

Позы амазонок-принцесс говорили о большом реализме мастера. Наклонившаяся за мячом решительно и увлеченно противоборствовала своей сопернице. Она совсем нагнулась с седла, стоя на одном стремени, чтобы попытаться отбить мяч. Столько правдивой грации было в этом наклоне и в поднятой руке спешившей к этому месту другой наездницы и в озабоченном лице красавицы слева, сдерживавшей своего горячего коня по всем правилам кавалерийской школы того времени, столько скрытого изящества в последней слева девице, высоко поднявшей ненужную ей палку с молоточком и тоже осадившей белого коня, привстав на стременах, что все любовались, не скрывая своего восхищения.

— Ну как, дорогой Моулави? — сказал хозяин, обращаясь к высокому и костлявому бородатому гостю.

— Я бы сказал, что это предел совершенства, но я должен рассмотреть еще одну подробность.

Он взял миниатюру и понес ее к окну, где, вооружившись лупой, вместе с хозяином углубился в тщательное отыскивание одному ему известной детали.

Плотный, широкоплечий человек перегнулся через стол к Фусту, разжигавшему впервые за вечер трубку, и сказал:

— Не правда ли, хорошая работа? Славные девицы — эти могольские принцессы. Это говорю вам я, Ассадулла-хан, а я кое-что понимаю в женщинах... Вы мне что-нибудь скажете?

— Ассадулла-хан, — сказал быстрым, скользящим шепотом Фуст, — меня просили передать вам следующее, запомните: совершенно необходимо убрать Арифа Захура... Меня просили передать это вам лично! Я передаю...

Фуст затянулся дымом и откинулся на подушки.

В следующую минуту, пока Ассадулла-хан смотрел на него блестящими глазами, он так же быстро сказал:

— Он слишком перешел черту. Он не коммунист, но он хуже коммуниста.

Ассадулла-хан поправил платочек в наружном кармане и сказал, как будто дело касалось совсем обыкновенной вещи:

— Все будет сделано. О мистере Гифте не беспокойтесь. У него дела идут хорошо. Он будет завтра или послезавтра.

— А как с поездкой?

— Аюб Хуссейн дает вам свой «додж» и своего шофера. Он его хорошо знает. Бывший солдат, участник войны. Лошадей и людей я дам вам, когда нужно, ближе к перевалу.

Хозяин и Моулави возвращались к столу, громко разговаривая о том, что старые миниатюры — это удивительное искусство, и как жаль, что сегодня секрет его утерян.

— Вы знаете, — сказал Моулави, — в поло играли еще во времена Салаэддина, во времена крестовых походов. Это военная игра для тренировки людей и лошадей. При халифах она тоже процветала. Теперь это чистый спорт.

— Дорогой друг, — сказал Аюб Хуссейн, — теперь, когда знаток этого искусства, наш достойный Моулави, подтвердил настоящую ценность этой чудесной миниатюры, ее подлинность восемнадцатого века, я прошу вас принять ее как недостойный дар скромного купца знаменитому открывателю новых высот и в память пребывания в моем доме в этот счастливый для меня день.

Он поднес сандаловый ларец с миниатюрой, снова завернутый в зеленый шелк, Фусту, который смотрел на хозяина, делая самую добродушную мину и стараясь улыбнуться как можно приветливее. Он сказал:

— Вечер, который я провел в вашем доме, никогда не изгладится из моей памяти. Каждый раз, когда я буду смотреть на это истинное произведение искусства, я буду думать о дружбе, о моем великом уважении к вам и вашей семье.

Фуст пожал руку Моулави и Ассадулле-хану и в сопровождении хозяина покинул дом, где провел такой долгий и такой любопытный вечер. Хозяин проводил его до машины. Указывая на шофера, небольшого роста человека, аккуратно одетого в куртку с серебряными пуговицами, он сказал:

— Этот шофер поедет с вами в поездку. Его зовут Умар Али. Он ничего и никого не боится, кроме аллаха и меня.

Когда гости разъехались и огни в доме погасли, а слуги убрали остатки еды, блюда, тарелки, блюдечки и чашки, красивая и возбужденная Салиха Султан, пылая негодованием, спросила своего мужа:

— Неужели ты подарил этому американцу ту иранскую миниатюру, где могольские принцессы играют в поло?

На лице Аюба Хуссейна не отразилось волнение его жены.

— Да, — сказал он.

— Но ведь ей нет цены! Что же ты сделал?!

— Если ты думаешь, дорогая моя Салиха Султан, что я сошел с ума, звони по телефону и вызывай врача. Но я не сумасшедший. Такую миниатюру, копию такой миниатюры мастер, которого знает твой и мой друг Моулави, может делать раз в месяц, каждый месяц. Эта сделана три месяца назад...

— Ну смотри, а то ты меня чуть не убил, — сказала Салиха Султан, — теперь я спокойна.

— А откуда ты уже узнала, что я подарил американцу миниатюру?

— Дорогой султан моего сердца! Как хозяин, так и хозяйка должны знать все, что делается в доме. Разве это плохо? Ты никогда не жаловался на меня, что я тебе плохой помощник. Правда, Аюб Хуссейн? Правда? Тебе нечего возразить!

Фуст вернулся к себе в отель поздно. Хотя он не выпил ни одной капли вина, голова его была какой-то тяжелой. Он не нравился сам себе. То, что предстояло ему, было неясным. Он не хотел в это вдумываться наедине. Он хотел подождать приезда Гифта.

Он бросил в камин старые газеты, они горели ненужным, ничего не говорившим огнем. Туда же, в камин, он отправил письма и разные бумаги, которые накапливаются в дороге, — все эти квитанции, билеты, расписки, счета, записки. В дальнейшем путешествии все это ни к чему.

Белая тень легла перед дверью. Луна выбелила двор так чисто, что Фусту показалось, будто на дворе лежит снег. На деревьях тоже. Ему стало неприятно. И эти сегодняшние разговоры о Белом Чуде...

Он боялся посмотреть в окно на двор. Он боялся увидеть перед собой видение этого чудовища, выходившего из мрака ночи всеми неизмеримыми ребрами своих ледяных стен. Как будто холод этого ночного призрака проник в комнату. Фусту стало нехорошо. Он выпил виски, не разбавляя его водой. И прислушался. Ему показалось, что стучат в ту маленькую дверь за спальней, в ванной комнате.

Неужели этот сумасшедший пришел снова, чтобы говорить об этих ужасных темно-зеленых ящиках? Да, в этой стране бегают за каждым верблюдом и ишаком, чтобы получить навоз для своего маленького поля.

Он идет к двери и стоит перед ней. Если он откроет ее и за ней будет стоять не жалкий, скрючившийся человечек, а тот, кто остался там, на горе...

«Ну, Фуст, твои нервы пришли в упадок!» Он открывает дверь сильным движением. Перед ним внизу пустынная площадь. Где-то в листве мелькают огоньки. Никого нет на маленькой галерейке. Деревья с черной жестяной листвой стоят перед ним.

Он возвращается в комнату с камином. Бумаги догорели. Он опускает шторы на окне, выходящем на большой двор, и сидит в кресле, пьет виски, курит, закрывает глаза, какие-то люди идут перед ним. А, это те русские в Амритсаре! Он снова закрывает глаза и с виду погружается в сон, но он весь полон тревоги и опять видит кошмар. Индиец швыряет палкой, разбрасывает песок, мокрый пепел и кости, которые рассыпаются, и протягивает Фусту золотой зуб. Фу!..

Он говорит, этот индиец:

— Фуст — золотой зуб человечества.

Так не заснешь... Он берет таблетку и глотает ее. Это тоже не то. Он по ошибке проглотил таблетку дильдрина (два раза в неделю, от малярии, через три дня, утром, с водой; реклама — анофелес, приколотый к карте тропиков булавкой с красной головкой).

Он пьет виски и принимает двойную порцию снотворного. Сон приходит.


Глава третья


День, казалось Фусту, будет таким же безвкусным, как этот завтрак, — где бы ты его ни ел, — состоящий из кукурузных хлопьев с молоком и сахаром, кусочка масла, яичницы со свернувшимся в черную трубку ломтиком бекона, мягкого банана и жесткого, сухого мандарина, чашки черного чая и пересушенных, тонко нарезанных тостов.

Машина, предупредительно посланная Аюбом Хуссейном, ждала его во дворе. Умар Али был тем шофером, который все знает, все видит и обо всем виденном и слышанном молчит, а если говорит, то только отвечая на вопрос, обращенный к нему. И, однако, за этой молчаливостью не чувствовалось ни озлобления, ни каменной неподвижности, ни равнодушия к жизни. Умар Али имел очень выгодную для шофера богатого человека внешность: незаметную и скромную, — но все слуги в доме Аюба Хуссейна знали его как веселого, жизнерадостного, отзывчивого и умного человека, хотя он иногда и бывал резок и обидчив. Как бывший солдат, любил он товарищество и дружбу, помогавшие ему в джунглях Бирмы и Ассама.

Фуст сел рядом с ним и велел везти себя в музей.

Видно было, что большой Лахорский музей пережил какие-то сложные времена. Об этом говорили гулкая пустота его зал и явное отсутствие многих предметов в полупустых витринах. Судя по оставшимся светлым пятнам на полу, многие изображения богов и статуи героев исчезли из стен музея. Книжные шкафы тоже были порядком опустошены.

— Да, — сказал старик в белом тюрбане и с палкой из красного дерева, сопровождавший Фуста, — мы отдали многое индийцам, когда делились после образования Бхарата и Пакистана. И это хорошо, слава аллаху, потому что то, что мы имеем рядом, важно только для сравнения, чтобы сразу увидеть, где свет истины, а где только желание, не имеющее силы выражения.

Он почтительно наклонился к стене, где висел длинный ряд иранских миниатюр старой школы.

— Посмотрите, — сказал он, — какие образцы неповторимого искусства здесь перед вами, с каким вдохновением сделаны эти картины, не имеющие равных в свете, как тонко написаны здесь лица, какая утонченность в изображении пейзажа! Слеза восторга горячит глаз, и сердце содрогается от сладости и восхищения! А! Какие миниатюры! Где вы видели такие? Вы их нигде не увидите! Я часами могу смотреть на них. А это? — Он повернулся направо и вытянулся с такой надменностью, точно кто-то нанес оскорбление его роду.

Своей толстой красной палкой он ткнул в противоположную стену и сказал так презрительно, точно слова, которые он сказал, такие, что после них надо сразу полоскать рот, чтобы освободить от скверны.

— А это? — повторил он почти в отчаянье.

Фуст увидел миниатюры, которые показались ему похожими на те, что он только что рассматривал. Но сказать свое мнение он не хотел. Ему нравилось бушующее неистовство хранителя музея, и он покорно, но равнодушно ждал.

Старик тыкал палкой в эти беззащитные произведения, которые явно, будь его воля, уничтожил бы немедленно и навсегда.

— Исчадие ада, работа несовершенных рук, творение бессилия! — Он плюнул и постучал о пол палкой, точно усмирял злого духа, запертого под ним в подвале.

— Что это? — спросил Фуст, рассматривая рисунки.

— Это индийские миниатюры, тут нечего смотреть, — сказал старик. — Идемте дальше!

Перед Фустом стояли статуи тех времен, когда волны индийского мира сливались с морем греко-бактрийской культуры, как сливаются воды Ганга и Брамапутры, идущие навстречу с разных концов огромных горных стран. Стояли статуи в белых передниках, и это было так неожиданно, что даже равнодушие Фуста дрогнуло. Ему издали показалось, что на них надеты белые широкие штаны и оттого у них такой огорченный и грустный вид. Фуст взглянул на старика, и тот понял его немой вопрос.

— Пакистан — страна торжествующего ислама, чистой веры! Мне трудно, как правоверному, глядеть каждый день на тела идолов, неприлично обнаженные и представляющие бесстыдство для глаз верующих! К нам ходят женщины и дети. Я закрыл их.

Музей имел много залов, и в них были очень хорошие костяные изделия, выточенные из целого слонового бивня, металлические изделия кустарей, резьба по дереву, ковры, оружие.

Среди оружия в полупустых шкафах иногда лежали остатки стрел, или испорченный колчан, или старый изогнутый клинок. Перед ними останавливался старик и, поглаживая бороду, как будто приветствуя их с большим уважением, говорил Фусту:

— Это образцы победоносного оружия ислама, подлинные вещи славных времен исламской древности! По изгибу этого клинка видно, какая сильная рука была у его владельца.

Они вошли в зал, где было множество камней разной формы, разного размера. На них можно было видеть какие-то угловатые, очень сложные по рисунку надписи.

— Что это такое? — спросил Фуст. — На каком языке эти надписи?

— Эти надписи сделаны на неизвестных языках, до сих пор их еще никто не сумел прочесть.

— Почему же вы их не отдали индийцам? — сказал Фуст. — На что вам камни с неизвестными надписями?

— Их нельзя отдавать индийцам, — сказал старик. — А если окажется, что это надписи людей, исповедовавших коран или бывших нашими предками? Я лично уверен в этом. Вдруг эти камни взяты с мусульманских кладбищ?

Однако почти ничто не задержало внимания Фуста так, как вещи, раскопанные в таинственном городе Мохенджо-Даро. Но это был интерес сенсации. Если бы перед глазами современного американца появились развалины Атлантиды и ученые выложили бы перед любопытствующими современниками предметы той легендарной страны, то это была бы, может быть, сильнейшая сенсация нашего века. Мохенджо-Даро — не Атлантида. Он не известен широко.

Как на сенсацию, смотрел Фуст на эти странные предметы, которые были взяты в окаменелом городе на большой глубине, в Синде. Город этот, большой, благоустроенный и, по-видимому, очень культурный, относился к временам, которые невозможно себе представить. Пять тысяч лет назад по улицам этого города ходили люди, двигались караваны, в домах трудились, пели, веселились, умирали. И эти вещи, хранившие тайну времени, рассказывали о том, что тогда уже знали золото, серебро, медь, железо, знали пшеницу и пальмы, хлопок и дыни. В домах у живших тогда людей были высокие комнаты, была прекрасная планировка улиц, была городская канализация.

Фуст смотрел на печати из твердого камня и слоновой кости, на которых были вырезаны разные животные и стояли иероглифические знаки, чем-то схожие с египетскими.

Все повторяется в этом мире.

Фуст смотрел на древние вещи, и ему стало казаться, что это какая-то шутка археологов, уверявших, что это добыто из глубоких раскопок, что этим вещам пять тысяч лет. Но если так, что изменилось?

Такой же буйвол сегодня идет по улицам, как и этот, которому пять тысяч лет. И собака рядом с ним, как будто бы она только что прибежала и ее скопировал, стилизуя, быстрый мастер.

Горшок с едва заметным рисунком, но поищи — и этот рисунок найдешь сегодня на очагах туземцев долины Инда.

Этот бородатый человечек в костюме, расцвеченном трехлепестковыми цветками, может быть начальником какого-нибудь селения в горах или главой цеха в Лахоре.

Слон, над которым письмена, похожие на геометрические фигуры, какие-то граненые треугольники, ромбы, октаэдры, — такой же, как и сейчас.

Фусту пришла в голову неожиданная мысль: «Что останется от нас через пять тысяч лет?» Когда он представил себе города нашей культуры, погребенными в глубоких слоях южной или северной земли и вновь откопанными, ему стало не по себе. Но эта мысль его позабавила.

Ему захотелось на воздух, к зелени и воде. Он простился со старым фанатичным последователем ислама, пожелал ему новых успехов в развитии порученного ему музея, прошел мимо знаменитой пушки Зам-Заммах, даже не взглянув на нее, и велел везти себя далеко за город, на могилу султана Джехангира.

Медленными шагами, в сопровождении неизбежного гида, пояснения которого он не слушал, Фуст шел по длинной дорожке, ведущей от ворот к мавзолею одного из самых известных владык Индии, человека, сочетавшего такие неожиданные и далекие качества, которые, если бы об этом знал Фуст, понравились бы ему.

Но он не знал этого. Он не знал, что Джехангир был тонким знатоком живописи, что, рассматривая поразительную миниатюру или план нового сада с его утонченными формами беседок, мостиков и купален, он мог оторвать свой взгляд от миниатюры и плана и с любопытством знатока смотреть, как сдирают кожу с живого человека, который разгневал властителя-эстета. Потом он брал перо и записывал и то и другое, чтобы просвещенное потомство не забыло о нем и его делах.

И о нем не забыли. Фуст, человек из страны, которая не снилась и во сне Джехангиру, шел шагом повелителя к его скромной изящной гробнице, усыпанной каменными, почти живыми в своих красках, цветами. Фуст даже не посмотрел, как отчетливо скользнуло по каменному полу в преддверии гробницы его отражение, не остановился перед ажурной мраморной стеной входа и вошел в тишину и прохладу полутемного зала, наполненного искрами от солнечных лучей, дробившихся в резных окнах.

Гид, отстраняя услуги непосредственных хранителей гробницы, непрерывно бормотал какие-то популярные сведения о Джехангире, но Фуст отвечал ему что-то невразумительное и незначительное, и обоим им было хорошо, потому что гид знал, что этот высокий иностранец даст ему лишнюю рупию, и не спрашивает ничего, и удовлетворяется тем, что гид говорит; а с другой стороны, Фуст был рад, что гид не настаивает на долгом пребывании в этом скучном зале и готов скорее гулять под деревьями и наслаждаться жарким хорошим полднем.

Он покорно дал увести себя на крышу гробницы и оттуда, с минарета, увидел зеленый простор, окружающий Лахор, реку Рави, сверкавшую среди зелени, и дорогу на север, которая ждет его.

Он спросил гида, какое самое зеленое место он знает в Лахоре, которое было бы просто показательным для искусства разведения садов. Гид сейчас же сказал, что ему надо ехать в обратную сторону, переехать Рави, проехать вокзал и с Амритсарской дороги свернуть мимо гробницы Али Мардан-хана, который и создавал Шалимарский сад, свернуть снова мимо Инженерной школы по направлению к Бегамнуре, и там он найдет Шалимарский сад — чудо, каких мало на свете. Это близко, всего около двенадцати миль.

Шалимарский сад был пуст в этот час дня. Было уже жарко, и в пустыне этого сада он увидел редких гуляющих и человека, сидевшего в состоянии глубокой задумчивости на полу каменной терраски над бассейном, полным до краев воды. Ничто, казалось, не могло вывести его из этого состояния.

Фуст сказал себе, что он похож на этого человека, с той разницей, что он шагает, а не сидит, подперев голову руками. Сад со своими павильонами, фонтанами, каналом, лужайками, старыми манговыми деревьями и кипарисами понравился Фусту.

Фуст пробыл там очень недолго, ровно столько, сколько нужно пробыть туристу, внимательно знакомящемуся с городом Лахором и его окрестностями. Он даже сделал несколько снимков, которые могли пригодиться.

Машина долго кружила по городу. Молчаливый Умар Али, казалось, совершенно не интересовался тем, чего хочет его пассажир. Он просто возил его. И только когда они достаточно объехали лавок и базаров и в чередовании зданий, где сидят чиновники, и лачуг, где живут рабочие, чиновничьи семьи, и пышных вилл, где наслаждаются жизнью богачи, так ясно и показательно прошла вся лестница человеческих отношений, Фуст сказал:

— Вези, как хочешь.

Умар Али показалось даже, что Фуст устал и дремлет, и он, исполняя его приказание, вел машину не торопясь, в полной уверенности, что Фуст хочет просто на полчаса заснуть.

Но вдруг Фуст сказал с такой силой «Стой!», что Умар Али не понял, проснулся ли он в это мгновение случайно, или он только притворялся спящим.

И Фуст с своей стороны взглянул внимательно, потому что ему тоже никак не удалось определить, случайно ли шофер завез его в это место, или он это сделал по каким-то соображениям.

Но так как Умар Али ничего не сказал, а просто затормозил машину, он вылез из нее также безмолвно. Умар Али тоже вышел из машины. Они стояли среди развалин. Но это не были развалины от стихийного бедствия. Ни ураган, ни землетрясение тут не принимали участия. Тут действовали силы, которые были страшнее урагана и землетрясения.

Дома были разрушены так сильно, что невольно приходило сравнение с самыми упорными боями последней войны. Фуст смотрел на эти остатки, носившие следы взрывов и пожаров, ударов каких-то непонятных таранов. Да, тут дрались, и дрались долго, беспощадно, дрались не на жизнь, а на смерть.

Фуст глазом исследователя рассматривал следы, по-видимому, многодневных боев, когда эти развалины переходили из рук в руки. Тут боролись с мужеством отчаяния за каждый камень. Тут осаждали и штурмовали, дрались в рукопашную, делали ночные вылазки, бросали гранаты и зажигательные снаряды. Тут участвовали пушки и минометы. Может быть, сейчас еще под этими стертыми с лица земли домами, целыми кварталами лежат трупы погибших.

Тут, вероятно, не щадили ни женщин, ни детей. Вон в груде кирпичей остатки колыбели, кроватей, вон черепки посуды, битое стекло, камни, залитые темными пятнами какой-то жидкости, разбитая пиала, сломанный стол, поднявший одну ногу вверх, и разорванные сожженные книги, куски материй, зацепившиеся за кирпичи.

Какое-то безумие владело сражавшимися, потому что ожесточение, истребившее эти жилые дома, населенные мирными жителями, не имело ничего общего с ожесточением обыкновенной войны.

Зола, пепел, уголь наполняли развалины.

Фуст не стоял так ни перед гробницей Джахангира, ни перед статуями и картинами Лахорского музея, ни перед красотами Шалимарского парка. Он сжал губы, и что-то неприятно торжествующее мелькнуло в его лице. Но оно сразу же замкнулось, и он отошел немного в сторону, сел на обрубок старого фикусового дерева, закурил трубку и продолжал смотреть так, точно он отыскивал в этих руинах остатки знакомого ему дома.

Он сидел долго. Потом походил перед развалинами большого трехэтажного дома, ржавая крыша которого, свернувшись жгутом, лежала неподалеку. Умар Али курил сигарету и молча ждал.

Фуст подошел к нему. Молчать дальше было невозможно.

— Как это было? — спросил Фуст.

Умар Али посмотрел на него так, точно вопрос относился не к нему, а Фуст спрашивает эти обгорелые кирпичи и разбитые доски. Потом он сказал:

— Я не знаю. Я не был в то время здесь. Я был в армии, в Бирме.

— Что слышал об этом?

— Что слышал об этом? Тут бои шли несколько месяцев. Тут было временами больше мертвых, чем живых. Все стреляли во всех. Служащие мусульмане стреляли в служащих индусов и убивали чем могли. Сикхи дрались с мусульманами, солдаты-белуджи с солдатами-дограми. Дома разрушали до основания. Семьи вырезали до последнего человека. Трупы бросали в реку. Кто пережил все, тот никогда не забудет этого!

— Ты сказал по-солдатски: хорошо, коротко. — Фуст набил новую трубку.

— Не знаю, я сказал, как мог, — ответил Умар Али.

— Поедем дальше...

Фуст сидел, глядя вперед невидящими глазами, как человек, который видел много самых разных вещей, и устал задерживать все это в памяти, и не хочет думать о них. Пусть они скользят так же, как скользило его отражение на зеркальном полу преддверия царской гробницы.

Он велел остановить машину и вышел с фотоаппаратом, когда увидел, как около кустов на газоне человек, корчась, словно от боли, укладывается на траву и все не может улечься как следует.

Это, конечно, был умирающий с голоду, на них он вдоволь нагляделся. Но Фусту захотелось размять ноги. Сфотографировать заодно умирающего, такого необычно бодрого, — значит, получить хорошее фото для географического еженедельника. Там ужасно любят такие снимки!

Но когда он подошел близко к барахтавшемуся на земле человеку и хотел его снять, тот приподнялся и сказал хрипло, но понятно, на очень плохом английском языке:

— Дайте денег. Дайте бакшиш.

— Ты умираешь? — спросил Фуст.

— Я? — сказал этот человек, почти голый и ужасной худобы. — Я нет, я хочу просто спать. Смерть, конечно, придет за мной. Если вам нужно, чтобы умирали, так недалеко я видел женщину. Она умирает, по-моему, с тоски. А меня снимать как умирающего еще рано. Я просто не могу найти место, чтобы прилечь поспать. И земля стала какая-то вся буграми, как жизнь... Да, а женщина рядом, за углом...

Фуст бросил ему монету и велел Умар Али повернуть за угол.

За углом сидела на старом мешке женщина в таком ветхом сари, что было непонятно, как оно держится на ее плечах. Правда, местами оно лопнуло, и сквозь дыры виднелись выпирающие из кожи кости. У ног ее стояла деревянная чашка, как у буддийского монаха, и в чашке были какие-то камешки, несколько штук. На коленях у нее спал совсем маленький мальчик, уткнув свою голову в ее потерявшее цвет одеяние.

Когда Фуст подошел к ней, она сделала движение, как бы защищая мальчика, взглянула на Фуста взглядом такого бездонного спокойствия, что он хотел что-то сказать, но раздумал и пошел к машине.

Она, продолжая закрывать мальчика рукой, говорила вслед Фусту:

— Не буди его, не буди его. Он не должен видеть этого! Он не должен видеть... И я прошу вас, оставьте ему эти камешки, он в них играет. Прошу вас...

— Я знаю эту женщину, — сказал Умар Али. — У нее в дни резни убили мать, мужа, сына и жену сына — всех. Она не в своем уме. Это ее внук. Она нищая и сумасшедшая. Много теперь таких. Я даю ей иногда деньги...

Фуст не хотел слышать ничего об этой женщине. Она его не интересовала. Конечно, теперь много таких. И не только в Пакистане. Женщина сидела неподвижно, и каждая машина обдавала ее облаком горячей желтой пыли.

Буйволы тянули повозки. Они не задумывались, куда и зачем везут свой тяжелый груз. Бежал в повязке с зелеными полосами рикша. Пот не струился по его лицу, но оно было такое сморщенное и желтое, такое измученное, точно он бежал по осколкам стекла и они впивались ему в ноги. Девушка, сидевшая в его коляске, немедленно закрыла лицо рукой и отвернулась, поймав взгляд Фуста. Рикша, по-видимому, бежал давно. Он раскачивался на бегу из последних сил.

Фуст все же снял их с ходу. Снял еще уличную сценку, почти идиллическую: у большого фикусового дерева сидела женщина с лотком, на котором были букетики цветов — бледно-желтых и лимонно-розовых мелких роз, которые берут для торжественных гирлянд. А рядом был аккуратно развернут на земле большой цветной платок, и на нем, как на сцене, расположился уличный парикмахер. Загорелый дочерна, так что его лоб блестел ярче медной начищенной чашки, стоявшей на краю платка, он брил своего клиента с ловкостью настоящего мастера, которого дело боится. Отдавшись в руки этого искусника, его клиент сидел совершенно неподвижно и только косил глазом в зеркало в толстой рамке, которое он держал в своей правой руке, удобно упираясь локтем в поджатую правую ногу.

На ковре было такое множество чашечек, блюдечек, коробочек, ножниц, ножичков, тряпочек и еще какого-то барахла, что определить название этих вещей было невозможно. Парикмахер работал с сосредоточенным лицом, как будто вырезал на жесткой коже своего клиента замысловатые узоры.

За его движениями с удовольствием наблюдала, по-видимому, жена брившегося человека, которая, закрыв от жара голову платком, сидела, как пригвожденная, и только иногда облизывала языком сухие губы.

Рядом с ней сидел маленький мальчик, как будто сторожа брошенные старые туфли своего папаши. Он сидел, как маленький человечек, думающий о том, зачем нужно брить человека и почему он видел людей с такими большими бородами, что вот их-то и надо поубавить, а они, наоборот, бежали от парикмахера и не хотели даже подстригать бороды. Но это были сикхи. «Их всех убили, — сказал папаша, — или они убежали. Не ищи, мальчик, таких бород в Лахоре, они все в Амритсаре».

Прошли какие-то демонстранты, было их человек тридцать. Несли они национальный бело-зеленый флаг с белым полумесяцем и два плаката. На красном поле этих плакатов написано было белыми буквами, что демонстранты требуют повышения зарплаты. Это были служащие одной гостиницы. Они ходили к министру под окно и сейчас идут домой. Демонстранты расходятся и теперь будут терпеливо ждать, что скажет министр.

Фуст увидел и своего соперника. Уличный фотограф повесил на решетку входной двери в сад черное сукно и усаживал по очереди перед ним женщину за женщиной. Те, которые не снимались, смеялись над теми, кто сидит у входной двери, и подшучивали. И все стали хохотать, и сам фотограф тоже, когда Фуст снял всю эту сценку.

Мальчики пускали воздушного змея. Две красотки стояли и смотрели, как змей шел косо, потом выправился и начал резвиться в небе. Фуст вышел из машины и снял их. Они улыбнулись, и он их поблагодарил. Они смутились, но он сказал, что снял их для американского журнала и теперь их увидят миллионы людей всего света.

Он спросил, как их зовут. Одна сказала: «Селима». А другая засмеялась и ничего не сказала. Тогда Селима шепнула: «Ее зовут Мумтаз».

На улицах было так много народу, что снять всех не мог бы никакой фотограф. И все эти люди, одетые в лохмотья самых бедных оборванцев и в длинные рубахи и штаны ремесленников и рабочих, в разнообразные формы почтальонов, кондукторов городских автобусов, сторожей, рассыльных, боев, одетые в сюртуки и белые панталоны, в европеизированные костюмы владельцы контор, магазинов, агенты, комиссионеры и заехавшие в город богатые землевладельцы, туристы и люди свободных профессий, врачи и инженеры, студенты и профессора — каждый имел свою судьбу и свое место, и их жизнь ждала своего биографа, потому что все они жили и хотели лучшей жизни, боролись, страдали и погибали на улицах этого прекрасного города так же, как во всех городах мира, с которыми их связывали общие пути развития человечества.

То, что думал сейчас Фуст, глядя на суету базара, на уличного сапожника, на стоящего рядом с ним верблюда, косившего лиловый глаз на машину последней американской марки, — вся эта цепь жизней была жизнью вообще. Это был вообще город неизвестного народа, неизвестного века.

Молодость, которую он только что встретил, зовут Мумтаз, так, как, может быть зовут и ту, что лежит в гробнице рядом с гробницей Джехангира. Это не важно, что ту, лежащую в могиле, звали Нурджихан, это случайность. И старость, что сидит там, на перекрестке, со спящим мальчиком, — разве это не вечная печаль старости, перешедшей через страдания и желающей охранить от ужасов безрадостное детство своего внучонка?

И развалины погибших кварталов — это картины прошлого, настоящего и будущего.

Весь этот широко раскинувшийся город не есть ли новый Мохенджо-Даро нашего времени, который через пять тысяч лет раскопают, как раскопали тот, что в осколках можно видеть в музее, где полупустые шкафы и ворчливый фанатический человек с палкой красного дерева.

Эта мысль тоже позабавила Фуста, но тут же он услышал незнакомый шум, который из всех шумов улицы выделялся какими-то новыми оттенками голосов. Какой путешественник не обязан наблюдать жизнь народов, да еще если он сотрудник известного географического журнала? И Фуст велел шоферу ехать на этот новый шум.

До сих пор Фуст осматривал город, он делал все, что полагается путешественнику, туристу Востока, пишущему об этом в географические журналы и снимающему все своим аппаратом. Ничего неестественного не было в его любопытстве, проявленном даже по отношению к самым мелким явлениям уличной жизни.

Его интересовали люди и дома, памятники старины, животные и деревья. Он фотографировал нищего и красивых девушек. Но какая-то забота лежала на его выразительном загорелом энергичном лице, что тоже придавало ему вид мужественного исследователя, видавшего виды и перенесшего все неприятности климата, слишком знойного для европейца и американцев.

До сих пор все было ясно, но эти люди шумели как-то особо. Их было много; они что-то иногда кричали. Он велел Умар Али остановить машину, вышел из нее и пошел к людям. Это были группы. Среди них стояли и остановившиеся велосипедисты, тут были и девушки, и старухи, и дети. Он увидел мальчика с книжками под мышкой, который нырял в толпе, как будто играл в какую-то игру или отыскивал кого-то.

Белые листки бумаги передавались в группах, и чаще всего этот листок держали девушка или юноша. Они что-то говорили окружающим, и те брали листки и карандаши, или вынимали вечные перья, у кого они были, или брали у девушек, раздававших листки, и все это было как-то и по-деловому и совершенно необычно для этой улицы, которая никогда не видела ничего подобного.

Подписывался под листком человек в одежде крестьянина. Пришел ли он на базар, или по делу, связанному с землей, или в больницу навестить кого-нибудь? Это был человек земли, и его куртка и широкие брюки из белой материи выдавали его с головой. Дружеский смех сопровождал его ответ, по-видимому острый, как бетель, который, как известно, приготовляется из листьев индийского перца.

К удивлению Фуста, к девушке подошел офицер, спросил, по-видимому, в чем дело, и, вынув из бокового нагрудного кармана своего френча вечное перо, расписался, так же как крестьянин. И девушка тоже улыбнулась ему.

Молодой человек подошел к девушке и взял листок. Он все делал как-то размашисто и сам был подвижной, высокий и такой крепкий и веселый, что девушка с удовольствием и любопытством смотрела на него, пока он ставил подпись.

Она взглянула на листок, когда он вернул ей его, и сказала:

— Но, может быть, вы поставите свой адрес?..

Юноша взглянул на нее и засмеялся таким хорошим смехом, что девушка смутилась.

— Мой адрес? Я всюду, я нигде, я миллионы, — сказал он.

Тут засмеялись девушка и окружающие.

— А можно сказать точнее?

— Можно. Если сказать точнее, то я — песня.

— А чья песня?..

— Я пишу стихи и рад, когда народ поет их иногда. Мое имя Фазлур. Вот моя подпись.

— О! — сказала девушка. — Вы Фазлур? Мне о вас рассказывала одна наша общая знакомая...

— Возможно, — сказал он. — Кто она?

— Вы должны ее знать, я не ошибаюсь, ее зовут Нигяр, Нигяр-бану.

— Как, вы ее знаете? Так я прошу вас, если увидите ее, передайте мой привет.

Тут подошел человек без ноги и с палкой.

— Люди, — сказал он, — где здесь можно расписаться против войны и атомной бомбы?

— Кто ты? — спросили из толпы.

— Я бывший солдат. Что я теперь? Я был человеком при двух ногах. Теперь имею одну. Я инвалид. Дайте мне расписаться. Люди говорили, что здесь где-то записывают, кто против войны...

Девушка стала объяснять ему, как надо расписаться.

В соседней группе исполинского вида человек держал, не выпуская, листок, как будто он нашел волшебное средство от какого-то своего несчастья.

— Я бенгалец, братья, — говорил он. — Сколько еще бежать и куда? Я не могу, братья, больше бежать. Пусть кончится война и все войны, чтобы никто никуда не бежал. Не надо больше войны, братья!

— Никто не должен драться ради сагибов! — закричал кто-то в стороне от этой группы.

— Ни за своих сагибов, ни за чужих сагибов! — ответил ему, как эхо, сильный грузчик, несший большой ящик на спине и спустивший его на мостовую.

Люди подписывали и подписывали листки. Фуст прошел через них, как инородное тело, как будто бы он был из прозрачной массы, — никто не замечал его. И он, правда, не хотел останавливаться. Но понимать, что говорили, он не мог, так как они говорили не по-английски.

Было шумно, оживленно, весело. Как будто всех сближали эти листки, как будто после подписи давший ее испытывал радость от какого-то приятного известия. А это было всего-навсего собирание подписей под Стокгольмским воззванием. Люди хотели запрещения атомной бомбы не потому, что они хорошо ее представляли, а потому, что они знали: всякая бомба — это война, это кровь близких и своя собственная, гибель всего, что тебе дорого, а если эта бомба атомная, тем хуже.

Бойкая и привыкшая разговаривать на улице торговка зеленью сказала, обращаясь к молодым женщинам, тоном опытного трибуна:

— Женщины! Что вы с вашей молодостью подписываете бумажки? А что сделает эта бумажка? Вы как дети. Разве что-нибудь значит твоя или моя подпись, если там, наверху, захотят воевать?

— Нет, — сказала, выступая из толпы, женщина, — нет, сестра, это неверно. Слушай. Я мать. Ты, наверное, тоже мать. Мне только двадцать шесть лет, у меня двое детей. Одна младше другой на четыре дыхания. Я видела в своей деревне, в нашем это было Пенджабе, войну, и кровь, и трупы. И я поняла, что такое ненависть и война. И слушай меня, сестра. Разве наш Инд сразу течет могучей рекой? Нет, он составлен из рек, а реки из ручейков, а ручейки из маленьких капель. Но без этих маленьких капель не было бы великого Инда, орошающего наши земли. Наши подписи — капли, — да, пусть капли, но если в каждой стране их дадут все, кто против войны, то мы получим такую реку нашей силы, что те, кто хочет войны, испугаются шума этой великой реки... Подписывай, сестра. Может, твоя подпись есть капля, которая переполнит речку, и она станет рекой! Я готова собирать эти подписи и днем и ночью. После того, что я видела в Пенджабе в дни, когда в людей вдохнули ненависть, я больше не хочу видеть трупы чужих и близких. У меня убили отца и дядю... Подписывай, сестра!.. И да будет с тобой божье благословение.

Толпа заслонила от Фуста обеих женщин. Он видел белые листки вокруг себя, и вдруг ему показалось, что среди этих митингующих людей мелькнуло знакомое лицо. Откуда у него здесь, в Лахоре, знакомые лица? Вот девушка с таким лицом, что ее не сразу забудешь, если встретил. Но где же он ее видел раньше? Где?

Девушка в бедной одежде, в шальварах, которые куплены на дешевой распродаже, ни одного украшения. Где же он ее видел? Она даже улыбнулась ему. Или это ему показалось? Такой бедной девушки он не знал здесь. Какое ему дело до них? Почему-то это лицо соединилось с другой одеждой, с другим совершенно окружением, с обстоятельствами, ничего общего не имеющими с этой уличной сценой.

Неужели он видит ту девушку, что является племянницей Аюба Хуссейна? Но та пришла вся разряженная, как молодая жена раджи. Как? Та девушка и эта — одно? Нет, это ошибка, ошибка простительная, потому что здесь, в Лахоре, красивые лица схожи. Нет, он ошибся. Что-что, а в этом обществе грани так резки, что дочь богача не встретишь на улице одетой, как простая работница. А то, что она ему улыбнулась?.. Ну так что! Все девушки одинаковы — в любой стране одно и то же.

Но он уже понял, что происходит сбор подписей в пользу мира. Вот и пресловутый голубь. Все ясно. Он вышел из сборища и пошел к машине. И здесь опять встретился этот несносный мальчишка с книгами, похожий на воробьеныша, который нахохлился и распустил все крылышки, подражая взрослым воробьям. Он хочет что-то сказать. Послушаем, что он скажет. О, мальчик говорит по-английски! Что же он говорит?

— Ну подумайте только, мне не дали расписаться. Говорят, что я еще мал. Разве же это справедливо? Вы хоть и англичанин, сагиб, но скажите, что это несправедливо — так обижать маленьких, если мы за мир, против войны, не правда ли? Вы согласны, что это несправедливо? Вы молчите!

Другой мальчик, выступивший из-за его спины, сказал:

— Азлам, а что, если ты ищешь справедливости у поджигателя войны? Вот это здорово!

Фуст ничего не сказал в ответ. Он сел в машину и велел ехать домой. Через полчаса он уже был в отеле.


Глава четвертая


Генри Гифт представился Гью Лэму, они познакомились в Кабуле, как инженер, специалист по горно-дорожному строительству фирмы «Гаррисон-Хеджес Компани оф Нью-Морк энд Кер д’Алейн» (Айдахо), которая занимается дорогами, мостами, плотинами и всем, связанным с этим делом.

Он обнаружил веселый, сангвинический характер, пел, когда был в хорошем настроении, две строки из песенки, которую начисто забыл в целом:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


Он шутил, рассказывал анекдоты и охотно выслушивал искренне веселившие его вопросы Гью Лэма, который непрерывно удивлял его своей непроходимой наивностью. Гью Лэм был по профессии антрополог, даже, если говорить точнее, краниолог, который первый раз наблюдал глубинную Азию своими близорукими глазами, но эти глаза взирали сквозь большие круглые очки с такой предельной восхищенностью, с какой ученый погружается в неизвестную, но полную открытий область.

Генри Гифт и Гью Лэм представляли полную противоположность друг другу. Если Гью Лэм был высок, худ и походил на бегуна, которого измучили, но и привели в спортивную форму ежедневные испытания и тренировки, то Генри Гифт был среднего роста, похож на профсоюзного деятеля, чуть полного, но с достоинством носящего свое тяжелое тело, любящего говорить с аудиторией и способного рассмешить ее умелой шуткой или острым анекдотом, когда она устала.

Генри Гифт участвовал в последней войне как офицер инженерных войск; Гью Лэм никогда не слышал, как взрываются мины или пикирует штурмовик. Гифт был в Азии свой человек и мог бесконечно рассказывать о чем угодно: о веселых домах Сингапура, о мистических танцах острова Бали, о джунглях Бирмы, о тайных притонах Шанхая, — потому что он все это видел сам; Гью Лэм впервые попал на международное совещание антропологов в Иране и ехал оттуда по приглашению индийского ученого Гупта Раджана в его индийские края, куда-то под Аллахабад.

Генри Гифт взял его в машину компании в Кабуле, чтобы доехать с ним вместе до Пешавара; оттуда можно продолжать путь до Лахора на самолете или поездом.

Они очень быстро, без всяких приключений проделали путь до Джелалабада и переночевали в уютной, как нашел ее Гью Лэм, гостинице, на открытой площадке, где он восхищался лунным вечером и пейзажем. Миновав утром длинные подъемы и спуски горных перевалов, они теперь ехали к Хайберу, встречая немногочисленные семьи кочевников и разговаривая обо всем виденном.

— Не вы строили эту дорогу? — спросил со своим обычным восторгом Гью Лэм.

Ему нравился его спутник, такой жизнерадостный и грубоватый, и он очень хотел доставить ему удовольствие, похвалить его работу. Но Гифт засмеялся и сказал:

— Нет, не я. Эта дорога существует давно. Не очень хорошая дорога. Если бы американцы строили ее, это была бы дорога!

— А в этой стране вообще мало дорог? — спросил Гью Лэм.

— Мало современных, но мы им сделаем. Люди тут хорошие, и надо им помочь. Похожи на наших индейцев, пока их не истребила цивилизация...

— Посмотрите, — воскликнул с восхищением Гью Лэм, — посмотрите, какой красивый афганец! Как он гордо смотрит, с каким достоинством, с каким видом завоевателя шагает этот нищий бедняк! Да, вы правы, это оригинальный народ. Вы знаете, нас вез Азис, такой смешной тип, что он мог рассмешить юмористический журнал. Он говорил нам, показывая самый обыкновенный мост на маленькой горной речонке: «Это второй мост в мире!» А? Мы не спросили, где первый. Мы спросили, откуда он это знает. Что он ответил нам, послушайте. Он сказал: «Мой дядя читает газеты». Это великолепно. Но если бы мы над ним посмеялись, он бы нас зарезал. Такой у него характер. Они неиспорченны, как дети. У нас были две машины, увешанные амулетами, страховавшими от всех возможных несчастий. Перед одним песчаным перевалом мы увидели, что шоферы снимают с себя свои личные, охраняющие их амулеты и навешивают на машины. Что такое? Они говорят, что это очень плохой перевал и лучше пусть будут защищены машины, чем они. Так мы и проехали эти крутые повороты на песчаных ползучих скатах, и наши машины, украшенные всякими камешками, лентами, коробочками, проскочили благополучно. Шоферы с торжеством вернули оправдавшие доверие амулеты себе на шею.

Потом у меня был с одним афганцем такой разговор. Он сказал, что самая сильная страна в мире — Афганистан. Я не спорил, я спросил, почему он так думает. Он сказал: «На севере мы граничили с царской Россией. Царь был очень сильный, с кем он только не воевал, но с Афганистаном никогда не воевал. Почему? Боялся. Теперь мы граничим с Советским Союзом. Советский Союз очень сильный. И Гитлера разбил и японского царя разбил, такой сильный, а с Афганистаном никогда не воевал. Почему? Боялся. Это на севере, а на юге у нас англичане. А? Нам надоело их бить...» Подумайте!..

Оба засмеялись. Гифт стал напевать свое:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


— Откуда вы взяли эту песенку? — спросил Гью Лэм.

— Вы знаете, я сам забыл. Когда так много ездишь, то впечатления вытесняют одно другое.

— Посмотрите, — почти закричал Гью Луэм, — какая красавица! Право, если ее приодеть, она будет просто великолепна. Она похожа на пантеру...

— Наверное, вы правы, она похожа на черную пантеру, — сказал, усмехнувшись и не глядя на проходившую женщину, Гифт, — потому что она никогда не моется, эта ваша красотка.

— Ну что вы! — сказал Гью Лэм. — Вы знаете, надо их учить, их надо всех учить, — договорил он с наивной уверенностью, — они все, наверное, неграмотны. А вся Азия, она вся неграмотная. Я еду в Индию. Она тоже неграмотна на девяносто процентов. Там англичане больше всего боялись школ, печатных станков. Мне рассказывал мой дядя, путешествовавший по Индии. И даже библия была запрещена, поскольку она наводит на размышления, в ней говорится, что падают царства и можно свергать правительства. Англичане всегда хотели сохранить на Востоке порядки на уровне средневековья по меньшей мере. И это замечательно, что американцы взялись за просвещение Афганистана. Скажите: много ли американцев помогает просвещать эту интересную страну?

Гифт хлопнул его слегка по колену и весело сказал:

— Нас здесь хватает. Я встречал американцев, которые оказывают техническую помощь, работают по здравоохранению, организуют гражданскую авиацию, здесь понятия не имеют о метеорологической службе, пропагандируют новейшие способы ведения сельского хозяйства, организуют труд и изучают страну. Я познакомился за время моего пребывания в стране с археологами — здесь много древних памятников, — с ботаниками, даже со специалистами по бабочкам.

— Как это хорошо! — воскликнул Гью Лэм. — Какие скалы! А эта башня! Так и кажется, что оттуда выйдет сам Тамерлан. Он, кажется, шел этим проходом.

Они ехали между скал, возвышавшихся на полкилометра над ними. Внизу в серой теснине шумел пенистый ручей. Было пасмурно от темных, неприветливых скал, петли дороги возносили их все выше и выше, и казалось, что этим подъемам и поворотам не будет конца.

Вдруг шофер остановил машину посреди ущелья.

— Что случилось? — спросил Гью Лэм.

Гифт, ничего не спросив у шофера-афганца, который все равно не смог бы объяснить, так как не говорил по-английски, а Гифт знал по-афгански лишь несколько фраз, вылез, и за ним вылез и Гью Лэм. Гифт посмотрел вверх и увидел над собой на склоне крышу какого-то строения и антенну. Там помещались пост и почта. Он знал это место уже давно.

— Это граница, — сказал он. — Можно ехать. Нам не нужно никаких формальностей... Они нас просто не касаются. Поехали! — сказал он афганцу.

Но шофер афганец сидел неподвижно. Тогда Гью Лэм воскликнул:

— Нет, нет, этого нельзя делать! Надо уважать порядки. Мы, американцы, всегда уважаем чужие законы. Я прошу вас исполнить все формальности. Это даже интересно.

— Но вы видите, что тут, на дороге, никого нет. Не лезть же нам в самом деле туда! — Гифт показал на конец крыши, видневшийся из-за скал, куда вела крутая тропинка.

— Поищем кого-нибудь внизу, — сказал Гью Лэм и решительно пошел по дороге; она была пустынна и извивалась между стен ущелья, над которыми поднимались отдельные уступы, и на них видны были старые сторожевые башни, сохранившие до сих пор воинственный вид.

За выступавшей на дорогу скалой они остановились. В тени скалы стояла обыкновенная железная кровать без матраца, но с толстой, посеревшей от пыли веревочной сеткой. На этой кровати, скрестив ноги по-восточному, сидел пожилой человек, одетый, как обыкновенный афганец. Тюрбан его был плотно обвязан, широчайшие шальвары были чистые и лежали в живописных складках, жилетка и куртка были из хорошей материи. Перед ним стояли два венских стула с полукруглыми спинками и с продырявленным дном. В одном продырявленном сиденье уютно стоял небольшой белый чайник с нарисованными на нем красными розами, в другом — широкая пиала.

Афганец, сидевший на кровати, наклонялся к чайнику, наливал чай в пиалу и тихо прихлебывал его в жаркой тишине ущелья. Казалось, никто не может отвлечь его от раздумья, в которое он был погружен.

Когда перед ним появились Гью Лэм и Гифт, афганец не изменил своей позы. Допив чай, он важным движением укрепил пиалу в продырявленном дне венского стула и ждал, как шах, вручения ему верительных грамот.

Он страшно понравился Гью Лэму своей уверенностью и древней надменностью.

— Что я вам говорил? — сказал он, торжествуя. — Извольте соблюдать формальности. Предъявите паспорта.

Они протянули сидевшему свои паспорта.

Афганец, не взглянув на них, взял паспорта и начал их перелистывать, ища то, что ему нужно. Он нашел кабульскую визу. Так же молча он, держа одной рукой паспорта, погрузил другую в море своих необъятных шальвар и долго искал там, пока не выловил в их глубине круглую печать на тонкой серебряной цепочке, прикрепленной к поясу. Выловив печать и жарко дохнув на нее, он пропечатал с силой паспорта, вынул из-за правого уха вечное перо, привычно расписался справа налево и отдал паспорта американцам.

После этого оторвавшего его от больших мыслей движения он снова наклонился к чайнику, как бы давая знать, что аудиенция окончена и они свободны.

Гью Лэм был в восторге. Гифт презрительно фыркал. Машина подъехала, и они сели.

— Но он же прав! Он глубоко прав в своей философской уединенности, — говорил Гью Лэм. — Может быть, он думает о новом возрождении ислама, об образовании мощной секты, а вы лезете к нему с бумажкой, которая ничего ему не говорит. Заметьте, он даже не взглянул на нас. И он отдал нам паспорта, как будто это были листья, упавшие с дерева ему на колени.

— Так кто был прав? — сказал злорадно Гифт. — И не нуждались мы в его печати. Проехали бы, и все. А если вы думаете, что он ушел весь в себя, сидит и ничего не замечает, — вы ошибаетесь. На Востоке человек может вас не заметить, но это не значит, что он ничего не знает про вас. Он прекрасно осведомлен обо всем так, что вам могло бы показаться, что он читает даже ваши мысли на дне своей чашки. И, конечно, он презирает нас, в зависимости от характера, немного или много: мы же для него кафиры, от которых столько зла в жизни.

— Ну что вы! — сказал Гью Лэм. — Он добродушен, как старый дуб. Он гостеприимен и мудр. Я хочу сохранить его в воспоминаниях таким. И когда буду рассказывать дома Энн и моим девочкам о своем путешествии, я опишу его именно таким. Но посмотрите, что это такое?

Он выглянул из машины. В ущелье перед ними дорога была перегорожена бетонными серыми надолбами, колючая проволока обвивала пространство за надолбами. На скале стояла башня, из которой торчало дуло пулемета, смотревшее в сторону севера, а с афганской стороны такая же башня, венчавшая вершину утеса, направила пулемет на юг.

