Наша хата ходит ходуном, тонко звенят в окнах стекла. По улице без конца идут и идут немецкие войска. Лязгают, аж в ушах звенит, танки; буксуют в нашем ручье тупорылые грузовики; громадные, с широченными, как печь, крупами битюги тащат повозки.
— Ай-я-яй! — дается диву бабушка. — Как из прорвы валят.
Меня она и за порог не пускает, зато сама обошла всю деревню и, вернувшись, принесла под фартуком немецкий топор: с одной: стороны лезвие, с другой обушок с расщепом — гвозди выдергивать. Мама увидела бабушкину находку, руками замахала:
— Выбрось, чтоб его и духу в хате не было. Старая, а не понимаешь. Если найдут, знаешь что будет?
Бабушка не обиделась.
— Черта с два они найдут!
И понесла топор в сени.
А мне в хате не сидится, выскочил на улицу поглядеть, что делается на белом свете.
Немцы разместились по дворам с лошадьми, с машинами, с кухнями. Загоготали гуси, закудахтали куры, а у Феклы Солодкой, что живет от нас через два двора, заверещала свинья.
— Ой, что ж это такое, люди добрые! — заголосила Фекла.
Подле немецкого начальника увивается переводчик в штатском, испуганно заглядывает ему в рот, и глаза у него — как у нашего Жука, когда я ем хлеб, а ему не даю.
— Тебе, тетка, марки дадут, — обещает он Фекле.
Свинья большая и сильная. Немцы вцепились в нее, как клещи: кто за уши, кто за ноги, кто за хвост. А свинья хрюкнула, рванулась — и на улицу. Двое кинулись наперерез, а третий бежит следом, держит за хвост. На лужайке он поскользнулся, наступив на коровий блин, но хвоста не выпустил, поехал животом по траве. И все же они одолели свинью. Навалились оравой, связали.
Вскоре заглянул немец и в наш двор. Молодой, откормленный, в сером, ладно пригнанном мундире. Бабушка была на огороде, а мама стояла во дворе на скамейке и вставляла вместо выбитого стекла фанерку.
— Матка, яйки!
— Нету! — не очень вежливо ответила мама, продолжая тюкать молотком по гвоздику. Немец весь побелел от злости, кричит, кулаками грозится. А мама будто и не слышит его, делает свое дело, со скамейки не слезает. Я не думал, что она такая смелая. Это и вовсе вывело фашиста из себя. Он хватил сапогом по скамейке, и мама полетела наземь. Немец выхватил из ножен тесак и сунул ей под нос.
— Режь, гад, режь! — кричит она, а сама вся колотится. Щеки раскраснелись, глаза горят. Я не выдержал и с ревом бросился к ней. А тут и бабушка подоспела.
— Пан! Паночек! — стала она просить, и в голосе столько мольбы, что слушать муторно. — Детки вот… Малые. — И показала на нас с Глыжкой.
То ли разжалобила его бабушкина покорность, то ли подействовало наше с Глыжкой присутствие, но немец спрятал нож, обошел распластанную на земле маму и отворил дверь в сени. Слышим, лестница заскрипела — полез яйца искать. Потом зазвенело стекло. Там стоят рамы, что вставляются в окна на зиму. Слушает бабушка, что происходит на чердаке, да приговаривает:
— Бей, бей, чтоб тебя так лихорадка била. Ищи, ищи — хворобу ты там найдешь после меня.
Фашист попался упрямый. На чердаке ничего не нашел — полез в хате на полку. Заглянул в один горлач, в другой, грохнул их об пол и ушел. Дверь так и осталась распахнутой настежь.
Маме стало плохо. Она легла в постель. Глыжка забрался на печь, грызет сухарь и боязливо выглядывает из-за трубы. А бабушка собирает черепки и все не унимается:
— Чтоб ты костей своих не собрал, пес шелудивый!
Что немец бросался на маму с ножом, что побил горлачи и стекла на чердаке — это уже меня не удивляло. Чего с них взять? Немцы! Меня больше поразили бабушкины слова: «пан» и даже «паночек». Я слыхал, что когда-то и в нашей деревне был пан. Я знал, что за границей их и сейчас как собак нерезаных. И в книжках об этом есть, и Антонина Александровна в школе рассказывала. А тут на тебе — сам пана увидел. Живьем.
Меня разобрало на бабушку зло, будто она во всем этом была виновата.
— Пан! Пан! Распанкалась тут! — налетел я на нее.
Бабушка спокойно выпрямилась и, держа в подоле черепки, с удивлением спросила:
— Ты случаем белены не объелся?
— А ты бы панкала меньше, — не отступал я.
Она ответила мне уже с порога:
— Дурень ты со своей матерью заодно. Были бы поумнее, не лезли бы зазря на рожон.
И хлопнула дверью.
Но и бабушкиной выдержки хватило ненадолго. На этот раз зашли во двор двое. Не говоря ни слова, стали отворять ворота. Пара широченных битюгов едва протиснулась в них, а повозка зацепилась за забор. Подгнивший у земли столб затрещал и осел.
Немцы не стали осаживать лошадей, чтоб заехать во двор по-человечески, а просто-напросто погнали их вперед. От этого рухнуло сразу ползабора. Бабушка молчала. Она стояла на крыльце и только сокрушенно кивала головой: не хватает у людей ума, своего не вложишь.
На дворе немцам не понравилось. Тесно было, что ли. Поэтому они развалили и тот заборчик, что отделял двор от огорода. Бабушка хотела было показать, что там есть воротца, но ее оттолкнули. Потом на грядках немцы принялись загонять в землю колья. И это на огурцах и помидорах, куда бабушка и курице не давала ступить, куда меня и близко не подпускала, чтоб не помял ботву! Когда я был поменьше, меня пугали русалкой, которая будто бы сидит там в траве и только и ждет кого-нибудь из малышей, чтобы защекотать. А подрос, мне просто пригрозили, что в случае чего будут бедными уши. А тут битюги! Да у них копыта по решету!
Бабушка подбежала к немцам и снова за свое:
— Пан! Паночек! Так не гут…
«Вот, — думаю, — по-немецки бабка шпарит…»
Она советует им поставить лошадей на овсянище. Пусть его топчут, убытка такого не будет. А «пан» уже выдрал жердь в поваленном заборе, отволок на огород и примеряет к забитым кольям. Коновязь собрался делать.
Как будто невзначай, он повел жердью вокруг себя и огрел концом ее бабушку по затылку. Старуха повалилась на межу, а немец заржал, как жеребец. Весело ему.
У бабушки слезы на глазах выступили. Она высморкалась в фартук и пошла в сени. О чем с нелюдьми разговаривать?
Эти двое стоят у нас уже второй день. Натаскали в хату соломы, сколотили из досок загородку, чтоб солома не растряслась по полу, и застлали все это серым суконным одеялом.
— Это они себе постель такую устроили, — растолковал я Глыжке, а бабушка меня со злостью поправила.
— Не постель, а логово.
Один из фашистов такой высокий, что все время бьется головой о притолоку в дверях. Он подолгу лежит в своем логове и играет на губной гармошке. У мамы от его музыки голова разламывается.
— Скажи ты ему, — просит она бабушку слабым голосом, — чтоб помолчал.
Бабушка ему уже сто раз говорила: больная в доме, а он только