Машина стояла перед шлагбаумом, на асфальтированном шоссе, которое, начинаясь от надолб, как бы подчеркивало, что тут уже другая страна и другое отношение к действительности. У будки, достаточно широкой, чтобы в ней от солнца укрывалось до пяти человек, стояли люди, одетые по-разному. Двое были в военной форме — в высоких барашковых узких шапках, с карабинами и патронташами на поясе, один в пестром одеяле, накинутом как плащ, и один с рукой на перевязи, в тюрбане и в серой куртке.

Шлагбаум открылся, машина въехала на землю Пакистана. Их встретил такой же пожилой человек, как и по ту сторону границы, но одет он был в строгий костюм, живо напоминающий о временах английского владычества. Его зеленый мундир, узкие панталоны, борода, расчесанная веером, и манеры дисциплинированного чиновника говорили, что они въехали в страну, где государственная машина много сложнее.

Отметив свои паспорта, они выпили по чашке чая в прохладной большой комнате пропускного пункта и поехали дальше по ущелью, ощетинившемуся башенками дотов, колючей проволокой и участками, отмеченными узкими белыми столбиками.

— Это минные заграждения, — сказал Гифт.

— Зачем здесь столько укреплений? — спросил, недоумевая, Гью Лэм.

— Они против афганцев!

— Как? — сказал ученый. Он вспомнил сидевшего на кровати пожилого афганца, пьющего чай. — Против этого старика столько укреплений?

Ему представилась фантастическая картина вражды двух стариков — того, что пьет чай, сидя на кровати, и того, что пьет чай, сидя за столом в прохладной полутемной комнате. Он сказал об этом Гифту.

— Э, нет! — сказал Гифт. — Видите, эти края населены пуштунами, то есть такими же афганцами, какими населен Афганистан, но здесь они живут в северо-западной пограничной провинции. Англичане имели всегда массу неприятностей с непокорными пуштунами. У пуштунов всегда было настроение никому не подчиняться, а уж если подчиниться, то лучше сговориться с королем в Кабуле, чем с вице-королем в Дели. Когда Индия разделилась на два доминиона, Бхарат и Пакистан, они голосовали за Индию, потому что в индийском обширном государстве они, несомненно, могли бы рассчитывать на автономию. Но к сложности положения, — у нас сейчас пятидесятый год, то есть это было только три года назад, — присоединилось то обстоятельство, что кашмирский раджа объявил себя независимым и этим спутал все карты. Пуштуны не могли теперь присоединиться к Индии, так как с ней больше не граничили. Тогда они заговорили о другом. Естественное тяготение к своим братьям в Афганистане направило их взоры в сторону севера, но пакистанское правительство не могло позволить, чтобы эта провинция отошла к повелителю Кабула. Так возникли неприязненные отношения, вызвавшие пограничные стычки и появление пулеметов в башнях, которые мы видели.

— Я все понял, кроме одного, — сказал Гью Лэм, — ведь делились по доброму желанию. Мусульмане хотели жить с мусульманами, индусы — с индусами. И по желанию каждое княжество могло стать самостоятельным, подобно Кашмиру. Почему же пакистанцы не дали пуштунам воссоединиться со своими братьями? Отдали бы Пуштунистан мирно. Пусть живут вместе все пуштуны. Англичан нет. Им никто больше не угрожает. Они родственный народ. Пусть соединятся с афганцами.

— Вы шутник, — сказал Гифт, цедя сквозь зубы свою песенку:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


Вы шутник, — повторил он, — вы забыли одно обстоятельство, вернее — вы о нем ничего не знаете. Пограничная линия укреплений, построенная англичанами, идет на сотни километров. Она захватывает Кашмир и оканчивается далеко на западе. И железная дорога, которая перед вами, — военного порядка и сделана не вчера. Если вы отдадите Афганистану эту укрепленную линию, хотя бы часть ее, то Пакистан, как раньше Индия, будет беззащитен от нашествия с севера...

— Кого? Афганцев? Этих пастухов, сентиментальных и диких, похожих на библейских кочевников?

— Не афганцев. Более грозного соперника Англии, который не потерял надежды владеть этими местами.

— Кто же это? Иран? — спросил Гью Лэм.

— Ну что вы! Это Россия, царская Россия вчера и Советский Союз сегодня...

— Теперь вы шутник! — сказал Гью Лэм. — Знаете, что я вам скажу? Я не люблю войны. Может быть, моя профессия располагает к этому. Антропология, как некоторые говорят, является предысторией истории. Я изучаю времена, когда человечество жило во тьме веков, но оно уже в этой тьме ощутимо шло к свету, к правильному пути, и когда оно шло по мирному пути, оно продвигалось вперед, а когда оно брало копье войны, то уничтожало свои же собственные достижения. Таким образом, мы благодарны всему миру, что приносит мир, и терпеть не можем войн, которые уничтожают даже следы цивилизации. Народы должны жить в мире. Американский народ, к которому и вы имеете честь принадлежать, — мирный народ. У нас, к счастью, даже не было великих полководцев, покорявших целые страны. Один раз мы колотили друг друга, потому что нельзя было подчиниться грубой силе, закрывавшей нам путь вперед. И сейчас юг Америки живет в мире с севером. Значит, мы были правы, отстаивая мир. У нас нет культа военных идолов. Это первый признак делового, мирного народа. Все мои друзья, как и я, стоим за мир. Война — это не для нас.

Гифт слушал в каком-то сладостном молчании жаркую речь Гью Лэма.

— Продолжайте, продолжайте, это очень интересно...

— Пожалуйста, — сказал Гью Лэм. — А что касается России, или, вернее, Советского Союза, то я не понимаю, зачем ему Индия? У этой страны такие великие пространства, совершенно неосвоенные, и после войны такие разрушения, что искать ей новой войны — просто безумие. Если русские цари могли просто из жадности мечтать о богатствах Индии, хотя и они не сделали ни одной серьезной попытки, насколько я знаю, то Советский Союз, мне кажется, этой жадности обогащения иметь не может. Вся его мирная политика говорит об этом...

— Ну, хорошо, — сказал, улыбнувшись, Гифт, — мне интересна не Россия сегодня, мне интересен ваш общий подход. Вы видели, как кончился Афганистан и как начался Пакистан. Даже дорога изменилась. Как же можно отдать пуштунов, чтобы усилить Кабул? Какой-нибудь хитрец в Кабуле скажет: «Такой страны, как Пакистан, не было никогда. Это наши древние земли, начиная с Бабура и Ахмед-шаха. Бабур считал Пенджаб своим наследственным владением. Ахмед-шах-Абдали владел Пенджабом, Кашмиром и Синдом. Вернем их себе». Я говорю это для примера. Чтобы противопоставить подобным замыслам преграду, и нужна сейчас эта укрепленная линия. Я сам против войн, но они необходимы, когда нужно защитить то, что вы называете передовой цивилизацией. Право, я знаю достаточно Азию, и должен вам сказать, что без европейцев и американцев сегодня это будет хаос, угрожающий европейским странам новыми Чингис-ханами и Тамерланами. В крайнем случае я соглашусь на то, чтобы эти азиаты лупили друг друга и в этих драках утратили ту силу, которую они могут обратить против передовой нашей культуры и свободного человечества...

— Неужели вы действительно так думаете? — сказал Гью Лэм. — Неужели вы предполагаете, что люди не могут жить без войны? Нет, нет, вы сами человек мирной культуры, вы строите дороги. Дороги — это пути просвещения и связи, дружбы и взаимопонимания, взаимопомощи и сотрудничества. Это пути, которые не разъединяют народы, а соединяют их. Не так ли? Вы же не строите их, думая, что по ним пройдут танки и другие военные машины. Вы же строите дороги к аэродромам и не думаете, что по ним поедут не мирные пассажиры, а военные летчики, которые повезут бомбы, чтобы сбросить их на соседнюю страну. Вы же знаете, что у нас в Америке мы не хотим новой войны. Ну зачем мирному американцу оружие насилия, когда вместе с русскими и англичанами и другими народами мы вырвали это оружие из рук фашистов, нацистов? Не так ли? Конечно, после такой войны, когда все пережили невозможное напряжение, меняется и человек, в ней участвовавший. Да, он хочет жить по-другому. И нужно жить по-другому, по-новому. Во время войны мы нашли у себя старые, негодные порядки, которые уже нельзя было терпеть. Это было наследство рутины. И мы изменились, мы поняли, что надо приносить высшие жертвы и стать лучше, чем мы есть. Вот вы же приехали в дикий Афганистан, чтобы способствовать его прогрессу. И у себя дома тоже надо хорошо проветрить собственную квартиру и выколотить мебель, на которую осела пыль войны. И даже, может быть, часть этой мебели выбросить в чулан или отправить на свалку. У меня есть привычка с юности вносить в записную книжку разные поразившие меня мысли выдающихся людей. Например... я сейчас вам покажу...

Он порылся в карманах, набитых картами, проспектами, газетами, и вытащил зеленую записную книжку малого формата, всю исписанную своеобразным прямым почерком, который с первого раза кажется простым и ясным, но при ближайшем ознакомлении оказывается очень неразборчивым.

— Я сейчас найду, — сказал Гью Лэм, — вот она, эта выписка из нашего Эмерсона, старика Эмерсона. Это его лекция «Молодой американец». Это наша золотая классика. Я люблю Эмерсона с юности. Вот что он говорил, послушайте: «Вам проповедуют только ходячие добродетели, учат, как добыть и сохранить собственность, воспитывают в вас чувство капиталистов... А вокруг сияют звезды, стоят леса и горы, живут звери и люди и рождаются великие стремления нового строя жизни». Это говорил великий американец почти сто лет назад.

— Посмотрите в окно, — сказал Гифт.

— Что это такое? — воскликнул, закрывая записную книжку и пряча ее в карман, Гью Лэм. — Что это за доски набиты на скалы, и почему их так много, и они то внизу, то вверху?

— Это ответ на вашу речь, Гью Лэм. Это памятные доски о Столетней войне, которая велась здесь. Если бы мы вылезли из машины, вы бы прочли на этих досках, что тут погиб взвод, там батальон, там полк, там сержант, там офицер, там полковник, там генерал. Если бы мир походил на Хайберское ущелье, то он был бы увешан сверху донизу такими досками, на которых вы читали бы о бесконечных войнах, битвах и смертях в мировом масштабе. Но мир не Хайберский проход, где англичане воевали с афганцами так нудно и так безуспешно. Они запрещали им даже ходить по верхней дороге. А вон, видите, идет женщина-туземка, несет связку хвороста, и ей наплевать, что написано на этих досках. Она даже не знает, что она победительница в Столетней войне, и она крайне удивилась бы, если бы вы ей сказали про это, а между тем ее отец или дед, а может быть и муж, сражались здесь всю жизнь, благословляя войну, которая дает им оружие, и добычу, и удовлетворение всех инстинктов. Без войны они были бы похожи на собственных ишаков, которые идут, куда их гонят.

Гью Лэм смотрел на памятные доски, мемориальные заметки прошлого, и ничего не отвечал. Они ехали некоторое время молча. Машина остановилась.

Гифт выглянул в окно и сказал, кивнув головой в сторону шофера:

— Он знает свое дело. Вылезем. Вам надо посмотреть на классический Хайберский перевал.

Они вышли из машины, чтобы немного размять ноги. Если бы шофер не остановился, то они не заметили бы, как проехали это место, настолько оно было плоским, и никаких типичных для перевала склонов, ведущих на юг и на север, здесь не было.

После краткой остановки на перевале во весь дальнейший путь они уже не возвращались к теме войны. Для Гифта было ясно, что этот молодой ученый с чертовски узкой специальностью представляет уникальный характер, являющийся следствием квакерского воспитания и научных дисциплин, далеких от современности, и спорить с ним на тему войны не стоит, а завлечь его в область чистой политики так же неинтересно, как пробовать применить речи Линкольна на заседаниях объединенных штабов.

Но он нравился Гифту, как персонаж из детской книжки, который идет в лес и не боится, что его съест волк, — потому что это сказка и худо кончиться она не может. С другой стороны, он принимает мрачные картины жизни за раскрашенные рисунки, и ему от них не становится страшно. Гифт вспомнил, что где-то читал про одну девочку, которая шокировала свою мамашу, по-детски смеясь и ударяя в ладоши, радуясь калеке-нищему, уроду, покрытому язвами, имевшему чудовищно мрачный вид. Девочка хотела непременно с ним поиграть и никак не могла понять, что видит перед собой не игрушку, нарочно сделанную для ее забавы.

— А все-таки, — сказал Гью Лэм, как бы ища, чем кончить разговор о войне, — все народы хорошие: и шофер афганец, который так наивно верил, что видит перед собой второй мост в мире; и этот пакистанский чиновник, который поил нас таким замечательным чаем; и англичане, которые все-таки построили эту дорогу, и мы по ней едем; и американцы, вступившие в войну, защищая человечество от фашизма; и русские, которые с таким бесстрашием сражались, перенося неимоверные страдания, — все народы хорошие, что бы вы мне ни говорили!..

— А я ничего вам не говорил! — засмеялся Гифт.

Он теперь смотрел на Гью Лэма как на юродивого, как на неисправимого, безнадежного чудака. И ему захотелось попробовать его с другой стороны, узнать — есть ли граница этой ученой наивности, или она действительно безгранична. И он сказал:

— Вам не приходилось иметь дело с восточными женщинами?

— Нет, — сказал Гью Лэм, — а вам?

— Мне приходилось, и должен вам сказать, что однажды я видел сразу столько красавиц, что их хватило бы на небольшой мусульманский рай.

— Что вы говорите? Вы попали тайком в какой-нибудь гарем? Это очень интересно, пожалуйста расскажите.

В гарем попасть и легко и трудно. Есть гаремы, где вы за деньги получите все, что захотите, но есть гаремы, где вы в такой же смертельной опасности, как и путешественник прошлых лет... Нет, я видел красавиц целый караван, и каких красавиц!.. Если бы они были герлс, им был бы обеспечен успех в мировом турне.

Вы знаете, что столицей Карачи стал потому, что Лахор слишком близко к границе и полон воспоминаний о недавней жестокой резне. Таким образом, пришлось столицей сделать город, который не имеет славных традиций, но является большим портом. Моряки иностранных пароходов и другие европейцы, которых в Карачи несколько тысяч, любят развлекаться на европейский манер. Меня даже возница тонги — это их типичный городской экипаж — спрашивал, не хочу ли я познакомиться с веселыми девушками. Он знает их сколько угодно.

Однажды один почтенный деятель, не духовного звания, полный негодования, предложил обдумать закон, запрещающий проституцию. К нему присоединилось еще несколько членов парламента. Представляете, какой переполох возник в легкомысленном мире красоток! Они выбрали делегацию, которая должна была посетить этих членов парламента и принести им петицию.

— Как же они это сделали?

— Они разоделись, самые красивые, конечно, из них, в самые лучшие наряды, сели на отборных верблюдов, которые были украшены коврами, лентами, цветами, султанами, помпонами, и весь этот караван, за которым шли толпы любопытных, с медленностью карнавального шествия двинулся по улицам.

Они вручили свою петицию, написанную на пергаменте изумительным каллиграфом и заключенную в переплет, покрытый вязью тонких узоров.

— Ну что они могли написать?! — воскликнул Гью Лэм.

— Это, конечно, писали не они, — ответил Гифт.

— А кто? Может быть, вы написали им этот текст?

— Он был так хорош, что я согласился бы быть его автором, но это писал человек — большой любитель этих гурий, тонкий стилист и знаток истории.

— Вы его знаете, этого человека?

— Да, знаю, но он просил, чтобы его имя не стояло под текстом. Он имеет в обществе определенное положение, и был бы большой скандал, если бы его участие в этой истории было разоблачено.

— Он имел какую-нибудь выгоду? Ему заплатили? Вы простите, что я так откровенно спрашиваю. Если нельзя ответить, не отвечайте. Но мне страшно интересно.

— Нет, ему не нужны были деньги. Он в них не нуждался. Но зато он вкушал позже поистине райские радости. У этих гурий хорошая память и добрые сердца...

— Ну, продолжайте, пожалуйста. Что же было в этой петиции?

— Вначале говорилось о том, что они принадлежат к самой древней в мире профессии, профессии столь трудной и ответственной, что ее можно причислить к тем видам производства, где рабочим выдается молоко и усиленное питание. Никто не может обвинить их в безбожии.

Когда великий халиф Омар ибн аль Хаттаб вошел в Египет и войско его, уставшее от походов и битв в пустыне, вкушало свой отдых в садах прекрасной Александрии, их сестры того времени сделали все возможное, чтобы дать усталым воинам и заслуженные ими покой и ласку.

Но великому халифу сказали, что его войско начинает впадать в слабости, которые лишат его прежнего мужества и сделают неспособным к дальнейшим подвигам. Разгневанный халиф отдал приказ об изгнании всех этих женщин из пределов Александрии.

Женщины обратились к святому, сопровождавшему войско, — такому щиту справедливости, который был вне всяких подозрений. Этот святой выслушал дрожащих в отчаянии женщин и сказал после раздумья: «Правы вы. Халиф не прав».

— Что же дальше? — спросил Гью Лэм, и его узкое загорелое лицо с большими круглыми очками по-мальчишески светилось любопытством.

— Халиф имел обыкновение каждый день делать прогулку верхом в окрестностях Александрии. Он ехал не спеша лесом финиковых пальм, которые, как известно, имеют только пышные кроны, и поэтому все, что делается внизу, далеко видно. Халиф увидел перед собой женщину и мужчину, которые позволили себе совершенно открыто то, за что он велел изгнать всех александрийских красоток. Он выхватил меч, чтобы одним ударом разрубить грешников, забывших все и не чувствовавших угрожающей им опасности.

Но когда Омар склонился с седла, то он узнал в мужчине того святого своей армии, мудрость которого была неоспорима. Как говорит предание, халиф некоторое время пребывал в молчаливом раздумье. Свита его тоже. А между тем жизнь продолжалась. Потом халиф слез с коня, снял с себя плащ и накрыл им лежащих, влез на коня и удалился в свой дворец, где в тот же день отдал приказ вернуть всех изгнанных женщин обратно в Александрию.

И вот женщины писали в петиции: если вы считаете себя мудрее великого халифа Омара и святее того святого его армии — запретите нас и прогоните!

— Великолепно, великолепно! — закричал Гью Лэм, хохоча совершенно по-мальчишески. — Вот видите, и в вашем рассказе мир победил войну. Неужели вправду так было?

— Я сам был свидетелем этого события. После этого разговоры прекратились, и все остались довольны...

Машина мчалась все ближе к Пешавару, и, продолжая разговаривать и смеяться, Гью Лэм расспрашивал Гифта о все новых и новых подробностях жизни в Карачи и в Лахоре и наконец, когда уже показались пешаварские пригороды, спросил:

— А как мы доберемся до Лахора?

— Я думаю, что завтра мы улетим или уедем поездом, — сказал Гифт. — Не беспокойтесь, я все тут знаю.

— Вы так много и замечательно рассказывали, как настоящий бог дорог, но вы не сказали, зачем вы едете в Лахор.

— Я получил небольшой отпуск и в Лахоре встречу одного своего друга; я думаю, он уже приехал, мы с ним уговорились провести отпуск, организовав интересную туристскую поездку, где-нибудь в Кашмире или около него, в снежных горах, где можно вволю дышать горным воздухом и пить горное солнце.

— Я вам завидую, Гифт! Давайте встретимся в Лахоре...

— Давайте...

Так, без приключений, они въехали в пыльный, жаркий Пешавар, где провели остаток дня отдыхая и рано легли спать, так как самолет уходил на рассвете.


Глава пятая


Салиха Султан не только вела все хозяйство большого дома Аюба Хуссейна, не только знала, как принять гостей и с кем и как поговорить или устроить ту или иную встречу, но и обладала широким умом, который давал ей преимущество над женами купцов и чиновников, составлявшими ее общество.

Если бы она к тому же имела возможность самостоятельно выступать как деятель женского движения, она была бы одной из самых популярных пакистанских женских руководительниц, и кто знает, до каких размеров дошло бы ее влияние, если бы дать полный простор ее честолюбию и сильной воле. Но Аюб Хуссейн твердо условился с ней, что она никогда не будет принимать активного участия в женском движении и ограничится пожертвованиями с благотворительной целью.

Она прекрасно понимала свою любимую племянницу Нигяр, мать которой умерла во время войны, а отец жил в своем имении за Равальпинди, предоставив Нигяр заботам доброй тетушки в Лахоре. Нигяр кончала Лахорский университет, и в доме Аюба Хуссейна ей жилось так спокойно, что ее отец мог весь досуг отдавать разным земледельческим занятиям, не беспокоясь о жизни Нигяр.

Салиха Султан и Аюб Хуссейн имели двух взрослых дочерей, которых благополучно выдали замуж: одну за сына купца из Синда, куда она и переехала, а другую за адвоката. В настоящее время она жила на курорте в Марро и дышала горным свежим воздухом, в то время как в Лахоре уже начинали задыхаться от жары.

Салиха Султан все любила делать по-своему, и для этого у нее был штат многочисленной прислуги, которая была преданна ей и держала ее в курсе всех новостей. А сведения из кухни иногда значительнее тех, что печатаются в газете.

Поэтому, зная все и ничему не удивляясь, она знала также, что Нигяр — добрая, тихая, женственная, с глазами лани и таким тонким рисунком лица, что казалось — она сошла со старинной миниатюры и сам Бекхзад[11] работал над ее подбородком и ртом, — ее любимая Нигяр ходит по кварталам, где живут бедные люди, и помогает им, ведет, как она говорит, просветительную работу, над которой посмеивается ее другая племянница, та самая задумчивая подруга Нигяр, что спрашивала гостя — надменного американца — про Белое Чудо.

Эту племянницу Салиха Султан и хотела выдать замуж за молодого ученого, работавшего в Лахорском медицинском колледже. Купить ей обновку было всегда заботой Салихи Султан, больше всего любившей одарять подарками тех, кто ей близок или на кого падала тень ее щедрости и благорасположения.

Но были у доброй и сильной Салихи Султан и свои странности. Она не переносила самолета, не любила автомобиля, она была верна старине. Все, что действовало на нее раздражающим образом, она отодвигала от себя подальше. Так, ей не нравилось радио, потому что оно приносило дурные вести со всех сторон света, или распевало глупые песенки, или занималось всяким рекламным вздором. Оно могло принести и такое горе, что вся страна закричала бы от страха.

Ей не нравилось американское и европейское кино, потому что все, что происходило там на экране, было ей чуждо и не вызывало никаких сердечных ощущений. А Салиха Султан любила и поплакать втихомолку и посмеяться так, чтобы надолго остался в памяти этот смех.

Вот почему она ходила на индийские фильмы, где говорили на урду, где было много понятной музыки и песен, где под страстные мелодии страдали, любили и побеждали люди, которых она понимала и которым сочувствовала.

Вот почему, когда она хотела ехать на базар, шум и гам которого всегда развлекали ее, и посмотреть в лавках, что там привезено нового, она не брала автомобиля, а выбирала хорошую тонгу и вместе с неизменной Нигяр отправлялась по городу.

В лавках торговали, как в старину, всегда можно было пошутить с продавцом, всласть насмотреться на материи и украшения, поторговаться, как простой женщине, а не как жене купца, известного всему Лахору.

Нигяр, сопровождавшая Салиху Султан, чувствовала себя героиней старого романа. Сидя на тонге, остановившейся перед магазином, они, полузакрывшись покрывалами от солнца, выбирали сари, покрывала, платки, браслеты, не сходя с легкого, подвижного экипажа. Возница дремал, иногда приоткрывая полусонный глаз, чтобы взглянуть на лошадь. Но лошадь стояла смирно, и он знал, что выбирать будут долго и можно не беспокоиться: ему заплатят за труды хорошо.

Нигяр надоедали длинные разговоры тетушки с продавцами, которые также любили этот старинный порядок долгого рассматривания и торговли. Он делал их труд серьезным, и, кроме того, можно было говорить не только о товарах.

Совсем было бы хорошо, если бы покупатель заходил в самую лавку, располагался на подушках, услужливо предложенных ему, и, попивая мелкими глотками желтый прозрачный чай, не спеша беседовал и одновременно смотрел товары. Но пригласить женщину было нельзя: женщине не полагалось сидеть в лавке на подушках и пить с мужчинами чай. Салиха Султан, сидя на тонге, прикрывая лицо тончайшим белым покрывалом, не торопясь разговаривала с приказчиками, и это им нравилось. Они охотно приносили из глубины лавки все новые и новые товары. Развертывая на колене сари, приказчик говорил о его мягкости и цвете, и Салиха Султан, щупая ткань, поднимала ее к глазам, отодвигала от себя, наслаждаясь переливами материи. Она требовала, чтобы Нигяр принимала в этом участие. Но когда Нигяр наклонилась посмотреть принесенную шаль, к тонге подошел мальчик, одетый в полосатую рубашку и короткие штаны, и начал хвалить лошадь, говоря, что такой красивой лошади он не встречал еще в Лахоре.

Приоткрыв один глаз, полусонный возница слушал это восхваление своей лошади, которая и в самом деле была красивой, здоровой кобылой! В гриву ее были вплетены ленты, а между ушами утвержден такой великолепной красоты султан, что казался цветком, распустившимся только на рассвете. Когда она встряхивала гривой, звенели все мелкие бубенчики, которые были вплетены в гриву вместе с разноцветными лентами.

Мальчик, с книжками под мышкой, с тонкими чистыми руками, весь какой-то подобранный и гибкий, как обезьяна, однако не только отсыпал щедрой горстью похвалы лошади. Прерывая эти восхваления, он обращался к Нигяр. Он говорил нараспев, как будто читал стихи:

— Посмотрите на меня, дорогая Нигяр-бану, прекраснейшая из султанш Лахора, дайте взглянуть на вас Азламу, верному слуге.

Нигяр, услышав этот знакомый лукавый и звонкий голос, повернулась и посмотрела через плечо. Она засмеялась и сказала:

— Это ты, ученый Азлам? А говоришь, как будто занимаешься не науками, а стихами.

— Что сказать месяцу с гор, если он спустится с небес?

Девушка рассмеялась, и в ту же минуту он протянул ей записку.

Салиха Султан была так занята новой пачкой сари, что не видела, как записка исчезла в руке Нигяр.

— Если месяц спустится? — продолжая игру, сказала Нигяр.

— Да, если он осветит Лахорскую долину и если свет его уже упал на меня. Ох, какая чудесная тонга? Ее сделали специально для солнца Пенджаба...

— Скажи, что я приду, — сказала она, быстро пробежав записку.

— Что там такое? — спросила Салиха Султан, но уже никого не было около тонги.

— Я разговаривала с одним хорошим мальчиком, который читал стихи о месяце, спускающемся с гор.

— Какая чепуха! Посмотри, — сказала Салиха Султан, — это покрывало лучше и идет больше к тому светлому сари, чем к темно-золотому. Приказчик ничего не понимает и хочет меня убедить, как будто я слепая.

Мальчик уже бежал по улице. И, смотря ему вслед, возница пробормотал в своем полусне:

— Какие глупости наговорил мальчишка? Чему их только учат в школе!..

Азлам был уже далеко. Ноги легко несли его по знакомым лахорским улицам. Он был сыном клерка, который всегда сопутствовал, как секретарь, богатому промышленнику, занимающемуся соляными разработками. Его отца ценили как способного работника. А сам Салим Багадур имел одну мечту: сделать своего мальчика образованным человеком. Склонности маленького Азлама к наукам были необыкновенны. Он учился в частной школе, был одним из первых учеников и дома проводил все время за книгами. Сестра отца заменяла ему мать, которую он потерял еще в раннем детстве.

Азлам нашел дом, где жил студент и начинающий писатель Амид Ахмет. Он вошел в комнату Амида Ахмета, как к себе. Его уже ждали. Трое мальчиков шумно боролись друг с другом, катаясь по старой кошме, закрывавшей пол, а в углу сидели два молодых человека, один из которых был хозяин комнаты — Амид Ахмет, а другой — тот самый месяц с гор, который, по словам Азлама, осветил Лахорскую долину.

Это был Фазлур, начинающий поэт, студент-горец, чьи родные места лежали далеко на севере, в долинах, над которыми вставали снежные пики великих вершин.

— Нигяр получила записку и будет здесь! — закричал еще с порога Азлам.

Тут же мальчики бросились на него, и потешная драка возобновилась с новой силой.

Фазлур и Амид Ахмет растащили их, тяжело дышащих от возбуждения.

— Ну, теперь тишина! — Они сели на низкую тахту, и Фазлур сказал: — Азлам, Амид Ахмет хочет нас угостить; и знаешь, по какому случаю?

Азлам трижды ударил в ладоши:

— Я отгадал. Мы скоро будем гулять на чьей-то свадьбе.

— Фу, — укорил его Амид Ахмет, —ты говоришь, как торговка с базара! Ты еще президент обществ будущих талантов или уже нужно переизбрание?

— Он, он президент! — закричали мальчики.

Абдулла, сын аптекаря, добавил:

— Конечно, я ничего бы не имел против, если бы меня выбрали вице-президентом.

— Молчи! — воскликнул большой и сильный Керим. — Дай послушать, что говорят взрослые.

— Я еще президент, — важно произнес Азлам. — Раз я основал этот клуб, я пожизненный президент.

Все рассмеялись.

— А, правда! — закричал Азлам. — Мальчики, друзья мои, сегодня двухлетие нашего общества. Как хорошо, что ты вспомнил об этом, Амид Ахмет!

— Я тоже помнил об этом, — тихим голосом сказал самый маленький мальчик, сын железнодорожного служащего, крошечный Нажмуддин, похожий на девочку маленьким и нежным лицом. — Но ведь нам нечем праздновать...

— Как нечем? — Амид Ахмет встал со своего места. — Мы сейчас выпьем чаю, поедим сластей и пойдем в музей. Сегодня будет прогулка в далекую древность: мы будем говорить о городе, нашем самом древнем городе — о Мохенджо-Даро. А сейчас, мальчики, идите за мной.

И он увел мальчиков из комнаты. Через несколько минут они появились снова, выступая гуськом, как в священной процессии, неся деревянные плоские блюда, на которых были разложены сушеные и засахаренные фрукты, финики, конфеты, пастила и печенье, стояли чашки и чайник, лежали бумажные салфетки. Все это было расставлено на столике посреди комнаты; мальчики чинно уселись прямо на кошму и стали угощаться этим неожиданным подношением. Пока они пили чай и истребляли сладости, Амид Ахмет рассказывал им о том, как нашли, как откопали древний город Мохенджо-Даро. Никто не знает, как назывался этот город, потому что Мохенджо-Даро не его имя. Это значит на языке синдхи — «курган мертвеца». Там был большой курган, и когда его раскопали, нашли доисторический город.

— Вы уже знаете, я вкратце говорил вам о нем, а теперь наш председатель приготовил материал, и он будет моим ассистентом. Я в музее покажу вещи, найденные в Мохенджо-Даро. В те далекие времена были города такие же, как Лахор...

— О, как Лахор! — вскричал почти испуганно Абдулла. — Значит, люди умели в то время строить такие же дома, как сейчас?

— Ну, не такие. Но этот город стоял уже тогда, когда в Европе не было ни одного такого же большого, как он, города. Это было пять тысяч лет назад.

— Да, — сказал важно Азлам, — я вам в музее тоже кое-что расскажу. Я основательно подготовился благодаря моему дорогому учителю, — добавил он, гладя руку Амида Ахмета. — Значит, наша история начинается не вчера. Мальчики, вы увидите, что наши далекие предки были не глупее нас. Они умели строить и делать прекрасные вещи. Вот вы увидите. А ты, Атеш Фазлур, — он обратился к молодому горцу, — пойдешь с нами?

— Нет, сейчас придет Нигяр-бану, и если я уйду с вами, она меня не застанет, а я должен поговорить с ней по делу.

— Почему ты называешь его Атеш Фазлур? — спросил маленький Нажмуддин. — Это значит: Огонь Фазлур.

— Да. А разве он не огонь? Ты слышал, как он читает и поет стихи? Он горит, и в нем все горит. Но сейчас я могу назвать его по-другому. Он пришел к нам весной, и я назову его Бахар Фазлур.

— Пусть будет он Атеш Бахар Фазлур — огненной весной! — воскликнул увлекающийся Абдулла.

— Ну, это уже слишком! — засмеялся Фазлур.

— Атеш Фазлур, ты все знаешь, объясни: почему нам не дали подписаться под воззванием против войны? — сказал Азлам. — Мне очень грустно, что я не мог подписаться.

— Фазлур, — засмеялся Абдулла, — он даже спросил у одного англичанина, почему ему не дают расписаться, а тот... Скажи: как тот на тебя посмотрел?.. О, как он на него посмотрел! И я сказал, что ты спросил самого поджигателя войны об этом. Вот мы смеялись! Мне показалось, что англичанин пустит в ход свою палку.

— У него не было палки, — возразил Азлам. — Ты всегда врешь, Абдулла, ты любишь всегда врать...

— Ну, ударит тебя трубкой, трубка была у него в зубах.

Фазлур поднял руку.

— Детям подписываться еще рано. Это будет несерьезно, если будут подписывать дети. Не все такие, как ты, президент. Ваше дело — еще учиться.

— Но зато, когда мы вырастем, мы покажем всем, что мы таланты и недаром изучали жизнь и искусство... — проговорил нежным голоском Нажмуддин.

Это было так неожиданно и так не шли эти громкие слова к его крошечной фигурке, что новый взрыв смеха пронесся по комнате.

— И мы будем героями, — провозгласил молчаливый Керим, сжимая кулаки. — Эти руки пригодятся народу.

— Да, мы совершим подвиги в честь народа. Правда, Фазлур? — сказал Азлам. — Если бы ты знал, как я хочу совершить подвиг! Я столько читал, как совершают подвиги...

Фазлур потрепал его по плечу:

— Тебе всего четырнадцать лет, и ты уже столько знаешь. В твои годы я еще ходил с отцом на охоту, убивал горных козлов и раз даже видел, как убили снежного барса.

— Ну вот, значит ты уже совершил подвиг в мои годы! — Азлам грустно покачал головой.

— Ты проверь сначала свои мускулы! — Керим ударил шутливо Азлама по спине.

Азлам ловким движением схватил его за голову и опрокинул на пол. Они боролись, катались по кошме, и когда подкатились к порогу, дверь открылась, и они чуть не сшибли с ног вошедшую Нигяр, остановившуюся на пороге и смотревшую на молодых людей и мальчиков большими глазами.

— Что здесь происходит? — спросила она, кивая головой Фазлуру и Амиду Ахмету и наклоняясь к мальчикам.

Азлам выпустил Керима и сел на кошме.

— Здесь происходит юбилей, — сказал он, широко обводя рукой подносы и чашки, — юбилей нашего научного общества.

— Какого общества? — спросила, подходя к тахте, Нигяр.

— Сегодня двухлетие со дня основания клуба юных будущих талантов и политических деятелей. Я, как его первый президент, приветствую вас, Нигяр-бану, и хочу угостить вас чаем.

— Господин президент от радости ведет себя сегодня, как школьник, — сказала, улыбаясь, Нигяр. — Что подумают члены общества об его авторитете?

— Физические упражнения входят так же в наши занятия, как и книги, — сказал Азлам, наливая Нигяр чаю и подвигая к ней подносы со сладостями.

— Какие же у вас успехи? — спросила Нигяр, когда, поздоровавшись с Фазлуром и Амидом, она стала пить чай и мальчики снова пришли в состояние покоя.

— У нас много успехов, — сказал Азлам. — Вся страна должна учиться, и мы здесь сегодня обсуждали судьбы древности. Мы пойдем в музей и будем изучать наше прошлое. Атеш Фазлур только что пришел и рассказывал нам о том, как он путешествовал.

— Кто это Атеш Фазлур? — спросила Нигяр.

— Мы так прозвали нашего Фазлура, — сказал Азлам, — потому что он всегда так быстро и так зажигательно говорит. Он уже с детства был знаменитый охотник и даже охотился на снежного барса, а мы, несчастные, живем в ожидании подвига, и нам все время говорят, что мы еще маленькие.

— А чем занимаются маленькие в ожидании подвига? — спросила Нигяр, которой было очень приятно сидеть в такой дружеской компании.

Она знала молодых людей слишком хорошо, а мальчиков встречала не часто, но о существовании общества, где был председателем Азлам, она знала от Фазлура.

— Чем мы занимаемся? Мы много читаем по географии, по литературе, по политике.

— Что же знают будущие ученые?

— Будущие ученые изучают географические журналы, научные книги и знают, что Пакистан — богатая страна и бедная страна.

— Как это понимать, мальчик?

— Она богатая, потому что в ней много всяких богатств и в земле и в горах. Она могла бы кормить полмира, а между тем люди живут в ней бедно, потому что еще не все в том порядке, в каком должно быть...

— Ох вы! — сказала Нигяр, шутливо ударив Амида Ахмета и Фазлура по рукам. — Это ваши лекции...

— Не знаю, — сказал Фазлур, смотря на нее с восхищением. — Они сами доходят, своим умом...

— А что вы знаете по литературе?

— Мы знаем стихи Икбала, — сказал Абдулла.

— Мы читаем Фаиза, Ахмеда Фаиза, — добавил Нажмуддин.

— И Джафри, — сказал Керим. — Хорошо пишут, я все понимаю.

— Знаем книги Захура, знаем историю, — сказал Азлам. — Я даже читал рассказы Ходжары Масрур (веселой) и Хадиджи Мастур (закрытой). Правда, я не все понял. Я люблю читать о героическом.

— Да, знаю, вы все хотите подвига, — сказала Нигяр.

— Да! — Глаза Азлама засверкали. Он поднялся, легкий, как клинок фехтовальщика. — Я хочу, чтобы Фазлур взял меня в горы. Там иногда воюют по-настоящему. Я знаю, что была война в Кашмире и кончилась. А я не успел в ней участвовать...

— Что же ты? Хотел подписать воззвание против войны, а сам жалеешь, что нет войны? — сказал Фазлур.

— Я говорю о войне за правду, — ответил мальчик. — Я хочу революционного подвига. Да, да, не смейтесь! Я знаю и о второй мировой войне, и о фашизме, и обо всем я знаю. Я читал Ленина, да, и даже заучил наизусть. Слушайте: «У европейского сознательного рабочего уже есть азиатские товарищи, и число этих товарищей будет расти не по дням, а по часам». Это он писал про вас и про меня. Мы — эти товарищи.

— Ну, — сказал Амид Ахмет, — ученый должен знать и комментарий к тексту. Это сказано о бомбейских рабочих по поводу их стачки в тысяча девятьсот восьмом году.

— Ах, — сказал Азлам, — точно я этого не знаю! Но Ленин писал не для одних бомбейских рабочих, а для всех нас, и не для одного года, а для всех времен.

— Он удивителен! — воскликнула Нигяр-бану. — Это просто маленькие подпольщики. Куда я попала? Куда вы их ведете?

— Пока в музей!

— Зачем? Неужели они не были в музее? — удивилась Нигяр.

— Они посещают музей не так, как все. Мы сначала серьезно готовимся по какой-нибудь теме, а потом уже идем, причем я или он, — сказал Амид Ахмет, указывая на Фазлура, — являемся ответственными руководителями экскурсии, а кто-нибудь из них ассистентом.

— Что же вы будете смотреть сегодня? — спросила Нигяр.

— Сегодня у нас лекция по древней истории нашей родины, — сказал Азлам. — Наш руководитель — Амид Ахмет, а я его ассистент. Мы будем смотреть вещи, откопанные в Мохенджо-Даро. Вы знаете, что когда в Европе пять тысяч лет назад жили дикари, не знавшие водопровода, он был уже в наших городах! Нашли трубы, честное слово, Нигяр-бану! А Америки еще не было на свете, как меня, когда был жив дедушка...

— Я бы с удовольствием пошла с вами, — сказала Нигяр. — Когда еще такие ученые мужи будут объяснять мне древнюю историю! Но я должна остаться с Фазлуром. Я его давно не видела, и у меня есть к нему дела. Поэтому я пойду с вами в другой раз.

— Мальчики, — сказал Амид Ахмет, — собирайтесь. Нам пора. Не останется времени все хорошенько рассмотреть. А мы должны провести экскурсию не торопясь.

Они вскочили на ноги, такие азартные и горластые, что, когда попрощались и ушли, в комнате наступила тишина, как будто в ней никого не осталось.

— Все-таки Азлам из них самый забавный, — сказала Нигяр. — Если бы ты видел, как он появился сегодня передо мной. Мы с тетей ездили в лавки покупать подарки. Ее другая племянница, ты ее знаешь, выходит замуж. Мы выбирали все эти сари и покрывала прямо с тонги, и вдруг появляется он и говорит почти стихами. Это твое влияние.

— Не хватает, чтобы он начал говорить мисры! — воскликнул Фазлур, и громко прочел нараспев:


Отдам имущество и жизнь, всю кровь свою сейчас,

Но дайте мне взглянуть в глаза любимой только раз!


Это не мое. Это народное. Но я могу это повторить, как будто писал я. Особенно, когда не вижу долго тебя.


Если лицо твое — книга, а губы — страницы,

Сердцем читая, готов я над ними склониться.


— Ох! — сказала Нигяр. — Мы с тобой старые и верные друзья, и нашу дружбу никто не может разрушить, кроме нас самих. Но куда исчез влюбленный мой друг и так долго не давал о себе вестей? Ты думаешь, я не имею сердца, а в сердце не бывает страха за людей, к которым оно привязано?

— Разве я так долго отсутствовал? — спросил Фазлур. Ему было приятно видеть волнение в лице Нигяр, которое она не могла скрыть. — Что же было без меня?

Она рассказала ему городские новости, куда кто разъехался на каникулы из университета, потом рассказала ему о приеме известного путешественника-американца в доме Аюба Хуссейна.

— Как же он тебе понравился? — спросил Фазлур.

— Ты знаешь, я его не могла понять. Скажу только, что люди, любящие природу, не такие. В его словах есть неискренность. Может быть, он хотел прикрыть истинные чувства показными фразами, чтобы не показаться смешным. Европейцы и американцы боятся больше всего быть смешными. Этот американец собирается в твои края, на север.

— Их много бродит в тех краях, и разных, очень разных. Я бы не хотел иметь с ними дела. С тех пор как возникла кашмирская проблема, они слетелись, как мухи на мед. А я тоже путешествовал, но иначе, чем все эти прославленные туристы.

— Где же ты был? — спросила Нигяр. — Так далеко, что не мог дать о себе знать и прислать хоть самую малую весточку?

— Ты знаешь, не мог. Я вел жизнь странствующего дервиша. Мы начинали свой путь с рассвета и ложились спать, когда наступала темнота. Конечно, мы сами выбирали маршрут. Природа перед нами не скрывала своих тайн. Когда первые птицы расправляли свои перья и мы видели, как проступают в утреннем тумане ветви старых тамариндов, мы уже были в пути. Мы шли по горным тропинкам, где кусты дикого шиповника спускались в обрывы, откуда доносился голос реки; мы шли по равнинам, где солнце жгло нас и пыль дорог стояла облаками, в которых исчезали машины, буйволы и люди. Мы были в деревнях и видели жизнь такую, какая она есть. Мы радовались деревьям и ручьям, небу и звездам, которые для нас вели свои хороводы на синих полянах. Мы не могли не печалиться при виде того, как живут люди. Милая Нигяр, мы спустились с гор, были у моря — и вот я в Лахоре. Видишь, мы немало прошли по нашей стране.

Как прекрасна земля, как хорошо вечером услышать издали песню у пруда, где собирается молодежь! Как хороши голоса детей, которые далеко разносятся под сводами старых деревьев, стоящих, как патриархи, охраняя наши деревни! Как хороши наши большие города с их бесчисленными огнями, которые вечером похожи на опрокинутое небо! Но знаешь, мой друг Нигяр, эти большие города, полные огней и шума, как корабли, окружены тихим и темным океаном нищих полей.

Я много передумал за время своего странствия. Народ живет в другом веке, чем мы, интеллигенция. Там такой быт и нравы, что чем больше их наблюдаешь, тем яростнее ширится чувство негодования и возмущения. Люди существуют, но не живут. Представь себе человека, который никогда не бывает сыт; ему надо накормить большую семью, и он никогда не может ее накормить; он работает день и ночь круглый год и не имеет денег на новую одежду, не имеет жилья, которое он мог бы назвать своим домом. Он обогащает своих хозяев и ничего не получает, кроме жалкого пропитания, держащего его на краю голодной смерти. Если он умирает, его смерть, как смерть падающего с дерева листа, так же незаметна никому. Он знает все ремесла, — но все, что он делает, уходит в руки других; он выращивает рис и пшеницу — все это отбирается у него; он выращивает джут и хлопок — и на его трудах богатеют другие. Он делает все, чтобы жизнь была лучше, — но другие получают от этого все выгоды, а он умирает на голой земле, истощив свои силы. Это наш крестьянин. Глиняные мазанки, откуда смотрят глаза всех болезней; туберкулезные юноши, малярийные старики, дети, у которых глаза закрыты серым туманом трахомы; соломенные хижины, где хозяйствует горе; умирающие на улицах городов дети, нищие и беженцы, до сих пор не могущие понять, что с ними случилось и почему кровавая буря пронеслась над их головами!..

Сколько горя, как все неустроено! Ты знаешь, я был ночным сторожем. Да, в одном месте мы встретили ночью человека, который падал от усталости. Этот человек очень нуждался. Чтобы не попасть, как муха, в паутину ростовщика, он пошел к своему помещику и за долг должен был сторожить его владения ночью, пока не вернет долга. А днем он работая в саду, который сторожил ночью. Он давно уже не знал, что значит сон. Я уговорил его поспать. И пока он спал целую неделю, я сторожил сад помещика. Но я был рад, что этот человек выспался, может быть первый раз за всю свою жизнь.

Я видел, как управляющий ударом ноги свалил на землю крестьянина, робко умолявшего его о сложении недоимки. Я хотел вступиться, но крестьянин просил меня не делать этого, так как тогда управляющий его убьет. Так было день за днем.

Я видел человека, сидящего у дороги как раз на полпути между городом и деревней. Он ушел от помещика, кулака, сельского ростовщика. Его увел в город вербовщик, и вот в городе он попал в руки вербовщика и городского ростовщика. Он ушел из деревни в город, а из города в деревню как ему вернуться? Средний доход крестьянина — тридцать рупий в год. Он испугался, он в отчаянии сел и ждал. Чего? Он не знал, он ждал утра: а что принесет утро? Мы тоже сидели с ним и ждали утра, чтобы продолжать путь.

— А мы путешествовали, как богачи, — Фазлур горько усмехнулся. — Нигяр, мы путешествовали, как ханы, все было к нашим услугам: бархат ночного неба, атлас луговой травы, шелк полевой тропинки, пир птичьих песен и вина всех ручьев. Каждую ночь я вспоминал тебя. Когда мне было хорошо, я жалел, что тебя нет со мной, когда мне было плохо, я радовался, что тебя это не касается.

— Я жалею об одном, — сказала Нигяр, — что я не была с тобой. Я тоже могла бы быть ночным сторожем или могла бы помочь больным женщинам и детям.

— Почему ты не спрашиваешь, с кем я странствовал?

— Потому что по твоему рассказу я вижу, что это была не женщина. Или же такая, которая оставляет сердце спокойным. Ведь не со своей же старой нянькой ты странствовал, и не с мамашей, и не с сестрой, которой у тебя нет...

— О, я — сын бедного старого охотника, студент Лахорского университета, работающий еще иногда для радио, пишущий стихи, песенки и рассказы, участник движения за мир, поставивший свою подпись против всякой войны и атомной в особенности, — получил счастье ухаживать за человеком, перед которым я чувствовал себя таким маленьким, как Азлам!

— Говори дальше. — Нигяр сидела неподвижно, сжав на коленях свои тонкие пальцы, на которых сегодня не было ни одного кольца. Я постараюсь угадать, кто это. Если я только знаю...

— Ты хорошо знаешь... В пути мой спутник сказал раз, когда я спрашивал о смысле пути: «Копатели колодцев проводят воду, куда хотят, плотник придает любую форму дереву, мастер самострелов натягивает по желанию тетиву, а мудрый человек вырабатывает, совершенствует себя. Так говорил древний мудрец, но это действительно и сегодня. Мы должны выработать себя...» Он еще говорил: «Наш народ не лучше, не хуже другого. И нас хотят заставить ненавидеть других, а мы не хотим. Мы должны заботиться о хлебе, а не о пушках. Мы должны заботиться о мире, а не о войне. От мира зависит наше собственное счастье и будущее нашей страны». Он еще говорил: «Смотри и запоминай. И никогда не уходи от народа. И ничего не бойся. И не думай, что наша родина, наша родная страна печальна. Она прекрасна. В ней живет добрый, смелый народ. Он копит силы и верит в будущее. Вместе с ним верь и ты». Я был счастлив поправить на нем одеяло в холодную ночь, чтобы он не простудился, когда мы ночевали у дороги.

— Но все-таки скажи, кто был твоим спутником. Я начинаю ревновать. Ты так говоришь о нем. Не утомляй меня ревностью.

Фазлур налил себе чашку холодного чая и выпил ее сразу.

— Я люблю, когда ты меня ревнуешь, но я не буду терзать твое любопытство... Ты сейчас отгадаешь... Он сказал мне: «Посмотри, как живут люди. Раз нам грозит преследование и надо искать убежище, пойдем к народу, — он лучшее убежище, потому что он породил нас... Будем с ним и укрепим себя для борьбы через его силу...» И мы пришли. И он просил никому об этом не говорить. Я был связан честным словом, дорогая Нигяр...

— Как? Это был Ариф Захур? Ни о ком другом ты бы так не говорил.

— Да это был наш любимый и славный писатель Ариф Захур.

— Не может быть! — воскликнула Нигяр с такой тревогой, что Фазлур оглянулся по сторонам.

Но комната оставалась такой, какой была. И никто не заглядывал с улицы в окно. И дверь на террасу была закрыта. Только шум города слышался издали, как ветер, пробегающий по лесу.

— Что с тобой? — Фазлур протянул к ней руки, боясь, что ей станет сейчас дурно.

Но она справилась с волнением и спросила, наклонившись к нему:

— Он в Лахоре?

— Что с тобой, дорогая Нигяр? — повторил, сам пугаясь своего голоса, Фазлур. — Ты так побледнела!

— Когда же ты пришел?

— Вчера. Что случилось?

— Ариф Захур погиб. И ты вместе с ним.

— Почему?

Нигяр встала, быстро подошла к двери, открыла ее, оглядела террасу и, вернувшись, сказала, глядя, в упор на Фазлура:

— Слушай, его арестуют, как только он появится. Отдан приказ немедленно схватить его. Где он? Я была уверена, что он в безопасности. Ведь его предупредили, чтобы он на некоторое время исчез из Лахора. Я была уверена, что он далеко, и поэтому не придавала угрозе значения. Но тогда дело было только в угрозе. Сейчас есть приказ, и они его выполнят. Ты знаешь этих людей. Они ни перед чем не остановятся. Где он?

— Его еще нет в Лахоре, — сказал Фазлур совсем другим голосом, серьезным и суровым.

Его первое волнение прошло. В нем просыпался горец со всей хитростью и осторожностью горца.

— Его еще нет в Лахоре! О Валлахи![12] — сказала Нигяр. — Хорошо, что его нет в Лахоре.

— Но завтра он будет обязательно в Лахоре...

— Ему нельзя входить в город.

— Откуда ты знаешь о том, что отдан приказ?

— Я не могу тебе сказать. Я даже не знаю, на каком основании этот приказ. Но это правда, клянусь тебе! Я не могу сказать больше ничего. Это тайна.

Фазлур пожевал губами, как будто хотел выплюнуть чесночную корочку.

— Англичане оставили нам в наследство замечательный закон о безопасности. По этому закону начальник полиции может арестовать кого угодно, стоит ему написать простую записку. А раз человек арестован, он уже не может ни жаловаться, ни требовать объяснений, он даже может получить пожизненное тюремное заключение без предъявления обвинения.

— Что же мы будем делать? — сказала тихо Нигяр. В ее больших глазах стояли слезы.

— Сейчас мы будем думать, как на джирге[13] — сказал Фазлур.

Он возвращался в то спокойное состояние, когда мог обдумывать положение без волнения, ослепляющего сознание.

Фазлур заговорил как бы сам с собой:

— Мы расстались с ним, потому что он пошел к друзьям. У него много друзей всюду, и он хорошо был укрыт в пути. Он бы не пошел в Лахор, но получил известие, что его мать очень тяжело больна. Правда это или тут есть какой-то обман?

— Правда, она очень больна, и я сама справлялась о ее здоровье. Я посылала Азлама с запиской, ей передавали от меня фрукты и лекарства. Тут нет обмана. Она почти умирает...

— Узнав о болезни, Ариф Захур сказал: «Мы должны быть в Лахоре. Я хочу видеть мать в ее, по-видимому, последние дни. Она давно и тяжело болеет. Вот почему мы пришли, но я опередил его.

— Он не должен возвратиться домой. Его схватят, потому что за домом всегда наблюдение. Я это точно знаю, — сказала Нигяр. — И сама я не ходила, чтобы не оставить нити для шпиона. Но сейчас они не знают, что он в Лахоре. Они думают, что он скрывается где-то в горах. У нас есть немного времени...

— Мы не сможем уговорить его. Ты знаешь, какой это человек. Это наш лучший писатель, человек глубокого ума, большого сердца, борец за народ; все, кто знает его, любят его преданной и чистой любовью. Это наш Ариф Захур. Его любят и в Индии.

В чем же состоит его преступление? Оно состоит в том, что он слишком любит свой народ и не хочет, чтобы его использовали иноземные поджигатели войны как пушечное мясо. И второе его страшное преступление, еще страшнее первого, — он говорит правду в своих книгах. Да, за это его нужно немедленно схватить, пока не поздно.

Ты знаешь, он сказал мне в дороге: «Один советский народный поэт замечательно написал о себе. Эти слова я охотно беру эпиграфом к собственному творчеству. Вот они, эти слова: «Кинжал моего стиха до смерти моей не покроется ржавчиной, ибо я точу его... Я точу его на черном камне моей ненависти к прошлому и на красном камне любви к сегодняшнему...»

Что же мы будем делать? Если бы он был потомок Магомета, его не посмели бы арестовать.

Нигяр, несмотря на слезы в глазах, слабо улыбнулась.

— По нынешнему времени арестовали бы и тебя, не посмотрели бы, что ты саид из саидов[14].

— Но он трудный человек, с таким цельным характером, что не найдешь в нем ни малейшей трещины. Кто может его остановить, если он пришел взглянуть на свою мать, которая при смерти? Кто убедит его, что он не должен дать арестовать себя, если он видит свою правоту, которую он готов защищать перед всеми инквизиторами мира?..

— Ты думаешь, что его арестуют? — спросила Нигяр, и рука ее задрожала.

— Нет, мы должны его спасти. Мы должны сделать все возможное, чтобы он мог снова уйти. Я начинаю в этом тумане что-то различать, дорогая Нигяр. Он пришел в Лахор повидать больную мать. Я привел его в Лахор, и я выведу его из Лахора. Он должен повидать свою мать и исчезнуть. Пусть он ничего не узнает о приказе.

— Но мы берем на себя большую ответственность, не сообщив ему о приказе...

— Хорошо, о приказе мы скажем после. Но надо, чтобы его друзья сегодня уже известили его об опасности. Надо, чтобы они были готовы укрыть его, после того как он увидит мать. И надо сделать так, чтобы те, кто уверен, что Захура нет в Лахоре, остались в этой уверенности.

— Как же это может быть?

— Кто находится при матери Арифа Захура? Кто всегда у ее постели?

— Там две женщины: одна — ее сестра, другая — их прислуга.

— Очень хорошо. Надо известить их, что Захур придет тогда-то, и чтобы они, не рассказывая ему о том, что я напишу в записке, уговорили его ввиду тяжелого состояния матери пробыть только самое короткое время у ее постели.

— Я не понимаю хода твоих мыслей. Ведь если он войдет в дом, шпион, который следит за домом, его увидит.

— Он его не увидит. В этом весь мой план...

— Куда же он денется в это время?

— Он исчезнет на это время, и ты мне должна в этом помочь.

— Я? Что я могу сделать? Увлечь шпиона своей женской хитростью?.. О, какой ты щедрый, мой дорогой Фазлур!

— Нет, Нигяр, тебе не надо будет разыгрывать Далилу перед этим негодным человеком. Ты очень обяжешь меня, если отыщешь сегодня тетушку Мазефу и скажешь ей, чтобы она прислала ко мне моих друзей, братьев Али и Кадыра, своих племянников. Ты слыхала про тетушку Мазефу? Я тебе сейчас объясню.

— Мне ничего не надо объяснять. Я прекрасно знаю тетушку Мазефу. Я часто бываю в том же квартале. Я не знакома с братьями Али и Кадыром, я только слыхала о них.

— Они работают в железнодорожных мастерских. Я их знаю с юности, когда отец служил в управлении дороги.

— Но, Фазлур, после всего, что произойдет, тебе самому придется снова исчезнуть из города, потому что все станет известно. Ты будешь так связан с этим делом, что тебя станут преследовать как соучастника.

— Я этого не боюсь. Мне кажется, что мы можем сделать это довольно чисто. Если все будет по плану, ты удивишься и после даже улыбнешься этой истории, которая сегодня грозит нам серьезными опасностями.

— Фазлур, ты должен мне объяснить твой план, когда все будет тебе ясно, потому что я тоже хочу принять участие, и думаю, что не буду бесполезна.

— Ну вот, ты отыщешь тетушку Мазефу.

— Кроме этого, обещай посвятить меня в подробности, потому что я могу серьезно помочь всему нашему маленькому заговору. У меня тоже есть кое-что на уме...

— Дорогая Нигяр! Ты помнишь слова Азлама? Азлам хочет подвига. Мы все его хотим, а нужно делать самое обыкновенное дело. Вот мы его и будем делать. Дай я разберусь в чувствах и мыслях. Если бы ты сказала, откуда все это идет, мне было бы легче разобраться...

— Поверь, дорогой, я не могу это сказать. Я боюсь. Я боюсь за тебя и за других.

— Нигяр, каждый вечер, когда я смотрел на вечернюю звезду, и каждое утро, когда я смотрел на утреннюю звезду, я думал о тебе, Нигяр. Поцелуй меня, Нигяр.

И она его поцеловала.


Глава шестая


Нигяр углублялась в квартал, о котором с содроганием думают девушки ее круга. Они упали бы в обморок, если бы им предложили посетить его, и не нашли бы слов для обитателей этих лачуг из глины, соломы и камыша.

В своей серой полотняной широкой рубахе и таких же шальварах она не выделялась среди лохмотьев и скромных одежд женщин, которые при виде ее вставали или спешили к ней навстречу.

Здесь жили такие бедные люди, что глиняные стены их конур не были прикрыты ничем; они потемнели от дыма очагов. На полу и на улице перед этими конурами играли дети, ползая по земле за костью или тряпкой, ссорясь из-за осколка стеклышка или разбитого блюдечка.

Земля вспучилась здесь безобразными серыми и желтыми бугорками, которые трудно было назвать жилищами. И, однако, в этих глиняных норах были двери, в которые входили, окна, сквозь которые внутрь проникал солнечный свет, полки, на которых стояли чисто вымытые консервные коробки, а перед жилищами были маленькие очаги, на которых приготовлялась пища.

На этой жесткой земле семьи спали вповалку, прижавшись друг к другу, закрывшись изодранным, расползшимся от времени одеялом или порыжевшей, истончившейся от испытаний времени старой кошмой.

Нигде, может быть, дух нищеты, безвыходной и нечеловеческой, не царствовал с такой уверенностью, как на этом обездоленном куске земли, где ждать избавления от постоянных, ежедневных обид и бедствий никто не мог и в лучший завтрашний день никто не верил.

Нигяр верно сказала, что она не одна спускается в это темное царство нужды, болезней и отчаяния. Сюда приходили и другие женщины, которые приносили с собой советы и лекарства, небольшие деньги и разговоры о жизни, о надежде и о завтрашнем дне, который воссияет над этими развалинами, — и все голодные насытятся, и все больные поправятся.

Ее хорошо знали, и она, наклонив голову, смело заходила в комнату, где на полу на соломе лежала молодая больная женщина, исхудалая и посиневшая от припадков жестокой лихорадки. Нигяр говорила с подругой этой женщины, сидевшей у изголовья, и отдавала порошки, принесенные с собой.

— Ей стало лучше, стало лучше, — бормотала, шепча ей слова благодарности, женщина, сидевшая у изголовья.

В другой конуре она садилась и терпеливо выслушивала, как пожилая женщина долго рассказывала ей о том, что надо бы похлопотать пенсию за сына, который погиб на войне, и никто не знает, как это сделать. Она записывала ее имя и имя ее сына — все, что могла узнать от этой изъеденной голодной старостью матери солдата.

Ей показывали ребенка, покрытого нарывами, расчесанными его кривыми грязными ногтями так, что струйки крови бежали по его голым, черным и тонким, ногам.

Девушка плакалась ей, что от нее ушел возлюбленный, и грозила убить его, отравить и бросить в реку.

Мужчины с ней заговаривали мало, и она избегала говорить с ними, потому что они были мрачны, усталы и от усталости грубы и злы.

Казалось, что властям нет дела до подобного квартала. В нем нельзя было проехать машине, в нем можно было только пройти пешком, и то не зная, куда идешь.

Она думала найти тетушку Мазефу в одной из нор, где жили две сестры, ходившие работать на постройку новых домов. Они подносили кирпичи. Это были, как ни странно, веселые, с острым языком девушки, носившие свои браслеты на ногах и на руках с утра до вечера, никогда не снимая, так как это единственное богатство некуда было спрятать в их голом жилище. Они, как большие кошки, вытягивались на циновке, накрываясь одеялом, которое они сделали сами из лоскутков. Вот у них-то и думала Нигяр найти Мазефу.

— Нигяр-бану, этот дурак, который не выносит, когда я над ним смеюсь, хотел меня убить сегодня. Он бросил кирпич, но промахнулся и только задел мою руку. Нет ли у тебя чем полечить ее? Смотри, какая ссадина...

— У меня есть йод и бинт, — сказала Нигяр, вынимая из сумки пакетик и коробочку. — Но ведь это — покушение на убийство...

— Меня не убьешь так просто, — отвечала девушка, снимая со своей руки повязку — длинный лоскут, оторванный от рубашки. — Что ты сегодня ищешь здесь, Нигяр-бану?

— Не видели ли вы Мазефу? — спросила она, зная, что здесь, как в джунглях, каждому обитателю известно все, что делается вокруг.

Здесь нет ни телефона, ни газет, ни радио, но вести из мира проникают в тишь и мрак этих глиняных нор с такой же скоростью, как и телеграмма.

— Ты не найдешь здесь Мазефы; мы дадим тебе девочку, и она тебя проводит. А потом ты отошлешь ее обратно.

Маленькая, черная и быстрая, как ящерица, девочка повела Нигяр в логовище, где ютились беженцы. Этот род людей, несчастней которых трудно придумать, не имел даже цепкой уверенности бедняков, привыкших к своему месту и тяжелому существованию.

Эти люди помнили еще, как во сне, сады и поля, на которых они работали, отдавая помещикам две трети урожая. Когда-то у них был угол, где рождались дети, вырастали, женились и продолжали работу предков. Или они жили в тесноте города, где не хватало многого для жизни, но все-таки был тоже свой угол, привычные соседи, знакомые переулки, беседы после трудового дня, любимые места отдыха где-нибудь в парке над водой у канала, да, может быть, было и достояние, накопленное дьявольским терпением имущество, кое-какие сундучки и кое-что в этих сундучках, жестяных, деревянных и железных, раскрашенных зелеными и розовыми узорами и цветами.

И все рухнуло куда-то, как будто земля разверзлась и поглотила все их маленькое благополучие. Исчезли и грошовые радости, и знакомые места, и привычные стены. И мрак, наполненный выстрелами и грохотом падающих стен, и вой огня, беснующегося на развалинах, гнал их все дальше и дальше. Равнина смерти дышала на них ужасом истребления, пока они не очнулись на холодной земле, среди множества себе подобных, дрожащих от холода; голод скрючивал их желудки, и дети не кричали и только разевали усталые пыльные рты, как птенцы в брошенных у дороги гнездах.

Ужас продолжал жить в этих людях и сейчас.

Девушка сумела прошмыгнуть мимо старика с кровавыми белками глаз, с растрепанной веерообразной бородой, в разодранном халате с чужого плеча, но он успел схватить Нигяр своей черной, как уголь, рукой и, приподнявшись с соломенного низкого драного табурета, на котором сидел, стал ей шептать:

— Ты такая красивая, такая ты красивая, иди отсюда, здесь тебе не место... Послушай, я скажу, куда тебе идти, там тебе дадут много денег, много, я тебе расскажу... а тут ты погибнешь, как моя дочь... моя дочь...

Он забыл, что сказать дальше, стоял и крепко держал ее за руку. Девочка, проскочившая вперед и, как ящерица, вбежавшая на выступ стенки напротив, с любопытством смотрела, чем все кончится.

Нигяр сказала совершенно спокойно:

— Я сейчас запишу, что вы скажете. Пустите, пожалуйста, руку, а то я не смогу записать...

Старик покорно разжал руку и смотрел на нее, как будто не понимая, откуда и зачем она взялась.

Нигяр сказала:

— Мне нечем записать, я приду потом.

И она пошла дальше, а старик, упав на драный низкий табурет, продолжал смотреть в землю, как будто что-то хотел найти среди пыли и мусора.

Девочка, привыкшая ко всему, доверительно говорила Нигяр, идя с ней дальше по этим берложьим ходам:

— У него украли дочь. Она была красивая... как ты, — добавила девочка. — Старик — он как сумасшедший, он ничего не понимает.

Они услышали странное лязганье и шорох. У их ног ползал маленький мальчик, и руки его были похожи на паучьи щупальцы. Он передвигался по земле на коленях и локтях, выбрасывая в стороны свои кривые ноги и руки. Они у него были сломаны.

— Это наш паучок, — сказала девочка. — Мы его зовем паучком. Он нищий, собирает милостыню. Его украли тоже, когда он был маленький. Есть такие люди — они поломали ему ножки и ручки, чтобы он стал просить милостыню на улицах, и они отбирали ее у него. А сейчас его отобрали у этого злого человека, и он живет здесь. Мы все его кормим. Ведь это лучше, чем просить на улицах. Он так испуган, что все еще просит и хватает за ноги всех. Пусти нас, паучок, дай пройти...

Они миновали мальчика, который тряс большой, как бы распухшей головой, и ерзал по земле, и никак не мог приподняться.

Нигяр знала историю этого мальчика и даже сама принимала в ней посильное участие. Они украли этого мальчика у человека, который бил его, издевался над ним и окончательно бы добил, если бы мальчика не спрятали здесь, в таких дебрях, куда этот жестокий человек не смог сунуться. Мальчик закричал им вслед что-то вроде приветствия, но они уже прошли.

Если бы о всех своих встречах Нигяр могла рассказать дома, славная Салиха Султан тут же бы дала клятву, что больше никогда Нигяр не увидит этих ужасов. Но Нигяр только улыбнулась про себя при этой мысли и шла за девочкой из переулка в переулок, пока не оказалась перед огромной вонючей лужей. Тут стояла ветхая мазанка, в нее вела деревянная дверь — это были две доски, соединенные проволокой, за ними виднелся слабый свет. Девочка что-то закричала в щелку между досками. Сейчас же дверь открылась, и Нигяр вошла в комнату, где стояли две кровати без матрацев, лежал старый, но вполне пригодный коврик; женщина с белыми волосами, одетая в старое сари, подняла маленькую светильню, которая осветила эту «восточную» роскошь.

— А, это наша дорогая Нигяр! Очень рада тебя приветствовать у себя. Заходи, пожалуйста.

И хотя Нигяр признала эту женщину с белыми волосами и молодым лицом за свою знакомую, но не могла вспомнить ее имя. Поэтому она обратилась к ней, никак ее не называя:

— Мне нужно отыскать тетушку Мазефу...

— Сейчас найдем тетушку Мазефу, — ответила женщина, поправила на кровати одеяло, сложенное вчетверо, и достала большой висячий замок. Погасив пальцами фитиль своей светильни, она вышла вместе с девочкой и Нигяр к большой, блестевшей нефтяными блестками луже. Щелкнув замком и шутливо толкнув девочку: «Беги, быстрая, домой, теперь мы сами найдем», — она пошла впереди Нигяр большими шагами. Они долго блуждали во мраке, пока слабый свет далекого фонаря не возвестил им, что они покинули нищий квартал и должны пересечь пустынное и унылое пространство, за которым желтел огонь.

А Нигяр, идя за женщиной, думала о Фазлуре, о дне, который начался так весело и кончается так грустно, о том, что ей рассказывал Фазлур, — и картины его странствий вставали перед ней, и у нее было ощущение, что она идет, как он, что он где-то здесь рядом, в этой мгле, и она говорит: «В городе такая же бедность. Я знаю, как живут все эти люди, и несмотря на то, что я имею шелковое сари, и уютный дом, и хорошую еду, я не боюсь этой темноты, потому что я не одна прихожу в эти мрачные места, не одна помогаю, не одна приношу пользу».

Женщина обернулась к ней и сказала:

— Тетушка Мазефа! Что бы мы делали без тетушки Мазефы? Мы бы просто пропали. Она была у меня сегодня, и я знаю, где ее искать. Вот видишь, я говорю верно: и тебе она нужна, красивой и молодой, — видно, очень нужна старая тетушка Мазефа, раз ты не боишься в такой тьме искать ее. Дай руку, чтобы тебе не спотыкаться. Здесь от палаток остались маленькие палки, вбитые в землю.

— Я хорошо вижу, матушка, — сказала Нигяр, так как не могла вспомнить имя этой женщины, которую где-то видела вместе с тетушкой Мазефой.

— Вот мы и пришли, — ответила женщина, не обращая внимания на то, что ее назвали матушкой.

И они вышли к полупотухшим кострам, у которых сидел и лежал разный народ. За ними возвышалась высокая стена, в этой стене женщина отыскала дверь и открыла ее. Нигяр шагнула за ней и должна была остановиться, чтобы глотнуть воздуха и широко открыть глаза, так как ей показалось, что она провалилась в неизвестный подземный мир, в сплошной мрак, где нечем дышать.

Едкий дым и чад наполняли помещение, настолько обширное, что не было видно ни потолка, ни стен. Только привыкнув к сизому горькому туману, закрывавшему все пространство, Нигяр, присмотревшись, увидела голые стены и голый пол и высоко над собой крышу. Она узнала помещение, в котором была несколько лет назад в дневные часы.

Тогда это был недостроенный цех, предназначавшийся для склада, после он был превращен в фабричное общежитие, — сейчас здесь размещались сотни людей.

Глухой гомон голосов покрывал все другие звуки, а звуков было много. На многочисленных мангалах что-то кипело и булькало, пускало клубы пара, кто-то тихо плакал, кто-то что-то кричал, кто-то кому-то выговаривал. Кислый запах кизяка смешивался с запахом липкого пота пришедших с работы, усталых людей, с запахом мокрых горячих тряпок и сырого белья, с приторным запахом каких-то подгнивших фруктов и овощей или испорченного мяса и подгорелого сала.

Шагая мимо натянутых на веревках занавесок из легких тряпок, кусков старого войлока, многократно прожженных и совершенно истасканных платков и платьев, Нигяр и ее спутница двигались к дальнему углу этого маленького ада, обладавшего всеми качествами большого.

Здесь было много хуже, чем в том глиняном аду, который она прошла наверху, на холме. Там был хоть воздух, который можно вдыхать, здесь же хотелось все время чихать и кашлять, и глаза начинали слезиться от всех едкостей, собранных вместе.

За кулисами занавесок дети сидели на полу, погружая свои худые руки в котелок, и, обжигаясь, вытаскивали оттуда какую-то жидкую кашу, стекавшую по их пальцам на голые маленькие тела, похожие на игрушечные. Можно было уловить красное, почти багровое лицо мужчины, скоблившего ножом толстую синюю кожу, и женский рот, раскрытый, как кошелка, потому что женщина дула в мангал, плевавшийся клочьями зеленого дыма. Можно было в стороне увидеть людей, укладывавшихся спать и аккуратно подбиравших циновки под свои голые худые тела. Спавшие лежали, точно в анатомическом театре: с темными жилами и впалыми животами, как после вскрытия.

Но Нигяр мужественно двигалась за женщиной, хорошо знавшей все ходы и переходы. И в самом деле, пробравшись сквозь баррикады из живых тел, мангалов, циновок и сундучков, они подошли к веревке, через которую была переброшена большая драпировка, сравнительно целая и новая. Они остановились перед этой драпировкой, из-за которой доносились заглушенные шорохи, всхлипывания и тихие женские голоса. Спутница Нигяр сделала ей знак, чтобы она подождала ее, и юркнула за драпировку в полумрак и в полушепот.

Нигяр остановилась и перевела дыхание. Казалось, что здесь было дно того черного провала жизни, откуда не выкарабкаться наверх, так же как жуку, упавшему в ведро, невозможно влезть по его гладкой стенке и выбраться на свободу.

И, однако, она никак не могла предположить, что здесь делает Мазефа. Тетушка Мазефа могла просто прийти сюда в гости. Эта мысль показалась настолько невероятной, что Нигяр даже стало смешно. Но тут же ей стало совестно этого смеха, и она терпеливо ждала, инстинктивно чувствуя, что не надо ей следовать за своей спутницей.

И вдруг оттуда совершенно неожиданно и даже несоответственно обстановке появилась сияющая тетушка Мазефа, как будто ставшая выше ростом, все ее лицо светилось от пота, в глазах стояло восторженное спокойствие, а влажные широкие губы улыбались, точно она увидела нечто чудесное. Морщины на ее лице разгладились. Она при виде Нигяр протянула к ней руки, как будто та была на берегу, а Мазефа в лодке, готовой отплыть. Она сказала уверенным, задушевным голосом:

— Нигяр, душа моего сердца, хотя ты и девушка, но ты должна взглянуть на этого розового принца, на этого золотого султана, которому старая Мазефа помогла явиться в Лахоре. Входи, не бойся, здесь есть свет...

Нигяр шагнула, взяв руку Мазефы, и обходя ведро с горячей водой, стоявшее у входа. Она не могла сначала разглядеть движения тетушки Мазефы, когда та в синем сумраке, заполнившем этот отгороженный ото всех уголок, что-то ворошила, и тискала, и причмокивала при этом.

— Вот он! — сказала она повелительно и нежно; в руках у нее дрожал голый розово-смуглый комочек, который трепыхался и вдруг весь сморщился и закричал таким тонким и обиженным голосом, что Мазефа снова исчезла с ним и наклонилась к свертку разных материй; оттуда протянулись две длинные тонкие руки, и на одной забренчали браслеты, задев за что-то.

Мазефа вручила принца и султана матери, — ее закрывали от Нигяр фигуры двух женщин, — и сказала:

— Ну, а теперь, тетушка Мазефа, ты пока свободна!

И она взяла за руку Нигяр, у которой выступили слезы, неизвестно почему появившиеся на глазах в этот час веселья и триумфа жизни, и увлекла ее снова из этого душного шатра за драпировку.

— Ну, иди, дочка, — строго, точно командир, приказала она, — ты тут задохнешься!

Тогда, собравшись с силами, Нигяр ответила шепотом:

— Ты забыла, тетушка Мазефа, что я не из неженок.

— Да, да, я забыла. Я сегодня все забыла. Моя память помнит только этого нового властителя Пенджаба. Какой он сильный! Он будет храбрым и сильным. Он так уцепился за меня. Иди, дочка, скорее на воздух!..

Они вышли к потухшим кострам и увидели сотни тел, лежавших прямо на земле.

Когда Мазефа внимательно выслушала Нигяр, она сказала, поправляя свой платок и убирая под него волосы:

— Я все поняла, иди спокойно. Они придут завтра туда, куда тебе нужно. Пройдись немного со мной, старая Мазефа сегодня взволнована, и весь город передо мной в огнях, как будто иллюминация. Я так боялась за эти роды, но все хорошо. И то, что ты пришла в это время, очень хорошо, Нигяр, очень хорошо!.. Почему они любят звать меня? — Она проговорила это почти самодовольно и похлопала по спине Нигяр легкой большой рукой. — Потому что, когда я прихожу, они рожают мальчиков, как будто я колдую. И я созна́юсь тебе, эти голые крепыши мне нравятся.


Глава седьмая


Зеленый газон как будто был создан для того, чтобы по нему гонялись мальчики и запускали в вечереющее небо бумажного змея. Змей летел сначала боком, потом выравнивался, потом ложился на ветровой поток, шел, треща своим длинным хвостом; мальчики приветствовали его шумно и бегали с ним, пока не устали.

Они сели прямо на газон; вокруг них отдыхали, сидя и лежа, люди, которым хотелось подышать вечерней прохладой, вытянуть руки и ноги после длинного трудового дня.

Пришел мужчина с машинкой, на которую была накручена целая бухта тонкого троса. Его змей ушел так далеко в небо, что он, самозабвенно крутя ручку своей машинки и выпуская трос, сам с трудом различал змея на темнеющем небе.

Проезжали велосипедисты, проносились педикапы, точно вырезанные из разноцветной бумаги. Рассыпающееся золото уходящего солнца начало струиться с неба на плечи мужчин, сидящих на траве, и на покрывала женщин, вспыхнувшие розовыми и золотыми пятнами.

Азлам простился с мальчиками и пробирался между горожанами, гуляющими и отдыхающими. Он нашел Фазлура, Али и Кадыра в оживленной беседе, сидящими, как за пловом, в удобных и спокойных позах.

Азлам сел рядом с Фазлуром, взглянул на небо и, заметив, что Фазлур тоже что-то ищет в облаках, сказал:

— Дом, где живет мать нашего друга, — ты не велишь мне называть его имя вслух, — мне хорошо знаком, Атеш Фазлур. Мне надо отнести туда записку? Подумаешь какое сложное дело! Я часто бываю около этого дома. Там поблизости живет мой друг Реуф, мой дружок, собиратель марок. Мы с ним даже знаем шпиона, который там постоянно сидит или бродит. Он даже иногда — послушай, Атеш Фазлур, — переодевается женщиной, чтобы его не заметили, а потом снова приходит как мужчина. Теперь он опять женщина. Правда, смешно? Это открыл Реуф, что он переодевается. Реуф видел, как он разговаривал с полицейским, который приехал на велосипеде. Шпион приоткрыл чадру и закурил. Реуф чуть не расхохотался: женщина с бородой и курит! Он большой дурак, этот шпион. Хочешь, Атеш Фазлур, мы его разыграем?

— Азлам, вот тебе записка. Ты знаешь, как вручить ее, чтобы никто не заметил с улицы?

— Я знаю. Надо пройти через крыши с другой стороны. Можно мне взять Реуфа? Я ему ничего не скажу, но он мне поможет. Там в одном месте мне нужно стать на чьи-нибудь плечи. Я стану на плечи Реуфа, и все будет в порядке...

— Возьми Реуфа. После того как отдашь, не дразни шпиона, не надо, чтобы он насторожился... Бывает народ в это время на улице?

— А как же! Конечно бывает, но не очень много. Ну, я могу идти?

— Ты можешь идти...

Али и Кадыр, казалось, не слушали, о чем говорили Фазлур с маленьким заговорщиком. Они курили, и острые красные огоньки сигарет поднимались и опускались, как светляки. Кадыр засмеялся, и в наступившей темноте его зубы блеснули, как полоска белой бумаги.

— Из мальчика вырастет человек, — сказал он, зажигая новую сигарету. — Он все говорит верно. И шпион там, и путь через крышу — все правильно. Там может пройти незаметно мальчик, а не такой верблюд, как я.

— Али и Кадыр, — сказал Фазлур, — как будто наш план и неплох, но нам, кажется, придется похитить женщину.

— Что я слышу? Молодой горец хочет увезти в горы жену из Лахора? — сказал Али.

— Да, я люблю таких женщин, которые курят и ходят одетые мужчинами и даже отращивают бороду...

— Ты шутишь, сейчас курят не только женщины в горах, и в нашем Лахоре сколько угодно...

— Если твоя женщина с бородой, — сказал Али, — она опасна для ухаживателей.

— Да, мы можем встретить там нож, а возможно, услышим и выстрелы, — сказал Фазлур.

— Похитителю женщин нужно иметь хороший экипаж и плащ, в который ее закутывает счастливец...

— Я бы взял веревки и мешок, но вода далеко, — сказал Фазлур.

— Мы знаем эту каналью. Он такие штуки проделывал, когда нес свою грязную службу в железнодорожных мастерских, но мы его раскусили. Вечерний поезд перерезал бы его пополам, но его предупредили, он исчез вовремя. Это наш старый знакомец, мы горим нетерпением встретиться с ним... О! Пора и нам двигаться.


...С чего началась вся суматоха, что произошло на этой старой весенней улице с двухэтажными домами, узкими дверями и решетчатыми окнами, с закрытыми балконами, чуть выступавшими над первым этажом, погруженными в тишину, как будто в доме все уже уснули, полицейский, примчавшийся на велосипеде, никак не мог выяснить.

Улица была занята толпой возбужденного народа, среди которого особенно шумели женщины и мальчишки, шнырявшие под ногами.

Когда Фазлур вошел в эту улицу, вначале спокойную, по ней скользили тени от женских покрывал, прохожие тихо шли, возвращаясь домой. У лотков торговцев овощами стояли покупатели, а против дома с резной дверью, в нише, на куске старого войлока, расположилась отдохнуть женщина дородного телосложения, страдающая одышкой. По старому обычаю, она закрыла лицо и глухо кашляла под своим темным и душным покрывалом.

Фазлур увидел приближавшихся с другой стороны братьев. Али, в белой рубахе, с ремнем, подпоясывавшим его большие черные штаны, в вязаной шапке на голове вместо тюрбана, походил на простодушного ремесленника-бедняка. Черная борода, воинственный взгляд суровых глаз и огромный щегольской тюрбан придавали Кадыру вид солдата, который сейчас обнажит саблю и бросится в атаку.

Фазлур вспомнил, как один его друг в Карачи во время демонстрации влез на старое дерево, стоявшее на перекрестке, чтобы кричать оттуда лозунги, а полицейский, прицелившись, убил его наповал. Фазлуру казалось, что и в этом тихом переулке скоро запахнет порохом.

Сначала остановилось несколько человек вокруг Кадыра, который спокойно объяснял, что сейчас был подземный толчок, и вот, видите, треснул дом старого торговца, но что большой опасности нет. Тут же начался спор: одни стали кричать, что трещина старая, что она от ветхости, другие уверяли, что ее не было и она появилась только что и следует опасаться новых толчков. Помните, в Кветте тоже началось с небольшого толчка, а что было потом!.. В этот момент раздался грохот в другом конце переулка, повалилась глиняная посуда, наставленная на узких дощечках, и с грохотом упавшей посуды соединился яростный вопль человека. Человек вне себя вопил, что сейчас упадут дома, что это он уже пережил лет двадцать назад, что надо всем немедленно спасаться.

На этот вопль, вызвавший панику среди прохожих, ответил грозным и повелительным голосом Кадыр. Он кричал, что сейчас оторвет голову тому, кто вопит о несуществующем землетрясении и нарушает порядок. Али, а это вопил он, сейчас же ответил бранью на грозное вмешательство Кадыра. Ему вторил торговец горшками, который подбирал осколки с земли и боялся, что новые удары сбросят ему на голову и остальные уцелевшие полки с горшками.

На крик и шум открылись окна, и даже заспанный торговец высунулся с балкона, свесив свою бороду; и когда до него дошло, что его дом треснул и надо ждать новых ударов, он сбежал с лестницы и, расталкивая собравшихся, начал осматривать трещину, которая в темноте казалась живой, потому что от движения людей тени бегали по стене, и можно было действительно спорить, расширяется она или остается такой, какой была.

Сначала над шумом неистовствовали три голоса: это были голоса Али, Кадыра и горшечника, — но приток людей увеличивался. Те, которые только что остановились, привлеченные шумом, хотели узнать, что происходит, и теснились, чтобы расслышать, о чем идет спор перед домом старого торговца. Окна в соседних домах открывались одно за другим, в них появлялись встревоженные женские лица, женщины переговаривались через улицу. Одна хозяйка задела горшок с цветущей розой, горшок упал и звучно разбился о камни. Раздался плач и испуганные голоса проснувшихся детей.

— Что такое? Что такое? — спрашивали новые прохожие.

— Землетрясение! Подземные толчки! Трещина на доме...

У дома торговца продолжалась толкучка, шел жаркий спор:

— Но трещина на этом доме была всегда.

— А вот свежий след. Когда это началось, она была гораздо уже...

— А может быть, тут что-то другое?

В темной улице, за спинами споривших, возник новый шум.

Мимо Фазлура протискались два мальчика; один из них был несомненно Азлам. Люди, толпившиеся недалеко от дома торговца, кричали:

— Поймали женщину! Она напала на мужчину и хотела его убить из ревности.

Тогда все, кто был у дома торговца, прервали спор, вся толпа хлынула на новые крики. Единственный фонарь светил издалека, и в его молочном свете возились люди.

— Ужас!.. Ужас!.. Где она? — закричали женщины из окон.

— О! Смотрите, смотрите! — кричали под окнами, где уже начиналась драка. — Это женщина, и с нее срывают покрывало! Почему никто не заступится?!

— Что там произошло?

Свалка в темноте росла, и из нее вырвался голос, осведомивший всех:

— Это не женщина! Это гадина, это ведьма, принимающая любой облик, оборотень.

Но другой человек закричал в полном удивлении:

— Это сумасшедший! Это мужчина в женском платье! Отнимите у него нож!

В самом деле, происходило что-то странное. О подземных толчках было забыто. Все устремились к тому месту, где кипела схватка, но кто с кем дерется, было трудно разобрать. Народ прибывал.

И тогда женщина с бородой закричала отчаянным мужским голосом:

— Люди, меня убивают! Вы будете отвечать!

Но этот голос был заглушен другим, кричавшим:

— Он сумасшедший! Он убежал из больницы! Я знаю, где он живет! Мы доставим его домой. Он опасен.

Издалека донесся грохот, слетели последние полки с горшками, но этот запоздалый грохот уже не привлек внимания. Слышались крики:

— Дайте мешок, он кусается!..

И голос человека с бородой, оравшего уже заглушенно, так как ему затыкали рот:

— Я не хочу! Вы не смеете!..

Потом за гулом толпы уже ничего нельзя было разобрать. Потом где-то прозвучал выстрел и раздались крики за углом. Приближался глухой шум...

— Вот теперь землетрясение!.. — закричала женщина, но ее не слушали.

— Куда? Что за толпа? Это какое-то побоище! Куда вы все бежите? Вы остановили движение!..

Это кричали полицейские, и их мотоциклы гудели и трещали в тесной улице, растревоженной, как муравейник.

Никто не мог ничего объяснить, никто ничего не понимал. Полицейские, вытирая пот, катившийся по их лицам, слушали, как с двух сторон им рассказывали, перебивая друг друга, о подземных ударах и трещине, о том, что дом старого торговца сейчас упадет, и о том, как сумасшедший с ножом, переодетый женщиной, хотел убить старого торговца, мстя ему за какую-то женщину, — и его схватили.

В одной из узких улиц, недалеко от места, где полицейские наводили порядок, толпа, расходившаяся с места происшествия, закрыла дорогу большой черной лакированной машине.

Полицейский подъехал на велосипеде, осадил толпу и спросил:

— Что за машина?

Шофер, пренебрежительно смерив его взглядом, сказал:

— Что за машина?! Мы не в деревне. Ты не видишь, что эта машина принадлежит уважаемому Аюбу Хуссейну? Пропусти ее немедленно.

Полицейский хорошо знал это имя. Даже не обидевшись, что его назвали деревенщиной, он помог машине выбраться из переулка.

Когда шум столкновения достиг самой большой силы, Фазлур почувствовал, что его схватила за локоть маленькая горячая рука. Это был Азлам. Вместе с толпой они устремились в боковые переулки, где господствовала полная тьма, так как все ставни в окнах были закрыты, а там где не было ставен, висели глухие занавески. Они все дальше и дальше удалялись в тьму.

Около старого мангового дерева они отдышались. Мальчик дрожал от возбуждения и бега. Фазлур сказал ему:

— Вот ты хотел подвига. Ты его совершил.

— Да, — сказал мальчик, тяжело дыша, — я схватил его первый и сорвал покрывало.

— А что ты так дышишь? У тебя завязана рука. Ты ранен?

— Да, он меня задел ножом, но я отдернул руку, и он только оцарапал ее. Я ловко увернулся. Нож у него выбил Кадыр.

— Тебе больно?

— Сначала было больно, а теперь ничего. Теперь тоже больно, но ничего. Я оторвал кусок рубашки и перевязал руку. Теперь ничего. Ты говоришь, что я совершил подвиг, а что это за подвиг?..

— Ты спас человека, которого будешь уважать всю жизнь, когда станешь взрослым, когда станешь мужчиной...

— Я им стану, Атеш Фазлур, я уже почти стал им. Будь уверен во мне. И слушай, если я тебе понадоблюсь, позови меня еще раз. Хорошо?

— Хорошо!

— А об этом можно рассказать в обществе?

— В каком обществе...

— О Атеш Фазлур! В каком обществе? В том, где я президент, пусть они знают, какой у них президент.

— Расскажи, но только не называй имен.

— Но Реуфа я могу назвать? Он мальчик. Он никому не скажет. Он не любит говорить. Он любит только марки. И потом, он мне хорошо помогал. Знаешь, я стал ему на плечо и спросил: «Тяжело?» Он сказал: «Лезь, а не говори». Вот он какой! Записку женщины прочли и порвали ее, и я вернулся тем же путем. И все-таки я первый сорвал с него покрывало. А там борода!.. О! О!.. Все это увидели!..

Они выбрались из переулков. Их ждали три человека, довольно потиравшие руки и усмехающиеся. Амид Ахмет, Али и Кадыр присоединились к ним.

— О, какая была тамаша! — сказал Кадыр. — Мы задали ему головомойку. Он возненавидит женский костюм...

— Куда вы его дели?

— Мы сдали его хорошему человеку, он отвезет этот куль в женской одежде на запасные пути, на товарный, который уходит в Гуджранвалу. Он не задохнется. У него нос не закрыт. Его положат на угольную платформу. Он поедет с удобствами. Мне пришлось его немного стукнуть, так как он начал кусаться, вообразив, что он девушка, а я белуджский князь. — Кадыр потрогал свою смоляную бороду и сказал, понизив голос: — Наш друг ушел, как тень. Я шел по его следам. Свои проводили его дальше. Ты доволен, Фазлур?

— Я рад за нашего друга.

— Я рад за него тоже, еще потому, — сказал Амид Ахмет, — что матери его стало лучше. Смертельная опасность миновала. Она будет жить.

Когда они расстались и вышли на хорошо освещенную улицу, их догнала машина, из которой высунулась Нигяр и, помахав им рукой, пригласила в машину.

— Что с мальчиком? — испуганно спросила Нигяр, когда машина двинулась.

— Он чуть поцарапался. У него ссадина, — осторожно объяснил Фазлур. Он не хотел говорить лишних слов при шофере.

— Дай я перевяжу платком, — сказала Нигяр.

Умар Али слышал, что они говорили. Не сбавляя хода, правя одной рукой, он другой открыл дверцу небольшого шкафчика, достал бинт и бросил Нигяр, которая поймала его на лету.

— Откуда у тебя бинт? — спросила она.

— Я с войны привез эту привычку, — ответил Умар Али, — всегда при себе иметь индивидуальный пакет. Пожалуйста, у меня есть и йод.

— Дай и йод! — сказала Нигяр.

Перевязав руку и крепко перебинтовав ее, она поцеловала мальчика в голову. Он прижался к ней, растерянный и взволнованный. Они ехали первое время в полном молчании.

Молчание нарушила Нигяр. Стараясь в полумраке машины получше рассмотреть лицо Фазлура, испытывая странное чувство жалости от сознания, что она должна расстаться с Азламом, она сказала:

— Азлам, куда отвезти тебя? Не надо, чтобы ты с перевязанной рукой шел слишком много...

— Отвезите меня... — Он назвал площадь недалеко от квартала, где жил.

Вышли из машины все трое, и Азлам, как котенок, потерся головой о мягкую руку Нигяр.

— А что ты скажешь, мальчик, когда тебя спросят, где ты встретился с ножом? — сказала Нигяр, гладя его по голове.

— Что я скажу? Я скажу, что я поранил руку, споткнувшись о железный обруч, когда бегал со змеем. Железный обруч почти так же режет руку, как нож. Я раз налетел на него, правда, но обрезал не руку, а ногу.

Он побежал по улице под тенистыми деревьями, встряхивая перевязанную руку, вздыхая и спотыкаясь о толстые корни, бормоча разочарованно: «Так вот что такое подвиг!»

Фазлур и Нигяр, отойдя несколько шагов от машины, посмотрели друг другу в глаза, и Нигяр осталась довольна, что Фазлур стоял перед ней ничуть не взволнованный, такой же спокойный, как всегда.

— А шофер? — спросил Фазлур тихо.

— Что шофер? — так же тихо спросила Нигяр.

— Он знает, кого он вез?

— Я не знаю, знает ли, но он не предаст.

— Почему ты так думаешь? Ох, Нигяр!

— Потому что у меня был с ним прямой разговор, и он сказал: «Я никогда не был предателем».

— И ты поверила? Почему ты стала такой легковерной, Нигяр? Ты понимаешь, что я боюсь не за себя. Наш друг должен быть в настоящей безопасности. Тут надо верить не каждому человеку.

Он посмотрел на Нигяр внимательно и увидел, что у нее усталое лицо и усталые глаза. Ему стало жаль ее, и он смягчил свои слова:

— Ну, я думаю, что в этом человеке мы не ошибемся?

— Нет, — сказала она.

— А почему? — с внезапной резкостью спросил Фазлур. Он сам не хотел этого, но получилось резко.

— Почему? Потому, что он коммунист, а коммунисту можно всегда верить. Правда, Фазлур?

— Умар Али? Коммунист?

— Да. И я знаю, хотя он будет это отрицать. Но он коммунист... А теперь нам надо ехать.

— Куда же мы поедем?

— Мы поедем к нам.

— К вам? Ну конечно, мы отвезем тебя. Я дойду пешком и прошу ссадить меня недалеко отсюда. Не надо, чтобы нас видели вместе.

— Нет, — с мягкой настойчивостью сказала Нигяр, — именно надо, чтобы нас видели вместе в этот вечер... И поэтому ты поедешь к нам...

— Зачем?

— Послушай меня и не возражай. Ты думаешь, Нигяр нежная, тонкая, ее нужно беречь от ветерка и холода. А Нигяр грубая, сильная, — она засмеялась, — и не боится ничего.

— Ну, ну, Нигяр, не клевещи на себя и оставь грубость и силу другим девушкам.

— Не думай, что я умная и что я храбрая. Я глупая, и я трусиха. Но мы поедем к нам. Я тебя представлю дяде. Он уже знает о тебе от меня. Я давно говорила с ним о тебе и сегодня утром тоже. Мне это пришло в голову как-то сразу. Я проснулась и все думала о том, что будет. И вот что мне пришло в голову. Я тебя представлю дяде. Дядя с ума сходит от идеи объединения мусульман всех стран. Он очень любит говорить на эту тему. Скажи ему, что ты читал его последнюю статью об исламе сегодня и что она производит впечатление на студентов. И я устрою тебя на машину, с которой едет один путешественник...

— Какой путешественник? — сказал Фазлур. — Мне кажется, что я читаю книгу о ком-то, кого зовут Фазлур, но этот Фазлур не я.

— Подожди. Этот путешественник — американец, любитель природы, собирающий материал для географических журналов. Он едет в твои места. С ним поедет Умар Али. Я подкину тебя к нему. Ты тихо уедешь на время из Лахора. На время; потом ты вернешься, а сегодняшний скандал уже все забудут. Дома я тебе скажу, как надо говорить с дядей, а теперь поехали. И при Умар Али мы уже не будем говорить об этом. Это не нужно. А теперь едем, а то я боюсь не застать дядю дома. Он куда-то собирался сегодня вечером.

Они вернулись в машину и сели рядом. Они сидели рядом так естественно, точно возвращались из гостей, где все, смотря на них, спрашивали, когда они поженятся. Эта мысль пришла в голову Фазлуру, и он засмеялся. Посмотрев на него, Нигяр ничего не сказала, крепко сжала его руку и так держала ее в своей, пока они не доехали до богатого въезда во двор дома Аюба Хуссейна.


...Азлам сидел на бочонке, как на троне, за своим домом на маленькой лужайке, где паслась коза и бегали пестрые цыплята, и три мальчика сидели перед ним на траве и с жадным любопытством слушали рассказ Азлама о происшествии, которого он был участником.

Он говорил о драке так, что мальчики урчали от удовольствия.

— Один дурак угрожал ножом хорошему человеку. Я схватил и выбил нож. Я не выбил нож сразу, но я сорвал покрывало с этого человека, и он не смог меня убить, а только поцарапал...

— Это сделал ты?

— Я, — сказал он, показывая узкую багровую полоску на руке. И, уже не зная, чем кончить, и боясь погружаться в подробности, он, соскочив с бочки, воскликнул: — А знаете, что вот это называется подвигом, а может быть, даже революционным! Но об этом вы дайте клятву молчать!


Глава восьмая


— Молодым людям свойственны порывы и желание в двадцать четыре часа переделать все так, как им кажется нужным, — говорил Аюб Хуссейн, раскуривая толстую сигарету крепкого черного табака; сигареты делались для него специальным знатоком, табачным мастером, который в молодости делал такие же сигареты для его отца. — А между тем как раз ни одна из проблем, стоящих перед нами, не решается ни в год, ни в два года... Мы не можем оставаться страной, поставляющей на мировой рынок только сырье. Что происходит сегодня? Мы продаем Индии, например, джут по сто рупий за тонну. Она продает его любой нуждающейся в джуте стране — в Южную Америку, скажем, — по цене, в три раза большей. Эта южноамериканская страна, получив джут, охотно отдает Индии свой сахар, — отдает дешево, так как ей некуда его девать. Мы покупаем у Индии этот сахар и платим вдвое дороже, чем он стоит. Так мы получаем страшный убыток, приблизительно в полмиллиона рупий. Мы должны преодолеть эту зависимость. Для этого нам надо работать с засученными рукавами. Надо улучшать обработку земли, надо дать волю промышленности. У нас после раздела осталось всего только двадцать хлопчатобумажных фабрик, а в Индии их восемьсот; у нас фабрик, обрабатывающих джут, не больше, чем пальцев на одной моей руке, а в Индии их свыше сотни. Мы должны стремиться повысить жизненный уровень населения, изжить голод, дать выход предпринимательским силам, разрыть наши недра. Этого не сделаешь никакими демонстрациями и никакими лозунгами. Надо всем сотрудничать с правительством и верить, что им руководят добрые намерения...

Фазлур слушал терпеливо. Он прекрасно знал этот сорт просвещенных коммерсантов, так легко говорящих о самых трудных проблемах народной жизни. Их воображение мчится, как машина по асфальтированной дороге, и не хочет остановиться. Зачем же сворачивать на проселок, где тебя ждут неприятности с первых шагов? Временами он ловил умоляющий взгляд Нигяр, очень боявшейся, что невоздержанный Фазлур в минуту разрушит все ее планы и погубит дело своим безжалостным отпором увлекавшемуся Аюбу Хуссейну.

Но Фазлур молчал, и его молчание можно было истолковать как знак почтительного внимания. Аюб Хуссейн продолжал, сев на своего конька:

— Мы еще только начинаем свою историю. И уже сегодня мы не можем не привлечь к себе внимания со стороны других исламских стран, потому что для каждого мусульманина наша страна является вдохновляющим примером, стоя во главе исламского мира.

Потушив сигарету о край узорной бело-розовой раковины, служившей пепельницей, он повернулся всем телом на низком диванчике и сказал, стараясь быть как можно более торжественным:

— Задача молодого поколения заключается в том, чтобы, овладев всеми современными знаниями, работать на пользу народа. Молодежь должна проникнуться всей сущностью ислама, поверить в то, что сила духовного преображения страны лежит в идее халифата. Я не говорю, — он потряс своей мягкой, но властной рукой с короткими пальцами, на которых блеснули кольца, — что мы должны остаться фанатично ограниченными людьми. Да, среди нас есть и такие, которые не отделяют прошлого от будущего. Я говорю о том, что мы вдохнем новое содержание в древнюю идею, — ну, скажем, так же как Англия, создавая свою мировую империю, не копировала ее с древнего Рима. Но это станет возможным, если будет достигнуто подчинение своей личной жизни и жизни народа новым истинам, имеющим силу народной, вековой традиции. Если мы будем все едины, мы поведем за собой все мусульманские страны Востока.

Он сделал передышку и отхлебнул из маленькой любимой зеленой чашки густого ароматного чаю, сложил ручки на животе и смотрел на Фазлура веселыми и довольными глазами, как будто полдела уже сделано.

Тут Фазлур сделал свой первый дипломатический ход, чтобы не ввязываться в скучные и ненужные ему споры с этим торжествующим, самодовольным философом. Он сказал:

— Ваша последняя статья о новом звучании ислама полна глубоких мыслей и имеет среди студентов несомненный успех.

Аюб Хуссейн покраснел от удовольствия.

— Я так и думал. Мне очень приятно это слышать. Вы согласны, что в этом направлении и нужно работать отцам и детям? Зачем мы будем углублять небольшую траншею наших естественных разногласий, допустимых противоречий до размеров борьбы, до размеров национального бедствия? Мы должны объединить свои усилия на пользу народа, который только что освободился от самого тягостного ига в своей истории. Для молодых людей должно быть незабываемым то священное воспоминание ислама, когда из глубины Аравии явились такие свежие, такие молодые силы, что в самое короткое время они уже штурмовали слабую Европу, которая не могла им ничего противопоставить. Если бы французы проиграли битву с арабами, когда те ворвались во Францию, в Кембридже и Оксфорде сегодня бы носили тюрбаны и изучали коран и муэдзин кричали бы с башни Тауэра на весь Лондон. Чего нет, того нет. Но сегодня есть плод нашей борьбы, борьбы и победы: исламский Пакистан. Пакистан — какое имя! Как чудно нашел это название наш златоголосый Икбал. Разве отсюда не может родиться великий порыв новой энергии, который увлечет всех мусульман? И не надо выдумывать ничего нового. Душа человека одна во все века, так же как и коран один. И прав был Омар, наш великий халиф, когда на просьбу Магомета дать ему перо, чтобы написать последнее послание на ложе смерти, сказал пророку, что пера он не даст, так как добавлять ничего не надо: «Нам довольно божьей книги».

Его красноречие иссякло. Он допил чай, отодвинул чашку, и тут Нигяр поняла, что наступила решающая минута. Она боялась посмотреть на Фазлура и горько упрекала себя за то, что поставила его в такое положение. Чем он может ответить? Он сейчас разразится самым непристойным детским смехом, и Аюб Хуссейн выгонит их обоих из своего дома.

Но Фазлур, согнав тень мгновенной веселости со своего смуглого решительного лица, сказал тихо:

— Но ведь иностранцы не позволят нашей стране стать сильной, и они помешают всем тем высоким планам, о которых вы так прекрасно говорили сейчас, а значит и всему развитию Пакистана. Что делать нам, чтобы они под видом друзей не присвоили себе наших богатств?

Одну минуту Аюб Хуссейн недоумевающе гладил переносицу, сняв свои большие очки, потом протер их шелковым платком, и вдруг его помрачневшее лицо оживилось, точно он вспомнил что-то, о чем забыл сказать. Он оставил ораторский тон и сказал очень просто:

— Я стою за самые широкие торговые отношения со всеми странами. И когда я говорю о коране, не надо понимать меня, что я призываю завтра завоевывать земли наших соседей, проникнуть до Каспийского моря и вернуться в Дели. Я хочу мобилизации духовных и физических сил. Иностранцев мы должны терпеть. Я скажу, что не люблю англичан, я бы никогда не хотел видеть иностранца, который на моей земле диктует мне свои условия, но я бы всегда приветствовал его как торгового гостя. Что касается иностранцев-предпринимателей, то мы позволим им искать у нас минералы и нефть, ставить заводы, но чтобы они сами не распоряжались ни нашим сырьем, ни валютой, которую мы не дадим перекачивать за границу.

Мы учредим над ними такой контроль, что они не смогут наступить нам на горло. Мы будем строго следить за их действиями. Мы отличаем иностранцев от иностранцев. Тех, кто враждебен нам и хочет нас снова закабалить, мы отделим от тех, которые приходят с открытой душой и способствуют культурному общению, не имея никаких тайных намерений. Таких иностранцев наш старый закон гостеприимства требует принимать как дорогих гостей, и этому закону мы остаемся верны. Дорогой Фазлур, ты сам убедишься в этом, когда будешь сопровождать нашего гостя — американского ученого, путешественника, которого зовут Фустом. Это очень большой знаток азиатской природы, и нашей страны в частности. Он прекрасно знает Кашмир. Он смелый человек, он горовосходитель. Как раз это натура, противоположная империалисту. И надо, чтобы побольше таких людей бывало у нас.

Воспользовавшись поворотом разговора, Фазлур отвечал со сдержанной вежливостью:

— Я буду вам чрезвычайно благодарен, если услышу немного о его намерениях, чтобы суметь устранить все препятствия и помочь ему в исполнении его желаний...

— Я не знаю подробно, что он хочет увидеть. Но он будет путешествовать до Читрала...

— Он едет в Читрал? — спросил Фазлур. — В самый Читрал?

— Кажется, да. Ну, он будет фотографировать, ему нужны снимки пейзажей, быт, люди, занятия. Он это делает для передовых американских научных журналов. Он, наверно, захочет говорить с местным населением, возможно захочет поохотиться, посмотреть Тирадьжмир. Я не имею представления, что это за края. Я никогда там не был.

— Он хочет совершить восхождение на Тирадьжмир? Но еще ни один человек не мог его победить... Я читал в газете, что норвежцы собираются взойти на него...

— Я ничего не читал про норвежцев, — сказал Аюб Хуссейн, — но ты ведь хорошо знаешь те горы.

— Я там родился, — сказал Фазлур, — я сын старого охотника, и очень благодарен вам, что вы даете мне возможность сопровождать такого большого человека.

— Я тоже очень рад, — сказал Аюб Хуссейн, бросив взгляд на взволнованно следившую за беседой Нигяр. «О, между ними несомненно что-то больше дружбы, — подумал Аюб Хуссейн, — и очень хорошо, что я отошлю его подальше в горы; а потом посмотрим, что это за явление, которое пока что мне не очень нравится. Это скрытный человек. Что у него на уме, не разберешь. Пусть уезжает подальше и поскорей...»

— Что ты скажешь, Нигяр? Ты видела господина Фуста, и он, кажется, на тебя произвел впечатление. Может быть, ты тоже хочешь поехать в горы?..

Нигяр, застигнутая врасплох, покраснела и сказала в ответ:

— Господин Фуст — очень опытный рассказчик, так же как и турист. Его можно слушать сколько угодно, но в горы я не очень хочу... — Она засмеялась.

— В горы тебе не нужно ехать, — сказал Аюб Хуссейн, — ты слаба для гор. В горы должны идти такие дети гор, как Фазлур. — «И не спускаться с гор», хотел он добавить, но удержался. — Я скажу американцу, что он получит замечательного шофера-солдата и чистокровного горца. Хороших встреч и счастья в пути!

Когда Аюб Хуссейн простился и покинул комнату, заявив, что ему время ехать в один дом по делу, Нигяр сказала Фазлуру:

— Я так боялась, что ты станешь ему противоречить и все погибнет...

— Он сумасшедший, — отвечал Фазлур. — В его голове полное смешение всех несоединимых вещей. Я сдерживался, как ты видела, сколько мог. Если бы не ты, я устроил бы сегодня вторую тамашу, как там, на старой улице.

— Тссс! — Нигяр шутливо приложила палец к губам. —Ты не прав, он не сумасшедший, он хитрый, очень хитрый человек. Меня он искренне любит, как родную дочь, но он не добр к людям. Он любит показать себя демократом, но он тут же будет доказывать, что ислам — самая демократическая религия на свете. «Посмотрите на ее обряды или войдите в мечеть. Никаких украшений, мешающих сосредоточению, никаких излишеств культа». О, он может много и долго говорить, Фазлур!

Он взглянул на нее, и ему стало не по себе от ее острого, напряженного взгляда. Она положила свои руки ему на плечи и сейчас же, словно испугавшись, сняла их. Она взялась за край стола и стояла в оцепенении. Потом оно сбежало с нее, она кусала губы, точно то, что она хотела сказать, было мучительным, и вместе с тем от этого нельзя было уклониться.

— Фазлур! — выговорила она с глубоким вздохом, беря его за пуговицу. — Фазлур, мне очень тревожно. Не нужно тебе ехать с этим американцем. Не надо тебе быть с ним, не надо... Я не хочу...

— Нигяр! — воскликнул Фазлур, чувствовавший себя неуютно в этой чужой и тихой комнате. — Что ты говоришь? Почему я не должен ехать, скажи? Почему тебе тревожно? Ты что-то знаешь?

— Фазлур... нет, я не могу сказать...

— Нигяр, если это так серьезно, я должен все знать. Зачем мы вели этот разговор с ним?.. — Он не хотел произносить имени хозяина дома.

— Я не могу от тебя скрыть, Фазлур. Ты поедешь с тем человеком, с американцем, по чьему слову отдан приказ об аресте Арифа Захура...

— Не может быть! Ты ошибаешься, Нигяр! Откуда ты это знаешь?

— Я не ошибаюсь. Я все знаю точно...

— От кого? Теперь ты скажешь?

— Скажу: от Салихи Султан. У Аюба Хуссейна нет от нее тайн. И я тебе говорю, дорогой: берегись этого человека. Брось его, как только въедешь в горы, и иди домой. Не будь с ним. Уйди от него как можно скорее. Он не тот, кем является перед людьми. А кто он, я не знаю. Он плохой человек. И ты поедешь с ним? Останься, Фазлур, я тебя умоляю! Я не буду спать, мне все будет казаться, что с тобой что-то случится...

Фазлур слушал с застывшим лицом, скулы его стали совсем каменными.

— Нигяр, может быть я ослышался? Ты сказала, что американец есть тот самый человек, по слову которого отдан приказ о немедленном аресте Арифа Захура?

— Да, — сказала Нигяр.

— Скажи мне еще: он, — Фазлур снова не назвал имени купца, — не хочет подготовить мне ловушку в этой поездке?..

— Нет, он тебя не знает. Я говорила ему о тебе. И он не разговаривал бы с тобой так, как он говорил. И зачем ему губить тебя?.. Ты ему интересен как представитель студенческой молодежи. Он заискивает перед ней и ищет в ней опору. Но он, конечно, почувствовал, что ты не его поклонник.

— Американец тоже не знает меня. Рекомендация слишком серьезна. Значит, он тоже не может меня ни в чем подозревать?

— Да, это так, но мне все это не нравится, Фазлур. Не надо тебе ехать с ним. Я раскаиваюсь, что я сама все это придумала, теперь мне страшно...

— Нигяр, милая моя Нигяр! Я поеду с ним. Верь в Фазлура. Он не пропадет. Да еще в родных горах! Ты веришь?

— Верю, — сказала сквозь слезы Нигяр, — верю и боюсь!


Глава девятая


Они сидели в номере Фуста. В решетчатых дверях возникали и таяли солнечные искры, духота сочилась из дивана и из всех швов старой черной кожи, которою была обита мебель. Бронзовые подсвечники, казалось, таяли от жары, и из пасти камина шел черный зной, хотя в нем не было ни уголька. Занавески у открытого окна не колыхались. На галерее, выходившей на главный двор, не было ни одного человека. Номер справа занимал Гифт; номер Фуста был угловой. Разговаривать можно было совершенно свободно.

— Вот мы и увиделись снова, — сказал Фуст, развалившись на диване и положив ногу на спинку стула. — Ну что же, дорогой доктор, нам придется выручать из беды этого беднягу Кинка и вместе с ним этого вечного неудачника Чобурна. Помните, как его сбросили в Таиланде на парашюте, и он повис на дереве вниз головой, и его чуть не съели потом крокодилы? А в Бирме его искусали в джунглях какие-то ядовитые муравьи, он разбух, как губка, и потом отпухал неделями. В Индии он потерял машину и важные документы, которые только случайно нашлись. А Кинк делит с ним все напасти за компанию.

— Они попали в тяжелую историю, — сказал Гифт. — Я даже не знаю, как они из нее выберутся.

— Они сами не выберутся, но мы им поможем, Гифт. Для этого-то, Гифт, мы и пожаловали сюда. Дожидаясь вашего приезда, я не спал ночей и много думал над картой. Кое-какие вещи я вспоминаю невольно, хотя их, может быть, не следовало бы вспоминать.

— Что же вы вспоминаете? — спросил Гифт. — Свою молодость? — Он засмеялся как-то нехорошо. — От таких воспоминаний приходит бессонница.

— Нет, я вспомнил не молодость, я вспомнил Белое Чудо...

Наступило молчание. Какой-то залетевший комар жужжал тонко в комнате, и где-то в городе били часы. Со двора долетали глухие всплески голосов, шорохи и внезапные гудки машин.

— Я бы предпочел больше этим не заниматься, — сказал Гифт. — Когда я вспоминаю это, у меня дрожат ноги и я должен срочно выпить...

— Пожалуйста, — сказал Фуст, — виски на камине, содовая рядом.

Гифт встал с кресла, подошел к камину, налил в стакан виски, добавил содовой, поболтал, встряхнул стакан, сделал один глоток и, не садясь, продолжал:

— Пожалуйста, не выдумывайте ничего похожего. Какого черта вам пришел в голову этот кошмар?!

— Кстати, Гифт. Вы не можете забыть Белое Чудо. Я тоже... Вы не хотите его вспоминать. Я тоже. Но ведь оно связано с теми двумя. Ведь мы с вами перебрасывали их тогда в Китай. Это было очень нелегко, как вы знаете. Теперь, через два года, они идут обратно по такой дороге, что лучше о ней не думать. Если мы их не выручим, им конец. Вот почему я вспомнил Белое Чудо. Какой трудности была экспедиция! Я чуть не погиб, а бедный Найт там остался навсегда. И как странно, Гифт: он, не знавший нашей тайны, только догадывавшийся о ней, погиб, а мы, мы живы! Я так хорошо вижу горцев, этих дурацких парней из Хунзы, которые вызвались его спасти и сами погибли. Когда я вспоминаю об этом, я не могу остановиться, как будто один мертвец тянет за собой и остальных мертвецов. А как он кричал, как он пронзительно и жутко кричал последние дни! Не хотел он умирать, Гифт, очень не хотел умирать.

Гифт выпил свой стакан виски, раскурил трубку и стоял, окутанный голубым облаком. Он разогнал его рукой и сказал:

— Исповедуйтесь, Фуст. Я люблю, когда вы исповедуетесь. Мне тогда хочется петь мои любимые строки:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


— Не повторяйте этой глупой песни! — воскликнул Фуст. — Вы же знаете, что я терпеть ее не могу!

— Не буду. Продолжайте. Скажите обо всем, что вас мучит, и я отпущу вам грехи, — я, простой дорожный строитель и специалист по горным дорогам...

— А, это придумано не плохо! — сказал Фуст. — У вас есть еще чувство юмора, Гифт. Меня мучают две вещи, с тех пор как я приехал из Индии. В Амритсаре я встретил советскую делегацию. Вернее, я с ней летел из Дели и сначала не знал, что это за люди. Их встретили сикхи так, как будто советские казаки уже поят своих лошадей у озера Вулар. А я стоял, ждал и не мог пройти в вокзал аэродрома, пока они обнимались.

— И вам это очень не понравилось? — спросил Гифт.

— Нет, я был вне себя...

— Напрасно, привыкайте к таким вещам, Фуст. Может быть, вам не нравится и народный Китай?

— Идите к черту!

— Прощаю вашу ярость по отношению к советской делегации и разделяю ее. Дальше!

— В Дели я видел погребальные костры...

— Что вы там искали? Объект для цветного фото? Что же вы там возненавидели? Опять были советские представители?

— Нет, проклятый индиец вытащил из груды мокрой грязи и жженых костей золотой зуб... Вытащил его пальцами ноги... Отвратительно...

— О! — Гифт налил себе второй стакан виски. — Золотой зуб мертвеца — хорошее название для кинофильма! Чем же беспокоит этот золотой зуб? Болит по ночам? Фу, я чувствую, что сказал мерзость...

— Иногда мне всю ночь видится этот индиец и этот золотой зуб, будь он проклят!

— Я сниму с вас это наваждение. Вы устали, Фуст. Это настоящая усталость. Я буду думать за вас, а вы отдыхайте. С чего начнем?..

— Начнем с того, как мы будем спасать Кинка. И, конечно, Чобурна. Это такие же сиамские близнецы, как Фуст и Гифт, не правда ли? Красные уже хозяева в Урумчи, и в Кашгаре, и в Яркенде. Наших близнецов загоняют, как коз. Что мы сделаем с вами, Гифт?

— Возьмите карту, Фуст...

— Не надо. Я знаю карту так, будто она все время лежит передо мной. Вы забыли, что я страдал последнее время бессонницей.

— Тогда отыщите вашим духовным оком перевал Барогиль, он ведет из верховьев долины реки Ярхун в Вахан. Нашли?

— Это тот, что рядом с перевалом Шавитахт!

— О, у вас отличная память! Да, они рядом. Мыс вами пройдем этим перевалом в Вахан и будем продвигаться в район Вахджира. Представляете?

— Представляю, — сказал с закрытыми глазами так уверенно Фуст, как будто он действительно отыскивал на карте названия. — Дальше!

— Дальше, к Вахтжиру выводит тропа по Кара Чокуру из Шагалитика. Уточнять больше нечего. Если они будут живы, они выйдут к нам этим путем. Так по крайней мере они сообщили через Уллу-хана, который уже отправлен мной в эти края. Если им не удастся этот вариант, они пойдут на юг — в Тибет. Об этом мы узнаем своевременно.

— У них есть радиопередатчик?

— Пока есть...

— Что значит «пока»?

— Вы представляете, что их преследуют и они каждую минуту могут потерять лошадей и должны будут в этих дебрях идти пешком? Какие еще там неприятности у них на пути, нетрудно представить.

— У нас нет радиопередатчика. Очень жаль!..

— Да, очень жаль. Хорош был бы любитель природы и член Гималайского общества, путешествующий в целях познания и совершенствования с радиопередатчиком. Эта роскошь не для нас...

— Но у Уллы-хана есть.

— Есть, все в порядке. Даже если бы и не было радиопередатчика, Улле-хану все известно, на то он Улла-хан.

— Теперь, — сказал Фуст, — закройте глаза вы. Мы с вами едем через Равальпинди, Малаканд, Читрал. По Ярхуну вверх сколько можем... Там, на Барогиле, будет еще снег...

— Может быть, и нет. Это мы узнаем на месте, в Читрале.

— В этот раз любитель природы Фуст, известный горный путешественник, и Гифт, специалист по горному дорожному строительству, совершают научно-спортивную экскурсию. Перешагнув через перевал Барогиль, они хотят пройти по горам Вахана и вернуться через перевал Дора в Читрал, чтобы сделать разведку подступов к Тирадьжмиру с целью подготовки первовосхождения на этот семитысячник. Как вам это нравится?

— Мне — очень. Этот маршрут понравится и вам, потому что за Барогилем советская граница так близко, что с помощью бинокля вы кое-что увидите на советском берегу Пянджа. Предмет вашей любви будет перед вами. Скажите, в Лахоре вы хорошо провели время?

— В общем, хорошо. Поручение, о котором вы знаете, я выполнил. Состоялось важное свидание. Последствия этого свидания должны быть превосходными: Захуру конец! Что касается нас, все устроено: у нас будет «додж» с опытным шофером-солдатом, демобилизованным из армии, и с опытным проводником — молодым горцем, уроженцем Читрала. Вы были когда-нибудь в Читрале?

— Нет.

— Я тоже. Но у нас с собой есть обычное горное хозяйство: штормовые костюмы с двойной теплой подкладкой, шерстяные куртки и брюки, ботинки с меховой прокладкой, подшлемники и спальные мешки, два ледоруба. Есть гималайка, она удобна в пути. Нам хватит.

Я велел Улле-хану приготовить за перевалом теплые вещи, палатку и продукты, чтобы экспедиция выглядела солидно.

— Вот мы и опять в дороге, доктор. Налейте мне, только не виски. Я хочу попробовать пинджину. Джин там, в той комнате, поищите в шкафу. Мне лень встать, я так хорошо устроился...

Гифт пошел за джином. Потом он закричал из другой комнаты:

— Тут какая-то шкатулка, что в ней?

— Если вы так любопытны, то принесите ее сюда и раскройте.

Гифт появился с бутылкой джина, флаконом хвойной эссенции и коробкой, из которой он извлек миниатюру.

— Это ваша лахорская добыча? — спросил он, наливая джин, добавив несколько капель хвойной эссенции, — такая смесь называлась пинджином, — и подавая пахнущий сосной напиток Фусту.

— Осторожней, Гифт. Это могольские принцессы, играющие в поло. Им скоро будет двести лет. Это подарок.

— От женщины?

— Нет, Гифт, увы! Кстати, не встретили ли вы в Кабуле очаровательную Элен Ленсмонд?

— Почему она должна быть в Кабуле? — сказал Гифт, рассматривая миниатюру. — По-моему, она не такая старая...

— Кто вам сказал, что Элен старая?

— Я не про Элен, я про миниатюру.

— Миниатюра подлинная, эксперт клялся, что она копия того времени. Правда, эксперты всегда утверждают то, за что им хорошо заплатили. Так вы не встретили Элен в Кабуле? Я слышал от кого-то, что ее видели там...

— Нет, ее не было при мне в Кабуле. Она была, по-моему, в Индии, я встречал ее в Симле, а где она сейчас, не знаю. Она слишком деловая, такая женщина не для меня... Вы с ней хорошо знакомы?

— Хорошо знаком. Вы ничего не понимаете в женщинах, Гифт, если говорите, что в Элен только деловитость. Я познакомился с ней в Непале и совсем не на деловой почве. Я жил с ней в Кашмире. Это были веселые дни, как раз перед нашим восхождением. Я победил ее раньше, чем Белое Чудо...

— Белому Чуду мы даже не успели объясниться в любви, как уже в панике отступили. Нет, я не встречал Элен Ленсмонд в Кабуле. А Афганистан... что сказать...


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


— Когда вы это поете, — сказал Фуст, — мне хочется кусать ближних...

— Почему это вам так не нравится?

— Мне не нравится, что вы начисто забыли всю песенку и поете ужасным голосом бессмысленные строки. Ведь, признайтесь, вы забыли, откуда это к вам пристало?

— Это помогает мне жить... Как родимое пятно.

— Что за чушь! Как может помогать жить родимое пятно?

— Когда смотришь на него, вспоминаешь детство и всякие другие времена. Так и эти строки. Когда я их пою, они меня веселят. Когда у меня плохое настроение, они возвращают мне бодрость, и я благодарен им...

— Я их не выношу, просто не выношу в вашем исполнении! И думаю, их никакой человек не выдержит.

— А они очень понравились одному молодому человеку, хорошей фамилии, с удивительной профессией, что-то вроде искателя черепов, с которым я ехал из Кабула в Лахор. Это — мое приобретение, которое вы оцените...

— Что я должен оценить? Ваш вкус или ваше знание людей?

— Во-первых, вы оцените мой выбор, так как вас это развлечет; во-вторых, он чрезвычайно законченный патологический тип, и это вам тоже доставит большое удовольствие. Не каждый день попадаются такие цельные экземпляры. Он яркий сторонник мира и враг войны.

Фуст переменил позу и, положив обе ноги на валик дивана, стал искать спички, чтобы раскурить свою трубку. Найдя спички, он сказал, глубоко затянувшись:

— Прекрасно. Дальше вы скажете, что он враг империализма и ярый фанатик-коммунист...

— Нет, этого я не скажу. Это оригинальное научное явление, совершенно неиспорченное, как цыпленок, только что вылупившийся из яйца, с наивными до дикости представлениями о действительности. Он говорит, как на уроке в воскресной школе. У него не мозги, а розовые хлопушки с рождественской елки. У него глаза ангелочка и задиристость щенка.

— Почему вы сейчас хотите говорить о нем?

— Потому что я обещал ему, что встретимся еще раз в Лахоре, перед его отъездом в Индию. Если он появится, я хочу, чтобы вы не удивились...

— Я не удивлюсь. Я уже представляю себе это ваше новейшее открытие...

— Он просил меня рассказать что-нибудь экзотическое. Я рассказал ему историю шествия проституток в Карачи с петицией, над которой мы оба смеялись до слез. Он допытывался, кто писал им петицию. И даже думал на меня. Вы знаете эту историю?

— Да, но я не знаю, кто писал эту петицию...

— Ее, сказать по секрету, писал наш общий друг, Ассадулла-хан.

Фуст засмеялся и выронил трубку. Она упала на пол, и он нагнулся, чтобы поднять ее. Гифт сказал:

— Правда, трудно было бы угадать, что в таком жестоком сердце столько поэзии. Он признался мне в одном загородном доме, когда мы забавлялись как могли...

— И где вас благодарили эти гурии за то, что вы спасли их для просвещенного человечества...

— О, это были гурии, действительно неистощимые в своей благодарности!

— Еще бы! — сказал Фуст. — А вы грязный человек, Гифт. И вас вечно тянет в какие-то дыры...

— Из которых я вылезаю, чтобы идти с вами в вышину. Это же вы горный специалист, а я только мощу горные дороги. А мой мальчик, которого зовут Гью Лэм, — это веселый молодой человек. В самом деле, если он придет, вы повеселитесь...

Не успел он окончить фразу, как в решетчатую дверь осторожно постучали.

— Как в театре! — отозвался Фуст. — Войдите.

В комнате появился очень аккуратный, предупредительный, легкий, как облачко, румяный молодой человек. Фусту стало ясно, что перед ним Гью Лэм.

Смотря на Фуста, не переменившего позу, Гью Лэм остановился в нерешительности, смущенный, как будто не видел Гифта, сидевшего у камина.

— Мне сказали, что мистер Гифт здесь.

— Вот он! — сказал Фуст, не делая никакого жеста.

Гифт обнял Гью Лэма за талию и, повернув его к дивану, с торжественностью в голосе произнес:

— Старина, имею честь представить известного путешественника, горного туриста, члена Гималайского клуба, моего друга мистера Джона Ламера Фуста.

Фуст протянул руку, которую Гью Лэм пожал с таким чувством, как будто это был по меньшей мере президент Британского географического общества.

— Это — молодое научное светило Гью Лэм, специалист по антропологии и краниологии — кажется так? — и мой спутник.

— Да, да, это так, — говорил еще полный смущения Гью Лэм. — О, я очень тронут! Я не помешал вам! Вы, наверное, говорили о будущей поездке?

— О какой поездке? — спросил, насторожившись, Фуст и даже сел на диван.

Смотря на него невинными глазами, Гью Лэм ответил твердо:

— Мистер Гифт говорил мне, что вы с ним собирались в туристическую поездку в горы, кажется в Кашмир. Или, простите, я ошибаюсь и все перепутал. Я, знаете, часто все путаю. Я знаю, что сказал очень неуклюже... Пожалуйста, я прошу простить меня...

— А, нет, нет, да, да! — сказал Фуст. — Мы говорили перед вашим приходом о небольшой горной прогулке. У меня есть задание одного географического журнала и научного горного общества. Вы знаете перевал Барогиль и гору Тирадьж-мир? — спросил Фуст, пуская клуб дыма из своей трубки в лицо Гью Лэму.

Гью Лэм отшатнулся от дыма, но восторженно глядел на Фуста.

— Я ничего не знаю. Простите, я новичок в этих местах и в горной области. Я слушаю вас. Мне доставляет большое наслаждение видеть такого известного исследователя гор перед началом нового путешествия.

Фуст встал с дивана и прошелся по комнате.

— Вы пьете виски или джин? — спросил он более мягким голосом. — Есть и лимон, есть содовая...

— Пью, — сказал Гью Лэм скромно. — Как-то, знаете, привык и пью. Я не скажу, чтобы мне очень нравилось, и моя жена не поощряет, говорит: «Не пей много, пей — когда хочешь». А здесь, говорят, надо пить для профилактики. Помогает от малярии и от желудочных заболеваний. Но я вас перебил, прошу прощения. Если у вас, правда, деловое свидание, я могу уйти. Но мне ужасно хотелось после той поездки увидеть еще раз мистера Гифта и познакомиться с вами, мистер Фуст. Мистер Гифт — такой интересный спутник в дороге! Он так хорошо поет одну песенку! Я даже ее вспомнил, правда не всю.


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне... —


спел он нарочно мрачным голосом, подмигнув заговорщицки Гифту. Последний стоял у камина и короткими глотками тянул сода-виски.

Фуст съежился и зло посмотрел на Гифта. Гифт ответил на его взгляд смехом:

— Я был прав! Видите, какой чудный мистер Гью Лэм. Ваше здоровье!

— Садитесь, — сказал Фуст и сам сел у стола, против Гью Лэма, налил ему виски, и тот сразу выпил.

По его храброму жесту, в котором был какой-то вызов, почти мальчишеский, Фуст понял, что он отчаянно наивен в самом деле, и сказал вежливо, но колко:

— Правда, вы такой молодой и занимаетесь черепами допотопных мертвецов? Как это вам разрешила мама?

Гью Лэм взглянул на него и решил, что он не должен обидеться, что это только шутка, и так же шутливо ответил:

— Но если бы мы не исследовали черепа, мы бы не знали, от кого происходим, и мама мне разрешила этим заниматься, как и ваша мама разрешила вам такое рискованное дело, как горы...

Фуст налил ему еще виски, но Гью Лэм поспешил сильно разбавить его содовой. Он сам начал говорить, не дожидаясь вопросов.

— Вы знаете, это страшно занимательно, — нет, это не то слово! Ну, ведь каждому, даже самому крошечному народу хочется знать, откуда он; в нем живет национальное чувство, и вот он погружается все глубже в древность и вдруг находит подтверждение того, что его герои и боги жили еще в доисторические времена. Но ведь это радость одного крошечного народа, а если великие народы углубляются в поисках прошлого в тьму времен, то какое это захватывающее и величественное зрелище — доисторическое прошлое, лежащее перед глазами современного общества!.. Ведь это наука, разоблачающая суеверие и пережитки религий! Когда какой-нибудь зуб мамонта чтили столетиями как реликвию веры и в Испании он лежал в соборе в Валенсии и его принимали за зуб святого Христофора, святого великана, то ведь в этой наивной вере отражалось народное чувство: народ верил, что если был святой великан, то и зуб у него должен быть большой...

«Черт с его зубом!» — подумал Фуст. Он понял, что снова придет бессонница и этот индиец будет тыкать палкой в сожженные кости...

Фуст, сплюнув и поколотив трубкой о каминную решетку, спросил Гью Лэма:

— Ну хорошо, но что вам сказала бы ваша наука про меня?

— Про вас? — удивился Гью Лэм. — Но вы не доисторический человек. А вы хотите узнать ваше происхождение? Дайте мне взглянуть на вас. — Он вскочил с легкостью юноши с места и стал вглядываться в Фуста. — Ваши предки, конечно, пришли в Америку из Европы когда-то?..

— Допустим, — сказал Фуст.

— Ваш тип принадлежит к неолитическим долихоцефалам. Ваши доисторические предки были брюнетами. Но климат был в Европе не очень солнечный, их глаза, и кожа, и волосы потеряли черноту, и вы один из тех длинноголовых блондинов, которые населяли Европу, а со временем перекочевали в Америку. Вот что я могу вам сказать: вы длинноголовый блондин.

— С чем я вас поздравляю, — сказал Гифт. — В самом деле, ваша наука серьезна. Я бы даже не сразу выговорил ваши термины. Вы мне назвали в дороге еще какой-то сорт, противоположный длинноголовым...

— А, это брахицефалы! Да, они с широким черепом и плоским коротким затылком...

Фуст засмеялся и спросил, участвовал ли Гью Лэм в войне.

— Нет, я не могу сказать, что я участвовал. А вы участвовали, конечно?

— Мне пришлось сражаться в Азии. И я видел там так много брахицефальских черепов, что это доставило бы вам научную радость, Гью Лэм.

Гью Лэм сделал гримасу отвращения.

— Причем тут научная радость? Это варварство — давать колоть свои черепа разным осколкам из стали, лучше уж исследовать их целыми, чем в кусочках. Нет, война не радость для ученого! Очень жестокая вещь война. Мир выродится окончательно, если будут так жестоко истреблять народы.

После второго стакана, хотя и сильно разбавленного содовой, он заметно захмелел, и краска залила его щеки. Он говорил, поводя в воздухе рукой, точно был на трибуне и перед ним были невидимые слушатели.

— Благородство исчезает в войнах, — сказал он. — Мне, когда я был юношей, рассказывали дома про моего родственника, который потопил сам себя и стал героем...

— Слушайте, Фуст, сейчас наш малыш будет читать что-то интересное, вроде лекции Армии спасения. Это было в доисторическое время?

— Нет, — сказал Гью Лэм, —это было во время войны, я забыл, какой год, но американцы воевали с испанцами на острове Куба. Я все помню...

— Это было в девяносто восьмом году прошлого столетия, — сказал Фуст, снова наливший себе виски. — Да, мы слушаем.

— Крейсер «Мерримак»... видите, я помню... Потом...

— Ну, и что случилось с этим крейсером?..

— Подождите, не перебивайте меня! Надо было закупорить выход из гавани, чтобы испанский флот не мог выйти в море...

— А значит крейсер должен был сыграть роль брандера. Я что-то смутно припоминаю... — сказал Фуст.

— Брандеры я знаю, а гавани так запирали не раз, но дело не в этом, — горячо возразил Гью Луэм. — Вы звались добровольцы затопить крейсер и под огнем повели его к месту, где он должен был потонуть. Он был нагружен железом и обвешан торпедами. Испанцы стреляли из всех пушек, но попасть они не могли, а может быть, не хотели попасть, кто их знает. Наши взорвали «Мерримак», он пошел ко дну, и наших сбросило взрывом в море. Они, поймав лодку, стали грести к своим, но пули так свистели, что они поняли: до своих не дойти. И они направили лодку прямо к испанскому адмиральскому кораблю. Их встретили так, точно они были испанцы и герои. Сам адмирал встретил их, жал им руки, поздравлял их с удачей военного предприятия, с подвигом. Он послал на американскую эскадру офицера с письмом, заверяя, что с пленными будут обращаться хорошо. И, как ни странно, с ними обращались хорошо. Но, конечно, американский адмирал послал президенту в Вашингтон телеграмму, где писал: «Я закупорил Серверу». Сервера был испанский адмирал. Это было верно, что Серверу закупорили, но не адмирал, а семь моряков, в том числе был мой предок. Так благополучно воевали в те времена. А теперь одни ужасы. Я видел Лондон сразу после войны. Это страх что такое! Сколько убили детей, женщин, стариков! Нет, это никуда не годится... Вот там, с «Мерримаком», было рыцарство, было мужество... Но, — тут он перевел на Фуста свой взгляд, который просветлел и снова стал восторженным, — но благородство живет сегодня в тех, кто борется с природой. Я восторгаюсь вами: вы восходите на горы. Расскажите про ваше восхождение. Я никогда не слышал, как настоящие герои-восходители рассказывают о своем подвиге.

Фуст сказал:

— Но это тоже война...

— Пусть война, но не так, не так, как с людьми...

— Под горой иногда интересней, чем на горе, — сказал Гифт. — Это верно... Сегодня хороший вечер.


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


— Да, перестаньте, Гифт! — прервал его Фуст.

— Расскажите, пожалуйста, — просил Гью Лэм, — я никогда не слышал.

— Ну, слушайте, и пусть не прерывает меня Гифт своей дурацкой белибердой. Вы знаете гору Белое Чудо? Она находится в Каракоруме. Туда была снаряжена специальная экспедиция. Ее целью было восхождение на этот восьмитысячник.

Пропустив мимо ушей название горы, Гью Лэм весь превратился в слух. Он смотрел в рот Фусту, который рассказывал сухо, документально о порядке подготовки и первых днях в главной базе, и эта сухость рассказа сильно действовала на Гью Лэма.

— Гора возвышалась над нами, как дьявольская пирамида, разрезавшая своей острой вершиной темно-синее, почти фиолетовое небо.

— Как это красиво, продолжайте! — прошептал Гью Лэм. — Я почти вижу, как вы стремитесь вверх, черные фигурки на белых снежных полях, среди ледников...

— Мы рубили ступени и вешали веревочные лестницы, чтобы наши носильщики, эти упорные, дикие и бесстрашные горцы из Хунзы, могли заносить припасы из нижних лагерей в верхние. Это был большой труд, ежедневный, выматывающий, когда все падали в изнеможении и снова шли, лезли по отвесу, перелезали через скалы, которые обваливались под нами. Бывало, что мы не могли найти, где поставить ногу, и бывало, что лавины, оглушая нас грохотом, проносились рядом, и долго еще дрожало эхо от удара внизу о ледник их тяжелой массы.

— Как вы рассказываете! Это как симфония! — говорил Гью Лэм, сжимая пальцы.

— Так было день за днем, и все выше и выше поднимались наши палатки, наши лагери. Мы их перенумеровали. Их было уже восемь. Мы перешагнули черту заветной высоты, до которой доходили наши предшественники. Нас ослеплял снег, кули задыхались от недостатка воздуха, а мы...

— А вы все шли вперед! Ну разве это сравнишь с войной?!

— Но гора воевала с нами. Она бросала в нас камни, посылала лавины, выставляла туманы, такие густые, что в двух шагах ничего нельзя было видеть, метели заметали нас так, что нас приходилось откапывать. И вот уже основан, как я сказал, восьмой лагерь. И нас было только я и еще мой друг и три носильщика. Остальные были в нижних лагерях, все больные, и они не могли продолжать подъем... Мы подымались и падали в снег, ползли, снег залезал нам в уши, в рукава, но упорство, бешеная энергия, злоба против горы толкали нас вперед.

— Вы герой, настоящий герой! — воскликнул Гью Лэм. — Я хочу выпить за ваше здоровье. Налейте мне, милый Гифт, пожалуйста! Благодарю вас. — Он выпил еще виски, и теперь ему казалось, что он сам в снежном тумане поднимается по льду, по стене, вбивает крюки, ведет веревку, подает ее товарищу. — За ваше здоровье! Только вперед!

— Подождите! — сказал громко Фуст. — Что вы понимаете! Знаете ли вы, что такое ночи на такой высоте? Каждая такая ночь стоит пяти лет жизни.

— Я молчу! — испугавшись этого окрика, пробормотал Гью Лэм. — Я все слышу, говорите...

— Погода ухудшалась. Мы не рассчитали с запасами. Вернулись в восьмой лагерь, и мой друг заболел. Он не выдержал: высота победила его. Он лежал и стонал. Но уйти вниз — значит, отказаться от победы. Я взял носильщиков, мы пошли снова, захватив припасы из лагеря восемь. Снова на нас обрушилась метель, мы вернулись в лагерь восемь. Наутро мы шли опять на штурм; каждый штурм стоил нам таких сил, что мы уже не походили на людей. Наши лица почернели и потрескались, хотя мы были в масках. А он, наш друг, лежал без сознания и бредил. И наконец, когда я снова погнал кули вверх, они показали мне пустые ящики и мешки: запасов больше не было. Путь наверх был закрыт. Тогда я сказал другу, который пришел в себя, но идти не мог, что мы не можем спустить его, так как сами ослабли: мы уйдем за пищей и вернемся к утру за ним.

— Да, да, вы так ослабли, — прошептал Гью Лэм, — я понимаю!

— Мы спустились до седьмого лагеря. Там не было ни палаток, ни продуктов. Мы спустились к шестому, пятому лагерю — все было пусто. Потому что, как выяснилось, не получая сведений из верхнего лагеря в течение пяти дней, остальные решили, что надо прекратить осаду горы и вернуться вниз, на базу...

Гью Лэм нахмурил лоб. Он чего-то не понимал. Он чувствовал, что опьянел и что ему надо что-то спросить, обязательно спросить. Он смотрел на Фуста, который выпил достаточно; его суровое лицо было возбуждено.

— Что же сделали вы? — спросил наконец Гью Лэм. — Вы поднялись и спасли вашего друга?

— Мы пошли к нему, я решил во что бы то ни стало добраться к нему. Голодный, изнемогая, я хотел идти туда, но кули сказали, что они пойдут в базовый лагерь, возьмут еще теплой одежды для больного и продукты. Они ушли. Потом они вернулись ко мне, и я пошел с ними наверх. Но метели преградили нам путь. Мы добрались до шестого лагеря, и тут я сам упал. Сил моих больше не было. Снизу никто не пришел. Я попробовал идти еще раз. Ничего не получилось. Погода ухудшалась с каждым днем. Горцы, несколько самых сильных, сказали, что пробьются, чтобы спасти его. Они ушли. Я их отговаривал, уверял, что это чистое безумие, но они ушли...

— Они ушли! — повторил за ним Гью Лэм и огляделся, как будто сидел не в комнате и не видел Гифта, который, не проронив ни слова, молча следил за рассказом, готовый где-то вставить свои слова, но рассказ пришел к концу.

— Они ушли, больше их никто не видел. Я приказал свернуть экспедицию, и мы ушли все от этой горы. Мы должны были или все погибнуть, или оставить наши напрасные попытки. Мы вернулись на основную базу.

Гью Лэм сидел с каким-то недоумевающим лицом, как человек, потерявший нить рассказа и тщетно пытающийся восстановить эту прерванную связь. Но его волнение было таким сильным, что он даже провел несколько раз рукой по голове, потом все как-то прояснело перед ним, и он спросил:

— Как звали вашего... ну, который там остался?

— Это был доктор. Найт, химик.

— Что? Как доктор Найт?! — почти закричал в каком-то ужасе Гью Лэм.

Молчаливый Гифт подвинулся к нему, рассматривая его так, точно видел первый раз.

— Так, доктор Найт, химик. Это вам что-нибудь говорит?..

— Как говорит, как говорит! — задыхаясь, шептал Гью Лэм: ему не хватало голоса. — Джордж Найт — это мой двоюродный брат. Нет, вы сочинили это!

— Я ничего не сочинял. Это известно и даже было в печати.

— Да, конечно, — сказал Гью Лэм, проведя рукой по лицу, точно снимая с себя паутину, которая ему мешала смотреть. — Джордж Найт. Он так погиб. Хороший человек, хороший ученый! Если бы вы знали, как плакала его невеста!.. Она хотела покончить самоубийством. К чему я это говорю?..

— Подождите, Гью Лэм, — сказал Гифт. — Разве вы не знали, как он погиб?..

— Нет, я не знал. Я знал только от его невесты, что он погиб в горах. Несчастный случай... Я не знал... Но я чего-то не понимаю.

— Чего вы не понимаете? — сказал Фуст, ставший бледным и злым.

— Как же так? — Гью Лэм сделал попытку приподняться. Он встал и, держась за стол, бессмысленно смотрел на стену. — Как же так?.. А, я начинаю понимать!.. — Он посмотрел теперь с каким-то петушиным задором на Фуста. — А, я все понимаю теперь! Вы бросили его умирать. И только эти честные горцы пошли его спасать, — и они погибли. Я теперь все представляю. Он погиб на Белом Чуде. О, как вы меня напоили!.. Ничего! И вы, вы были там рядом...

— Горы — суровое занятие, и там человек всегда между последней победой и последним поражением, — сказал мрачно Фуст.

— Это красиво, да, да, то, что вы сказали! Но это не так! Вы бросили его одного, одного, и он умирал, он ведь, вы сказали, — Гью Лэм странно протрезвился, — он ведь очнулся, он, наверное, кричал, и вы слышали его крики, и вам было все равно! И вы ушли... Но ведь так не поступают настоящие люди! Так поступают... Нет, я не скажу! Я хочу только, чтобы вы признались мне, что вы его бросили. Вы, может быть, струсили? Но как же это так? Разве эти нищие дикари, эти горцы храбрее и сильнее вас? Почему они пошли? И они погибли... Вы бросили и их... Нет, я не знаю, кто вы... Бедный Джордж, бедный Джордж, в какую ловушку ты попал! Боже! Боже!

Он сел за стол и заплакал. Слезы текли по его лицу, и он размазывал их, как ребенок, он вытирал руку о пиджак. Он смотрел какими-то округленными глазами, и слезы катились из этих глаз; и казалось, что все внутри него содрогается...

— Дай-те пить!..

— Вы пьяны! — сказал, с брезгливостью отодвигая бутылку, Фуст.

— Да, я, может быть, пьян, — вдруг ясно сказал Гью Лэм и встал. Видно было, что он основательно пьян, но какой-то штурман все же управляет этим пострадавшим кораблем. — Белое Чудо! — сказал он, остановившись у стены. — Как странно, как странно! Но вы не имеете права обманывать нас, людей, которые верят в ваши подвиги! Скажите мне: за что вы его убили, он помешал вам, может быть, в чем-нибудь? Ведь вы были там один с ним, и носильщики погибли... За что вы его убили?!

— Вы сошли с ума! — крикнул Гифт, который хотел взять его за рукав, но Фуст остановил его жестом и сказал:

— Не трогайте его. Послушаем еще, что скажет этот веселый молодой человек, по мнению некоторых...

Гью Лэм сделал несколько шагов по стене и зацепился за ледорубы; которые упали с грохотом. Он поглядел на них, как на неожиданное препятствие, потом нагнулся, шатаясь, поднял их и прислонил к стене, повернулся к Фусту и сказал ему, икая:

— Вы, вы убийца! Да, это ясно!..

Тогда разъяренный и все еще державший себя в руках Фуст, чувствуя, что пьянеет от ненависти к этому слабому человечку, подошел и стал перед ним, говоря сквозь зубы:

— Тише, прежде всего тише! Не орите так, точно с вас здесь снимают шкуру! Я хожу по горам, как хочу, с кем хочу. Я делаю в них, что хочу. И меня никому не остановить. А кто станет мне на дороге, тому лучше этого не делать! Понятно? И пить вам нужно меньше, — сказал он уже не так напряженно, чувствуя, что лоб его в поту и пот стекает по шее. — Ваша жена права: меньше надо пить. Вы жалкая, несчастная, дрожащая обезьяна, когда вы говорите о вещах, которых вы не знаете и от которых у вас дрожат в страхе колени! И говорите спасибо, что ради вашего двоюродного брата, Джорджа Найта, моего бедного друга и героя, я не связал вас в узел и не выбросил прямо на улицу!

Гью Лэм, выпятив недоумевающе губы, молча шел к двери, но в последний момент, как будто просветлев, сказал тихо и почти примирительно:

— Поезжайте в эту вашу прогулку. Я хочу, чтобы эти люди, родственники тех кули из Хунзы или — неважно откуда, черт их возьми! — кто-нибудь из этих туземцев сломал вам шею в тех горах, куда вы едете делать... ваши... дела!

Решетчатая дверь закрылась за ним. Фуст и Гифт стояли и слушали его тяжелые шаги по галерее. Они затихли. Он, по-видимому, дошел до лестницы и стал спускаться во двор, на котором опять была тишина, не шелестели по песку машины, никто не шумел. Деревья стояли как окаменелые, люди в комнате тоже.

Потом Фуст налил себе еще джину, выпил и после минутного молчания сказал обыкновенным, даже скучным голосом:

— Веселый молодой человек, очень веселый молодой человек... Ну что ж, повеселились, как могли... Вы с ним очень откровенничали, Гифт?

Гифт сказал виновато и растерянно, но стараясь скрыть это, тоже равнодушным голосом:

— Как может быть откровенен строитель горных дорог, который никогда их не строил, с человеком, выпавшим из музея восковых фигур и верящим всему и всему до слез удивляющимся?

— В следующий раз будьте осторожней, Гифт, осторожней в своих человеческих находках. Я знаю, это ваша слабость. Я сам могу теперь, чтобы развеселить вас, спеть этот дурацкий куплет:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


Не живите во сне, Гифт! Это вам будет стоить слишком дорого.

Гифт пожал плечами и сел за стол. Он барабанил по столу непонятный Фусту мотив и сказал примирительно:

— А все-таки он прелюбопытен...

Фуст сразу зло отозвался:

— Вот такие прелюбопытные и есть наши массовые, неуклонные, мрачные противники, из которых вербуются так называемые сторонники мира. Из вашего краниолога это так и прет. Очень прелюбопытно и столь же отвратительно! Я запишу его имя на всякий случай. Давайте примем душ и будем всерьез готовиться в путь. Надо выехать на самом рассвете, еще затемно, до жары!


Глава десятая


Фазлур сидел в«додже» рядом с Умар Али и наслаждался ранним, свежим утром. Он жадно вдыхал тончайшие запахи, какие посылала земля. В это переходное время зной еще не завладел Пенджабской равниной, и ветерок, который, как хотелось думать Фазлуру, веял с его родных гор, этот чистый и освежающий ветерок, рожденный на ледниках, проносился над дорогой и заставлял чуть шелестеть старые тамаринды, чинары и тополи, росшие вдоль дороги, шевелил траву, и цветы начинали пахнуть как-то особенно ароматно.

Путники то въезжали в глубокую котловину, где их обдавало теплое дыхание, в котором чувствовалось приближение невыносимо жарких дней, то снова выносились на ровный простор дороги. По ней, несмотря на ранний час, двигались крестьянские повозки, проносились грузовики, набитые тюками, оплетенными проволокой, и ящиками в три этажа; шли полусонные пешеходы, и, легко перебирая тонкими ногами, шагали вьючные ослы; ехали закрывшиеся с головой всадники. Дорога жила своей пестрой жизнью, и те, кто заночевал на ее обочине, вставали, разминали руки и ноги и, поеживаясь от утренней прохлады, грелись у маленьких костров, на которых догорали сухие ветки и палые листья, испуская голубоватый дымок, вившийся в воздухе, как знаки неведомого алфавита.

Фазлур необычайно хорошо чувствовал себя в утреннем, обновленном мире. Он ехал в родные горы, домой. Он смотрел на бегущий по сторонам знакомый пейзаж, и ему хотелось кричать и петь от избытка молодых сил.

Ему нравилось все: безоблачное, уже начинающее бледнеть от зноя небо, в котором плавали коршуны; поля и холмы; тяжелые, высокие деревья у дороги с их густыми навесами листьев. Из глубины этих зеленых пещер порой вырывались, блеснув на солнце гладкими, скользкими крылышками, светло-зеленые попугайчики, с тонким криком пересекавшие дорогу от дерева к дереву. Сидевшие у дороги маленькие серые, с черными полосами на спинах, тупайи — зверьки, похожие на больших белок, — загнув пушистый хвост, грызли орешки, смотря на дорогу своими темными выпуклыми глазами.

А главное — ощущение пути.

«Почему я люблю дороги? — думал Фазлур. — Я люблю эти прямо направленные дороги Пенджаба, пересекающие великую равнину среди полей и рощ; и дороги, идущие к горным перевалам, где пахнет сухими травами и камни голые, как в пустыне; и дороги, вьющиеся по скалам, уводящие все выше и выше, через луга, где трава достигает человеческого роста, где видны снега, лежащие на плечах серых громад, где все радует глаз и сердце, а переброшенные через гремящие реки шаткие мосты привычны с детства.

Это не простые дороги. Куда они ведут людей? Останови и спроси каждого, кто в пути, и ты услышишь разные рассказы, — такие же разные, как характеры и судьбы этих людей. В этот день, напоенный всеми ароматами мира, когда цветы похожи на царские драгоценности, а небо — на верх голубого шатра, покрывшего зелень лугов, молодость имеет свое особое право остро чувствовать, что цветущий мир говорит с ней на понятном и чудном языке.

День расцветал, как большой, пышный, душистый цветок, и Фазлур вспомнил рассвет, вернее — тот сумрачный, шафранно-серый час, когда птицы еще не поют, а люди не проснулись. Он уговорился, что Умар Али заедет за бензином, и пока он будет брать его, Фазлур встретится с Нигяр в тени старого орехового дерева.

Нежная и безумная в своей смелости Нигяр! Она пришла, и они простились. Им были видны стоявший на дороге «додж» и американцы, расхаживавшие по краю канавы; над ними склонялись темные ветви старого ореха, которые их закрывали от дороги, и жасминовые кусты полны были одуряющего и колдовского запаха. Щеки Нигяр и ее душистые волосы пахли жасмином, так же как серебряные подвески ожерелья на теплой шее. Глаза ее, сиявшие в полумраке, давали такую силу, что он мог перевернуть машину вверх колесами, если бы Нигяр приказала ему это сделать.

Нет, жизнь прекрасна, и начинать так день — счастье! Он вспомнил сразу же и того человека, ради которого он не пожалел бы своей жизни, — Арифа Захура. Захур в безопасном месте, ушел от своих преследователей. И сразу же перед ним мелькнули широкие темноскулые лица братьев-железнодорожников Али и Кадыра и неугомонной тетушки Мазефы.

В это время Фазлур прочел надпись на столбе, гласившую, что они уже приехали на родину славного Ранджита Сингха[15] — в город Гуджранвалу.

Тут Фазлуром овладел демон смеха. Он фыркал, как шакал, проглотивший кусок мяса с перцем. И было отчего смеяться. Он представил себе, как шпион, в женском платье, избитый и исцарапанный, связанный по рукам и ногам, который ничего не понимал, лежа на угольной платформе, окажется в Гуджранвале. Он не удержался: смех молодого горца был звучен и искренен.

Гифт сказал ему:

— Что ты смеешься? Скажи, и мы хотим смеяться, если это действительно смешно...

Фазлур неожиданно для себя понял, что отныне он не может быть искренен с этими чужими ему людьми, потому что не может же он им рассказать, что произошло перед отъездом, про шпиона, смотрящего на звезды, барахтаясь на своем неуютном ложе.

Рассказать можно про звезды, но не про него. И Фазлур рассказал им совсем другое, напустив на себя вид глуповатого горского парня, который слышал в детстве много удивительных историй от своих дяди и тети или от старого деда.

— Я сейчас увидел медвежью шкуру, лежавшую на земле, ее, видно, продают, и вспомнил, как у нас в горах лисица надула медведя. Раз он сказал лисе: «Как бы так близко увидеть звезды, чтобы можно было их хорошо рассмотреть?» — «Стой внизу, — сказала лиса, — а я попробую достать их». И он ждал под скалой, а она влезла на скалу, выбрала здоровый камень и бросила его медведю на голову. Он упал и чуть не умер от боли и страха. Она спустилась вниз и стала хлопотать около него. Когда он пришел в себя, лиса притворно захныкала: «Ох, и трудно мне было сорвать звезду. Вот я всю лапу обожгла. Ну, рассмотрел ли ты ее вблизи?» — «Я видел столько звезд сразу перед собой, — сказал, охая, медведь, — и скажу тебе только одно: они очень тяжелые и крупные. Когда звезда ударилась о мою голову, она разбилась на множество звезд, но их невозможно было рассмотреть подробно, так быстро они погасли...» И он поблагодарил лису, что она по-дружески исполнила его желание... Она же сказала: «Ты теперь единственный в мире медведь, который видел звезды близко». И он всем потом с гордостью хвастал, потому что наши горные медведи глупые.

Гифт посмеялся и ничего не сказал. Тут Фазлур вспомнил, как Нигяр говорила о том, что по слову Фуста должны были немедленно арестовать Арифа Захура. Но какая связь между писателем и поэтом пакистанцем — и этим путешествующим для своего удовольствия американцем? Почему Фуст заинтересован в том, чтобы Захура посадили в тюрьму?

Фазлур не мог найти этому объяснение. С ним ехали два человека — туристы, каких много видел Фазлур в Пакистане, у чьих палаток он не раз сидел, разговаривая с их проводниками. Эти люди, имевшие деньги, палатки, много ящиков с консервами и много слуг, ухаживавших за ними, за их лошадьми и ослами, тащившими вьюки, были все похожи друг на друга. Эти были такие же, как и все. Они курили свои трубки, говорили о пустяках, останавливали часто машину там, где им нравилось. Один фотографировал, другой записывал все, что им казалось интересным. Это были не осы — это были пчелы, собиравшие свой ученый мед по капле. Пчела не может убивать — она собирает мед. Так они собирали научные сведения, чтобы потом люди подробно узнали про страну, по которой они путешествовали. И лица у них были серьезные, у Фуста даже чуть грустное, а у Гифта беглый, не очень хороший взгляд, но это, может быть, от излишней нервности.

Нет, Нигяр ошиблась! И лучше не думать сейчас об этом. Вот жаль только, что с ним нет Азлама. Ах, как он рвется к знанию! Сколько он читал, как он понимает все в свои четырнадцать лет! Вот ему бы понравилась эта дорога, так плавно уносящая на север. Надо дышать этими последними днями перед наступлением жаркой и душной погоды, которая иссушит поля и вместо голубого неба повесит ржавые дымные завесы зноя и приведет пыльные бури.

Хорошо ехать по этой длинной дороге; конец ее потерялся где-то, а на душе такое спокойствие, какого нельзя приобрести ни за какие богатства.

Правы эти любопытные иностранцы, которые вылезают из машины и хотят все заснять, чтобы потом у себя дома вспомнить этот солнечный день и эту неповторимую дорогу!

Все на ней так интересно, так запоминается! Хорошо постоять у деревенского колодца, где работяга-буйвол, темно-фиолетовый, как будто сделанный из старой замши, все тащит и тащит из черного мрака колодца сосуды, откуда льется холодная и прозрачная вода... Сидит женщина с тыквообразной металлической посудой. Другая держит на плечах медный кувшин и разговаривает с первой о том, что она видела сегодня во сне. Дети полощутся рядом в лужах, крича пронзительно, как попугайчики, что перелетают через дорогу из одной зеленой кущи в другую. Небо нежно-голубое, земля зеленая, все люди в белом. Тепло и привольно. Хорошо у колодца!

Проехали дома, светлые и чистые. У их стен растут тополи и кипарисы; видны цветы на лужайках, дорожки, по краям которых в кирпичных загородках новые посадки, откуда уже торчат бледные пока, тонкие, как хворостинки, деревца.

Пробегает вода канала. Над ним ивы и тополи, и даже пальма распушила свои узкие и тонкие зеленые молодые листья. В воде стоят цапли; другие стоят над ними на тонкой бамбуковой жердочке, и их расплывшиеся безголовые, одноногие отражения, повисшие в воде, очень забавны.

Проезжает крестьянин в таком экипаже, которому, наверное, пять тысяч лет, — ни в одной стране подобного не найдешь! Два тяжелых маленьких деревянных колеса. Через среднюю часть их проходит ось, скрепленная железными болтами. Возница сидит на маленьком круглом сиденье, подобрав ноги под себя. Два быка везут это сооружение, которое со скрипом движется меж грузовиков и легко бегущих тонг.

— Это я видел в музее, — говорит Фуст, — это из эпохи Мохенджо-Даро... Дайте я его сниму...

И он снимает не пошевелившегося даже крестьянина, точно приклепанного к своему месту. Быки трясут головами, отгоняя больших оранжевых мух.

Сколько людей на дороге! Идут гуськом девушки, неся на голове круглые узлы, идут старые крестьяне, споря о чем-то и размахивая на ходу руками, бредут толпы рабочих, переходящих на новую работу, и проезжает в шарабане помещик или управляющий богатого имения, и его заспанные глазки лениво окидывают дорогу, не находя ничего, что привлекло бы его внимание.

Бродячие торговцы и их слуги, гоня перед собой тяжело нагруженных ишаков, деловито обмениваются торговыми новостями. Перед группой крестьян, сидящих у дороги, фокусник показывает свое искусство. Женщины, стоя позади мужчин, жадно следят за веселым и живым фокусником и его ловко взлетающими руками.

Длится день, и показываются все новые прохожие, как будто где-то прорвался мешок и оттуда высыпались все эти маленькие фигурки, которые, появляясь на горизонте, растут, равняются с машиной и снова становятся маленькими. И уже невозможно рассматривать их каждого отдельно, уже невозможно думать о каждом.

Теперь только случайные, вырванные из этой бесконечности впечатления останутся в памяти, все остальное сотрется, превратится в клочок облака и исчезнет, как исчезнет из памяти этот день, такой же, как был вчера и как будет завтра.

Мелькают, возникая в более густой зелени, небольшие городки. Квадратные белые постройки, стены садов, плоские крыши. То, что дома стоят на холмах и возвышаются друг над другом, наводит на мысль, что их нарочно строили так, чтобы не было унылого однообразия вытянутых в струнку маленьких скучных зданий. Так, перемешавшись, они кажутся живописными и чистенькими. Зелень деревьев очень идет к их белым стенам.

Глаз вырвет из пестрой светотени то совсем молодую женщину с черным лицом, волосами жесткими и смоляными, прижавшую к груди голого маленького ребенка, о чем-то горько плачущего; то мальчика, одетого в желтую рубашку, держащего цветок и попирающего черепаху, которая равнодушно посматривает из-под его ноги на все окружающее; то двух девочек в розовых длинных штанах и белых рубашках, держащих маленького мальчика, обняв его с двух сторон; то яркое видение базара.

Базар обдает всеми своими запахами. Брызжет горячий жир на сковородках, зеленые и желтые, резко пахнущие сласти лежат на блюдцах, пахнет поджаренным луком, и чесноком, и кизячным дымом, и всеми соблазнами плова и шашлыка, струящимися в жарком воздухе. Какие-то непонятные клейкие запахи присоединяются к другим и останавливают людей, невольно направляя их мысли в одну сторону: не пришло ли время подумать о своем желудке?

Посреди такого базарного оживления шел совершенно голый человек. Фуст остановил машину.

— Он как реклама шоколадной фабрики, — сказал Гифт. — Что это может быть? Охотник, — он так называл Фазлура, — ты не знаешь, почему он разгуливает таким красавцем?

Фазлур сказал:

— Есть такая секта. Они дают клятву не носить одежды. Они здорово экономят на этом, но ночью ему, должно быть, прохладно.

Фуст подошел к голому человеку, глаза которого не смотрели по сторонам, а были устремлены куда-то вдаль, и сфотографировал его дважды. Голый человек прошел мимо, не обращая никакого внимания на Фуста. Фуст уже хотел садиться в машину, но тут увидел большой, пестро раскрашенный автобус, где пассажиры торчали из всех окон, а на крыше его сидели люди поверх свернутых войлоков, ящиков, маленьких сундуков и тюков.

Пассажиры ждали отъезда и кричали шоферу. Он появился на пороге ашханы и, жуя лепешку, прошел через улицу, сел на свое место и сразу так резко повернул, что автобус занесло и его край повис над арыком, куда он мог немедленно свалиться.

Пассажиры — и те, которые видели опасность, и те, которые сидели глубоко внутри и не видели ее, — все кричали громко и разное, и только шофер сохранял полное спокойствие.

— Сейчас будет авария, — сказал Фуст, — мы получим эффектный снимок.

Он зашел с той стороны, с которой автобус должен был рухнуть в арык. Пассажиры продолжали кричать, но никто не делал попытки покинуть автобус. Люди, наблюдавшие со стороны, тоже не предпринимали ничего и стояли как незаинтересованные посторонние.

Шофер сделал еще усилие, автобус накренился, весь затрещав, потом переднее колесо вышло из опасного положения, и он со скрежетом, так что в нем содрогнулась каждая гайка, выравнялся. Теперь все кричали от радости.

Фуст сказал разочарованно:

— Жаль, я приготовился к интересному снимку. Но, может быть, теперь занесет задние колеса...

Но задние колеса не занесло. Автобус тронулся в путь, и шум, который производили его пассажиры, шел впереди него. Да и сам он трещал и скрежетал достаточно.

Снова струилась дорога. Странники сидели под смоковницами, пережидая полдневный зной, собаки лежали высунув языки.

Проезжала длинная свадебная процессия. Шоссе шло вдоль железнодорожной насыпи, и когда поезд нагонял машину, чувствовалось, как там, в душных, нагретых вагонах, нечем дышать, как волна горячего ветра врывается сквозь решетчатые ставни окон, пыль садится повсюду.

Проезжали маленькие станции, обставленные глухими стенками; на платформах толпились в ожидании поезда люди с мешками, с железными сундуками, раскрашенными большими яркими цветами, со связками старых одеял и тюками с неизвестным содержимым.

Две красивые девушки долго смотрели вслед Фазлуру. Одна была в очках от солнца, в черном сари, другая в белом. Фазлур сказал себе: «Как день и ночь — эти девушки. Они, наверно, нарочно оделись так, чтобы на них смотрели...» Но спросить их об этом уже было нельзя. Машина шла дальше, и скоро маленькая станция исчезла на горизонте, как и многое, что они встретили в пути.

Теперь было уже время, чтобы где-нибудь закусить, и американцы выбрали место в роще, где стояли старые длинноволосые ивы; там, на траве, они сидели и ели. Чуть выше них, на склоне зеленого холма, устроились Умар Али и Фазлур. Сидели долго, ели не торопясь, пили чай из термоса, курили и разговаривали, наслаждаясь отдыхом и великолепным местом. Фуст с трубкой, полулежа, внимательно смотрел, как Фазлур разговаривает и смеется с Умар Али. Он спросил:

— Фазлур, из какой ты семьи на севере?

Фазлур ответил не задумываясь:

— Мой отец служит управляющим у богатого помещика. Кроме того, он всегда сопровождает в горы знатных путешественников, так как он служит гидом, знает хорошо горы и превосходный охотник. Он знает не только Читрал, но и Сват, и все места до Хунзы. И даже дальше.

— Значит, ты богат, Фазлур?

— Я живу, — сказал Фазлур, — мое богатство при мне. Я молод, значит я богат.

— А что ты хочешь от молодости? — спросил Гифт, хитро смотря на Фазлура.

— Что я хочу от молодости? Я хочу хорошо, весело жить, любить девушек, петь песни, много видеть...

— Молодость везде одинакова, — сказал Гифт. — А вера? Ты веришь во что-нибудь?

— Во что мне верить? Мне и так хорошо...

— А что такое твоя страна?

— Моя страна — Пакистан, вы же видите ее... Вот она — кругом...

— Нет, — сказал Фуст, — я говорю не о всем Пакистане, я спрашиваю о Читрале.

— Читрал... Там я родился. Это хороший край. Там очень красиво. Большие горы. На них снег и лед. Много ручьев. Сосновые леса есть внизу, вверху нет. Очень хорошо у нас в горах. Вот вы увидите...

— А какая у вас там охота?

— У нас есть шану — горный козел, козы, горные индейки... медведи есть, волки, олени.

— А девушки хорошие у вас? — спросил Гифт. — Ты женат, охотник?

— Я не женат. А девушки и женщины у нас такие красивые, что в другом месте не увидите. Волосы у них длинные, мягкие, как шелк. По горам бегают, как козы. Храбрые и сильные. Очень хорошие девушки.

— А кто же вами правит?

— У нас свой управитель — мехтар; он сейчас совсем молодой. Титул мехтара у нас давно, я даже не знаю, с какого времени. Но мы входим в Малакандское агентство. И, кроме мехтара, есть вазир, который приезжает из Карачи, чтобы все вопросы разрешать вместе.

— А вы богато живете? — спросил Фуст.

— Наша семья — богато. У нас есть и скот, и земля, и сады фруктовые, а вообще народ живет не очень богато, потому что горы кругом. Земли мало. Яблоки разводят, абрикосы, тутовые деревья. Пшеница растет и просо, у кого и ячмень. Горох еще выращивают. Как придется — год на год похож не бывает.

— А лошади есть? — Гифт спрашивал очень обдуманно и всякий раз смотрел в лицо Фазлура.

— Лошадей в Читрале очень мало. Ишаков много. Их везде много, — добавил он улыбаясь.

— А народ добрый, гостей любит? — снова задал вопрос Гифт.

— Народ наш очень гостеприимный. Вот вы увидите. К нам ездят многие. Танцы наши смотреть, песни слушать. У нас поют хорошо, вот вы услышите...

— Надо ехать, — сказал Фуст, вставая, и все отправились к машине.

Американцы ушли вперед, и Фазлур не слышал, о чем они быстро говорили, причем Фуст смеялся, а Гифт что-то серьезно доказывал. Фазлур шел с Умар Али, который всю дорогу был молчалив, как глухонемой. Он молча откупоривал бутылки, молча открывал консервы, резал хлеб и холодное мясо. Он отвечал: «Я сейчас сделаю!» или: «Все сделано!»

Фазлур поглядывал на него, заинтересованный его нарочитой молчаливостью, потому что и в машине они не разговаривали.

Дорога стала уже вечерней. День прошел в пути как-то незаметно, тем более что было много мелких остановок. Из того, что услышал Фазлур, было ясно, что Фуст собирает свой этнографический и географический материал для статей и книги, и все, что встречалось по пути, что стоило сфотографировать, нужно было для этого ученого труда.

Машина остановилась в удивительном месте. Даже Фазлур, хотя видел это не впервые, вышел на дорогу и оглядывался с большим любопытством. Это были знаменитые красные холмы, их виду не может не поразиться человек, проезжающий тут, особенно в первый раз. Местность походила на красное море, волны которого взлетели к небу и в силу какого-то колдовства окаменели и остались навеки багрово-красными холмами с множеством впадин и оврагов.

Красный каменный ад окружал сейчас путников. Солнце освещало своими вечерними лучами вершины диких холмов, тени между ними становились все гуще, все тревожнее, и что-то очень враждебное поднималось из глубины этих расщелин.

— Не хотел бы я ночевать здесь, — сказал Фуст.

Но Гифт сейчас же откликнулся на его слова:

— В лунную ночь здесь ночевать с читралской красавицей в палатке — просто феерия. Что скажет охотник?

Фазлур сказал просто:

— Не нравятся мне эти места. Точно черт играл здесь — нарыл, нарыл и ушел.

Иные острые конусы, поднимавшиеся из красного лабиринта, горели, как облитые кровью. Фуст фотографировал это необычное зрелище. И хотя все пространство, изрытое вулканическими силами, было чем-то действительно неприятно, но в то же время глаза не могли оторваться от этих пологих, высоких, полукруглых, как основание башен, и острых, как горные пики, холмов, которые под лучами вечернего солнца ежеминутно меняли окраску, и казалось, что близок момент, когда они снова расплавятся и станут красными неистовыми волнами, которые сшибутся в ярости, сдерживавшейся тысячелетиями.

Когда машина тронулась, Фуст и Гифт долго оглядывались на них. И холмы долго шли по сторонам, как бы не желая отпускать проезжающих. Но наконец все-таки исчезли за поворотом.

Неожиданно они увидели танки, стоявшие у дороги. Люки были открыты, и танкисты сидели и курили. В башне стоял офицер и шутливо приветствовал американцев.

Фуст что-то сказал так быстро Гифту, что всю фразу Фазлур не расслышал. Он уловил только слово «Кашмир».

Гифт подмигнул Фусту и ничего не ответил.

Рядом с дорогой, на поляне, грифы терзали тело павшего осла. Они, по-видимому, уже насытились и теперь лениво мотали головами и шаркали крыльями, похожими на грязные бурые одеяла, угрожая прилетевшим позже хищникам. Их противный лязгающий крик далеко разносился по дороге.

И тут Фуст почувствовал приближение томящей глухой тоски. Грифы вернули его к погребальному костру в Дели и сегодняшнему отъезду из Лахора. В сумерках раннего утра, когда они подъехали к колонке заправляться, Фуст вышел из машины прогуляться по дороге и увидел Фазлура с девушкой в тени большого дерева. Он засмеялся про себя, и ему даже понравилось, что горец так сентиментально прощается с какой-то лахорской девчонкой, с которой провел эту прощальную ночь, но потом, когда девушка вышла на более светлое место, она напомнила ему ту, что собирала подписи и так была похожа на племянницу Аюба Хуссейна. Это ему не могло понравиться. Может быть, он ошибся снова? Какое дело этому молодому дикарю до блестящей красавицы, воспоминание о которой так живо в памяти Фуста? Нет, это все чепуха, но какая-то тень сомнения осталась в нем, как неизгонимое чувство одиночества и тоски, которое вошло в него в час, когда горели костры и тот проклятый индиец вытащил зуб мертвеца и словно повесил его, как амулет, на шею Фуста. И ему нельзя порвать невидимую нитку, которая так крепко держит этот золотой зуб.

Чтобы прогнать это противное, гнетущее настроение, он велел Умар Али пересесть на свое место, сам сел за руль, и это отвлекло его.

Быстрый ход машины хорошо успокаивал его нервы, и они летели, обгоняя возы с сеном, тонги, грузовики, велосипедистов...

Как это случилось, трудно было потом установить, так мгновенно разыгралось это происшествие. Впереди из облака пыли вынырнул «джип», с такой же нелепой скоростью мчавшийся посередине дороги. Фуст мгновенно повернул вправо, и «джип» повернул вправо, как будто жест Фуста внушил ему повторить это движение. Фуст, не чувствуя холодного пота на лбу, повернул машину влево, и этот дьявол на «джипе» сделал то же. Ничего не оставалось, как свернуть с дороги в кювет, или машины разбились бы одна о другую.

Когда машина Фуста повернула в сторону кювета, он пустил в ход тормоза. Машина со скрежетом влетела в пространство между двумя громадными тамариндами. Если бы их не было, она бы скатилась в кювет. Огромный шершавый ствол великана преградил «доджу» дорогу к верной гибели. Он спас его своей могучей красно-коричневой грудью.

Все вышли из машины. Никто ничего не говорил. Фуст обнаружил, что все лицо его покрыто липким, холодным потом. Гифт закусил трубку так крепко, что казалось, он перекусит мундштук. В глазах Фазлура жили злые огоньки. Умар Али смотрел, присев на корточки, под передние колеса.

Потом они молча ходили около тамариндов, пока Умар Али убедился, что ничего не произошло опасного для механизмов. Все на месте, все движется, и он сел за руль и вывел «додж» из тамариндового тупика, поставил на дорогу и, такой же молчаливый, ждал приказаний.

Все уселись снова. Умар Али только тем единственно нарушил правила подчинения, что, не спросив разрешения, снова сел за руль, Но Фуст промолчал, Гифт отрывисто бросил: «Поехали», — и они тронулись, как будто ничего не произошло. Только Фуст мрачно сказал:

— Да, плохо, но лихо! Это наш. Наверно, из Аризоны: там любят так ездить.

Они остались ночевать в Равальпинди. «Осматривать здесь было нечего», — сказал в начале этого столетия один путешественник. Это можно было подтвердить и сегодня.

В гостинице они получили, как просили, самые тихие номера в самом крайнем флигеле, за которым начиналась глухая стена и немного в стороне за углом располагались шоферы и другая прислуга; машины стояли прямо во дворе.

После ужина, за которым они, по принятому ими порядку, предпочитали не говорить о делах, в номере Фуста Гифт дал волю своей язвительной иронии:

— Что на вас напало, Фуст, что вы решили меня и себя угробить так решительно?

— Но вы же видели, что я не виноват. Я не искал столкновения. Наоборот, я считаю, что я спас всех своим хладнокровием. Одно неверное мое движение — и мы бы ужинали с вами в другом месте...

— Я подумал, что на вас снова напал мрак... — сказал Гифт. — А как вам нравятся наши спутники? — спросил он после недолгой паузы.

— Шофер, по-моему, на месте. Он молчалив, исполнителен, строг к себе, я думаю, что он человек неболтливый. Что касается Фазлура, то он дитя природы, лирический субъект, и диковатый притом. Из таких легко делать полезных нам фанатиков, если направить их в нужную сторону. С ним стоит повозиться. У него больное самолюбие, и мне кажется, ему не нравится, что вы зовете его «охотник». «Охотник» в этих краях не имя для сына богатого отца. Заметьте, что он ведь не спрашивает никакого вознаграждения за эту поездку. Я предложу ему путешествовать с нами до Барогиля и совершить весь круговой маршрут. Он нам сможет очень пригодиться. А потом, как знать, одним нашим человеком в этой стране может будет больше...

— В наше сложное время это не так плохо. Они, его земляки, симпатизируют нам и не симпатизируют англичанам. Тем более, что мы дадим им хороший кусок Кашмира, — сказал Гифт. — Я помню, как трещали и корчились в огне эти маленькие городки. Пожары в Музаффарабаде, Домеле, Ури — это хорошая работа разбойников с гор. Их недаром тогда пригласили. Они хорошо попользовались всем. А помните Хейта, которым овладел дух разрушения? Он даже благодарил этих бандитов за «героизм и отвагу».

— Тсс, Гифт, вы говорите лишнее. Никогда не надо говорить лишнего. Хейт уже дома и пожинает лавры, а мы здесь и еще не свободны для отдыха.

— Я хочу только сказать, что это была хорошая охота на индийцев. Мы загоняли магараджу, как полумертвого от страха льва. Я не раскаиваюсь, что участвовал в этой охоте. Нам очень помогла тогда леди, о которой мы говорили с вами в Лахоре.

— Элен Ленсмонд?

— Да. Ее знают все от Катманду до дальнего Леха. Она знаток всего, и все знают ее тоже... Все знатоки...

— Вы, кажется, острите, Гифт. У вас это никогда не получалось.

— Нет, правда, все, кого судьба забросила в эти края, в эти горы, обязаны знать имя этой умницы, которой не клади пальца в рот.

— Класть пальцы в рот никому не надо, — сказал Фуст, — поговорим лучше о завтрашнем маршруте.

Пока они курили в комнате Фуста, Фазлур и Умар Али в тесной компании шоферов разных машин, ночевавших в гостинице, сидели при луне, шутили и смеялись, перебирая случаи на дороге. Шоферы рассказывали о владельцах машин, своих хозяевах, всякое, большей частью нехорошее.

Умар Али, как всегда молчаливый и осторожный, лежал рядом с Фазлуром на свернутой попоне, которую они достали у заведующего гаражом.

Фазлуру был интересен этот нравившийся ему быстрый и сдержанный, гибкий человек с тонким лицом и узким ртом хитреца.

Умар Али неожиданно сказал, придвинувшись к нему вплотную, так, что никто не мог бы слышать его слов:

— Как ты себя чувствуешь?

— Я, — сказал Фазлур, — думаю, что если я решился на эту непонятную поездку, то только потому, что со мной рядом человек, которому я верю, и Нигяр тоже верит.

Почему он сказал о Нигяр, он и сам не мог бы объяснить, но Умар Али принял это как нечто вполне естественное.

— Чего, по-твоему, хотят эти люди? — продолжал Фазлур. — Они только ученые, богатые люди, которые едут, куда хотят, и делают, что хотят, или за чем-нибудь другим они приходят в нашу страну?

Умар Али оперся на локоть.

— По-моему, надо быть с ними осторожным. Они хотят быть поближе к границе Советского Союза. Они из тех, кого это интересует. Когда Аюб Хуссейн говорил со мной, он сказал: «Ты должен ехать очень спокойно, не торопясь, ехать бережно. Это большие люди, и с ними не должно быть никакого несчастья».

— Они нас сегодня хотели отправить на тот свет, — усмехнувшись, сказал Фазлур. — Ты назвал Советский Союз. Я об этом не подумал. Ты знаешь, я прошлый год был в Лахоре, когда там открылся конгресс писателей. Мне было интересно видеть людей оттуда. Я их увидел. Они рассказывали много такого, о чем мы слышали в первый раз. Мы должны дружить с этим великим народом.

Умар Али сказал почти шепотом:

— Я тоже видел нашего человека, побывавшего в Советском Союзе. Он рассказывал удивительные вещи.

— Так ты говоришь, — у Фазлура не выходило это из головы, — что они хотят видеть границу Советского Союза? Но ведь Пакистан не граничит с Советским Союзом...

— Они, я слышал, идут через Барогиль и дальше... Что там дальше? Я не бывал там, а ты оттуда сам...

— Там дальше Вахан, Афганистан. И за Пянджем — Советский Союз. Об этом стоит подумать. Ты коммунист, Умар Али? Признайся, если хочешь; если не хочешь, не говори...

— Я коммунист, — сказал шофер. — Об этом в доме знает одна Нигяр и теперь ты. Я знаю, что ты не коммунист, но ты борешься за мир. Я знаю твои песни по радио. Скажи мне, ты говорил правду про отца и свое семейство?

— Нет, я почему-то не мог сказать им правды. Я бедный студент. Отец у меня старый охотник, бедняк, а мать хорошо ткала ковры, но теперь почти слепая. Они живут, как крестьяне. Я помогаю им своим заработком, как могу. Но им очень трудно...

— А почему ты не сказал так, как есть на самом деле?

— Я им не верю. Не знаю почему, но я им не верю, Помнишь, как он расстроился, что не произошло аварии с автобусом? А что у них на сердце, я тоже не знаю. И зачем они едут, не знаю!


Глава одиннадцатая


Гифт сказал, что он очень устал, почему — и сам не знает, и пойдет спать. Фуст не стал его задерживать, и он сидел еще некоторое время, делая записи в свой походный дневник, вспоминая отдельные удачные сцены, которые удалось ему заснять в дороге, думал о дальнейшем маршруте, потом долго мылся и хотел перед сном еще прочесть несколько страниц из книги Фрица Бехтольда «Немцы на Нанга Парбат». Он уже снял пиджак и тут услышал тихий стук, такой тихий, что сначала ему даже показалось — стучат не у него.

Вдоль одноэтажного маленького дома шла крытая галерейка, как принято во всех гостиницах Северо-Запада. На нее и выходили двери номеров. Фуст прислушался. В дверь теперь даже не стучали, в дверь царапалась какая-то легкая рука.

Фуст подумал со злостью, что это новая шутка Гифта. Он был любитель всяких неожиданных шуток, которые временами ему вовсе не удавались, стоит только вспомнить случай с Гью Лэмом.

Фуст, убедившись, что в дверь все-таки царапаются, чуть приоткрыл ее и хотел сказать: «Уйдите к черту, Гифт, с вашими шутками!», как прямо перед собой в синем сумраке — на галерее не горел свет — он увидел женщину; на него пахнуло острыми, пряными, чуть горькими духами, и тихий голос сказал:

— Не удивляйтесь, это я!

— Вы? — сказал он, искренне удивившись. — Элен Ленсмонд?

— Она самая. Да впустите же меня! Я не могу стоять перед дверью.

Она отстранила его легкой рукой и вошла в комнату. Он растерянно успел пробормотать:

— Я не одет...

— Вам придется одеться, Джон. Так повелевает обычай, ничего не поделаешь. Надевайте пиджак, вот так. Вы готовы для разговора? Я сажусь. Вы удивлены? Обрадованы?

— Удивлен? Да, очень. Обрадован? Да, обрадован. Я думал о вас в Лахоре, но мне казалось, что вы в Кабуле. Мне сказал кто-то из проезжавших наших...

— Я только что примчалась сюда, и я тоже рада, очень рада, что застала вас здесь, дорогой! Вы одни?

— Нет, со мной мой друг и спутник Гифт.

— О, Джон Гифт!

— Не Джон, а Генри...

— Да, конечно, Генри и Джон — братья. Ну, все равно. Я ненавижу их обоих, я ненавижу всех Гифтов. Они бездарны, и я удивляюсь, что вы ведете с ними дела. К черту Гифтов! Они все жалкие эгоисты и предатели. Где он?

— Он спит в соседнем номере, как убитый буйвол.

— Не будите его. Вы должны мне помочь, милый, милый Джон...

— В чем помочь? Что случилось с вами?

Она встала перед ним и скинула легкий плащ. Фуст слишком долго жил в Азии и видел много, чего не увидишь ни в Европе, ни в Америке. Он привык ничему не удивляться. Но странность ее наряда в этот поздний час бросалась в глаза. Она была в золотистом богатом сари, по золотисто-теплому фону от плеч донизу блестели красноватые крапинки, придававшие особую остроту и изящество сари. Сильная и стройная Элен Ленсмонд выглядела в нем превосходно. Он видел ее босые ноги в золотых сандалиях, с ногтями, покрытыми красновато-золотым лаком. Он смотрел на ее голые руки с тяжелыми браслетами, в которые были вделаны большие круглые желтые прозрачные сердолики. Кольцо с квадратной надставкой из мелких смарагдов переливалось на среднем пальце левой руки, соседствуя с давно знакомым Фусту кольцом, в которое был вделан кусок старой бирюзы. В ушах были круглые клипсы из мелких золотых цветов с кошачьим глазом посредине. Эти клипсы вызывающе сверкали. Она снова села, тряхнула своими темно-каштановыми волосами, вынула из сумочки сигареты. Он дал ей огня. Она пустила два кольца дыма и сказала приглушенным голосом:

— Вы понимаете, Джон, что мне надо было бежать. Не медля ни минуты. Бывают такие обстоятельства. Вы это отлично можете представить...

— Допустим, — сказал он, встал и опустил темные занавески на окнах.

При этом его жесте она улыбнулась.

— Я здесь свой человек, Джон. И ни единая душа не знает, что я у вас. Знают только друзья. Так слушайте. Бывают такие обстоятельства. Вы же не хотели бы прочесть в газете, что я арестована или выслана из Кашмира, потому что действовала методами, — она презрительно усмехнулась, — как пишут в колониальных газетах, не принятыми в стране и наносящими ущерб безопасности и спокойствию этого тихого, идиллического уголка, этого сказочного княжества. Фу! Как все глупо! Не правда ли, вы не хотели бы это увидеть в газете, а меня под стражей? Я улыбалась бы на снимке между двух сикхов вот с такими тюрбанами. Я спешила, как могла. Иногда мне казалось, что мы мчимся на сумасшедшей лошади, а не на этом затасканном «пикапе». Я пролетела как стрела через Домел, Мури, Трет — другого пути у меня не было.

Он смотрел на нее с чувством удивления и восхищения. Он раскурил свою трубку, и теперь дым ее сигареты и его трубки смешивался.

— Вы не знаете, как я рада, что встретила вас!

— Откуда вы знали, что я здесь?

Она пересела ближе к нему и взяла его за руку:

— Но мы же всегда узнаем друг о друге. Откуда вы знаете, что я думала о вас? А я думала о вас весь вчерашний день. Я думала о том, что если бы вы были со мной, может быть все повернулось бы по-другому... Ну, ничего, вы мне поможете здесь, сейчас. Вы мне нужны. Мне и моему сердцу.

— Но как вам помочь? Устроить вам ночлег?

— Нет, я не нуждаюсь в нем. Сегодня я ночная перелетная птица. Я только присела на край вашего гнездышка. — Она оглядела комнату и сказала деловым тоном: — Вы знаете генерала Дембей?..

— Нет, я не знаю такого...

— Ну, это не важно. Он занимает место... В общем, он за чем-то наблюдает в Кашмире. Ему поручено это дело, он нейтральный наблюдатель.

— Там, кажется, много наблюдателей? — сказал Фуст.

— О да, миллион!

— Чем же они занимаются?..

— Всем чем хотите, но и хорошей спекуляцией тоже. Сначала они доставляли даже соль — да, простую соль, в ней была нужда, — подумайте, в чем: в футлярах от пишущих машинок! Они вывозят кашмирские ткани, отрезы на костюмы и сами доставляют контрабандой товары, подкупая население, как могут. Они не сидят без дела. Но хватит о них... Я потом могу вернуться к ним, если они вас интересуют. Сейчас я спешу, у меня нет времени...

Она закурила новую сигарету об остаток старой и поставила рядом ноги так, что стали видны все десять золотисто-сверкающих пальцев и золотые сандалии. Как бы проверив, что ноги при ней, она продолжала:

— Генерал Дембей просил меня доставить в Лахор два небольших ящика... — Она помолчала. — Это драгоценности, разные редкие вещи. Это не мои богатства. Я не имею к ним никакого отношения. Но дело не в этом. Ящики надо взять немедленно в комнату и переложить вещи в мешки и баулы, переменить упаковку. У меня не было времени для этого перемещения, а сейчас я не могу ехать дальше, не сделав этого...

— Хорошо, сказал вдруг Фуст, слушавший ее не прерывая. — Но почему вы в сари?

— Я приехала прямо с вечера, с шикарного танцевального вечера. Ах, если бы вы видели, как я бежала, выбрав момент, по ступенькам, и грум нес за мной плащ и сумочку, которую я забыла в гостиной! Мне казалось, что я участвую в фильме. Правда, это очень походило на кино.

— Где же ваши сенсационные ящики? В Гульмарге или в Домеле, на границе?

— Как на границе? Они со мной!

— С вами? Но где вы их оставили?

— Они лежат в моем «пикапе». Их надо перенести сюда. Но их не должен никто видеть. Вы, например, не должны были бы нести их... Есть у вас здесь свой человек, шофер или кто другой из туземцев?..

— Шофер? — сказал Фуст. — Нет, мы обойдемся без шофера. У меня есть молодой охотник с гор.

— Давайте охотника. Я, как пантера, люблю охоту. Где он, этот Актеон Кашмира?..

— Сейчас я его отыщу.

Фуст ушел. Элен Ленсмонд приоткрыла занавески и старалась рассмотреть, куда он пошел, но на дворе было темно, и она снова села, но сердце ее стучало и руки слегка дрожали. Она старалась потушить свое волнение, вынула зеркальце и пудреницу и попудрила обветренное, покрасневшее лицо.

Вошли Фуст и Фазлур. Рядом с тяжелым, костистым Фустом Фазлур казался богом лесов. Загорелый, свежий, высокий и легкий, с белоснежными зубами и глазами, в которых был молодой огонь, он рассматривал женщину, как будто видел сон. Фуст разыскал его, разбудил, сделал знак, чтобы он не будил Умар Али, и привел его к себе в комнату, где сидела по меньшей мере жена магараджи.

— Какой красивый молодой человек! — сказала, без стеснения рассматривая его, Элен Ленсмонд. — Вы не из героев Гилгита?

К Фазлуру вернулось его обычное чувство иронии. Яркая высокая женщина с дерзкой манерой разговаривать оказалась переодетой американкой или англичанкой. Смотря ей в глаза, он сказал:

— Нет, я не из героев Гилгита. Я вообще не герой.

— Это прекрасный ответ, — сказала она. — Вы здешний?

— Да, я родился в горах Читрала. Я горец.

— О, горцы Читрала, я знаю, обладают бесценной добродетелью: они умеют молчать! Это верно сказано про них?

Дерзость этой женщины, ее вишнево-алый рот, прямой взгляд холодных синих глаз, ее острые, чуть горькие духи, похожие на запах горных сухих трав, немного смущали привыкшего к простым вещам Фазлура. Он сказал:

— Если они дают слово, они его держат...

— Крепче смерти?..

— Крепче смерти, — повторил Фазлур.

— Вы сказали, — в ее глазах он прочел неожиданную благодарность, — как вас зовут?

— Меня зовут Фазлур, а один мальчик зовет меня Атеш Фазлур.

— Что это значит?

— Это значит: огонь. Огонь Фазлур.

— Ну что же, может быть мальчик прав. Атеш Фазлур... — сказала она. — У вас красивое имя. У вас есть особые желания в жизни?

— У меня сейчас особое желание спать, — сказал он тоже дерзко и почти грубо.

Она засмеялась.

— Вы мне нравитесь, Фазлур. Вы дикий, я сама немного такая, Вы родились в горах, а я родилась на морском берегу, на Кипре. Есть такой остров. Я полугречанка, полуангличанка, полусирийка. В общем, я американка. Мои родители уехали в Америку. Но мне кажется иногда, что я родилась где-то в воздухе, под облаками, на большом самолете, вроде «Констелейшен». И я отпущу вас спать, молодой человек, но сначала я вас попрошу вот о чем. Там, за вашим домиком, стоит желтый «пикап», такой замызганный, с деревянными полосами. На нем нарисован фантастический цветок. Это работа моего шофера, он думает, что нарисовал розу. Шофер сидит в «пикапе». Скажите ему, что мем-сагиб велела ему вместе с вами перенести два ящика из «пикапа» сюда. Принесите сначала один, потом пойдете за другим. Идите, там нет других машин, и там вообще никого нет...

Фазлур, ничего больше не понимая, ушел, однако не только живо заинтересованный этим приключением, но и тем обстоятельством, что волей судьбы он становится участником какой-то необыкновенной тайны.

Когда шаги его затихли, Фуст, с восхищением смотревший на нее, сказал:

— Элен, зачем вы болтали вздор этому горцу? Зачем вы рассказывали ему о Кипре, о самолете, все эти сказки?

— Джон, милый Джон Ламер Фуст! Раньше чем что-нибудь поручить, я должна своим нутром ощутить человека, почувствовать, доходят ли до него мои слова как нужно. Я хотела узнать, поверил ли он мне. И я узнала: он поверил. Больше мне ничего не нужно. А вы, вы ему верите?

— Да, верю, но как объяснить ему дальнейшее? Ваш шофер?..

— Мой шофер — могила. А так как он переполнен могилами тайн, то он целое кладбище... А ваш читралский охотник ничего. Как жаль, что я не могу поехать с вами или похитить этого Ганимеда! Вы едете на север, я — на юг. Только бы мне добраться до Лахора — и все в порядке.

— Что мы скажем Фазлуру, когда он увидит вещи?..

— Мы скажем, что я ликвидировала свою старую торговлю драгоценностями, золотыми и серебряными вещами. Для Кашмира сейчас это обычно. Он посмотрел на меня так, что больше ни на что не обратит внимания. Я еще молода, Джон Ламер Фуст. А вы находите меня молодой?

Но Фуст не успел ответить, потому что появились мокрые от пота Фазлур и тихий, мрачного вида шофер, которые принесли не очень большой, но тяжеленный ящик, оставив за дверью баулы и мешки.

— Селим-шах, давай сюда остальное...

Селим-шах поклонился и приволок в комнату баулы и мешки.

— Теперь, — сказала Элен, — надо открыть ящик. Нужно переменить упаковку. Я боюсь, что вещи пострадали в пути. Мы откроем сейчас ящик. Ах, — сказала она, обращаясь к Фусту, — знаете, когда приходится ликвидировать ввиду смуты и войны старую торговлю, так больно уезжать из любимых мест, и, однако, что же делать! Я слабая женщина. Семейные обстоятельства не позволяют мне оставаться, как вы знаете, Джон. Начинайте открывать, молодой человек, но только сейчас ночь, шуметь нельзя ни в коем случае. Надо вскрыть без шума, ни одного удара молотка. Я вам скажу, как вскрыть. Отогните эту скобку, отогните ее, вот так! Какие у вас сильные руки! Теперь просуньте эту стамеску под крышку и давите чуть вбок, подложите эту тряпку в щель, вот так! Дело пошло на лад. А ты, Селим шах, помоги отсюда. Вот видите, как без шума мы открыли этот ящик!

Шофер, Фазлур, Фуст и Элен наклонились над куском толстой кошмы, которой было прикрыто содержимое ящика. Под кошмой было много разных предметов, завернутых в полотно и холст. Когда развернули холст, в руках у них оказался камень с каким-то узорным орнаментом, полустертым и старым.

— Что это? — спросила, прищурив глаза, нахмурившись, Элен.

— То, что в ящике, мем-сагиб.

— Посмотри дальше, — сказала она, и видно было, что она в замешательстве.

Развернули следующую вещь. Она оказалась кирпичом с какими-то таинственными буквами, пересекавшими его наискось.

Тогда стали разворачивать все подряд. На свет появились деревянные тарелки, каменные вазы, глиняные чаши с изображением листьев и цветов и каких-то животных.

Элен отошла от ящика в сторону и смотрела на него, что-то мучительно соображая. Наконец она сказала:

— Что там написано в углу на ящике?

Фуст наклонился, куда она указывала, и прочел:

— «Осторожно, не бросать: музейные вещи. Броссе».

— Броссе, — сказала она так, точно это имя было хорошо известно присутствующим. — Броссе — это археолог, старик француз.

Она села на диван и смотрела на ящик белыми от бешенства глазами.

Шофер и Фазлур дошли до дна. Камни, кирпичи, глина и деревянная посуда грудой лежали на полу.

Они смотрели недоумевающе на ящик, на баулы и мешки и на хозяйку этих вещей, ставшую вдруг молчаливой.

— Можно перекладывать, мем-сагиб? — спросил, кланяясь, Селим-шах.

Элен встала и толкнула ногой большое деревянное блюдо.

— Положите все обратно в ящик, положите, как было!..

С удивлением, ничего не понимая, они завертывали как попало вещи и укладывали их снова в ящик. Фуст молчал и курил свою трубку. Элен торопила своих помощников.

Когда все вещи были уложены, Фазлур сказал с улыбкой идиота:

— Мем-сагиб так бесшумно открыла этот ящик, может быть она научит нас так же бесшумно закрыть его?

Она ответила ему тихо и ясно:

— Идите спать вы оба, шофер и охотник. Все в порядке.

— А ящик?

— Вы придете за ним на рассвете и тогда заколотите его.

— А другой ящик?

— Оставьте его там, где он лежит. Его открывать не нужно. А эти камни сейчас закрывать не нужно. Это не те камни, которые могут исчезнуть ночью. Идите!

— Мы повезем их в Лахор, мем-сагиб? — спросил Селим-шах.

— Я бы охотно выбросила их под ближайший откос. Но их придется везти до Лахора, Селим-шах примиритесь с этим. А оттуда ты отвезешь их в Барамулу.

— Обратно? — с ужасом воскликнул Селим-шах.

— Ну, ну, может быть ты и не повезешь. Мы найдем в Лахоре средство переправить их обратно. А теперь всё. Спать!

Когда они ушли, Элен дала волю своей ярости. Изорвав свой шелковый платок, она ходила из угла в угол, и следивший за ней Фуст вдруг сказал ей нежно и тихо:

— Элен, сядьте. Я, кажется, понял, но не все. Элен, прошу вас, успокойтесь!

Все стало походить на семейную сцену, и Элен стало смешно, хотя от ярости у нее на глазах выступили слезы. Она беззвучно ударяла кулаком по дивану и говорила, как будто диктовала своей секретарше:

— Это ящики Броссе. Он собирает этот древний хлам отовсюду. Так мне погрузили ящики Броссе! Или это недоразумение, или Дембей обманул меня. Но если он обманул меня, он дорого заплатит за это. О, он заплатит так, что последние волосы слетят с его желтого черепа! Я сейчас же извещу в Дели об его операциях, и ему не поздоровится. Я добьюсь своего, дорогой генерал! Я вас вышвырну из Кашмира, и вы долго будете меня вспоминать. Я кончу вашу карьеру раз и навсегда!

Сон у Фуста давно прошел! Теперь он даже с интересом наблюдал припадок ярости Элен. То, что она беззвучно била кулаком о диван, то, что все происходило в тишине и слова произносились почти шепотом, казалось ему театральным и смешным. Он не знал, как прервать этот поток чувств. Вдруг Элен резко остановилась и сказала совершенно спокойным голосом:

— Я голодна. Найдется у вас что-нибудь поесть?

Фуст достал из чемодана бананы, яблоки, шоколад, сыр и виски. И бутылку содовой...

Она жадно глотала ломтики шоколада, ела яблоки и сыр и выпила виски. Уничтожив этот маленький ужин, она лениво потянулась, и стало видно, что от усталости у нее дрожат веки.

Потом взяла коробку, принесенную Селим-шахом, и сказала:

— Все же мне надо переодеться. Маскарад кончился. Пора по домам. Где у вас ванная?

Он показал ей, и она ушла.

Элен появилась свежая, повеселевшая, в том же сари, подошла к выключателю и повернула его. Комната погрузилась в густой сумрак, и в ней было бы совершенно темно, если бы свет дальнего фонаря не проникал в комнату.

В этом густом сумраке Элен подошла к Фусту, он услышал шорох струившегося неудержимо, как золотистый ручей, сари. Шелк задевал его руки и грудь, он увидел, вернее — угадал, ее глаза рядом со своими и губы, которые произнесли:

— Вспомним Непал, Джон!

— Вспомним, — сказал он, найдя во мраке ее плечи.


...Фуст проспал, и Гифт долго стучал ему, напоминая об отъезде. Все равно, пока собирались, завтракали, собирали вещи, прошли часы. Выехали поздно. Сразу стало жарко, пыль клубилась по дороге, и от нее некуда было спастись.

Гифт видел, что Фуст в каком-то рассеянно-добродушном настроении, и решил испортить ему это настроение, Он спел свой куплет самым вызывающим тоном:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


Но пение никак не подействовало на Фуста. Он только вздохнул, и если бы можно было перевести этот вздох на слова, то они звучали бы так: «Если бы ты только знал, что́ ты проспал, если бы ты знал, что произошло рядом с тобой, пока ты спал, ты бы никогда не простил себе этого сна! Но поздно, поздно! А теперь можешь петь, что хочешь, это меня никак не трогает».

Перед тем как проститься с Элен, он подарил ей драгоценную иранскую миниатюру «Могольские принцессы, играющие в поло». Элен, взглянув на хорошенький ларец, поцеловала Фуста в щеку, но, когда открыла ларец и увидела миниатюру, засмеялась:

— Милый Джон, у меня уже есть точно такая миниатюра. Это подарок Аюба Хуссейна, не так ли? Он всем дарит эти копии. Он, по-видимому, очень любит эту вещь. Оригинал, по-моему, я видела в музее в Дели.

Растерявшись, Фуст все-таки рискнул заметить:

— Не находите ли вы, Элен, что одна из этих наездниц похожа на вас?..

— Которая, дорогой?

— Вот эта, которая сражается в центре. И потом — может быть, те поздние копии, но моя, уверял эксперт, современна оригиналу.

— Будем думать так, — сказала она. — Конечно, я заберу этот подарок на память о Равальпинди.

Когда она шла к своему замызганному «пикапу», только встало солнце. Элен выглядела тоже как маленькое светило. Сари исчезло. На ней была нейлоновая вишневого цвета кофточка с короткими рукавами и юбка, расширявшаяся, как колокол, фиолетовая, светлая, с тремя спускающимися полосами-надставками, с большими круглыми пуговицами внизу. Она сменила даже украшения. На правой руке у нее был плетеный золотой браслет, а на левой почти такой же, но рисунок плетения был более грубый. В ушах у нее были серьги с аметистами, а на шее ожерелье из розовых кораллов. Квадратное кольцо исчезло, осталось только то, которое никогда не снималось из суеверия...

Фуст мало смотрел сейчас по сторонам. Он думал о странной судьбе этой женщины, ум и энергия которой так привлекали его. В его скитаниях по Азии каждая встреча с ней давала ему новую силу, бодрила его, он ловил себя на том, что когда долго ее не видит, то начинает по-настоящему скучать о ней. Она права, презирая Гифтов. Гифт, злопамятный и завистливый к успеху других, никогда бы не мог оценить достоинства такой женщины, как Элен. Но чтобы не стать в его глазах смешным, Фуст в разговоре с ним, упоминая имя Элен, держался тоже немного иронического тона.

Когда ее ужасный «пикап» с этими идиотскими ящиками и мусором исчез в облаке пыли, Фуст долго с грустью смотрел ему вслед, к удивлению Умара Али, вставшему с рассветом, чтоб осмотреть машину.

...Аттокский мост остановил их внимание. Длинная громада с железными воротами и башнями, с пулеметными гнездами по сторонам, с огромными каменными быками, поставленными в желтые воды могучего Инда, и бесконечным переплетом металлических конструкций заставила Фуста выйти из мечтательного состояния.

— А вон, если хотите посмотреть, крокодилы, — сказал Фазлур.

В самом деле, когда они подъехали ближе, у самой реки, на отмели, у груды камней, лежали крокодилы, и были они похожи на бревна, зачем-то утыканные металлическими и острыми пластинками, — мокрые, скучные бревна, блестевшие на солнце. Фуст пробовал их снимать, но близко подойти к ним было невозможно. После разных неудачных попыток в них выстрелили из ружья, они полезли в воду и лежали там, положив на песок длинные чешуйчатые головы с черными наростами и с маленькими немигающими глазками.

Второй раз за день Фуст оживился, когда дорога пошла по берегу широкой плавной реки, не похожей на Инд.

— Что это за река? — спросил он.

— Это Кабул, — ответил Фазлур.

Ехали весь день, питались консервами, обедали в Наушере, поехали по направлению к Малаканду, и когда увидели старый форт с его стеной, похожей на кусок Великой Китайской стены, его башни с бойницами, укрепленный холм на фоне голых суровых гор, над которыми было синее, уже не равнинное, без единого облачка, небо, Фуст сказал:

— Каникулы кончились, начинается работа.

Что он хотел сказать этими словами, Фазлур не понял.


Глава двенадцатая


Горы! Они теперь окружали Фазлура со всех сторон. Но это еще не были те густо осыпанные снегами, красующиеся ледяными шапками великаны, которые заполняют весь простор и перед которыми все кажется малым. Река, ревущая в глубоком ущелье, и редкие рощи горной сосны, овцы, бродящие, как мухи, на серых уступах, и люди, неприметно идущие по узким тропам, опасливо прислушивающиеся к грохоту лавин, — все это подтверждало грандиозность особого мира, в котором горные боги существуют на самом деле и гневаются на тех смельчаков, что хотят жить на склонах этих гор, погруженных в вечное безмолвие и вечное раздумье. Такими были горы его родины, к ним он приближался с каждым днем.

Сейчас же вокруг Фазлура были травянистые, сухие каменные увалы, на них стояли сосновые и кедровые леса, и ветер приносил смолистые откровения этих лесов вместе с благоуханием альпийских полян. Было и у этих высоких холмов свое очарование; глазу казалось, что их мягкие волнистые линии колеблются, двигаются, особенно когда тень облаков ложилась на них. Их жаркое, сухое дыхание пьяняще наплывало на человека, их краски успокаивали и радовали глаз.

В старину здесь жили воинственные, крепкие люди с патриархальными порядками, которые постепенно сменились обычными отношениями помещиков, богатых навабов, маликов, ахундов и крестьян, захваченных цепкими лапами феодалов и ростовщиков. Юсуфзаи, населявшие эти места, много лет защищали свою свободу. Каждый мужчина, каждый юноша был у них воином. Есть еще старики, помнящие пограничные войны с красными мундирами, но сегодня и в эти места пришло новое, и это новое было и в железном мосту, перекинутом через непокорную реку у Чакдары, и в деревенской школе на открытом воздухе. Фуст долго смотрел на маленьких школяров, сидевших прямо на земле, вокруг них стояли их маленькие сандалии, избитые о горные тропинки; на головах у них были войлочные шапки с загнутыми краями. Учитель, тонкий, как кузнечик, в черном сюртучке и белых брюках, в крестьянской войлочной шляпе на голове, писал на доске, как в обычной школе, задачу. Школьники постарше сидели на другом конце поляны. И там учитель объяснял им урок, а за его спиной вставали горы, которые, казалось, хотели заглянуть в учебник, чтобы узнать, чем это интересуются маленькие горцы.

День проходил в дороге быстро. Фуст и Гифт останавливали машину и уходили вперед на целые километры, чтобы поговорить наедине, — в машине им мешали Фазлур и Умар Али. Американцы шли с удовольствием, разминая ноги, и говорили о многом. Прохладный ветерок, мягкие горы, хорошее настроение — все располагало к прогулке.

— Как вы условились, с Уллой-ханом? — спросил Фуст. — Получим ли мы какие-нибудь сведения от него во время нашего пути к перевалу?

— Да, мы получим; он должен прислать свое сообщение с таким расчетом, чтобы оно застало нас приблизительно в этих местах, еще до Читрала. Я жду его с нетерпением.

— Но что это будет за форма извещения?

Фуст посмотрел на Гифта, чья круглая фигура, круглое лицо с крошечными усиками неожиданно навели его на мысль, что Гифт очень любит романтические проявления и находки именно потому, что ни его внешность, ни содержание его души не имеют ничего общего с этим миром, где требуется наивность и свежесть сердца. «Все Гифты — жалкие эгоисты и предатели», — сказала Элен. В этом есть большая доля правды. Гифт не задумается предать его, если подвернется случай, он такой от природы, но и в самом предательстве он будет искать элемент романтического, злорадно подумал Фуст. Сейчас Гифт начнет распространяться о выдуманных им формах извещений.

Но Гифт пожал плечами и сказал, что Улла-хан на этот вопрос ответил вопросом: «Что вы имеете против небольшого предмета, не привлекающего внимания, ну, скажем, против маленького кисета или крошечной шкатулки?

Тут Фуст не мог удержаться от замечания:

— Ох, они все так любят эти шкатулки! — Он вспомнил Элен и шкатулку, в которой лежала копия миниатюры «Могольские принцессы, играющие в поло». — Значит, мы получим что-то в этом роде!

— Я думаю, что это так, — сказал Гифт. — Мы на Востоке, а здесь записки, носимые просто за поясом, за неимением карманов, или спрятанные в складках одежды, хранимые при себе долго и в разных обстоятельствах, превращаются в жалкий лоскут, на котором уже ничего не разберешь. Вот почему их лучше держать в более удобном месте. И потом, я предпочитаю получить записку в охранном футляре, чем из грязных рук туземца, который не мылся ни разу в жизни...

Так они шли, разговаривали, садились отдыхать у дороги, пили горячий чай из термоса, ели консервы и фотографировали все, что заслуживало интереса для редакции географического журнала, где был сейчас большой спрос на материал о Кашмире, Пакистане и пограничных краях, таких, как Гилгит, Вахан, Дир или Сват. Погуляв, они снова усаживались в машину. День, напоенный жаром горного солнца, запахом сосны и горных цветов, двигался к вечеру.

Дорога была пустынна, и только когда Фазлур остановил машину, не спрашивая разрешения, — что было дерзостью с его стороны, — Фуст увидел маленького мальчика. Он стоял над дорогой на груде камней, и его босые ноги были такого же цвета, как камни. Жалкие голые прутья какого-то куста торчали из камней, и сам мальчик был похож на такой же прутик, дрожащий на ветру и совершенно одинокий. Он был закутан в большой старый, дырявый коричневый платок, концы которого он держал в руках, чтобы на них не наступить, Грусть, лежавшая на его лице, говорила о там, что он забыл, как улыбаются. Лицо его было в пыли и обветрено, как у маленького пастуха. Черные жесткие волосы выбивались из-под платка.

За ним рисовался огромный провал в ущелье, где плыло большое белое облако.

— Что такое? — спросил Фуст, когда Умар Али остановил машину по жесту Фазлура.

— Там что-то случилось! — воскликнул Фазлур, соскочив.

Он быстро пошел к неподвижно стоявшему мальчику. Фуст видел, как Фазлур наклонился и что-то спросил, но мальчик не пошевелился.

Фазлур вскарабкался еще выше и увидел лежавшего навзничь человека, борода которого своими растрепанными краями поднялась к небу и руки были раскинуты на камнях. Рядом с ним лежала палка, с какой ходят горцы в далекую дорогу. Фазлур стал на колени, расстегнул его старую черную жилетку и положил руку на грудь. Перед ним был мертвец. Печать долгих мучений лежала на его лице, — об этом говорили и глаза, застывшие в последнем, смертельном испуге, и морщины, бороздившие черно-коричневые щеки, и руки с толстыми синими жилами. Он лежал холодный и одинокий. Казалось, прежде чем упасть, он толкнул мальчика вперед, чтобы тот шел не оглядываясь. И мальчик не имел сил ни оглянуться, ни шагнуть прочь от этого близкого ему и страшного своим молчанием человека. Он стоял онемев. Сумерки спускались на дорогу, и облако, плывшее внизу, заполнило уже нижнюю долину и начало карабкаться на скаты горы, по которым шла дорога.

Фазлур обыскал мертвеца. Кроме маленькой тыквы за поясом для хранения нюхательного табака, он ничего не нашел в лохмотьях, в которые был облачен мертвец. Фазлур подошел к мальчику и снова спросил его, откуда они шли и кто они.

Мальчик не отвечал, потом посмотрел на него и сказал так тихо: «Кашмир», что Фазлуру показалось, будто он прочитал это в мыслях у мальчика, а не слышал этого слова. Больше мальчик ничего не сказал, он сжался, как будто ему стало вдруг холодно.

Тогда Фазлур взял его за руку, и мальчик хотел сделать шаг, но его ноги подогнулись, и он упал бы на камни, если бы Фазлур не подхватил его. Фазлур понял, что мальчик не держится на ногах, потому что он шел бесконечно долго и, по-видимому, ничего не ел, так как у мертвого не было с собой никакой пищи.

Фазлур взял мальчика на руки и понес к машине. Умар Али хотел помочь ему устроить мальчика получше, но Фуст сказал резко, как выстрелил:

— Я хочу знать, что происходит?

— Там лежит умерший беженец из Кашмира...

— Очень интересно. Пусть лежит. А мальчик?

— Мальчик один. Его нельзя оставить здесь. Ночью придут шакалы, они напугают его.

— Оставь мальчика, Фазлур, там, где он был. Это не наше дело, — сказал Фуст, — и садись, надо ехать...

Фазлур держал мальчика, глаза которого перебегали с одного на другого. Он не понимал значения произнесенных слов.

— Мальчика нельзя оставить, — Фазлур смотрел на Фуста в упор, — надо довезти его до селения, тут недалеко.

На холодном лице Умар Али ничего нельзя было прочесть.

Гифт сказал в свою очередь:

— Садись, Фазлур, мальчика подберут. На свете много мальчиков, всех не увезешь. На что он тебе?..

— Мальчика оставить нельзя! — повторил с жестким упрямством Фазлур.

— Тогда останешься и ты, — заявил решительно Фуст.

Фазлур отступил от машины, как бы решая, что делать.

— Я не брошу его...

— Поезжай, Умар Али! — закричал Фуст.

Машина тронулась. В присутствии шофера Фуст не хотел сказать вслух, что он думает обо всем этом, он только скрипнул зубами и сел.

Фазлур шел, прижав мальчика к груди и чувствуя его дыхание на своей щеке. Дорога вела в гору, и поэтому он делал небольшие шаги, но ступал уверенно и легко. Если бы он был городским жителем, попавшим впервые в такую обстановку, он был бы полон смятения и страхов, так как сумерки становились все гуще, и дорога белела все безжизненней, и горы становились такими темными, что от них рождалось чувство тревоги и неизвестности.

Но он был сыном гор и любил этот торжественный час тишины, мирного ухода в сон, когда спокойствие природы передается человеку. Так хорошо дышится в эти часы, так можно свободно думать о многом, как будто расширяется сознание, отходят все маленькие заботы и заменяются большими думами, а мальчик, как заблудившийся ягненок, спит и не знает, что с ним будет дальше.

Фазлур представил себе Нигяр, которая увидела бы его в эту минуту на пустынной дороге, несущего в неизвестность неизвестного мальчика. Этому бы не поверили и знакомые девушки-горянки, перед которыми являлся он, заткнувши полы своей горной свитки за пояс, с пучком цветов, торчащим из-за закатанных краев войлочной шапочки, с маленькой палочкой в руках, прыгая по камням горной тропинки, напевая песенку, — веселый, красивый Огонь Фазлур.

Его крепким ногам и крепкому сердцу было нетрудно взбираться все выше и выше. Он шел, вглядываясь, не блеснет ли где-нибудь в темноте огонек близкого селения.

Но огонька не было. Перед лицом огромного проясневшего неба, на котором выступили звезды, Фазлур испытывал тот прилив радости и полноты жизни, какой всегда приходил к нему, когда он знал, что будет писать песни или стихи.

Он растворился в этом синем прохладном мраке, который касался его щек и рук. Ночь как бы хотела убедиться, что это идет именно Фазлур. Какая-то ночная птица пролетела низко около него, и куст, стоявший над ним, сначала очень походил на человека. Фазлур шел теперь как домой. Он не мог бы сказать, сколько он шел, потому что не думал об этом. Он хотел только одного, чего не могло быть. Он хотел идти хоть всю ночь, но прийти в свой родной дом, открыть старую со щелями дверь и сказать матери: «Я принес тебе находку. Посмотри, что я нашел на дороге».

И ни за что он не хотел бы больше видеть этих надменных чужих людей, недобрых и темных, которые едут и везут его с собой непонятно зачем.

Сумрак вдруг стал таким густым, точно посреди дороги лег большой черный камень. Но в это мгновение вспыхнул свет, и при свете фар он увидел Умар Али и машину. Умар Али помог ему сесть. Фазлур сел и положил к себе на колени спящего маленького кашмирца. Американцы молчали как мертвые.

После Умар Али рассказал Фазлуру, что когда они почти доехали до маленького селения, где должны были ночевать, Фуст сказал шоферу:

— Останови машину, черт с ним, посмотрим, что он будет делать дальше с этим мальчишкой...

И они сидели, молча куря в машине, пока не дождались Фазлура.

Ночлег был предусмотрен заранее в маленьком селении, в доме у человека, которого рекомендовал Ассадулла-хан. Аюб Хуссейн передал об этом Фусту.

Дом стоял на площадке над дорогой, и четыре высоких тополя как бы сторожили его. В свете восходящей луны была хорошо видна гора, с нее спускались потоки осыпей, на ней торчали отдельные скалы, казавшиеся в этом освещении зелеными.

В окнах небольшого двухэтажного дома виднелся мягкий свет. На дворе под навесом — на очаге стряпали, над широким котлом поднимался белый пар, и сильно светились раскаленные уголья, которые помешивал время от времени человек в высоком белом тюрбане и в черной жилетке.

По двору слоились пестрые тени от тополей, кустов барбариса, каменной полуразрушенной стенки, от дома и людей, проходивших между домом и кухней. Фазлур сидел с местными крестьянами. Наступила их очередь служить помещику, они только недавно пришли в селение и теперь сидели, думая о своем оставленном хозяйстве, где с их уходом настало трудное время.

Тут же, несколько поодаль, на бревнах как будто дремали четыре человека. На самом деле они тихо переговаривались между собой. Это были бродячие торговцы, у которых существовали особые отношения с хозяином дома, разрешившим им ночевать у него во дворе. Сложив тюки со своим немудрым товаром и послав ишаков пастись на луг выше дома, они как будто грелись в белом свете луны, всходившей над горами и превращавшей двор в белоснежную площадку.

Умар Али возился со своей машиной, поставленной под тополь рядом с кухней. Бродячий торговец подошел к Фазлуру, сел рядом. Фазлур невольно посмотрел на него внимательно. У него была небольшая бородка рыжего цвета, широкий халат, запахнутый на правую сторону, что говорило о том, что он мусульманин, широкие грязные белые шаровары, небольшой тюрбан и острая палка, которой он начал водить по земле, чертя какие-то буквы.

— Куда держит путь эта машина? — спросил он, показав палкой в сторону «доджа», под которым лежал Умар Али, распластавшись, как черепаха.

Фазлур знал, что любопытство его земляков входит в их характер, и не видел в этом вопросе ничего необычного.

— Эта машина идет в Читрал, — сказал он, — а может быть, и дальше. А куда держит путь мой ночной друг, да процветет его торговля и приумножатся его богатства?

Торговец поблагодарил за добрые слова и снова спросил:

— Она идет к Барогилю, да?

Фазлур в свою очередь заметил, что торговец не ответил на его вопрос, куда идет он.

— Мы идем в Амбелах, — сказал торговец. — Там у нас есть дела и старые должники.

— А машина идет к Барогилю?

— К Барогилю.

— К Барогилю и дальше? — торговец усмехнулся в смолистые усы.

— Может быть, — отвечал Фазлур.

Он почувствовал, что теперь ему нужна крайняя осторожность, потому что он находится с человеком, который знает больше, чем говорит.

Торговец наклонился к самому плечу Фазлура:

— Улла-хан, да?

Фазлур слышал первый раз в жизни это имя. Оно ничего ему не говорило, но он сказал так же тихо, как будто через силу:

— Да!

Тогда торговец ответил ему чуть громче:

— Ты очень осторожен, это правильно. Мы должны хранить осторожность, но можешь смотреть открыто. Я же узнал этого маленького толстого, с усами, и о том высоком мне было сказано...

Фазлур слушал, и его подмывало взять за глотку этого страшного бродячего торговца и бить его головой о камень, пока он не расскажет всего. Но этого делать было нельзя. Поэтому он молчаливо признал справедливость сказанного.

— Они оба тут, — пробормотал он, — ты сам убедился...

Торговец довольно улыбнулся, как будто из него выглянул сразу другой человек, совсем другой, чем первый, что говорил о тайнах. Он сказал громким голосом, так, что его могли слышать и крестьяне, сидевшие неподалеку:

— Предложи господам купить что-нибудь у бедного торговца!

— Что ты можешь предложить таким людям, для которых открыты все базары больших городов и все магазины, где продают товары из-за границы? А потом, кто покупает безделицы, идя в горы? Покупают, когда идут домой.

Фазлур засмеялся при мысли, что он говорит, как в кино, разыгрывая какую-то чужую роль. Но торговец принял его смех за хитрость и, подмигнув ему, стал говорить так громко, что крестьяне начали прислушиваться к его словам:

— За иные безделицы платят большие деньги. Если, конечно, безделицы понравятся. Может быть, твои господа расщедрятся на безделицу... какой-нибудь кисет...

«Они не мои господа», — хотел сказать Фазлур, но его уже увлек этот разговор намеками.

— Хорошо, приноси свои безделицы и пойдем в дом. Но я прежде должен предупредить их. Захотят ли они говорить с тобой?

Фазлур застал американцев сидящими за круглым низким столом на низких табуретках, покрытых подушками. Они ели плов и пили виски и даже не спросили Фазлура, где он устроился с шофером.

Они удивленно взглянули на его вторжение, но он объяснил, что бродячий торговец предлагает показать им, как он говорит, интересные безделицы, и если сагибам понравится, то может показать и другие товары.

— Мы идем в горы, ты знаешь, и нам ничего не нужно, — недовольно пробурчал Фуст. — Не понимаю, зачем нас отрывать от ужина.

— Я уже говорил ему, что вам ничего не нужно, — ответил Фазлур.

— Пусть он все-таки придет, — сказал Гифт, делая знак Фусту. Позови его, охотник. Мы посмотрим. Иногда в глуши у таких бродячих торговцев есть вещи, стоящие того, чтобы их приобрести. Позови его, Фазлур!

Торговец вошел и, низко поклонившись, заговорил о своем товаре, сняв с плеча сумку, из которой он вынул ряд коробочек хорошей кашмирской работы, несколько статуэток из слоновой кости, изображавших разных животных, четки и браслеты из черепахи с золотым обрезом, нефритовые ожерелья.

Фуст и Гифт рассматривали вещи без всякого интереса. Гифт открывал коробочки и нюхал их. Они пахли терпким сандаловым деревом, и казалось, этот резкий сладковатый запах проходит в самый мозг. Но американцы не хотели покупать этих вещей.

— Мы идем в горы, — сказал Фуст, возвращая торговцу ожерелья, — зачем нам эти украшения?..

— Посмотрите эту коробочку для лекарств, — сказал торговец, не терявший надежды что-нибудь все же продать. У нее внутри несколько отделений. Или этот кисет. Такие делают далеко отсюда и привозят из Вахана. Это за Барогилем. Пожалуйста, посмотрите этот кисет...

— Нет, нам ничего не надо, — сказал решительно Фуст.

Но Гифт, вдруг оживившись, протянул руку, взял кисет с нашитыми кусочками кожи и бирюзой, вставленной искусно в узор, обрамлявший кусочки черной кожи, распустил ремешки, и пальцы его ощутили аккуратно сложенный лист бумаги.

Гифт, не выпуская из рук кисета, завязал снова ремешки.

— Я беру этот кисет...

Торговец, едва улыбнувшись, одними губами сказал:

— Я знал, что господин возьмет именно этот кисет. Я знал, что он не может не понравиться. Этот кисет красив, как хорошая весть, — сказал он, нагло смотря своими кошачьими глазами на Гифта.

— Да, он мне очень нравится. — Гифт подкидывал на ладони кисет. — Я буду в нем хранить табак. Что он стоит?

— Раз эта безделица так пришлась по сердцу господину, мне трудно назначить цену. Господин сам назначает цену вещи, которую он выделил...

Гифт дал ему столько денег, что Фазлур, если бы присутствовал при этом, был бы крайне удивлен, но он сидел с Умаром Али и крестьянами у костра, на котором они грели воду для чая. Торговец пришел прямо к костру, сел рядом и стал греть руки. Лицо его было преисполнено достоинства и хитрости. Усы он подкрутил, и кончики их были тонкие, как иголки.

— Я знал, что этим кончится, — сказал он, довольный и добродушный. — Улла-хан тоже так думал. — Он повернулся к Фазлуру и спросил: — Вы ждете их?

— Мы их ждем, как ждут родных, — сказал Фазлур.

Он не мог расспрашивать торговца о том, что за разговор он вел с американцами. Торговец явно принимал Фазлура за человека, посвященного во все. Фазлур уверенно отвечал на все его наводящие вопросы.

Торговец покачал головой. Он был полон сомнений, о чем сейчас же и поделился с Фазлуром.

— Оттуда сейчас прийти трудно. Не многие, которым повезет, могут прийти. Легче идти по дорогам ада... Большие снега, ледяной ветер, белая смерть...

«Большие снега», — подумал Фазлур и тут же спросил:

— Но ведь им помогают в пути?

Торговец защелкал своими четками и продолжал беседу. Он говорил теперь совершенно доверительно, как он сам себе представляет положение там, где «большие снега». Они уже за Касрабом, но это не близкий путь.

У них нет опоры ни на кого. Красные китайцы очень быстро идут по следам. Они уже настигли многих.

Фазлур боялся спрашивать дальше. Он лихорадочно соображал. Значит, кто-то бежит из красного Китая, Фуст и Гифт идут этим людям на выручку, и за Барогилем их ждет Улла-хан. Вот какова история, в которую впутался Фазлур.

Он сильно поразился тому, что узнал. Эта горная лунная ночь, безмолвие огромных тополей, не шевеливших ни одним листом, крестьяне, сидевшие дожидаясь, когда можно будет пить чай, торговец, щелкавший костяшками четок и пришедший откуда-то из-за снежной громады Гиндукуша, — все показалось ему выдумкой, сном. Но когда он увидел идущих к костру Фуста и Гифта, это ощущение пропало, вернулось хладнокровие, и темная злость стала расти в Фазлуре, — злость, которую он не мог объяснить. Эта бессознательная злость заполняла его, как кипящая вода заполняет чайник, и ему хотелось сказать этим мрачным путешественникам, что все почти знает о них и что они не такие всесильные, как им кажется. Но то же бессознательное чувство подсказывало ему, что рано еще обнаруживать свое знание о них, рано еще предпринимать что-либо против них. Рано еще сказать, что Фазлур думает о них.

Фуст и Гифт стояли у костра. При их приближении один из крестьян хотел встать, но его одернули за латаный халат, и он снова сел и стал смотреть в огонь, точно боясь, что если он будет разглядывать пришедших, то они пронзят его своим господским взглядом. Фуст окинул глазами тихий двор, взглянул под навес, где догорали угли в очаге и теплая синева колыхалась в глубине, на тополи, как гигантские колонны устремившиеся к высокому темно-синему небу, где плавала такая большая жаркая луна, что глазам было больно, если смотреть на нее в упор.

— Фазлур, — сказал Фуст, — в такую хорошую ночь нам не хватает песен. Ты хвастал, что поешь хорошие песни. Спой сейчас у костра. Это то, чего мы еще не слышали в горном краю.

Фазлур передал крестьянам, не понимавшим, о чем говорил Фуст, что американский ученый человек, записывающий все о жизни людей этих мест и все желающий знать, хочет, чтобы он, Фазлур, спел песню, какую-нибудь местную песню.

— Я, — сказал Фазлур, — спою. Не знаю только, понравится ли она ему. Хорошо, я спою, — повторил Фазлур. — Я сказал этим людям, — перевел он, — что вы хотите послушать местную песню. Здесь народ очень воинственный, это юсуфзаи. И я спою вам одну из старинных песен: про поход англичан против горцев этих мест.

Слуги принесли из дома два складных стула, и американцы сели на них. Торговец опасливо подвинулся на другой край бревна. Крестьяне оставались молчаливыми и неподвижными. Но они приготовились слушать.

Фазлур стал перед костром. Освещенный ярким золотым пламенем, он походил на воина, идущего в бой и влекущего за собой других. Он запел очень высоким пронзительным голосом мисры о далекой войне, кипевшей в этих горах в прошлом столетии. Эту песню поют и до сих пор воинственные потомки славных отцов и дедов. Эта песня пахла дымом кремневых ружей, горящими лесами и селениями, рассветами в пламени и пожарищами боевых ночей.


Ференги на ислам поднялись издалека,

Кровь моет, как вода, цветы в саду пророка.

Английские полки в горах шагают скоро,

Есть кони, и слоны, и мулы из Лахора.

Язычников ряды — кто сосчитать их сможет?

И пушки есть у них, и сикхи с ними тоже.

Гром битвы загремел, из всех ущелий дунув.

Пришли к нам храбрецы из доблестных пуштунов.


Как будто порыв горного ветра пронесся над затихшим двором. Крестьяне подняли головы и смотрели на Фазлура, точно видели его в огне битвы. Два старых крестьянина сжимали и разжимали кулаки, третий сжал свой пояс, за которым торчала рукоятка ножа. Они жадно слушали, как пронзительно звенел голос Фазлура, и после маленькой паузы сами рванули вслед за ним хриплыми голосами:


Ференги на ислам поднялись издалека,

Кровь моет, как вода, цветы в саду пророка.


В изможденных телах этих тружеников трудной земли горячей забилась кровь; они вспоминали какие-то другие времена, годы своей молодости, дни, когда они бегали, как олени, по этим горам и сами принимали решения о мире и о войне.

Фазлур продолжал петь, и голос его летел выше тополей, к тем острым скалам, что вырастали далеко над селением, над зелеными каменными башнями, над спящими садами у реки, боровшейся с камнями и сбрасывающей их с громом в свою глубину.


Но после долгих дней кровавой, жаркой схватки

Дорогами бегут ференги без оглядки.


Крестьяне стучали о землю кулаками в полном восторге. Их гортанные радостные, поощрительные возгласы сопровождали теперь каждый стих.


Все проклинают здесь: Бунир, долину Свата,

Готова про́пасть тут для каждого солдата.

Они на дне лежат, их ветер зноем душит,

Их желтые ремни и волосы их сушит.


— Оах! — восклицали крестьяне.

Торговцы были тоже вовлечены в общее переживание, и слышно было, как они подпевают, не в силах удержать свои воинственные инстинкты:


Когда из Свата весть дошла до Баджаура,

Встал с нами Баджаур, как вихрь, от крови бурый.


Тут крестьянин, который хотел встать при появлении Фуста и Гифта, вскочил и прежде Фазлура начал петь заключительную мисру:


Ференги на ислам поднялись издалека,

Кровь моет, как вода, цветы в саду пророка.


В ошеломляющем порыве пели все этот последний куплет, и даже бесшумно приблизившиеся поварята и слуги из кухни подхватили его так, что долго в воздухе дрожали старые и молодые голоса, стараясь слиться в общий хор и напоминая лязг оружия и крики битвы.

Песня смолкла. Фазлур стоял как победитель, высокий, сильный горец. Глаза его сверкали. Крестьяне вытирали пот, от волнения выступивший на их лицах.

— Хорошо сложил эти мисры Талиб Гуляб[16], — сказал Фазлур. «Пусть послушают эти чужеземцы, — подумал он, — как горный народ дрался за свободу».

— Может быть, мне спеть: «В старой доброй стране, Там я жил, как во сне...»? — спросил Гифт.

— Вот, вот. — Фуст толкнул его под локоть. — Спойте, и эти сентиментальные чудовища заплачут, как дети на елке в приюте для сироток.

— Есть песни очень старые, как эта, — сказал старик крестьянин, — но есть поновее. Вот, я помню, двадцать лет назад мы, и крестьяне Баджаура, и горные команды шли на помощь восставшим в Дире. Тогда к нам пришли и краснорубашечники из Пешавара и Хазара. Вот тогда мы тоже пели, когда шли на ханов и помещиков. Спел бы ты такую песенку.

Фазлур сказал старику:

— Рано еще петь ее, рано, старый воин.

— Что ты нам спел, охотник? — спросил Фуст. — Это была народная песня?

— Да, народ поет ее, — ответил Фазлур. — Этой песне лет восемьдесят. В ней говорится про поход. Чимбелин-сагиба, который потерпел поражение в здешних местах.

— Это, наверное, Чемберлен!

— Да, они говорят: Чимбелин, но это, конечно, Чемберлен. Англичане потеряли тогда много солдат и оружия.

— Эту песню я обязательно запишу, — сказал Фуст. — Для журнала с фото. Это будет замечательно. Они воинственный народ, твои земляки, а что они били англичан, тут уже мы ничем помочь не можем. А скажи, Фазлур, что-то я не вижу этого маленького чертенка, которого ты подобрал на дороге. Куда ты девал его?

— Тут у меня есть друзья. Я пока устроил его у них. Они завтра похоронят его отца, что остался лежать там, на камнях. Это беженцы из Кашмира. Тут на дороге увидишь всю жизнь — от рождения до смерти. Вы не сможете все заснять. У вас не хватит пленки...

— Ну, ну, — сказал Фуст, видя, что Фазлура раздражают его слова. —Ты пел действительно как артист. Такие песни надо петь ночью, — это производит наркотическое впечатление.

Фуст и Гифт долго прогуливались по двору и перед сном, лежа на низких диванах, покрытых войлоками, снова перечли записку Уллы-хана, извещавшего их, что, по сведениям из-за хребта, Кинк и Чобурн идут не одни. С ними два русских белогвардейца. Их покровитель, старый волк Хамед-бег, захвачен красными, но они пока двигаются без столкновений. Красные китайцы их несомненно преследуют.

— Вы знаете, — сказал Фуст, — в Лахоре один богатый купец спросил меня, почему победил народный, как они говорят, Китай. Я ничего не мог ответить ему. Мне кажется, это все происходит от чудовищного перенаселения. Миллионы людей, периодически голодающих, которым отрезали путь к образованию и к какому-либо обогащению, впадают в анархию. Мы не можем ничего с ними сделать... Их слишком, слишком много. Они размножаются, как муравьи.

Если через семьдесят лет население мира удвоится, то удвоившееся население Китая вы можете себе представить? Я не могу... Их надо остановить... Индия идет за ними. Как вы относитесь к тому, чтобы предоставить землю желтой, красной, черной расе? Это безумие. Это вырождение. Вы понимаете меня, Гифт?

Гифт лежал и курил и сквозь облако дыма отвечал спокойно:

— Вы слышали об опытах некоего американского биохимика, который работает над дешевым и верным способом остановить рождаемость?

— Что это за способ? — спросил Фуст. — Как только о нем узнают в этой или в другой азиатской стране, будет новый бунт. Эти недочеловеки видят единственный смысл существования в бесчисленном потомстве. Если от них, раздетых и голодных, отнимут это будущее, они будут сопротивляться как одержимые. К сожалению, их нельзя всех кастрировать, хотя кастрация отца семейства после рождения первого сына была бы очень хорошим средством. А употребление противозачаточных средств невозможно из-за полного невежества.

— Нет, речь идет о совершенно новом, научном подходе. Это будут дешевые и безвредные противозачаточные средства, которые в виде порошка можно примешивать в пищу. Вы делаете двойное доброе дело: кормите голодных и уничтожаете возможность их размножения.

Фуст оживился. Его увлекла картина, нарисованная Гифтом.

— Это грандиозно! И ведь это средство вы можете применять так же незаметно, как если бы вы положили соседу в чашку чая лишний кусок сахару. Он выпил, не чувствуя, что он уже исполнил ваше желание — видеть его лишенным потомства. Но это средство надо засекретить, чтобы оно не попало в руки противника. Иначе мы окажемся в очень большой, неслыханной опасности.

Гифт ответил ему:

— Вы знаете положение Уолтера Питкина[17] о делении людей на две категории: дорогих и дешевых. Он ставит это деление в зависимость от количества продовольствия в стране. Где продовольствия мало, а народу много, там люди дешевы. Там, где продовольствие обеспечивает жизнь, там люди дороги. Но он идет дальше. Он считает, что человек — скажем, американец — это, конечно, дорогой человек, потому что это высокий продукт высокой технической культуры, человек свободного мира, обладатель многих материальных ценностей, организатор, производитель, инициатор, несущий всем народам плоды своего гения. Это вам приятно слышать, Фуст?

— А вам? — сказал Фуст, засмеявшись, что может поставить Гифта на место.

— И мне приятно. И вот будем откровенны. Дорогих — как мы, американцы, — людей очень мало. Ну, считая американцев миллионов семьдесят пять, восемьдесят — конечно не все сто шестьдесят, будем справедливы — и столько же в других странах передовой культуры по эту сторону «железного занавеса», — вот и все. Остальные — это дешевые люди, которых жалеть нечего, потому что сама судьба ставит их в постоянное бедственное, безвыходное положение. Подымать дешевых людей до дорогих — никому не нужная благотворительность...

— Гифт, сознайтесь, есть у вас уже порошок, о котором вы говорили?..

Гифт захохотал, посасывая трубку.

— А вам он уже так срочно нужен?..

— Да, я бы с удовольствием подложил свинью Фазлуру и всыпал ему этого порошка в утренний чай. Мне кажется, я что-то начинаю понимать...

— А что именно? — спросил Гифт. — Мне, признаться, не понравилась его воинственная песня и разгоряченные морды аборигенов, так охотно ее подхвативших...

— Эти дешевые люди, по вашей терминологии, обойдутся нам дорого, — сказал Фуст. — Я тоже видел, как раскрылась их кровожадная натура, когда он пел. Но как вы думаете, зачем он спел именно эту песню? Напугать нас?

— Не знаю, — сказал Гифт, — это не приходило мне в голову. Они ненавидят англичан, и поэтому он, может быть, хотел нам доставить приятное, зная, что мы не будем иметь ничего против.

— А его упрямство в случае с тем щенком, стоявшим у дороги! Если бы я не подождал его, что было бы, Гифт? Он бы ушел, и больше мы бы его не видели.

— Может быть. Но почему вы остановили машину? Мне не совсем понятно, зачем мы его ждали?

— Я не хотел, чтобы он исчез...

— Он бы не исчез...

— Почему вы так думаете, Гифт? Мы его обидели, он дикарь, самоуправство у него в крови. И кроме того, у меня какое-то темное подозрение, что он не то, чем нам кажется.

Гифт докурил трубку, выбил ее и повернулся к Фусту.

— По-моему, он бы не исчез. Он следит за нами так же, как и мы за ним.

— Гифт, что вы сказали сейчас? Такие вещи не говорят громко.

— Фуст, не будьте мальчиком! Мне кажется, что с этим молодым человеком вы можете говорить не об охоте на горного козла, а о политике Советов на Востоке и о том, как выбросить империалистов за пределы страны. И он вам даст в порядке обмена опытом кое-какие любопытные сведения. Помните, как я ошибся в веселом Гью Лэме, этом паршивом краниологе, будь он проклят с его доисторическими мозгами!

— Еще бы не помнить! — сказал Фуст. — Этот факт я запомню надолго.

— Мне кажется, что на этот раз ошиблись вы, и я буду иметь некоторое удовольствие вам это доказать.

— «Некоторое» — вы сказали совершенно правильно, потому что если все подтвердится, то обманут не я один, а мы оба. И мы оба жестоко поплатимся. Но у вас есть доказательства?

Гифт, быстро вскочив с дивана и подойдя к двери, распахнул ее. Он невольно задержался перед дверью. В ее квадрате висели огромные зеленые горы, и луна глядела на эту горную страну с недосягаемой высоты с такой железной жестокостью, что Гифту стало холодно. Ни души не было за дверью. Он вернулся на диван.

— Так чем вы предлагаете кончить веселое приключение, называемое Фазлур? — спросил он, закутываясь в одеяло.

— Мы возьмем его с собой до конца! — сказал Фуст.

— До какого конца? Что вы называете концом?..

— Концом я называю такой день нашего путешествия, когда друзья будут с нами, когда все будет ясно. С завтрашнего дня мы займемся Фазлуром всерьез. Я уже сказал, что каникулы кончились, начинается работа.

— Фуст, прежде чем закрыть глаза, скажите: он знает про нас и про нашу задачу? — спросил Гифт.

— Он может считать себя конченным в тот день, когда он узнает об этом, — сказал Фуст.


Глава тринадцатая


— Если вы хотите снять жизненную сцену для журнала, то вот самая подходящая, — сказал Фазлур. — Для этого стоит остановиться.

— А что там такое? — спросил Фуст, отдавая приказание Умар Али.

Они вылезли из машины и увидели неподалеку крестьянский двор. Ближе к дороге, на железной кровати без матраца сидел, скрестив ноги на веревочной сетке, толстый человек, весь в белом. Он был так погружен в свое занятие, что ни остановившаяся машина, ни идущие по дороге пешеходы, ни вереница ослов, везущих дрова, ни всадники, проезжающие мимо, не могли оторвать его толстых темных пальцев от костяшек счетов, от вечного пера, которым он записывал свои подсчеты на длинном листе бумаги.

В его лице были сосредоточенность, гордость, вера в собственную непогрешимость и сознание своей правоты и силы. Его тюрбан был такой белизны, точно с далеких облаков долетел нежный кусочек облачной ваты и обвил его голову. Его туфли стояли под койкой на зеленой траве, и все могли видеть, что это туфли с толстой подошвой, крепкие, новые, такие же полновесные, как их владелец.

За койкой, прямо на земле, сидел чернобородый крестьянин, и на лице его было написано отчаяние.

— Вот печальное зрелище, — сказал Фазлур, — обычное для наших мест: ростовщик, пришедший за расплатой и подсчитывающий долги. Где-то рядом лежит его палка, оружие пуштуна-ростовщика, которого в народе называют «кабули», и когда он убедится, что не сможет сразу получить долг, — а это уже видно по лицу крестьянина, — то он возьмет палку и будет его бить до потери сознания. И будьте спокойны, если не долг, то проценты он выбьет из этого тихого дурня!..

— Но я не буду ждать, пока он кончит свои подсчеты, — сказал Фуст. — А кроме того, такой сцены, дикой и варварской, я не хочу снимать. Не забудь, Фазлур, что я как друг хочу показать Пакистан в своей книге и в журнале.

— Как хотите, — сказал Фазлур, — но если вы ищете характерное, то это очень характерное и очень правдивое. Мне пришлось однажды спасти такого должника, — начал он рассказывать, когда Фуст все-таки сфотографировал эту придорожную сцену и они двинулись дальше. — Вот так же он подсчитывал, и приближался страшный момент, он наступил раньше, чем я успел подъехать на своем муле. Кабули так бил свою жертву, что до меня долетали и удары его палки и хриплые стоны, которые издавал избиваемый. Я сообразил, что, если просто вмешаюсь, из этого ничего хорошего не выйдет. И действительно, когда я подъехал и крестьянин понял, что я заступлюсь, он закричал мне голосом, таким горестным и безвыходным, что и камень бы заплакал. Он закричал: «Не мешайте, добрый сагиб, я чувствую, что злоба его скоро истощится и я освобожусь от его палки, а если вы вступитесь, он будет терзать меня еще и еще, будет бить снова и без конца».

«Дурак! — закричал я. — Неужели ты думаешь, что я буду мешать справедливому действию этой палки на твоей спине и плечах и что для этого я прервал свой путь? Я должен сказать два важных слова доброму Аягляр-хану и прошу его склонить свой слух ко мне».

Ростовщик, видя, что я прямо задыхаюсь от волнения, остановил избиение и ждал. Я сказал: «Я гнал мула, зная, что тебя застану здесь. Я не был бы хорошим человеком, если бы не сказал, что за мной вслед скачет сюда Матин Али и кричит, что он наконец упьется твоей кровью». — «Он один?» — спросил, побледнев Аягляр-хан. «Нет, — воскликнул я, — с ним целый отряд головорезов!»

Сказав, что он мой должник на всю жизнь, Аягляр-хан вскочил на коня и бросился вниз по долине, потому что они были кровники с Матином Али, и если бы тот поймал Аягляр-хана, он бы зарезал его, как овцу. Крестьянин не знал, как благодарить меня, а ведь я выдумал, что кровник гонится по пятам. Но я знал, что они кровники, и действовал наверняка. Тогда я знал почти всех ростовщиков. Теперь их заменили более деловые люди, они бы не поверили в кровника и выпили бы по капле кровь своего должника.

— Ты хитрый, Фазлур! Я это давно заметил! — Фуст посмотрел не мигая на Фазлура, но Фазлур оставался совершенно спокойным.

— Мы, горцы, все хитрые. Если бы мы не были хитрыми, нас всех давно бы истребили. Даже когда мусульмане-шииты ездят в Мекку и Медину, никто из них не признается, что он шиит. Они называют себя «шафитами»[18] и так въезжают в святые города.

— Вот ты кстати заговорил о мусульманстве, — добавил Фуст. — Посмотри, такого красочного пилигрима, мы давно не видели! Остановимся здесь, чтобы не спугнуть его, я чувствую, что это богатая добыча. — Он показал на холм, где под широкой листвой большого чинара отдыхал, судя по костюму, мусульманский пилигрим. — Мы должны с ним поговорить, Фазлур, и кстати устроим перед Ловарийским подъемом небольшой привал. Но ты иди вперед и предупреди его, что мы хотим с ним поговорить и снять его для журнала, который читает весь мир, его портрет будет известен всему миру. Обязательно скажи это ему, потому что все эти хаджи очень тщеславны и любят поклонение.

Фазлур был зол за это поручение, потому что ему не было никакой радости говорить с фанатиком, который проклянет его и ференги. Но сидевший был так добродушен в своей позе отдыхающего, со своей длинной бородой, давно не подкрашиваемой, так что из красной она стала почти рыжей, и коричневым лицом с глубокими морщинами, с печальными глазами, выглядел так миролюбиво, что Фазлур приветствовал его и сказал, что путешественники, американские ученые, хотят поговорить с ним и поместить его портрет в журнале, который читают во всех странах.

В печальных глазах сидевшего мелькнул какой-то огонек и сейчас же погас. Он сказал, что готов говорить с иностранцами, «хотя мир спустил на их очи покрывало и они ничего не видят». Фазлур вернулся на дорогу и сказал, что, по-видимому, этот человек имел дела с иностранцами и готов с ними разговаривать, однако, судя по всему, он фанатик и будет говорить в этом духе.

— Пусть он говорит, что хочет, — сказал Фуст. — Нам все пригодится. И переводи нам, пожалуйста, без сокращений, и даже, если он будет груб, переводи и его грубости.

Они сидели на больших корнях столетнего чинара. Здесь была тень и тишина. На пилигриме, несмотря на полдень, был накинут желто-зеленый плащ, рядом лежала трубка с длиннейшим чубуком и палка темного дерева, небольшой мешок был прислонен к стволу чинара.

— Спроси его, куда он идет. На богомолье?

К этому вопросу Фуста Фазлур не без ядовитости добавил:

— Ты что, идешь на могилу Диваны Шурфахана в Тетте, или к шаху Абдулле Латифу в Бхите, или ты держишь путь в Бадшахи Масджид? А может быть, ты хочешь совершить паломничество к самому Джахангиру? — Фазлур называл почитаемые мусульманами места в Свате и в Лахоре, места, куда обычно держат путь паломники, но называл их подряд, несколько пренебрежительно, так как знал, что для подобных пилигримов все равно, куда идти, — лишь бы знать, что они идут в святое место.

Рыжая борода, видя, что иностранцы даже не приветствовали его, произнес с большим достоинством слова корана:

— «Разве не из капли воды негодной создали мы вас! Чего же они гордятся?»

— Они гордятся потому, что считают нас ниже себя, — сказал Фазлур, которому ответ старика понравился. — Мы не помешали тебе есть и пить?..

— Бык насыщается медленнее воробья, — старик лукаво усмехнулся, — я уже насытился и слушаю тебя. Кто это с тобой — англичане?

— Нет, они приехали издалека, из Америки...

— Из Америки? — повторил, не удивившись, старик. — Да, я слыхал, есть такая большая, богатая страна.

Фазлур перевел, и Фуст обрадовался: это не такой глупец, как кажется. Тут старик сам спросил Фазлура, бесцеремонно рассматривая его походный сюртук и штаны:

— А ты идешь проповедовать, али-аллаи?

Это была насмешка правоверного суннита над исмаилитом, так как в Фазлуре он сразу узнал читралца по произношению.

С тех пор как в исламе появилась новая секта исмаилитов и раздробилась на множество мелких сект, — а это было тысячу лет назад, — всех исмаилитов без различия называли али-аллаи. В долине Читрала, где родился Фазлур, можно встретить сколько угодно исмаилитов, к которым мусульмане-сунниты относились в старину враждебно, а сегодня относятся вполне мирно, но подчеркивая собственное превосходство.

— Если бы я даже был шиитом, — сказал Фазлур, — то разве я сказал бы перед тобой после молитвы «Аллиун Вели-уллах» — возвышенный аллахом? Что ты насмехаешься надо мной?

Фазлур знал, что шиит, кончая молитву, должен повторить имя Магомета, обязательно добавив «Аллиун Вели-уллах» (этой добавки в коране нет), знал, что суннит-фанатик выхватывает нож при этих словах, но пилигрим устало вздохнул и сказал:

— Суннит молится при восходе солнца, во время обеда, перед закатом, при закате и через два часа после заката. Ты видишь, я знаю, что отличает истинного мусульманина, а шиит молится только три раза. А сколько раз в день молишься ты, чтобы я знал, кто ты, остановившийся на дороге и расспрашивающий меня?

— Если хочешь знать, то мои родные исповедуют того же бога, что до них исповедовали Авраам, Моисей, Магомет и Исмаил.

— Ах, ты все-таки али-аллаи! — сказал, победоносно огладив бороду, пилигрим.

— Я не договорил, — продолжал Фазлур. — И не принимай меня за человека, желающего вступить с тобой в религиозный спор. Если уж Исмаил говорил, что каждый человек должен стремиться улучшить свою жизнь на земле, достичь счастья и иметь радость, то я иду дальше и хочу содействовать тому, чтобы людям действительно жилось хорошо. И не принимай меня ни за фанатика, ни за дурака. Я вижу, что ты достойный собеседник. Но скажи, что я должен передать этому человеку из Америки, который снимает тебя со всех сторон...

— Скажи ему, что я пилигрим, который находится в пути уже много лет...

Фазлур перевел. Фуст был очень заинтересован.

— Кто он? Спроси, кто он?

— Я, — сказал пилигрим, — сын этих гор! — Он обвел пространство рукой, как будто благословлял эти горные просторы. — Я бывший заминдар.

Услышав, что старик бывший заминдар, Фуст даже привстал. Ему пришла в голову неожиданная мысль:

— Бывший заминдар — это великолепно! Его разорили красные? Крестьяне отобрали его имение? Удивительно! Нам просто повезло. Скажи, что мы выражаем ему сочувствие.

Фазлур перевел старику эти слова, и удивление отразилось на лице пилигрима, затем он слегка поднял руку и сказал:

— Я не помещик, я самый простой крестьянин. Это в Индии заминдарами зовут богатых землевладельцев, а у нас в горах богатые — это ханы и малики, а крестьяне — это заминдары. Я разорившийся крестьянин, я как нищий. Я все хожу. Я должен менять места, но мое странствие не без смысла. Я борюсь...

— С чем же он борется? — спросил, насторожившись, Гифт. — Если он не пилигрим, то он агитатор. За что он агитирует, спроси его...

— Я странствую ради земли и правды, — сказал старик, — я бился за землю в Дире, когда там подняли восстание, и в Малаканде, и в Баджауре; в другом году я сражался за землю в княжестве Пульра в округе Хазара. Если ты не веришь, то я могу показать...

— Прости меня, отец, — сказал Фазлур, — за мои ранее сказанные поспешные слова. Я не знал, что ты старый воин, борец за народ.

Старик подозвал жестом Гифта и Фуста, и когда они приблизились, он сказал:

— Переведи им... Разве не открыли мы сердца своего? А чем вы ответили нам?

Он сбросил желто-зеленый плащ и спустил рубаху до пояса.

— Как, ты обнажаешься при ференги! — сорвалось невольно с губ Фазлура.

— Пусть смотрит, — сказал старик. — Вот пуля ударила сюда — видите ее след? — это Дир; вот шрам, смотри, от удара саблей, — это Хазар. — Он повернулся спиной. — Вот след плетей Баджаура. Пусть они смотрят, пусть, как ты говоришь, их журнал читают во всем мире, пусть снимают! Вот рубцы Малаканда. А вот эти рубцы я заработал три года назад в округе Мардан.

Фуст, сжав зубы, фотографировал его. Гифт смотрел злыми узкими глазами, точно видел перед собой врага, которого обстоятельства не позволяют уничтожить.

Фазлур сказал:

— Закройся, отец. Недостойны они смотреть твои раны, следы твоей чистой, большой жизни...

— Они сняли меня, да? — ответил пилигрим. — Ну, это хорошо, что они сняли меня. Я горжусь своими отметками, как медалями!

Фуст спросил:

— Кто же он в конце концов, этот чертов мошенник, который, по-видимому, проводил свою жизнь в тюрьме, как бродяга? Кому же он поклоняется в конце концов?

— Надо отвечать на этот вопрос? — спросил старик Фазлура.

— Хочешь отвечать — отвечай, не хочешь — молчи.

— Нет, скажи ему так: я поклоняюсь земле, ищу правду. И скажи ему еще, что я воин, готовый к бою.

— Он красный? — спросил Гифт.

— Ты красный? — повторил Фазлур.

— Это спрашивает уже другой? Скажи, что я был членом Кисан-джирги, если он понимает, что это такое, — боролся против помещиков. Но в красных рубашках я не был. Старая пословица юсуфзаев Свата говорит: если сильный имеет достаточно силы, то земля переходит к нему. Мы не имели достаточно силы, и вот копим ее. Я хочу видеть своими глазами, как она копится.

Фазлур перевел только часть того, что ему рассказывал пилигрим.

— Спроси его еще, как он относится к Советскому Союзу и кого он оттуда видел последний раз.

Вопрос был провокационный, и Гифт даже наклонился вперед, чтобы слышать лучше ответ, хотя он и не понимал языка. Но ему была важна интонация.

Старик ответил спокойно, что он никогда в жизни не видел советского человека. А к Советскому Союзу относится хорошо. Страна, где у людей есть земля и нет помещиков, уже хорошая страна.

— Он коммунист? — спросил холодно Фуст.

Пилигрим ответил:

— Если коммунисты те, кто хочет дать народу землю, то я коммунист!

— Хорош пилигрим! — воскликнул Фуст. — Хватит этой пропаганды, поехали!

Так как они ушли, не поблагодарив старика за беседу и не простившись, то Фазлур, довольный происшедшим, сам приветствовал пилигрима и расстался с ним очень сердечно. Старик проводил его до тропинки, которая вела вниз к дороге, и, прощаясь, поднял руку:

— Они забыли, что сказано: «Берегись оттолкнуть нищего». И еще сказано: «Будешь ты кусать тыл руки своей». Это про них. А я, что я? Я пережил много бедствий. Я потерял семью, друзей. Я похож на деревянную чашку. Сколько ни бей ею об землю, она не разбивается. Вот это — все мое, — сказал он, как бы обнимая дорогу, горы и небо: — Это — все мое. Этого от меня не отнимут. Он правильно понял, этот ференги, что я помещик, заминдар. Да, я богат, как и ты, великодушный друг. — Лицо его сморщилось в улыбку. — Эх ты, али-аллаи, ничего, я не смеюсь!

— Так сунниты молятся пять раз в день, а шииты три? — спросил, улыбаясь, Фазлур. —Я благословляю тот час, что встретил тебя.

— Я тоже, — сказал пилигрим. — Приходи еще в эти края, и жизнь снова столкнет нас. Жизнь — мудрый и справедливый хозяин пути.

Когда пилигрим остался далеко позади, Фуст и Гифт засыпали Фазлура вопросами: что такое Кисан-джирга, что он думает о старике, и не советский ли это агент, пришедший через Вахан?

Фазлур, посмеявшись про себя тревоге, которую они сами же вызвали, разъяснил, что старик — пуштун, местный житель, который, потерпев гонения, потеряв семью, разорившись, явно нищенствует и горд при этом; он принял вид странствующего пилигрима, потому что — это обычай — пилигримам дают еду и приют и относятся к ним с уважением. Кисан-джирга — в год раздела Индии — крестьянская организация в северо-западной провинции, крестьянские союзы, требовавшие раздела земли. Но многое, что старик рассказывал, относится не к сегодняшнему дню, а было чуть не двадцать лет назад. За последние годы помещики сами сгоняют с земли арендаторов и батраков, и положение крестьян в Хазаре, Мардане, в Свате и Дире очень трудное.

Эти ответы пришлись по душе Фусту. Когда они с Гифтом шли сзади машины на подъеме к перевалу, Гифт сказал:

— Я думал сначала, что ваши снимки можно бросить в канаву, но мне пришла в голову неожиданная мысль, вы должны ее оценить: старика надо поместить в журнале с подписью, что это мусульманский пилигрим, ставший жертвой красных. Его рубцы и раны свидетельствуют о перенесенных пытках.

— Я думаю тоже об этом, — сказал Фуст, — и ваше предложение меня устраивает. Но у меня есть еще другие соображения, о которых я вам скажу позже.

Они остановились, невольно залюбовавшись широким простором, открывавшимся с Ловарийского перевала. Внизу темнела долина Читрала, над ней, над почти голубыми утренними предгорьями, на которых уже лежали тени облаков, подымались многоярусные снежные глыбы Гиндукуша, и среди них выделялась своими необъятными ледяными стенами одна вершина, которая была, казалось, сложена из отвесных каменных и ледяных плит. Черные пятна обнаженных скал говорили об этой отвесности даже на таком большом расстоянии.

— Это Тирадьж-мир! — сказал Фазлур. — Никто еще не победил этого великана.

Фазлур не мог предвидеть, что спустя небольшое время отважные норвежские альпинисты первыми взойдут на эту неприступную вершину.

Дальше в легком тумане вставал Сад-иштраг, и дрожащая дымка мешала рассмотреть его.

В этот же день начался Читрал. Фазлур изменился. Ощущение родных мест, где все ему было так знакомо; вид Кунара, катившего свои мутные воды, так как наверху, в горах, шли дожди; чистый прозрачный воздух— все это наполняло грудь Фазлура сознанием, что он дома.

Пусть этот край был беден и селения с квадратными глиняными домами или деревянными маленькими рублеными избушками, стоявшими на узкой площадке на склоне горы или внизу у реки, говорили о скромной трудолюбивой жизни; пусть просто одетые люди, расчищавшие арыки или ходившие за сохой, могли угостить только хлебом и молоком; пусть не пышные леса встречались на пути в этих долинах, а горный тополь, береза и верба или старый орех стояли над обычной горной рекой, — но это был его мир, полный для него такой отрады, такой радости, что он чуть не выпрыгнул из машины, чтобы почувствовать под ногами каменистую, сухую, любимую землю.

Над долиной со всех сторон стояли горы. Она была коридором, уводившим в самое сердце хребтов и высоких вершин. Несмотря на дикую суровость пейзажа, все в долине, начиная с уютных садов, где росли яблони, абрикосовые деревья и туты, до тщательно возделанных маленьких полей и аккуратно сложенных из камней оград, говорило о том, что здесь любят тяжелый и благодарный труд и с незапамятных времен украшают эту долину садами и полями, на которых научились выращивать пшеницу, горох, ячмень и бобы.

Фазлур знал, что долину населяют крестьяне, полные суеверий, спокойные и мягкие в жизни, выносливые, неутомимые в работе. Еще недавно мужчины и женщины любили носить разные талисманы, подвешенные к шляпе или пришитые к платью, еще недавно вдова умершего мужа выходила за его брата, как требовал обычай.

Фазлуру хотелось рассказать Фусту и Гифту как можно больше о своем родном крае, о людях, которые тоже хотят жить другой, лучшей жизнью. Фазлур теперь знал, что его спутники совсем не потому избрали этот маршрут, чтобы как ученые видеть и записывать жизнь народа. Все это выдумка, все это ложь! Он знал, что им не нужны ни горы, ни песни, ни встречи. Они служат другому и хотят другого. И все же он рассказывал им о Читрале и не мог удержаться, чтобы не рассказывать. Он говорил захлебываясь:

— Мы будем строить школы, много школ. Мы будем иметь высшие и низшие учебные заведения. Мы уже начали строить их. Мы имеем в Читрале марганец, медь, мышьяк, свинец, сурьму. Все эти богатства скоро будут разрабатываться. А какой талантливый народ читралцы! Вы посмотрите их танцы, послушайте, как они поют!..

— Мы уже слышали, — сказал Фуст, — мне нравится.

— Где вы слышали?

— Ты же пел нам воинственную, очень красивую песню. Я записал ее.

— А! — сказал Фазлур. — Разве я пою? Наши девушки поют — вот это поют! У них длинные, мягкие, такие волнистые волосы и такие, как ночь, глаза.

— Говорят, около Тирадьж-мира есть озеро, окруженное утесами из белого мрамора? — спросил Гифт.

— Есть и озеро, и не одно озеро, есть и мраморные скалы. Все есть, — сказал Фазлур, продолжая расхваливать родную долину.

День прошел в дороге незаметно, и они подумали о ночлеге, когда горы уже потемнели и свежий ветер пронесся из глубины ущелий. Они были в неширокой части долины, перед началом узкого ущелья, и ламбадар — староста деревни — оказал им гостеприимство. Он пригласил их в свой дом, отвел комнату, где даже стояли походные кровати, накормил их отличным пловом и охотно отвечал на все вопросы.

Фуст и Гифт лежали на складных кроватях, отдыхали и курили. Фазлур ушел в селение. Его окликнули. Он оглянулся. Его звали, ему кричали из небольшого дома, в саду которого сидело несколько человек. Перешагнув за ограду, Фазлур радостно удивился:

— Я вижу старого охотника! О, как я рад тебя приветствовать, Селим Мадад! Что привело тебя в наши края?

— Слыхал я, брат, что какие-то иностранцы собираются на Тирадьж-мир. А может быть, на Белое Чудо! А я здесь ходил с одной экспедицией, и она кончилась. Люди поехали в Лахор, а я вот остался. Может быть, понадобятся люди из Хунзы? Мы ходим по горам ты знаешь как... А что делаешь ты?

— Я только что приехал с равнины. Со мной два американца, которые хотят прогуляться к перевалу Барогиль, а может быть, тоже попробовать Тирадьж-мир. У них есть и ледорубы, и веревки, и теплое белье. Я не знаю их планов, но слышал об этом.

Старый охотник нахмурился. Он даже сдвинул на затылок мягкую круглую горскую шляпу. Его исполосованное горным ветром лицо было цвета красного металла, глубокие морщины лежали на лбу, и темная борода покрывала только подбородок. Его всегда прищуренные — привычка больших высот — глаза смотрели, как глаза ястреба, усы были подстрижены. На нем была темная в синюю и белую клетку рубашка с воротом на молнии, альпийские толстые штаны и горные ботинки с тригонями.

— Я видел их сегодня обоих, когда они гуляли по берегу. Я знаю их. Зачем ты идешь с этим страшным волком в образе человека?

— Кто это? Фуст? — спросил Фазлур, которому сразу стало не по себе. — Откуда ты его знаешь?

— Я ходил с ним на Белое Чудо. Но пускай отсохнут мои ноги и руки, если я когда-нибудь еще пойду с ним.

— Я знаю, что там случилось какое-то несчастье, — сказал Фазлур.

Охотник взволнованно растирал песок своим громадным ботинком с тяжелыми набивками.

— Там было убийство, и я тебе расскажу, чтобы ты знал. Они пришли через Гилгит в Хунзу и взяли носильщиков. Просили меня. Я пошел. Там на высоте начались метели. Фуст возвращался в нижний лагерь, струсил в метель и, чтобы уйти быстрее самому, отвязался от носильщиков и бросил их. Они блуждали в снегах одни. Мы пошли спасать носильщиков. Они чуть не погибли. На другой день я выхожу из палатки. Они сидят такие, как будто у них все в семье умерли. У кого завязана рука, у кого обе ноги в бинтах, у кого руки и ноги. Оттого они и сидят такие. Посмотрят на свои ноги и руки и еще больше мрачнеют. Отморозили. Ночевали без палатки, без спальных мешков. Разве так люди делают? Слушай, я много ходил по горам, но тут было особое дело. Слушай дальше. Мы начали ставить лагерь за лагерем, чтобы идти вверх. И так шли до восьмого лагеря. Ты знаешь, какие силы нужно иметь там, наверху. Один я нес груз до восьмого лагеря, и с нами был Найт, хороший человек, простой, добрый. Он уже не мог идти вперед. Мы забрали продукты и пошли выше. Трудно идти, очень трудно идти. Ничего не выходит. Продукты кончились. Спускаемся в восьмой лагерь. Опять берем продукты, опять идем вверх. Буря. Занесло выше головы. Отлеживаемся. Опять вышла вся еда. Спускаемся к Найту. А он лежит и не может встать. Мы его спустили в седьмой лагерь, а здесь ни еды, ни спальных мешков. Он не мог спускаться больше. Мы его оставили в седьмом лагере. Фуст спустился со мной в шестой лагерь, а там никого. Он пуст, и все лагери тоже пусты. Одни носильщики, и еще человек с усами, и еще один, а больше никого. Все ушли. Куда? В Китай. «Как в Китай?» — скажешь ты. Я тоже тебе скажу. Шли на гору, а ушли в Китай. Я ничего не понимаю. А тот там, наверху, начал кричать.

Я иду к Фусту, он лежит у палатки, лицом вниз. Я на всю жизнь запомню это. Он лежит, закрыв лицо руками, в толстой своей штормовой куртке, в зеленых штанах, — лежит прямо на камнях и не шевелится. Я ему говорю: «Он кричит. Послушайте, как он кричит». Он сел на камнях, смотрит на меня бессмысленными глазами. Я говорю: «Послушайте, как кричит человек. Это Найт, надо его спасать». А он лязгнул зубами и сказал: «Не надо туда ходить, не смей, так ему и надо».

Я не понял, что он хотел сказать, но идут носильщики. Вид у них страшный, очки на лбу, глаза слезятся, лица как у мертвецов. Говорят, надо идти спасать. Будет буря, и он погибнет. «Он кричит, — говорят они, — слышите, как он кричит!» Мы пошли к Фусту: «Вот носильщики хотят идти спасать. Надо бы и всем другим его спасать. Что же вы лежите?»

Он вскочил, схватил ледоруб и чуть не ударил нас ледорубом, но сжался как-то и говорит: «Если хотите — идите. Я с вами не пойду. Пусть он там подыхает. Так ему и надо».

А тот так кричал, что мы не могли слушать. И носильщики ушли спасать. Мне они сказали: «Ты не уходи, а то и нас бросят наверху». Я еще видел в бинокль, как они карабкались по обледенелым скалам. И потом пришла темнота, пришла буря. Наши палатки завалило доверху. Утром всюду чистый, новый снег и тишина... знаешь, какая. Ни одного крика. Никто не вернулся. Теперь слушай: этот волк хотел загрызть того, Найта, но внизу побоялся, загрыз наверху.

— А зачем другие ушли в Китай? — спросил один из сидевших крестьян.

— У них были другие дела, — сказал Селим Мадад, —и мы все рисковали жизнью неизвестно за что. Я едва уцелел. Слушай, если бы мы все пошли, как это делают люди, мы бы спасли его. Но у наших людей не было ничего, кроме ледорубов и желания прийти на по- мощь. Того бросили нарочно. Это мне стало ясно, когда мы спустились и всем стало известно, что люди погибли. «Дураки, — сказал он, этот Фуст, — никто не гнал их туда. Они пошли сами — и вот получили». Скажи мне теперь, что это за человек? А он все написал по-другому в книге. Мне рассказывали, что он все написал не так. Он волк. Зачем ты идешь с ним? Куда они идут?

Фазлур хотел сказать: они идут выручать тех, кто тогда ушел в Китай, а сейчас бежит из Китая, — но удержался и повторил, что они хотят только сделать небольшую прогулку, пройти по горам и выйти перевалом Дора к Тирадьж-миру и посмотреть на него...

— Смотри, Фазлур, я не верю, что они не имеют других дел; получится, как тогда. Шакалы идут всегда на падаль, а эти люди, как шакалы, чувствуют, где гниет. Будь осторожен. Что ты смеешься?

— Я смеюсь потому, что перед отъездом мне эти самые слова сказала одна женщина в Лахоре...

— А теперь это тебе говорит мужчина. Если двое, не сговариваясь, говорят одно и то же, надо верить им.

— Вы хотите ехать до Барогиля на машине, — сказал один из собеседников, — это не удастся. Река начинает разливаться. В горах обвалы и дожди. Не знаю, как вообще вы проберетесь.

— Вы еще сможете пробраться, — сказал другой крестьянин, — но машина не пройдет никак. Мы ждем большого наводнения. Надо собирать караван, если хотите идти на Барогиль. Он еще весь в снегу. Вам туда не проехать.

— Вы думаете, что пора оставлять машину? — спросил Фазлур.

— Еще немного, завтра вы еще сможете проехать, но дальше это будет невозможно. Вы сами убедитесь.

Они сидели дотемна. Фазлур рассказывал о Лахоре, охотник — о своем путешествии по ущелью Сакиз-джары, местные жители делились разными новостями, — главная из них была ожидание наводнения, которое в это время года всегда затопляет верховья реки.

— Еще раз говорю тебе, — сказал старый охотник, — брось его! Если бы я знал, что он человек, я убил бы его из своего охотничьего ружья, но так как он волк-оборотень, я боюсь иметь дело со злыми духами, — добавил Селим Мадад, прощаясь с Фазлуром.

Фазлур встретил Фуста на тропинке. Он возвращался с прогулки. Когда Фазлур сказал ему о слышанном от местных людей, что река с каждым днем все более становится мутной — первый признак дождей наверху и будущего наводнения — и что это сигнал большой опасности, Фуст, выслушав, остановился перед Фазлуром, испытующе посмотрел на него и сказал:

— Ты веришь всей этой болтовне?

— Верю, не могу не верить. Так бывает каждый год.

— Что ты предлагаешь?

— Оставить машину, отправить ее в Лахор. Надо делать караваны, собирать носильщиков, проводников.

Фуст усмехнулся:

— Ты поёшь лучше, чем говоришь. Я сам все знаю. Мы будем продолжать путь. Мои сведения точнее. Но теперь я хочу поговорить с тобой. Ты дошел до своих мест. Ты был хорошим проводником, и кое-что из твоих рассказов я даже записал. Я простил твое своеволие, которое ты проявил несколько раз в дороге. Об этом не будем говорить. Я предлагаю тебе продолжать с нами путь дальше.

— Куда? — спросил Фазлур.

Он не хотел показать, что начинает волноваться.

— Мы пойдем через перевал Барогиль, немного постранствуем по горам Вахана для тренировки и через перевал Дора вернемся в твои места, к Тирадьж-миру. Мы обеспечим тебя теплой одеждой и сговоримся о плате. Ты будешь помогать нашему маленькому каравану. Будешь помогать в охоте и в горах. Эта прогулка не займет много времени.

— Я согласен, — сказал Фазлур, — мне не к спеху возвращаться домой. Я отсюда извещу своих, и все будет в порядке. Хорошо. Я пойду с вами.

Фуст сказал Гифту этим же вечером:

— Дитя природы у нас в руках. Фазлур согласился идти с нами в горы. Теперь мне ясно все...

— Что все? — спросил Гифт. — Все, о чем я вам говорил?

— Возможно, — сказал Фуст заговорщицким тоном.

Когда наступил вечер и под луной в холодном воздухе появились белые осколки звезд и замерцали дальние снега, а деревья стали тихими и черными, ламбадар устроил по просьбе Фуста танцы. Танцевали крестьяне — погонщики ослов, пришедшие из Кали и Дроша. Они ходили по кругу, и в их танце было что-то женственное, отсутствовала та страстная воинственность, какой полон танец сабель у белуджей или афганский военный танец. Поэтому, поглядев немного, Фуст сказал, чтобы они спели. Они пели грустные, лирические песни, которые не доставили ему тоже особого удовольствия, и он сказал Фазлуру:

— Спой ты. Покажи им, как поет настоящий горец. Может быть, они проснутся тогда. Спой что-нибудь дикое, такое воинственное, как будто идет война со всем миром.

Фазлур усмехнулся. Он пел на этот раз песню, которую, по-видимому, никто не знал, потому что ее слушали внимательно и причмокивали от удовольствия, но никто не подпевал.


Мы не те, что живут в золотых дворцах,

Наше знамя теперь во всех мира концах,

Наше знамя в наших руках!

И ни голод, ни мор не могли нас убить,

Потому что нам нужно трудиться и жить,

Наше знамя в наших руках!

Мы на сговор с врагом никогда не пойдем,

Небеса задрожат, когда мы запоем:

Наше знамя в наших руках!

И мы мира хотим для любой страны,

Все мы мира хотим, не хотим войны, —

Наше знамя в наших руках!

Что нам пушки захватчиков черной орды,

Мы смеемся над смертью, сплотив ряды,

Наше знамя в наших руках!


Он кончил и под шум восклицаний сказал:

— Больше петь не буду.

Фуст не знал, о чем он спел, но мужественные слова далеко были слышны в вечерней тишине долины. Фазлур перевел так, что это военная песня, тоже старая, о людях, которые боролись с угнетателями.

— Опять с англичанами? — спросил Фуст.

Фазлур сказал:

— Нет, вообще с угнетателями.

И, сказав, растворился во тьме. Но его остановил полицейский сержант. Он считал своим долгом присутствовать на этом случайном вечере. Тронув свои длинные тараканьи усы, острия которых устремились к небу, он взял за локоть Фазлура и спросил:

— Это что за песню ты спел? Я такой не слышал еще...

— Она не дошла до этих мест, — сказал небрежно Фазлур, — в Лахоре ее поют уже. Народ поет...

И он ушел. Ламбадар, человек с большим носом, в легком суконном пиджачке, в рубашке навыпуск, с умными и внимательными глазками, сказал Фусту:

— Он перевел вам песню неправильно. Он пел не о войне, а о мире.

И он рассказал истинное содержание песни. Фусту и Гифту это содержание вовсе не понравилось.

— Где он? — спросил Фуст.

— Он ушел, — ответил голос Умар Али из темноты от дома.

— А кто он в конце концов? — спросил Фуст.

— А разве вы не знаете? — удивился ламбадар. — Он же приехал с вами!

— Мы знаем, что он сын богатого землевладельца, управляющего имением богача. Его отец иногда из особого уважения сопровождает знатных гостей на охоту в горы, как знаток гор.

Ламбадар и полицейский сержант захохотали, как дети.

— Он — сын богача! — сказал, отдышавшись, ламбадар. — Так можно насмешить насмерть. Богатый землевладелец, знатные гости, старик знаток, охо-охо, можно ли так смешить! Он сын нищего. Его отец — охотник, нищий. Кто его не знает? А он, Фазлур, студент. Он сочиняет всякие песенки, очень такие политически острые, да нехорошие песенки. Власти не боится, людей тоже. С ним связываться — время терять. Вы же видите, какой вздор он вам наболтал. Я не удивлюсь, если в конце концов окажется, что он коммунист...

— Так, — Фуст, почесал бровь и взглянул серьезно на Гифта, мрачно затаившегося за спиной ламбадара, — но это ничего, он славный парень. Мы хотим его взять в горы с собой.

— Не советую вам, — сказал ламбадар. — Вы наши гости, а он человек, прямо сказать, опасный политически. С ним в горах могут быть серьезные неприятности.

Фуст вдруг оживился, точно ему сказали что-то очень его устраивающее.

— Но мы люди храбрые, — сказал он.

— Смотрите, — ламбадар погрозил пальцем в темноту, — будьте настороже. Я бы вас все-таки с ним не пустил. Но вам виднее. Я сказал...

— Вы не можете представить себе, как вы обязали меня вашим разъяснением... — произнес торжественно, как тост, Фуст.

— И я еще хочу сказать, — добавил полицейский сержант, — вот ведь эта песенка: так посмотреть — как будто в ней ничего нет. А что такое «Наше знамя в наших руках»? Какое знамя? Если наше, пакистанское, — это хорошо; но почему мы против войны, не понимаю. Значит, нехорошо. Мы не боимся никого — хорошо; но почему во всех концах мира это знамя — непонятно. А что плохого жить в золотом дворце? Но он поет так, что эта песенка, выходит, против богатых людей. Видите, сколько в одной песенке смутного и, я бы сказал, революционного! Мне, пожалуй, надо это записать. А вы хотите с ним в горы идти. Да его нужно было давно запрятать куда-нибудь подальше...

— А вы не можете сделать это здесь? — спросил Гифт совершенно неожиданно.

— Я? — Полицейский сержант немного смутился. — Да ведь что же я с ним буду делать? Он ничего такого особенного не говорил. Я, конечно, это запишу для памяти. Вот если бы в Лахоре решили — это другое дело. А мое дело — вас предупредить, чтобы вы опасались.

— Ага, я понимаю вас, — сказал Гифт, — этого недостаточно для ареста.

— Да, да, вы меня совершенно правильно поняли. — Полицейский сержант поправил ремень своего охотничьего ружья, перекинутого через плечо.

— Ну-с, Гифт, — сказал Фуст, когда они остались одни в комнате, — дело проясняется с каждым днем! Мне понравились слова ламбадара о том, что с Фазлуром в горах могут быть серьезные неприятности. И они будут, — правда, Гифт? Вы согласны, что они будут, что они не могут не быть?

— Мы в опасности, — Гифт даже почесал свои усики, — и это реальная опасность. И мы попали в нее благодаря вам, Фуст...

— Благодаря мне?.. Я не понимаю вас..

— Вы упрекали меня за мою неосмотрительность в Гью Лэмом. Но то были пустяки в сравнении с вашей неосмотрительностью. Вы даже не знали, кого мы везли. И он дал вам сегодня хорошее доказательство. Что будем делать?

— Дайте мне еще двадцать четыре часа, и я вам все раскрою как на ладони. Не думайте, что я только сейчас узнал, что Фазлур не тот, за кого он себя выдает. Но мне нужно еще одно доказательство, и я это доказательство буду иметь завтра...

— Что это за доказательство? — спросил Гифт. — Не будет ли поздно завтра? Может быть, его надо искать сегодня?..

— Вы забыли, Гифт, что дело не в пояснении: важно, чтобы птичка не упорхнула, ведь мы ее берем с собой. И как хорошо, что он согласился!..

На другом конце селения шофер Умар Али говорил закутанному в плащ Фазлуру:

— Может быть, самое время тебе смыться, дружок? Я тебе рассказал ведь, что произошло после твоего ухода. Ты лезешь в большую опасность. Уходи домой, Фазлур. А я тоже скоро поеду домой. Все говорят, что машине ходу нет дальше по реке.

— Нет, — сказал Фазлур, — я не уйду домой! Я буду до конца. Это будет хороший жизненный урок, который послужит мне для будущего. Спасибо тебе за доброе слово, Умар Али!


Глава четырнадцатая


Перед ними раскрылось настоящее глухое ущелье во всей его дикой прелести. Посередине клокотала и пенилась река, неся бурую массу воды через большие камни, скатившиеся когда-то в ее русло. Только кое-где их черные, сглаженные водой спины показывались из-под бешеной воды. Река была такой многоводной, что, казалось, еще один хороший дождь в верховьях, и она смоет дорогу, пена взлетит до утесов, стоящих по другую сторону дороги, и камни, торчащие повсюду из воды, утонут навсегда в ее полноводной ярости.

По сторонам реки стояли стены ущелья. Там, где они чернели боковыми щелями и узкими проходами, хлестала вода ручьев и маленьких речек, гулко гремя в коридоре, криво идущем вверх, к ледникам и вершинам, закутанным большими серыми и синими тучами. Стены ущелья то были совершенно отвесными, гладкими, как отполированные, то пестрели желобами и морщинами, бороздившими их доверху.

Над их складчатыми вмятинами иногда мелькала зеленая площадка, над которой снова нависали скалы, и не было конца этим поднимавшимся в бесконечность ярусам, где уже свистел только ветер. Сверху, из-под гребня, срывались тяжелые, истертые бурями, острые каменные осколки, чтобы вызвать ниже целую каменную лавину, летящую дальше в облаке пыли, грохоча. Иногда обламывались целые скалы, падали прямо на дорогу, и надо было останавливаться, чтобы расчистить путь. Так и случилось во вторую половину дня с машиной Фуста. Целыми часами окрестные крестьяне, которым обещали хорошо заплатить, разбирали завал.

Полдня ушло на эту работу. Умар Али отвел машину несколько назад и сидел около нее, смотря, как десятка два горцев с ломами и лопатами сбрасывали в реку камни; и каждый раз, когда камень рушился в воду, шум реки как будто увеличивался и с каждым брошенным в нее камнем становился грознее. То, что голос ее изменился со вчерашнего дня, было заметно даже непривычному уху. Что-то ужасающее и злобное было в этом голосе и в быстроте проносящейся воды, какая-то безудержная жестокость. Фазлур помогал сбрасывать камни с дороги, умело ворочая ломом. Он был таким ловким и сильным, что крестьяне охотно шутили с ним и перекидывались словечками по поводу происходящего.

— Проедем дальше? — спрашивал он этих горцев в запыленной одежде, с лицами, по которым катился пот.

— Дальше? А куда дальше? — спросил один из горцев, в войлочной шляпе с закатанными полями. У него были жесткие короткие усы и небольшая, такая же жесткая борода.

— Дальше по ущелью, — сказал Фазлур.

— К самому Кучу или к Чилмаррабату?

— К Кучу...

— Не проедете, — сказал жесткобородый, отирая пот тыльной стороной руки.

— Не проедете, — сказал другой, с чуть косыми глазами. Его широкоскулые бронзовые щеки лоснились от пота.

— Там обвалов ждут на дороге и наводнения. Поток на днях все снесет. Проехать нельзя. Машина будет там... — Он показал в реку, и крестьяне засмеялись при этих словах.

— А пешком пройти можно? — спросил Фазлур.

— Если пойдешь ты — пройдешь; а если господа — утонут, не сумеют. Буйвол в такой воде тонет: не осилит.

— А как же я пройду? — спросил Фазлур, помогая оттаскивать большой обломок скалы с дороги.

— Ты молодой, а молодой везде пройдет...

Фуст и Гифт сидели на камнях и курили с таким безразличным выражением лица, как будто не ущелье заставило их ждать освобождения дороги, а они сами решили сидеть и думать столько, сколько им захочется. Они даже не разговаривали, а только пыхтели трубками и поглядывали исподлобья на отвесные стены ущелья, возносившие свои уступы в синюю пустыню неба, где, легко распластав крылья, висел орел, следивший с километровой высоты за суматохой на дороге.

— Что вы там ищете, в конце ущелья? Там нет хода никуда, — сказал молодой парень, сталкивая в пропасть очередной камень.

— Они ищут вчерашний день, — ответил ему, опередив Фазлура, человек с лицом ладакца.

Парень засмеялся.

— Тогда им нужно ехать в обратном направлении.

Фазлур ответил:

— Они интересуются, как живут люди в горах, как выглядят эти места.

— Значит, они как шпионы, которые все выглядывают, — сказал парень. — А много им за это платят? Тут были уже такие, и нам говорили, что они шпионы. Как твои, они все разглядывали.

— Они ученые. — Фазлур вонзил лом в груду камней. — Тот, что с усиками, больше пишет, а тот, что выше ростом, больше фотографирует. Я не знаю, шпионы они или нет. И сколько им платят, я не знаю. Во всяком случае, они люди не военные.

— А нам заплатят за работу? — спросил другой горец.

— Если не заплатят, — сказал парень, — я снова завалю дорогу. Это нетрудно. Кто это слыхал, чтобы такую работу я делал даром!..

— Ты сначала сделай, — усмехнулся Фазлур. — Я сам похлопочу, чтобы вас не обманули при расчете...

— И ламбадар говорил, что будут платить, — сказал горец с лопатой. — Теперь уже скоро конец. Еще немного осталось, и они поедут.

Все труднее и труднее становилось пробираться по ущелью к северу. Подмытая рекой дорога местами становилась такой узкой, что казалось — невозможно пройти машине. Она прижималась к скале и, дрожа всеми винтами, пробиралась дальше. Через дорогу бежали ручьи, того и гляди машина сядет в каше из густой грязи и расползавшихся камней и останется навсегда среди пенистых струй бокового потока, — но она вылезала из камней и шла. На остром повороте дороги можно было ожидать, что машину занесет за край площадки и она упадет под откос, — но она не упала.

Сколько раз выходили из нее, сколько раз подкладывали под нее камни, сколько раз с опасением смотрели, как она ползет по крутому подъему со стоном раненого животного! Умар Али не говорил ни слова, но его сухое серьезное лицо отражало все страдания его машины.

Вечер застал их на своеобразном месте, где скалы были расположены полукругом, и от них спускался к реке мягкий склон, покрытый травой. На зеленом выступе, отдельно друг от друга, стояли маленькие горные хижины. Вернее, это были каменные домики, очень маленькие, в одну-две комнаты, с навесом и крышей, на которой лежали камни, чтобы крышу не сорвало суровым горным ветром.

Самый вид этих домиков под серыми некрасивыми скалами в другое время вызвал бы чувство успокоения; все же это было место, где есть люди, где можно отдохнуть. Но приехавших поразило то, что домики казались совершенно пустыми и вокруг них было полное безлюдье.

Они увидели старика, нагруженного небольшими мешками и корзинками. Тяжело опираясь на палку, он шел, согнувшись под тяжестью своей ноши, и, когда его окликнул Фазлур, недовольно пробурчал что-то, чего Фазлур не понял.

Но он догнал старика уже на едва заметной тропинке, которая извивалась между скал и шла в гору. Фазлур поговорил с ним и вернулся к ожидавшим у домиков Фусту и Гифту.

— Что здесь случилось? — спросил Фуст.

— Старик говорит, что все жители ушли на гору, потому что здесь будет сайлаб: эта гора неверная, она оползает, и они не хотят погибать.

— Что такое сайлаб? — спросил Гифт.

— Сайлаб — это наводнение. Старик показал на реку и сказал мне: «Посмотри. Видишь, какая она? И уходи. Больше тебе здесь делать нечего». Взгляните!

Они взглянули, куда указывал Фазлур, и увидели, как по тропе вверх, высоко над зеленой лужайкой, как бы повисшей в воздухе, идут люди, и их крошечные фигурки, освещенные вечерним солнцем, поблескивают серебром и золотом. Это солнечные лучи скользили по медным кувшинам и посуде, одежде и вещам домашнего скарба, которыми они были нагружены. Они шли не прямо вверх, а уходили в сторону, и в их движении было что-то тревожное и грустное.

Фуст и Гифт переглянулись.

— На сегодня хватит, — сказал Фуст, — мы с Гифтом остановимся здесь.

Он вошел в домик, где почти ничего не было. Пустые лари, пустые шкафчики и сундуки, несколько низких табуреток, очаг и деревянные кровати без матрацев. Рядом с очагом лежала связка сухого хвороста.

— Машину сюда не поднять, — сказал Фазлур.

— Машина пусть останется у того низкого домика, и вы там устроитесь вместе с Умар Али. Странно, в чем они видят опасность?

Фуст велел Умар Али принести в домик консервы, свечи, одеяла и другие необходимые вещи из машины и растопить очаг, чтобы было немного теплее в комнате, где от стен веяло сыростью.

Пока они переодевались во все теплое, пока Умар Али разводил огонь, стало заметно темнеть. В ущелье как-то сразу все звуки стали глуше, и даже рев нарастающей воды стал более однотонным, как будто уменьшился. Гифт вышел из домика, он хотел спуститься вниз и пройти немного вперед по дороге, пока еще не упала полная темнота.

Фазлур поднялся выше площадки, на которой стояли домики. Тут за скалами он услышал какой-то новый звук, который поразил его. Казалось, рядом с ним или под ним бушует водопад, но его нигде не было видно. Когда он обогнул скалу, то очутился перед ослепительным и оглушительным потоком, который несся со стремительностью поезда прямо вниз и сливался с рекой чуть правее этого маленького мягкого склона, где стояли домики. Для Фазлура было ясно, что если поток получит новую силу от дождей наверху, то он выйдет из берегов, захлестнет домики и обрушится в реку с такой яростью, что его разрушительной силе нечего будет противопоставить. Он знал такие потоки и беды, которые они несли. Ничто живое, попав в них, спастись не может. Этого потока боялись жители или ожидали общего наводнения? Ясно было и то, что дальше путь машине прегражден.

Фазлур прошел мимо верхнего домика и вступил на тропу, уводившую в гору. С этой тропы хорошо был виден кусок дороги внизу. Над самой дорогой он увидел утес, с вершины его можно было попасть на тропу, на которой стоял сейчас Фазлур. Если даже прибежать снизу к этому утесу, то никакими силами на него не взобраться. Но если иметь при себе веревку и бросить се с утеса вниз — это в случае наводнения хороший выход. О нем стоит подумать. Он прошел к утесу довольно легко и внизу увидел Умар Али, который стоял около машины. Он закричал ему, и тот сначала недоуменно водил головой, не понимая, откуда кричат. Увидев на утесе Фазлура, он закричал ему в ответ, думая, что Фазлур просто для забавы лазит по скалам.

Возвращаясь на тропу, Фазлур вышел из-за камней и хотел спуститься к домику. Впереди него по тропе к домику спускалась горянка. Он не мог видеть ее хорошо, потому что она шла быстро, ее закрывали повороты тропинки, и он ускорил шаги, чтобы поспеть за ней. Он видел, как в открывшееся окно высунулся Фуст, взглянул вверх, взгляд его скользнул по горянке, и Фуст скрылся. Горянка не видела его. Она быстро вошла в дверь. Фазлур бежал изо всех сил к домику. Там сначала была полная тишина. Потом он услышал резкий крик. Кричала женщина. Фазлур, добежав до двери, рванул ее и очутился в комнате, слабо освещенной свечой и огнем очага.

Перед ним был Фуст и девушка-горянка, которую Фуст держал за руки. Девушка, войдя в дом и не ожидая никого встретить, направилась сразу в угол комнаты, потом наклонилась, ища вещь, за которой пришла, а когда выпрямилась, кто-то схватил ее за руки. От неожиданности она дважды закричала. Но при виде Фазлура, в котором сразу признала читралца, успокоилась и только удивлялась тому, что незнакомый сагиб крепко держит ее за руки.

Фуст, выглянув в окно и увидев девушку, решил, что она идет в дом. У него мелькнула мысль, что девушка подослана Фазлуром. Он сам не мог объясниться с девушкой, которая, как ему показалось, рылась в его вещах, разбросанных на деревянной кровати, и он решил задержать ее. Крика ее не слышал ни Умар Али, стоявший над рекой, ни Гифт, ушедший далеко по дороге вперед и неожиданно встретивший человека, который ехал на высокой лошади в сопровождении конного слуги.

Фазлур смотрел на девушку; ее чуть испуганные, чуть удивленные глаза с удовольствием рассматривали его. Девушка была не пугливая, очень задорная и острая на язык, как все горянки.

— Что он держит меня за руки, этот старый козел? — сказала она. — Если он испугался меня, так скажи, что я его не укушу.

— Что ты здесь делаешь? Ты взяла что-нибудь здесь?

— Мне нравится, когда только что вошедший в дом, где я живу, спрашивает, что я здесь делаю...

— Но ведь все твои ушли в горы?..

— И я ушла, но я забыла свой новый платок и вернулась за ним. Я не думала, что этот дворец, как только я его покину, понадобится богатому князю и его свите.

— Ох, сестренка, ты говоришь правду?

— Сначала пусть он меня отпустит, а то в самом деле он попробует моих зубов.

— Отпустите ее, — сказал Фазлур, — она пришла за платком, который забыла здесь... Это ее дом...

— А где же этот платок? Она лжет... — сказал Фуст, но отпустил руки девушки.

— Ищи свой платок, — сказал Фазлур.

Девушка мягко, как кошка, нагнулась, пошарила под кроватью и вытащила зеленый с золотыми блестками дешевый хрустящий платок, которым сейчас же повязала свою голову поверх белой косынки. Она хотела прошмыгнуть в дверь, но Фуст, загородив дверь, снова взял ее за руку. Освещенное светом очага, лицо его показалось Фазлуру красным, одутловатым и очень неприятным. Фуст глядел на Фазлура злыми, холодными глазами:

— Скажи ей, что я и мой друг — мы хотим, чтобы она осталась с нами. Скажи, что мы ее не обидим. Мы ей хорошо заплатим, скажи ей.

Фазлур взглянул на пламя свечи, которое колыхалось из стороны в сторону, на девушку, смотревшую теперь на Фуста, который сказал что-то ей непонятное, но касающееся ее. «А что, если кончить все разом, — подумал он. — Свалить Фуста с ног хорошим ударом, проводить эту девушку к ее родным там, на горе, и плюнуть на всю эту историю?»

Но его поэтическое, постоянно играющее разными образами воображение тут же нарисовало ему другую картину, причем нарисовало так мгновенно, что он снял с руки девушки руку Фуста и, гипнотизируя ее строгими глазами, смотря на амулет, висевший на ее шее, сказал Фусту:

— Ее нельзя трогать. Она приносит несчастье. Девушки этих мест — колдуньи, они все ведьмы. Она принесет и вам и нам всем несчастье. Не надо иметь с ней дела.

Фуст недоверчиво и зло рассмеялся:

— Ты, значит, сам хочешь иметь с ней дело?

— Я не хочу иметь с ней дела, потому что она ведьма, а я не люблю, чтобы со мной случалось что-нибудь неожиданное и неприятное...

Пока они перекидывались быстрыми фразами, девушка с интересом переводила глаза с одного на другого. Она понимала, что речь идет о ней и что Фазлур на ее стороне.

Он был красив, он ей нравился.

— Ты говоришь вздор, — сказал Фуст. — Если с ней нельзя спать, пусть она погадает. Я ей заплачу за гадание. Я хочу знать, какие тут колдуньи. И если вы врете оба, тогда поговорим по-другому.

— Что он хочет, этот человек с мертвыми глазами?

— Он хочет тебя...

Девушка засмеялась:

— Пусть присылает сватов к отцу на ту гору над рекой. Что он еще хочет?

— Он хочет, чтобы ты ему погадала. Я сказал, что вы все здесь колдуньи и ведьмы. Я убеждаюсь в этом, когда смотрю на тебя.

Девушка тихо засмеялась:

— Я не умею гадать.

— Что она говорит? — нетерпеливо спросил Фуст. — Почему она засмеялась?

— Она засмеялась потому, что, говорит, никогда не гадала такому важному сагибу. Но она говорит, что может убить своим гаданьем. «Пусть он побережется», — сказала она.

— Не ей заботиться о моем здоровье, — сказал Фуст, — пусть гадает сейчас же...

— Он хочет, чтобы ты погадала ему, иначе он тебя не отпустит.

— А он даст за гадание деньги?

— Даст, конечно.

— А много он даст денег?..

— Много.

— А как гадают? Я не умею.

— Слушай, мы сделаем так. Я буду тебе говорить, что делать. Ты ничему не удивляйся. Будь только серьезной. Если ты фыркнешь, все пропало, и тебя выгонят и не дадут ни анны. Сначала сиди тихо, я скажу, что тебе надо приготовиться... Она согласна гадать, но говорит, что ей нужно собрать в себе силу, чтобы видеть. Нужно вспомнить заклинания.

Фазлур с удивлением увидел, что Фуст верит его словам. Обстановка была самая подходящая для гадания. Темноту рассеивала только свеча и дрожащий свет очага, треск сухих сучьев нарушал тишину. Девушке нравилась эта игра, и она тоже начала волноваться, входя в роль. Ее веселые глаза померкли — в них было что-то тяжелое и тревожное, голые руки с браслетами, где блестела бирюза, она вытянула перед собой, как бы намереваясь схватить Фуста. Вся она точно отяжелела и походила на огромную дикую кошку, приготовившуюся к прыжку.

Тишина стала гнетущей. Снизу от реки шел неясный гул, как бормотание тысячной толпы. Холодный ветер проходил в щели окон и дверей, колебля дым над очагом.

— Мы будем гадать на саже, — сказал Фазлур, и она повторила его слова. — Не повторяй слова мои, — продолжал он, — мы должны говорить разное. Я буду незаметно шептать тебе, а ты это говори громко, вслух... Она говорит, — сказал Фазлур, — что она будет гадать на саже. Она просит вас взять из очага сажи и густо положить сажу на ладонь левой руки.

— Нельзя гадать на чем-нибудь другом? — спросил Фуст, которому пришло в голову, что все это комедия и он играет роль дурака.

Но странно помертвевшие губы девушки, дрожащие ее руки (ей стало от волнения холодно) произвели на него впечатление, и он почувствовал, что хочет знать будущее каким-угодно образом.

Девушка шепнула:

— Надо гадать, а то он догадается об обмане.

— Она говорит, — перевел Фазлур, — что самое сильное гадание на саже из очага.

Фуст покорно нагнулся и взял щепкой сажи, которой было столько, что можно было рисовать целые картины. Сажа легла на его левую ладонь, и он размазал ее, чтобы она лежала плотным слоем. Девушка взяла его руку в свою и стала вдруг такой серьезной, что Фазлур подумал, что они в самом деле далеко зашли. Но отступать было уже поздно.

— Ты желаешь зла этому человеку? — спросила она.

— Да, я желаю ему зла, — поспешно ответил Фазлур и перевел: — Теперь я вам не буду переводить. Она сосредоточивается. И я буду говорить с ней только шепотом.

— Но не говори ему страшного, а то мне будет тоже страшно, — сказала девушка, и он почувствовал, что они все трое втянулись в игру, которая стала волновать их всех.

— Только ты не смейся, — шепнул он, но это было лишнее предупреждение. Девушка не смеялась.

Она сжимала своими сухими длинными смуглыми пальцами большую руку Фуста. Никогда в жизни он не переживал подобного напряжения. Девушка бормотала какие-то слова. Она просто шептала, что на саже есть действительно какие-то рисунки, которые она с интересом рассматривала.

— Она говорит, что видит, как ты ждешь кого-то... Ты ждешь двоих и еще двоих...

Фуст вздрогнул. Девушке передалось это движение, и она, чтобы не выдать волнения, сжала сильней его руку. Ее глаза не отрывались от черной ладони. Губы ее шептали:

— Я не могу долго выдержать это.

— Она говорит, что ты их напрасно ждешь. Она спрашивает, кто они и где они. Ей будет легче видеть.

— Не все ли ей равно! — сказал Фуст.

Сердце его билось, как будто эта маленькая смуглая девушка читала его мысли.

— Она говорит: «Они не придут». Она говорит: «Я вижу снег, снег, ночь, снег, много снегу, горы. Они идут все четверо...»

Он замолчал. Девушка закрыла глаза, закусила губы. При свете свечи по ее лицу двигались какие-то полоски, отражения от золотых полосок на зеленом платке. Она сидела с закрытыми глазами. Фазлур наклонился к ней. Она шепнула:

— Кончай гадать, я больше не хочу.

Фазлур выпрямился.

— Она говорит: «Я вижу снег, горы, мрак, ночь, снег. Пусто все. Больше ничего не вижу. Снег падает. Они не придут. Я устала...»

— Этого не может быть, — сказал Фуст. Зубы его стучали. Он отдернул руку и запачкал руку девушки сажей.

— Что не может быть? — спросил Фазлур, сам чувствуя, что нервное волнение Фуста передается ему. — Что не может быть?

Ему казалось, что сейчас случится что-то неожиданное. Губы Фуста дрожали, как будто он хотел что-то громко сказать и не решался.

Девушка сказала:

— Я уйду. У меня болит голова.

— Она просит денег, — перевел Фазлур.

Фуст машинально вынул деньги и дал ей десять рупий. Девушка, также не глядя, спрятала бумажку.

— Этого не может быть, — говорил Фуст, счищая платком сажу с ладони.

— Беги, — сказал Фазлур девушке, — но подожди меня на тропинке, теперь луна, и там светло.

— Я подожду тебя, — сказала она и быстро выбежала из домика, так сильно хлопнув дверью, что Фуст поморщился.

Он сидел на кровати, заваленной мешками с провизией и одеялами, и хмурил брови. Фазлур стоял перед ним и растерянно говорил:

— Вы хотели, чтобы она вам гадала. Я не знаю, почему вы расстроились. Ведь это же не относится к нам.

— Да, — сказал Фуст, погруженный в свои мысли, как бы отвечая сам себе. — А если это относится именно к нам? Что я говорю!.. — Он вдруг, тряхнув головой, обрел снова спокойствие. — Фазлур, — сказал он, — она ведьма, ты прав. Но что это? Мне стало жутко и противно. Я ненавижу ее, и тебя, и всех, я ненавижу...

— Что вы говорите! — воскликнул Фазлур.

Но в это мгновение он услышал голоса, в дверь сначала постучали, а потом две темные фигуры возникли на пороге.

Первым вошел в комнату Гифт, на нем был теплый свитер и теплая куртка, на голове мягкая шляпа с узкими полями. Он успел переодеться перед прогулкой. За ним шел, опираясь на палку, прихрамывая, человек явно азиатского происхождения. Он был в халате, из-под которого виднелась толстая вязаная куртка, на голове у него была вязаная шапка. Толстые выпяченные губы, широкий плоский нос, скулы, узкие косые глаза, большой шрам на лбу, доходивший до носа, вздувшиеся жилы на висках, молодое лицо, перекошенное гримасой усталости.

Войдя, он прислонился к стенке, точно не мог стоять на ногах. Фазлур понял, что этот человек оттуда, с той стороны, иначе его не привел бы Гифт в таком виде к Фусту. Однако он решил это проверить.

— Если вам не нужен переводчик, то я хотел бы пойти посмотреть, как и где устроиться для ночевки, — сказал он, — думая, что Гифт его остановит, но Гифт сказал:

— Он говорит немного по-английски, мы его поймем.

Когда Фазлур ушел, Гифт подставил пришедшему табурет.

— Ему надо выпить, он озяб.

Когда гость выпил виски, он осмотрелся, и его взгляд был явно разочарован убогостью обстановки, в которой его принимают.

— Я с ним уже говорил. Он плохо говорит по-английски, но я его понимаю. Он пришел от Уллы-хана.

— И что же? — Фуст почувствовал озноб, который невольно пробежал по его спине. — Что сообщает Улла-хан, где записка?

— Он потерял записку, — сказал Гифт, — вот он в каком виде. Сумка, в которой была записка, утонула при переправе...

— Да. — Оживившись, пришелец сделал несколько круговых движений руками, сопровождая их шипением и свистом. — Река плохая, очень плохая. Дороги нет, плохая, очень плохая. — Он забулькал, и в этом бульканье Фуст увидел, как сумка, где была записка, тонет в водовороте.

— И он не знает, что было в записке?

— Он знает, он сказал мне, что он прочитал записку и запомнил, что там было.

— Там было так, — медленно подбирая слова, говорил посланец: — Не обижаться просит Улла-хан за вести. Вести худые сообщает. Кажется, их всех убили китайцы. На границе всех убили. Но это еще слухи. Пришли с гор. Так в записке. Больше ничего нет. Просит не обижаться Улла-хан. Вся записка тут.

Фуст спросил, помрачнев:

— Откуда ты?

— Яркенд, — сказал сидевший, — я из Яркенда. Шел нелегко. За перевалом плохо, очень плохо. Я погибал чуть, но вот ничего, записка — нет. Вода худая.

Было ясно, что спрашивать его больше не о чем.

— Куда же ты идешь? — спросил Фуст. — Или останешься?

— Нет останешься, — сказал яркендец. — Иду вниз по реке. Читрал иду. Там есть кто-то. Туда иду.

— Ночью же ты не пойдешь? — сказал Гифт.

— Зачем не иду? Иду ночью. Днем спал. В пещере. Высоко горы обходил, река очень плоха. Смерть река.

— Ну, иди, — сказал грустно Гифт, дал ему денег, и он ушел во тьму этой непонятной и настороженной ночи.

— Странно все это, очень странно, — сказал Фуст.

— Что странно? — Гифт грел руки над разгоревшимся очагом.

— Странно — о том, что они могут не прийти, я узнал час тому назад в этой комнате.

— От кого? — спросил Гифт, удивленно подняв брови.

— От духа, от горной макбетовской ведьмы.

— Может быть, и она на службе у Уллы-хана?

— Я боюсь, что если она на службе, то не на нашей стороне...

Фазлур ждал яркендца и, когда тот пошел прямо к дороге, догнал его.

— Ты голоден? — спросил он.

— Нет, я сыт, — отвечал яркендец, — но я спешу. Я ухожу вниз.

— Ночью? А ночевать здесь не хочешь?

Яркендец посмотрел на него искоса, сказал:

— Время сейчас такое, когда нельзя доверить бритье своей головы другому, не рискуя головой.

— А они? — сказал тихо Фазлур. — Они идут к нам из Китая?

Яркендец провел рукой по своему горлу.

— Им всем конец, — сказал он, нахлобучивая свою высокую толстую вязаную шапку, поверх которой были прикреплены горные очки в блестящей белой металлической оправе.

Фазлур простился с ним у дороги и пошел вверх, к той тропе, где должна была его ждать девушка. Уходя с ней по горе, он не мог видеть, как появились два всадника. Один из них, бросив повод другому, начал подниматься прямо к домику, где сидели Фуст и Гифт, а другой, взяв обеих лошадей, повел их к реке, к дороге.

Когда приехавший постучал в двери домика, ему открыл Гифт и приветствовал его, как лучшего друга.

— Входите, мистер Риклин, мистер Фуст уже осведомлен о нашей с вами встрече. Мы очень рады, что в этом тесном домике сможем организовать маленький ночлег. Мистер Риклин — инженер и знаток горных дорог...

— А, будь они прокляты, эти дороги! — сказал Риклин, и по его лицу пастора-проповедника прошло нечто вроде судороги. — Когда я тридцать лет назад приехал в Индию, я не думал, что буду кончать свою жизнь здесь.

Пришел Умар Али, и в доме начали наводить порядок. Огонь на очаге вспыхнул ярко. Комнаты были выметены, походные постели разложены. Чайник кипел на огне. Виски было открыто. Консервы тоже. Сухари и печенье лежали рядом. Вестовой мистера Риклина принес ему спальный мешок и надувную подушку. Можно было чувствовать себя не так одиноко, тем более что появился новый собеседник с язвительной и острой тенденцией разговора, что обещало еще и хороший спор перед сном.

Риклин и Гифт расположились в задней комнате. Переднюю предоставили Фусту. Сейчас они все сели вместе, начали насыщаться как следует, потому что этот день для всех присутствующих был трудным и голодным. Надо было хоть вечером наверстать потерянное.

— Вы ветеран в этих краях, — сказал Фуст. — Никогда не думал встретить человека, который был бы так верен одной стране. Что же вас удерживало здесь и удерживает сейчас?

— Неудачи, сэр, — ответил Риклин, — ужасные неудачи, которые я терпел всю свою жизнь. Я болен, и помочь мне могут только те места, где я проводил молодость. Я болен болезнью воспоминаний. Я похоронил в Индии жену, всех детей, всех друзей, и теперь я человек вполне одинокий, вполне свободный и вполне на своем месте. Я строю мосты, которые непрерывно снова сносятся сумасшедшими реками; я строю дороги, которые падают в те же безумные реки; я странствую по стране, которая вся стала безумной; я должен непрерывно передвигаться. Если прекратятся странствия, я умру в тот же день.

Он выпил стакан виски, сморщился, съел кусок паштета, намазанного на бисквит, и его вялое бледно-красное лицо покрылось пятнами.

Фуст, перед которым неотступно стояла картина дикого гадания и появления яркендца, курил, кутаясь в плед. Гифт пробормотал, скандируя:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


— Это вы хотите сказать про Индию, но ее уже больше нет. Есть Индия — Бхарат, и есть Пакистан, и даже два: Восточный и Западный, — сказал Риклин. — О какой стране ваша песенка? Я сам сначала думал, что это все одно, что это — мое богатство. Я влюбился в Индию в своей молодости. Нет, не в женщин, избавь меня бог от страсти этих черномазых красоток, хотя, надо признаться, в молодости я встречал интересные типы. Я влюбился в возможность поглощать Индию как роскошное блюдо. Я хотел богато жить — я жил, я хотел раболепия — я его имел. Хотел богатеть — богател. Не было преград этой энергии, для меня не было закона.

Гифт сказал:

— Закона не было, но зато вы и дошли до того, что мы видим вас ищущим приюта в этом гнусном домишке. Вы в сопровождении паршивого вестового скачете ночью по долгу службы. Где же ваша энергия, не знающая преград? Где же ваше всемогущество?..

— Да, ничего нет. Фью, фью! Все ушло. Но я здесь. И у меня воспоминания. Не будем говорить об этом, — сказал Риклин. — Вы можете, как молодой народ, ругать нас за многое, но история Индии, сделанная англичанами, это блестящая история. Сколько нужно было искусства, дипломатии, храбрости, жестокости, цинизма, лицемерия, чтобы удерживать такую страну и довести ее границы вот до этого места, где мы сидим! Раньше я так не говорил. Почему говорю теперь? Потому, что я весь в прошлом. Я измотал жизнь здесь. Через мои руки проходили состояния. Я их растратил, как и здоровье. И я никуда не могу уехать, проклиная эти дороги, эти края, этих людей, которые сходят с ума сегодня. Я никуда не могу уехать, я не могу уехать. У меня столько болезней, что я могу быть экспонатом нескольких клиник. Но дело не в этом. У меня есть еще силы сесть в седло и скакать по этим дьявольским дорогам. Настали жуткие времена. Мы ушли из Индии. Но я не ушел. Я — инженер Риклин, на которого смотрят как на безумца, — я не ушел, и не уйду. Называйте это все, как хотите, для меня это была, есть и будет Индия. Я не верю, что они могут управлять. Это стоило уже миллионов жертв и будет стоить еще немало.

Они выпили еще по стакану виски и сидели, погрузившись в свои мысли.

Потом Гифт прервал молчание:

— Если английская империя сошла с арены, мы охотно будем ее наследниками. Это звучит не так плохо. Мистер Риклин завещает Индию, скажем, мистеру Гифту.

— Вам? — сказал Риклин, щеки которого после третьего стакана виски заалели. — Вам завещать Индию? Охотно. Но, джентльмены, вам понадобится для ее изучения и овладения ею тоже двести лет. Я желаю вам успеха, но прошу помнить, что, не зная народа, нельзя управлять им.

— В наше время все достигается быстрее, — сказал Фуст. — В Индии, в Пакистане — все равно — не может сейчас произойти ни одного события, чтобы об этом не знали американцы, какие бы тайные это ни были события. Техника в наше время, мистер Риклин, была другая. Даже когда вы дрались с вашими колонизируемыми, техника того времени и то давала вам крохотное преимущество. Сейчас мы должны обойтись без академического ознакомления с так называемым народом. Техника позволяет обходиться без него. Нам нужны аэродромы, дороги и стратегическое сырье — и слово, что вы нейтральны. Остальное мы берем на себя. Если вы построили аэродромы и дороги и у вас в резерве атомные бомбы, а в авангарде банки, где вы хозяин, —вы подписываете любой договор о мире, дружбе и взаимной помощи, и не надо нам никакого народа, которого вы так боялись в Индии. Его традиции, его права останутся при нем. Но в нашем веке сила решает все. Мы живем в новом веке, мистер Риклин... Англия устала, пусть она немного отдохнет. Не правда ли? Ваше здоровье! С благодарностью за щедрый подарок! Мы принимаем Индию, Гифт! А зовут ли ее сейчас Бхаратом или Пакистаном, это не имеет значения.

— Ну что же, — сказал опьяневший Риклин, — сила решает все. Это хорошо сказано! Я согласен. Но я бессилен. Если вы так хотите, берите их всех к чертям, но помните завет Риклина: не кормите их, не лечите их, держите их в голоде. Это будет хорошо. А я буду проводить дороги. Не думайте, что я уступил Индию спьяна. Нет, я отдал потому, что она все равно ничья. Пусть будет ваша. А я буду строить дороги. Это очень важная вещь, господа. Сейчас никуда не надо ехать. Я тут все знаю. Сейчас все обвалится, будут наводнения, мосты все снесет к черту вплоть до Читрала. Каждый год одна и та же история. Зачем вам ехать? Кто вы — тоже специалист по горным дорогам? — спросил он Гифта, наливая себе новый стакан.

— Я? Нет, я не горный инженер, я ботаник. Я собираю травки, разные цветы на лугах в альбом, в книгу, я с дорогами дела не имею...

— Может быть, вы дорожный инженер? — спросил Фуста Риклин, становясь багровым от выпитого.

— Нет, он географ, известный путешественник, член Гималайского клуба, — ответил за Фуста Гифт.

— Почтенные люди, почтенные люди! — Риклин положил в рот огромный кусок сыру и говорил, прожевывая его. — А что занесло почтенных людей в эту чертову дыру, где я наживаю новые болезни только для того, чтобы свидетельствовать, что наводнение обязательно? Об этом знают даже последние мальчишки-пастушата. Но нужен рапорт. Меня здесь забыли, — вдруг сказал он, — а все туземцы, эти коричневые утконосы, коварны и все предатели. Не верьте им. Они вас предадут. Так что же тут для вас интересного? Вы тоже напишете рапорт? — Он засмеялся довольным, пьяным смехом.

— Мы занимаемся горным туризмом, а также пишем для географических научных журналов. Мы сейчас идем к Барогилю.

— От Барогиля до Советского Союза рукой подать, — сказал, прищурившись, Риклин, — идите посмотрите на эту страну, стоит посмотреть...

Фуст и Гифт, полупьяные, бросили на него презрительные взгляды. Гифт спросил:

— А мы хорошо доедем до Барогиля?

— Куда? — спросил как будто издалека Риклин. — Доедете? Зачем?..

Он был уже пьян, но все-таки храбро выпил еще стакан.

— Хорошо, что ему не надо ехать ночью, а то он упал бы с лошади.

— Кто упал с лошади? — сказал Риклин. — Тут нет лошадей. Есть ослы, а лошадей тут нет. Есть только моя лошадь. Из Кветты. Хороший жеребец. А тут нет лошадей. Ехать, куда ехать? Барогиль... — Он что-то вспомнил. — Ха-ха-ха! Какой Барогиль? Завтра тут будет дно морское.

— Он совершенно пьян, — сказал Фуст. — Что мы будем с ним делать?

— Дадим ему еще один стакан. И сонного я его уложу в спальный мешок. А нам нужно поговорить серьезно. Этот англичанин нам не помешает.

Раздались гулкие шаги по камням, и кто-то ударил в дверь сильно, но почтительно.

— Тут просто как в большом городе. Визитеры будут идти всю ночь, — сказал, вставая, Гифт. Он открыл дверь.

На дворе было ясно и холодно. На зеленом небе четко виднелись зубчатые скалы над рекой.

Перед Гифтом стоял мокрый полицейский, в нем Гифт узнал старого знакомца, рассуждавшего о песне мира, пропетой Фазлуром.

Его мокрые усы блестели, воротник куртки был поднят, через плечо висел патронташ, за спиной — охотничье ружье.

— Я к вам, — сказал он, вытирая ноги о порог.

Свеча от порыва ветра погасла, и пока Фуст зажигал ее, Гифт спросил полицейского:

— Отчего вы мокрый?

— Только что прошел дождь и к утру будет, — он взмахнул рукой, — там, в горах, обязательно. Я привез вам записку от ламбадара.

— Погрейтесь, вы озябли, — сказал Фуст, наливая ему виски.

Полицейский поклонился и, поморщившись, выпил, как лекарство, полез в боковой внутренний карман, достал кожаный бумажник и вынул из него записку. Ламбадар предупреждал, что ехать дальше нельзя: ждут больших обвалов и наводнения. Он очень просит вернуться в селение, где все приготовит для их пребывания. Население уже покинуло угрожаемые места.

— Это правда, что жители уходят от наводнения? — спросил Фуст.

— Да, все уже ушли. Если вы обойдете эти дома, увидите — они уже все пустые. И река готова броситься. Пойдите к ней. Она как зверь. Это тут каждый год. Сейчас самое время наводнений. Что сказать ламбадару?

— А разве вы поедете сейчас обратно?

— Нет, я лошадь отпустил, тут остается слуга дорожного инженера, он попасет. А я найду где спать. У меня есть теплое одеяло, не беспокойтесь.

— Мы решим на рассвете, — сказал Фуст. — Где мы вас найдем?

— Я сам вас найду, — сказал полицейский, — но я думаю, что вы вернетесь к нам. Мы будем ждать вас. Хороший вечер тогда был. Еще устроим, завтра же...

Он ушел.


Глава пятнадцатая


Фуст и Гифт вышли из домика. Кругом, кроме глухого шума реки, не было других звуков. Темные домики стояли на маленькой горке, в которую пониже дороги били сердитые волны. Казалось, что кто-то там, на севере, все больше и больше наполняет реку, и воде некуда деваться, и она ревет от безвыходности и отчаяния.

Они вернулись в комнату. Риклин храпел, засунутый в спальный мешок. Рот его был полуоткрыт, он лежал скрючившись, маленький и жалкий, и напомнил Фусту покойника на корабле, которого зашьют в парусину и бросят в море. Фу, что за мысли приходят в голову!

Фуст и Гифт сидели, прислушиваясь к тому, что делается на дворе, но только порывы ветра иногда долетали до них. Ветер тряс ставни и дверь. Было неуютно и холодно. Они пили виски и больше не пьянели.

— Гифт, — сказал Фуст, — что вы думаете о создавшемся положении?

— Скажите, откуда вы знали, раньше чем пришел яркендец, о том, что с теми, — он не хотел называть имен, — по слухам, все кончено? Кто вам сказал, что они не придут?..

— Я же вам сказал: одна ведьма...

— Нам не до шуток, Фуст...

— И, однако, это правда. Послушайте, как было. — И он рассказал Гифту, слушавшему его с большой озабоченностью, как горская девушка, которую он видел первый раз в жизни, нагадала, что они не придут. — Что это такое? — сказал, окончив рассказ, Фуст.

Гифт стал серым и говорил, как будто рассуждал сам с собой.

— Одно из двух: или это мистика, в которую я не верю, или это двойная игра. Девушка в этой игре — участница, и она знала все раньше нашего гонца. А если им в руки попала записка яркендца?

— Но она же утонула! — воскликнул Фуст.

— А если яркендец не тот человек, которого послал Улла-хан, а послан совсем другими, чтобы ввести нас в заблуждение? — сказал Гифт. — Я начинаю сомневаться в этом яркендце. Мы поверили ему слишком быстро. Мне показалось, что когда он оставил нас и пошел к дороге, то с ним шел кто-то, похожий на Фазлура. Все...

— Что все? — спросил Фуст.

— А то, что мы начали распутывать эту нить... Вернемся к началу. В чем заключалась задача тех, кто хотел нам противодействовать? Надо было, чтобы мы не дошли, чтобы мы вернулись. Теперь мы стоим перед решением.

— Вы хотите сказать, что все сделано, чтобы мы вернулись?..

— Да, — сказал Гифт. — Но давайте разберемся по порядку. Какие у вас факты?

— Вот мои факты. В день нашего отъезда, на рассвете, в Лахоре наш шофер повез нас нарочно к бензиновой колонке, а там я увидел Фазлура и племянницу Аюба Хуссейна. Это было подстроено, чтобы Фазлур получил последние инструкции.

— Это серьезно, Фуст. Почему мы не обратили на это внимания?

— Я обратил. Слушайте, Гифт. До этого я видел ее на демонстрации, где собирали подписи под лозунгами борьбы за мир. Она была там резко активной и держалась очень независимо. Тогда я думал, что я обознался, но теперь я утверждаю, что это она. Ее изменил наряд. На вечере она была в роскошном сари, а там — в одежде работницы. Дальше... Наш шофер, этот вечно нахмуренный и молчаливый человек, неразлучен с Фазлуром. А сам Фазлур — сын нищего, студент-революционер; ламбадар сказал, что он, наверное, коммунист. Вы видите, как все складывается...

— Подождите, Фуст. А этот странный пилигрим, который оказался просто агитатором коммунистической крестьянской партии, бунтовщик, резавший помещиков? Разве Фазлур не устроил этой встречи? Несомненно это один из его агентов.

Фуст перебил его:

— Вы совершенно правы, Гифт. Но тогда, если мы всю эту цепочку доведем до девушки и купца, то от мистики ничего не останется. Но я должен вам сказать, что сердце мое билось, когда я слушал эту девушку, как она страшно читала по саже на моей ладони. Все-таки исключим пока колдунью. В ней что-то было. Я это чувствовал.

Гифт зловеще усмехнулся.

— Ну, исключим девушку. Все равно, линия непрерывна и направлена на наше окружение.

— Но тогда она начинается с купца! — сказал Фуст, глядя прямо в глаза Гифту. — А что, если она действительно начинается с него? Ведь подарил же он мне под видом особого уважения персидскую миниатюру, которая оказалась жалкой копией, преподнесенной в насмешку.

— Откуда вы это знаете? — спросил Гифт.

— Я установил это случайно. — Фуст не хотел больше вспоминать об этой миниатюре.

— Тогда я скажу вам, что этот купец есть начало цепи. Кто вас познакомил? — Гифт так пристально смотрел в упор на Фуста, что тот ответил с презрительной поспешностью:

— Он принес мне письмо Ассадуллы-хана.

— Хм! — Гифту стало холодно, он налил себе виски и выпил стакан залпом. — Тогда все это направлено против вас, Фуст.

— Что значит направлено против меня, Гифт? Ловушка рассчитана на нас обоих.

— Да, но...

— Вы привели Гью Лэма, Гифт. А что, если этот наивный сторонник мира — тоже коммунист и агент той стороны? Забавная получается картинка, скажу я вам! Я чувствую себя, как в восьмом лагере на Белом Чуде...

Гифт вздрогнул, лицо его побледнело.

— Но я не Найт, помните это, Фуст! Меня забыть на горе не удастся!

— Что вам только приходит в голову, Гифт? Я сравниваю опасность, а не участников.

— Раз вы сравниваете опасность, вы сравниваете и тех, кому она угрожает. Оказывается, мы в очень прочной ловушке, Фуст...

Фуст невесело усмехнулся.

— Может быть, вы скажете, поедем обратно? Природа против нас — чудная отговорка. И ламбадар ждет с полицейским показать нам танцы пастухов, а?

Гифт ответил не сразу:

— Да, мы в ловушке. Мне это тоже ясно. Все это организовано. Я не видел вашей ведьмы, но мое чутье говорит, что ее появление тоже организовано.

— Если бы вы видели ее, вы так просто этого не говорили бы, — неожиданно сказал Фуст.

Но Гифт не сдался. Он ответил, и в его голосе было какое-то мрачное торжество, точно он радовался поражению Фуста:

— Я не говорю просто. Я говорю обоснованно. Если считать ее звеном общей цепи, то она и яркендец очень хорошо входят в общую цепь. Без них в цепи явный недобор колец. Таким образом, перенесем девушку из области мистики в реальный мир. Кто первый заговорил о невозможности пути дальше? Фазлур. Кто последний сказал, что ехать нельзя? Полицейский...

— Но тут нет связи...

— Как нет?! Этот полицейский сказал же, что арестовать Фазлура он не может, так как нет оснований. Песенка против правительства не основание... Это сказал нам полицейский. А сегодня он является с запиской... Я уверен, что когда мы завтра приедем к ламбадару, поверив записке, ламбадар скажет, что он ее не писал. А кто писал? Тут-то мы снова и увидимся с нашим дружком Фазлуром, который нас встретит насмешливой улыбкой. Охотника перехитрила дичь...

— Черт возьми, Гифт, я больше не могу! У меня сдают нервы. Я не могу закрыть глаза, чтобы не видеть или пустыню с горами, где кричат какие-то голоса, или этот погребальный костер и этого индуса с зубом мертвеца, как наваждение.

— Выпейте еще. Сегодня нужно пить. Это проясняет мысли.

— Я начинаю думать, что все это задумано уже давно.

— Что задумано, Фуст?

Гифту стало жарко. Он снял свою куртку и сидел, раскуривая трубку. В зажигалке не было бензина. Спички ломались, хотя они и были восковые и взяты из альпийского запаса.

— Наступление на меня, — сказал Фуст, став у стены так, что при свете догорающего очага тень его дошла до потолка и переломилась. — Меня послали сюда, чтобы я погиб. Вы думаете, они живы, те, которые идут из Китая? Как вы думаете? Может быть, нас послали спасать мертвых? Мертвые спасают своих мертвых... Как вы думаете?

Гифт мрачно пожал плечами.

Фуст ударил кулаком по стене.

— Нет, а я еще жив! Пусть мои враги не торжествуют. — Он говорил, обращаясь к двери. — Вы все хотите мира, но вы его не получите. Я, Джон Ламер Фуст, не дам вам мира! Вы ненавидите меня, но я вам тоже отвечаю ненавистью. Давайте продолжим эту войну одного против всех, войну всех против всех, Гифт! Нам, может быть, суждено стать теми людьми, которые начнут первыми новую мировую войну. Мы должны перед этим знать всё: все холмы, горы, перевалы, проходы, души и сердца. Кто разгадает, кто мы? Сколько там, в Китае, наделали Кинк и Чобурн, сколько они там разгромили, убили, запугали? Никто не знает, сколько они вложили палок в колеса красному Китаю, и никогда не узнает. Наше искусство — искусство невидимых мастеров. Азия, кажется, сожрала Кинка и Чобурна, и нас сожрут азиаты. Их слишком много, Гифт. Россия — враг номер один, и она — тоже Азия.

— Фуст, ложитесь, хватит! — сказал Гифт, вставая. Его трубка раскурилась, и он в облаке дыма шагнул к Фусту. — Ложитесь, Фуст. У меня голова идет кругом...

— У меня тоже. — Фуст ударил кулаком по столу. — Но мы не дадим им триумфа. Мы начнем наступать. Завтра же. Первым делом мы уберем этого Фазлура... Какой ветер!..

— Вам кажется, Фуст. Никакого особого ветра нет...

— Ничего, мне легче. Есть еще виски?..

— Не пейте больше, Фуст. Завтра трудный день!

— Гифт, это была мистика или реальность?

— Я не понимаю, о чем вы говорите...

— Я говорю о гаданье...

— О, дьявол, ну покажите мне эту девушку, и я вам все скажу!

— Как я покажу? Она ушла с Фазлуром. Нет, она ушла раньше. Но все равно вместе с Фазлуром. Я убью его! Завтра же...

— Спите, Фуст, не будем говорить лишнего. Тут мы одни. Но вы верите в мистику. Ложитесь.

— Вы правы. — Фуст тряхнул головой. — Подумайте, я могу столько выпить, что у другого искры пойдут из глаз. Я не пьянею. Но сегодня я не в себе. Нервы — это дрянь. Нельзя так много слоняться в дебрях, где человеческая жизнь ничего не стоит.

— Она нигде ничего не стоит, Фуст.

— Да, — Фуст рассмеялся холодно и трезво, — вы правы, надо спать. Она нигде ничего не стоит. Ложитесь и вы, Гифт. Оружие держите под рукой. Обязательно! Ложитесь! — И он сел на постель, которая отвратительно заскрипела.

Он проснулся так же неожиданно, как заснул. Что за сон? Он подходил опять к погребальному костру, когда его только зажгли, костер вспыхнул, осветив так ярко все пространство, что Фуст закрыл глаза рукой. Но когда он снова взглянул, никакого костра не было. Снежная пустыня окружала его. И ночь прорезал крик. Фуст бросился туда, чтобы кончить того, кто кричит. Он надоел. Пусть он замолчит навсегда! Фу! И тогда лежащий встает, идет к нему, останавливается перед ним и хохочет. Фуст видит, что это Фазлур.

Фуст проснулся. Обрывки мыслей путались в голове: «Фазлур, Фазлур смеется над нами! Сам спит с той колдуньей и смеется. Пора с ним разделаться. И нечего ждать утра. Голова как каменная, но сознание свежее, руки не дрожат».

Он надел теплую штормовую куртку, капюшон и вышел из дому. Луна стояла над рекой, которая глухо рычала внизу. Темные скалы вокруг, маленький склон, как островок, на котором разбросаны домики. Кто это спит рядом с дверью у стены, под навесом? Закутанный в черное толстое одеяло, спал полицейский, и его охотничье ружье прислонено к стене. Он никуда не ушел. Подслушивал? Фуст постоял над спящим, но тот даже не шевельнулся. Так спит усталый человек. Может, он и не подслушивал? Не разберешь. Больше ничего не разберешь. Ветер утих. В какой хижине ночует Фазлур? Он, наверное, вместе с шофером. Они два сапога пара. Оружие надо держать наготове. Теперь игра идет всерьез. Он осторожно крался по тропинке к темному домику.

Что это за тени на пригорке? Два высоких странных силуэта! А! Это пасутся лошади. Откуда они? По-видимому, одна англичанина, другая его вестового, а откуда еще третья? Он вгляделся. Это не лошадь, это мул полицейского, того, что храпит там, под навесом.

Фуст обошел домик. Там кто-то шевелится во сне. Это хорошо, что спят. Хорошо неожиданно войти. Он ступал по камням, но они были гулки и неровны, оседали под ногой, — нельзя бесшумно открыть дверь, все равно там, внутри, будет слышно.

Фуст остановился у двери и слушал. Она подалась и открылась. Он вошел. Тут было намного темнее, чем на улице, холодно и сыро. Тут даже не было очага. Вернее, он где-то был, но огня на нем не разводили, или он погас давно. В углу что-то темное под грудой одеял. Без света не разберешь. Он вынул фонарик и держал его в одной руке, в другой сжимал пистолет. Свет фонарика упал на спящего. Но тот крепко спал или притворялся. Фуст кашлянул и постучал ногой о пол. Сверток заворочался. Из груды одеял высунулось лицо с большими глазами и хитрым острым носом. Фуст наклонился осветив лежащего, хотя он уже знал, кто это. Это был Умар Али. Шофер узнал в мрачной ночной фигуре Фуста. Солдатская исполнительность, умение вставать по тревоге никогда не покидали его. Отбросив одеяло, он поднялся во весь рост и, стоя без обуви на каменном полу, ждал приказаний. В этом сумасшедшем мире все так устроено, что даже нельзя выспаться. Что хочет этот американец ночью от шофера, когда ехать некуда?

— Где Фазлур? — спросил Фуст, и свет его фонарика ударил прямо в лицо.

Умар Али молчал, точно он не слышал вопроса.

— Где Фазлур? — повторил Фуст.

Тогда Умар Али с лицом каменным, как эти стены, ответил:

— Фазлур ушел в горы. Он с нами не пойдет дальше. Он сказал, что пришел домой. Куда же ему еще идти?

— Ты ему сказал что-нибудь? Да, сказал? И он поэтому ушел? Ты сказал, как ламбадар разоблачил его, ты сказал ему?

— Я ему ничего не говорил. Я ничего не слышал. Я ничего не знаю. Что я мог ему сказать?

Фуст дрожал от ярости. Он охотно схватил бы сейчас этого жесткого, крепкого, как воловий бич, человека за горло и бил бы по голове рукояткой пистолета, пока тот не ответил бы на все вопросы. Вместо этого Фуст громко сказал:

— Все вы обманщики и трусы, бродяги, клятвопреступники! Ты тоже вместе с ними! Ты тоже скажешь — ехать нельзя.

— Ехать нельзя! — как эхо, ответил Умар Али.

— Почему? Тысяча дьяволов, почему нельзя?

— Потому что ждут обвалов с часу на час. И большой воды. Посмотрите на реку. Она уже непохожа на себя. Ехать нельзя.

Фуст стоял, переминаясь с ноги на ногу. Порыв злобы охватил его.

— Ты поедешь! Ты поедешь, хотя бы небо опрокинулось на землю! Я прикажу тебя бить, пока из тебя не выйдет твой поганый дух. Все равно, и мертвый ты поедешь! Я тебя посажу за руль и мертвого... Где Фазлур?

Непроницаемое лицо перед Фустом корчит какую-то гримасу. Или это игра теней?

— Где Фазлур?

— Фазлур в своем доме! — сказал Умар Али.

— Где он, где его дом? — закричал вне себя Фуст.

— Я не знаю, где его дом. Спросите у народа. Тот скажет. Я только шофер. Народ вам скажет: Фазлур вернулся к своему народу, сагиб.

А! Почему нельзя тут же убить этого человека? Фуст молча повернулся и медленно-медленно, не глядя под ноги, начал подниматься к себе. Луна зашла за тучи.

«Река непохожа на себя», — сказал Умар Али. Что значит: похожа или непохожа? Вода в ней тяжелая, как ртуть, но не ртутного цвета, она темно-коричневая, бронзовая какая-то. Фуст вошел в дом, снова лег, сунув пистолет под мешок, который служил ему вместо подушки. И сон принял его на свои легкие руки.

Эта ночь не имеет конца. Снилось ему или он действительно стоял сейчас в домике, где спал Умар Али? Не хватает теперь, чтобы ему снова приснился Фазлур.

Он открывает глаза. Это настолько неожиданно, что он садится на кровати. Луна светит так ярко в окно, что не надо свечи. Перед ним стоит Фазлур. В белом сиянии луны он такой же, как и днем. Давно знакомый Фазлур. Его-то и не хватало. Его, наверное, отыскал со страху шофер. Это хорошо. Значит, страх еще существует... Ну что ж, поиграем. Это ты, Фазлур?

— Это я, Фазлур.

Тогда Фуст начал тихо хихикать:

— Ты привел эту девчонку? Где она? Ты не ушел к своему народу, как сказал этот дурак сейчас?..

— Какой дурак это вам сказал?..

— Твой дорогой приятель, с которого я сниму шкуру, Умар Али... Дурак Умар Али...

— Он не дурак... Я его не видел...

— Что же, ты сам пришел? Гадалка-ведьма сказала, что я тебя зову и жажду видеть?

— Нет, я пришел сам. Ни шофер, ни девушка мне ничего не говорили. Я пришел поговорить с вами. Теперь я знаю все. Мой путь пришел к концу, и я хочу поговорить с вами первый раз за всю дорогу, так как больше нам не придется разговаривать.

Я пришел поговорить о моей стране, о моем народе, о себе и о вас. Я знаю все: вы не те, за кого себя выдаете. Вы велели арестовать Арифа Захура. По какому праву вы, чужой человек в нашей стране, это могли сделать, я не знаю. Вы погубили своего друга Найта на горе Белое Чудо. Из-за вас погибло трое храбрецов, пожертвовавших жизнью, чтобы спасти чужого им человека во имя человеческого чувства. Вы трус: вы бросили носильщиков в снежной пустыне, чтобы спастись самому... Сегодня вы испугались, — я видел, как вы испугались слов простой горской девушки, которые я говорил за нее! Вы поверили ее гаданью. Вас свела судорога от страха.

Я знаю, кто вы и зачем идете на Барогиль и дальше. Я узнал все от людей Уллы-хана. Те, кого вы ждете, погибли, но мне их не жаль, потому что они были подобны вам. Я не знаю всего грязного и кровавого, что вы сделали в своей жизни, но я презираю вас и хочу спросить: зачем вы приходите в нашу страну, к моему народу, чтобы проливать кровь и сеять недоверие? Не думайте, что мы доверчивы и беззащитны. В этих горах знают, что такое храбрость и что такое оружие. В Читрале лучшие мастера делают оружие для храбрецов. У нас так же легко исчезнуть человеку, как камню, упавшему в реку. Я бы мог сделать, чтобы эта ночь была вашей последней ночью на свете, но я не хочу. Я скажу больше: я хочу, чтобы вы ушли из нашей страны и больше в нее не возвращались. И последнее, что я хочу сказать: не надо вам ехать завтра. Завтра ждут обвалов и наводнения. Я говорю это потому, что не хочу вашей гибели, которую вы трижды заслужили.

Фазлур видел, как Фуст во время его речи, не поворачивая головы, судорожно шарил рукой за мешком, лежавшим в головах, потом резко приподнялся, когда Фазлур кончил говорить. В то же мгновение Фуст снова услышал спокойный голос горца:

— Сидите. Вы ищете ваш пистолет, вот он. Я взял его, когда вошел и вы спали.

Фазлур протянул ему пистолет. Фуст, как лунатик, схватил его и сказал злорадно:

— Стой! Ты сказал свою последнюю речь, а не я. Пусть эта ночь будет для тебя последней.

Сухо щелкнул курок. Фазлур открыл дверь и ушел. Дверь еще шаталась от толчка, когда Фуст выхватил из заднего кармана брюк новую обойму, перезарядил пистолет и подошел к окну. Оно распахнулось с сухим треском.

Он стал целиться в камни, ожидая, что появится Фазлур. Ему показалось, что какая-то тень скользнула меж камней на тропе. Он выстрелил. Эхо выстрела раскатисто повторили горы.

Но река ревела сильнее. Бурая грива ее вспухала все выше. Полицейский даже не пошевелил бровью во сне. Англичанин повернулся на другой бок. Гифт вошел в комнату и оглядывался с некоторой растерянностью.

— Гифт, не пугайтесь. Вы думали, что я застрелился? Так вот взял и выстрелил в себя? Нет, Гифт, давайте говорить как мужчины. Мы окружены врагами, и я был прав. Улла-хан нас предал...

— Какая ведьма во сне это вам нагадала?

— Не ведьма, дорогой Гифт. Там, где вы сейчас стоите, стоял только что наш дорогой Фазлур, и он сам это сказал мне. Я стрелял в него и не попал. Он умеет бегать от пуль. Колдунья его заворожила.

Он рассказал про посещение Фазлура и про его прощальные слова.

— И вот теперь действительно скажите мне: если вы ставили на Уллу-хана и он нас предал, что вы скажете в свое оправдание, Гифт? Я вам не верю, Гифт, я вам больше не верю! Может быть, все это подстроено вами? Почему вы так спокойны? Вы давно точите зуб против меня. Вы хотели моей гибели и подстроили все это?

Гифт посерел, как его штормовая куртка. Глаза Гифта стали темными, как будто провалились и смотрели из какой-то далекой глубины. Он прохрипел придушенным голосом, точно кто-то сжал ему горло:

— Вы всегда думали, Фуст, что только вы такой сильный, а Гифт всегда такой слабый и ничтожный. — Тут он сделал дикую гримасу и сказал, растягивая слова: — «Все Гифты бездарны. Все они эгоисты и предатели. Не будите его». Я все слышал. Вы думали, что я не слышал, как вы укладывали ворованное богатство в ящики в Равальпинди, потом спали с этой стервой, которую я всегда презирал? Я не хотел говорить об этом, но сегодня вы меня вынудили.

Фуст долго молчал. Потом он начал говорить прерывающимся голосом, и Гифту показалось, что он сейчас заплачет. Но он не заплакал. Он сказал:

— Никаких богатств не было. Там были камни, не имеющие никакой ценности, простые, как булыжник...

— Не пробуйте меня обманывать, Фуст. Может быть, мы сегодня с вами умрем. Все бывает. Не хитрите хоть в последний момент.

Фуст улыбнулся, но полумрак помешал Гифту увидеть эту улыбку. Голос Фуста окреп, стал звучным и бодрым:

— Вот что, Гифт, вы сказали настоящие слова, единственные, может быть, за эту ночь. Может быть, мы сегодня с вами умрем. Это так. Для нас выхода нет. Это ловушка. Ее подстроили ловкие руки. Может быть, мы сами ее создали. Не будем больше ни о чем говорить, Мы облегчили, как могли, наши души. Сейчас я хочу подытожить нашу беседу. Я верю вам, Гифт, я верю, — не знаю, почему, — что Улла-хан не предал. Это ловкий ход Фазлура. Я верю, что наши друзья живы и мы еще насолим нашим врагам.

Англичанина будить не надо. Что толку в нем! Он спит как мертвый. Пусть спит. Он все проспал, даже Индию, даже самые последние трущобы в этих диких горах. Я был бы рад, если бы у него этой ночью украли лошадь и ему пришлось бы идти пешком в Читрал. Гифт, мы живы, мы бессмертны! Мы знаем все! Только вперед! Вы согласны?

Гифт смотрел прищурившись, втянув голову в плечи. Он сказал:

— Согласен.

Фуст добавил:

— Речь Фазлура была объявлением войны. Да здравствует война! Давайте выпьем за это! Я готов спеть с вами первый раз дуэтом, как это вы поете:


В старой доброй стране,

Там я жил, как во сне...


Страна-то оказалась злой...

Они достали виски, налили стаканы, выпили, и то ли от нервного переутомления, то ли от усталости, но они не заметили, как уснули, где сидели.

Они проснулись, когда было уже позднее утро. Свет проникал в комнату, и было ужасно холодно. Они недоумевающе смотрели друг на друга. Потом разом поднялись.

Они вышли из домика. Холодные скалы громоздились над ними. К грохоту реки присоединился какой-то отдаленный гром, как будто далеко-далеко перекатывалась гроза... Они пошли к домику, где ночевал Умар Али.

— Странно, что нигде нет англичанина, — сказал Гифт, — он сбежал спозаранку.

— Ему стыдно за вчерашний пьяный разговор, — ответил Фуст, — но я думал, что мы хоть наступим на этого идиота полицейского, который спал у нас на пороге. Но и его не видно. Хорошо, что машина внизу.

Да, машина была внизу, и около нее возился Умар Али.

— Умар Али, где все?

— Все ушли, — сказал шофер таким обычным тоном, как будто все, кто был в деревушке, отправились на прогулку перед завтраком.

В его голосе не было и намека на усмешку. Он стоял подтянутый и строгий, как всегда. Можно было подумать, что не было этой кошмарной ночи.

— Пойди собери вещи и принеси все в машину, — сказал Фуст, — и поживей! Ты видел, когда они уехали?

— Да, они уехали все вместе — англичанин, вестовой и полицейский, — как только рассвело.

— Они ничего не говорили тебе?

— Со мной им говорить было не о чем. Но полицейский сказал, что мы увидимся вечером в Читрале у ламбадара.

— Да? Так сказал? Хорошо, иди и возвращайся поскорей.

Пока шофер переносил вещи и укладывал в машину, Фуст и Гифт смотрели на реку, мутные желтые воды которой как будто вспухали на глазах.

Они стояли и прислушивались к грохоту, который, казалось, шел откуда-то сверху и глухо рос. Он уже перекрывал рев реки и существовал совершенно отдельно.

Они не заметили сначала, что Умар Али тоже прислушивается к этому все приближающемуся грохоту. Казалось, что где-то в горах идут тяжело нагруженные поезд за поездом.

Оглянувшись, Фуст увидел стоявшего с озабоченным лицом шофера.

— Все убрано? — спросил Фуст.

— Все убрано. Все готово.

— Скоро поедем.

— Хорошо бы ехать скорей. Все уже ушли.

— Почему они ушли?

— Всегда уходят, когда ждут беды.

— А ты боишься? Чего же ты не ушел?

— Я не боюсь. Я думаю, что мы поедем тоже, пока есть время.

— Куда же, по-твоему, мы поедем?

— В Читрал.

— Ты смеешься. Мы поедем вперед.

В лице шофера не изменилось ни одной черточки. Только глаза стали какими-то узкими и по-ястребиному заблестели.

— Я не поведу машину, — спокойно сказал он.

Фуст отступил на два шага.

— Ладно, — сказал он. — Я поведу сам. — Он подмигнул Гифту. В руках у Гифта шофер увидел пистолет. Пистолет был направлен на него. — Ты сядешь сзади и будешь вести себя тихо, — сказал Фуст, — или... — он взмахнул рукой и пошел к машине.

Когда Фуст влез в нее и Гифт велел шоферу идти, тот покорно сделал три шага, обернулся, стремительным ударом вышиб пистолет из руки Гифта, подхватил его и побежал по холму к отвесному гладкому выступу, стоявшему над дорогой.

Гифт остановился и смотрел ему вслед, не зная, что делать, потому что совсем рядом раздался такой удар, как будто упал многоэтажный дом и разбился на куски и земля раскололась.

Грохот перешел во всеоглушающий рев, и там, за последним верхним домиком, начало расти и вспухать что-то бесформенное, коричневое, и это непонятное выросло в стену, которая обрушилась вниз, и за ней появилась другая коричневая стена. Гифт побежал к той отвесной скале, куда уже добегал Умар Али. Он не знал, почему он бежит. Его гнало такое чувство страха, которое лишает человека всякой сообразительности и не дает ему остановиться. Он только знал, что сзади него мир рушится. Там что-то бесновалось, неслось, грохотало, и этот грохот потрясал все его существо. Он скользил по сухой траве, падал, снова подымался и бежал. Он видел, как на скале показались человеческие фигуры и сбросили Умар Али длинную веревку, шофер ухватился за нее. Его втягивали наверх. Одна мысль была у Гифта в голове: если ему не сбросят веревку, то это конец. Ему казалось, что страшная волна грязи, камней, воды накрывает уже его с головой. Он задыхался. Сердце билось, казалось, поперек горла.

Он лез на четвереньках последние метры к этому шершавому отвесному уступу. Высоко над ним стояли люди. Что-то ударило его по плечу так, что он вскрикнул. Это была веревка. На ее конце была петля. Он накинул ее себе на грудь, пропустил под руки и прислонился к скале. Его втянули сильные руки людей на скале. И когда он увидел, что рядом с ним стоят Фазлур, Умар Али и неизвестные ему люди в крестьянской одежде, он хотел что-то сказать, но все они смотрели вниз широко раскрытыми глазами, и он тоже повернулся — и замер.

Там, где стояли домики, подымались и дышали, как живые, волны коричневой грязи, в которой то появлялись, то исчезали огромные камни, куски скал, одинокие стволы деревьев, вертевшиеся между камней. Казалось, что коричневые волны перетирают камни, как орехи, и грохот этого перемалывания висел в воздухе. Прорвавшаяся вниз часть грязевого потока и вода реки встретились на дороге, и в их сшибке, в неимоверном всплеске пены мелькнула несколько раз черная машина, которая разрезала эту массу и углублялась в нее, как подводная лодка, погружающаяся в бездну моря. Потом над черным верхом машины навис новый коричневый вал и упал всей тяжестью вниз, закрывая ее. Воды реки, как будто их подстегнули гигантским бичом, уже буйствовали на дороге, и смешение камней, грязи и воды с могучей силой и стремительностью рождало все новые и новые грохоты. С особым звуком разорвался и пополз вниз по скале тот кусок горы, на котором стояли домики. И когда сползшая земля и камни упали в кипящую воду, река всплеснула так, что пена долетела до стоявших на скале.

Все кругом было необыкновенно и удивительно. Верхушки скал порозовели и потеплели. Но все кругом неистовствовало, и сверху по тропинкам бежали к обрыву крестьяне, чтобы увидеть, что происходит внизу. Они давно ждали этого, но никогда не могли представить себе всю невероятную картину обвала и наводнения. И когда они стояли на обрывах и смотрели в кипевшую под ними пропасть, ими овладевал страх. Они садились на камни, у них подкашивались ноги, женщины вскрикивали и хватали друг друга за руки. Дети плакали, собаки выли.

Но глаза Фазлура, Умар Али, Гифта и всех, кто был на склоне, упорно возвращались к тому месту, где была машина Фуста, и это место уже нельзя было найти в клокотавшем и постоянно изменявшемся движении могучего грязного потока, в который непрерывно сверху прибавлялись все новые волны жидкой грязи, новые камни, ударявшие друг о друга, а кругом обваливались скалы и вверх били огромные фонтаны бешеной воды. И казалось, этому не будет конца.


Глава шестнадцатая


Был очень жаркий вечер. Фазлур и Нигяр сидели рядом на окне и слушали, как дышит вечерний город, как жаждут глотка прохлады люди и животные. Едва заметная влажность, предвещавшая конец сухой жары, ощущалась в воздухе, и все знали, что скоро придут дни, когда теплые дожди хлынут на иссохшую землю и она напьется досыта влаги. Но сейчас даже свистки и гудки маневрирующих на станции паровозов и звонки велосипедистов, разукрашенных тонг и дребезжащих экк[19], несущихся педикапов и резкие, дребезжащие сигналы трамваев звучали с особенной сухостью.

В черном море крыш и тяжелой листвы светились острыми разноцветными огнями базары. И люди, несмотря на жаркий, душный вечер, двигались большими толпами, и шелест шагов издалека казался рокотом набегающих на низкий берег волн. Торговцы и покупатели, разморенные жарой, все же склонялись над материями, казавшимися в ярком свете лавок особо заманчивыми и красивыми. Жарко блистали украшения — все эти браслеты, кольца и ожерелья, перед которыми останавливались женщины, молодые и старые. К начищенным до ослепляющего блеска медным блюдам и кувшинам нельзя было притронуться, они казались раскаленными. Красные, желтые, оранжевые и зеленые воды в бутылках не приносили облегчения, сколько бы их ни пили. И там, где пекли, варили, жарили на улице, где стояли облака пара и слышался лязг ножей и стук черных котелков, сковород и чашек с дымящейся пищей, тоже толпился народ, оглушаемый криком продавцов, предлагавших попробовать горячих блюд, горьких и сладких. В пыльной мгле поднимались к небу толстые двухохватные стволы фикусов. Со старых чинар с шершавым шорохом слетали листья. Тополи в садах казались завернутыми в черные запыленные чехлы. Пыльные пальмы в зеленом воздухе вечера были словно вырезанные из металла. Тамаринды, как слоны, спали, прижавшись друг к другу.

На траве бульваров, в кафе на открытом воздухе, в садах, на крышах старых домов, на окнах и скамейках, на берегах арыков — всюду сидели люди, отдыхали, делились разными городскими новостями и хороших рассказчиков слушали с таким же вниманием, с каким Нигяр слушала вернувшегося только что Фазлура. И хотя она уже говорила с ним днем, но теперь он рассказывал по порядку, потому что ему самому доставляло странное удовольствие шаг за шагом проходить этот недолгий, но длинный путь от прощального поцелуя Нигяр в рассветный час за будкой с бензиноколонкой до расколовшегося мира, в гневе своем погубившего человека, которого старый охотник назвал оборотнем.

Нигяр слушала его, и ей было радостно и страшно представлять себе Фазлура среди тех опасностей, которые ему угрожали. Она видела этот «додж», управляемый безумцем и мчавшийся навстречу безумцу, искавшему гибели; женщину, явившуюся ночью, как привидение, полное угроз; путь по обваливающейся дороге над пропастями. В ее ушах жил грохот стихии, валившей скалы, рев разъяренной реки, сметавшей с лица земли все живое.

Фазлур выносил все на ее суд, и сердце Нигяр, как настоящий прокурор, хотело, чтобы не оставалось никаких неясностей.

Она следовала мысленно за Фазлуром по бесконечной Пенджабской долине, по берегам Инда и Кабула, взбиралась на Ловарийский перевал, удивлялась миру вершин и старому пилигриму, искателю народной правды, воину классовых битв, нестареющему горцу.

Ей хотелось знать, что было с теми, кто пробирался оттуда, из далекого китайского мира, бежал в страхе перед революцией, какая судьба их постигла.

— Это были такие же, как Фуст, оборотни, — сказал Фазлур. — Под видом дружбы с китайским народом они заключили союз со всеми бандитами, проливавшими кровь крестьян Синьцзяна, их путь залит слезами и кровью многих жертв. Они бежали от суда народа, но суд все равно свершился...

— Их схватили? — спросила Нигяр. — Кто же их судил?

— Их судили горы. Каракорум! Это строгий и суровый судья. Они попали в снежную бурю и замерзли в снегу. Их трупы нашли на перевале караванщики, шедшие из Яркенда в Вахан. Об этом есть уже в газетах и есть официальное сообщение государственного департамента, поскольку они были американцы.

— А что случилось с Гифтом после того, как ты его спас? Он не мог донести, чтобы тебя потом обвинили в смерти Фуста?

— Ну, видишь, Нигяр! — сказал, рассмеявшись, Фазлур, и от всей его фигуры повеяло такой молодостью, спокойствием и силой, что и она засмеялась и погладила его руку. — Не знаю, успел ли сказать Фуст про мой разговор с ним о том, что я о них думаю, но приписать мне все, что случилось утром в ущелье, — значит, возвести меня в божественное достоинство. Гифт вел себя как человек, который благодарен мне за спасение, но, потрясенный происшедшим, нуждается в отдыхе. Мы доставили его в Читрал и там с ним расстались, — я думаю, навсегда. Мне только жаль, что он не разделил судьбу Фуста в тот момент, когда начался конец мира. Я отправился домой повидать своих, а Умар Али благополучно добрался до Лахора. Он сначала шел до Дира, я знаю, с караванщиками, которые возвращались от подножия Тирадьж-мира, куда пришли с норвежцами-альпинистами, неся их грузы, а от Дира на попутной машине до Малаканда, дальше уже было легче. Ламбадар дал ему справку о гибели машины, и об этом уже известно из газет.

Нигяр задумалась. Она сидела молча, как бы прислушиваясь к звукам города, невидимого в душной темноте вечера.

Потом она сказала:

— А та девушка-предсказательница, была она красива?

— Да, она была красива, настоящая читралская горянка: мягкие длинные каштановые волосы, дерзкие глаза, дерзкий язык. Я не думал, что она окажется такой предсказательницей.

— Предсказателем был ты, — сказала мягко Нигяр. — Эта сцена была как в кино, не правда ли? Темная комната, свеча, девушка наклонилась к руке. А откуда ты взял, что гадать надо на саже?

— Это старый народный способ. В Индии наливают на ладонь чернила, у нас гадают на саже. Но, конечно, это только обман, и это старина. Девушка не знала уже такого гадания. Она вообще не умела гадать.

— Она ждала тебя на тропе?..

— Да, она привела меня к своему отцу, который рассказал об опасности, угрожавшей нам, пошел вместе с девушкой и со мной, указал на ту скалу, где можно спастись, если поток ринется с горы и река выступит из берегов. Я уговорился с Умар Али, что если они не согласятся ехать в Читрал обратно и если будет наводнение, то с этой скалы я брошу ему веревку, хорошую толстую веревку, которую мы возили с собой...

— Но ты, значит, взял у Фуста его веревку? — спросила Нигяр.

— Нет, это не была альпийская веревка Фуста, это была веревка, которую Умар Али всегда берет в горы.

Он кончил свой рассказ, и они сидели и смотрели на движущиеся, как на сцене, огни большого Лахора и слушали шум голосов вечера. Откуда-то долетали приглушенный смех и песня. Им было хорошо так сидеть, как будто они были на высокой горе и внизу шла жизнь, которую они могли окинуть взглядом, — жизнь, которую ничем нельзя было остановить, как тот поток, сломавший каменные преграды и вырвавшийся на свободу.

— Как разумна, как удивительна могла бы быть жизнь! — сказала Нигяр.

— Если бы ты видела детей Свата, сидящих на земле и с широко открытыми от восхищения глазами слушающих учителей, ты бы порадовалась. Ты, как и я, знаешь нашу богатую и нищую страну. Сейчас, кажется мне, пришла пора, когда уже ясно многим, что довольно нашему народу ходить с завязанными глазами за чужим поводырем, точно наш народ в самом деле слепой...

Нигяр прижалась к нему плечом и сказала горячим шепотом:

— Когда у нас будет сын и мальчик вырастет, тогда ты возьмешь его с собой, пусть он пройдет все тропинки и дороги на равнине и в горах, которыми ты когда-то ходил в своей молодости. Но когда он вырастет, жизнь будет совсем другой, и ты сам не узнаешь дорог своей молодости, так они изменятся. Посмотри, как хорош наш любимый город!

Они смотрели, и перед ними в черной зелени садов переливались огни Лахора, как будто в черном бархате неба плавали звезды или в озере черного вина вспыхивали и гасли золотые, синие, зеленые, белые искры.

— Если бы меня навсегда изгнали из Лахора, из страны, — сказал Фазлур, — я поселился бы по ту сторону границы, в деревушке, на ближайших к границе холмах, чтобы каждый вечер смотреть, как горят и переливаются огни Лахора вдали, в темноте ночи.

Ночь наступала. Затихали базары, закрывались лавки. С улиц уходили толпы, таяли огни в домах и на улицах. Город отходил ко сну, засыпали люди и животные в караван-сарае, засыпали сады и дороги, засыпали путники на дорогах, чтобы с первыми лучами продолжать свой путь.

Нигяр и Фазлур смотрели в эту жаркую, пропитанную иссушающими запахами сладковато-душную тьму, и на ней, как на экране, мелькали сонные, тихие видения прошедшего дня.

Они видели и маленького Азлама, сидящего за книгой в этот час, — мальчика с глазами мудреца и добрым сердцем; старую Мазефу, которая укачивала чужого младенца, родившегося в эту ночь; и в далеком маленьком городке, затерявшемся в предгорьях, — Арифа Захура, пишущего в этот поздний час о своем народе, который прошел тысячелетний путь и теперь хочет жить по-другому, как живут сильные и свободные люди.

В горной глуши, в домике дорожной службы, спал старый дорожный специалист — маленький англичанин Риклин, во сне бормотавший какие-то бессвязные слова о наводнениях и мостах. Ему снилось, что он без конца строит мосты — и река сейчас же сносит их, он строит новые — и река гневно обрушивает их. Яростная пена реки летела ему в лицо, он хотел закрыться от нее, хотел поднять руку и не мог. Он мучился этим кошмаром, беззвучно кричал во сне и не мог проснуться.

Спал, сидя в самолете, уйдя глубоко в откинутое кресло, усталый пассажир по имени Генри Гифт. Самолет шел над морем. Внизу, в бездонной бездне, мелькали красные и белые вспышки маяков, в самолете была сонная, мягкая мгла, свет был потушен. Генри Гифт летел на Запад, и тело его проносилось с громадной скоростью через темные небесные пространства, как мертвый тюк, неподвижный и лишенный сновидений.

И глубоко под грудой скалистых обломков и валунов, над которыми проносилась неистовая, бешеная вода, швыряя вверх пригоршни взмыленной пены, лежало то, что осталось от Джона Ламера Фуста, любителя природы, участника многих экспедиций, члена Гималайского клуба, сотрудника известного географического журнала.

Горная ночь, холодная, серебряно-зеленая, над которой возвышалось ледяное тусклое сияние дикой громады Тирадьж-мира, стояла над бегом безумной реки, как бы хотевшей своим непрерывным грохотом заглушить все слова, которые он мог бы сказать, проснувшись, Джон Ламер Фуст. Но он уже не мог проснуться.


1953—1955


Загрузка...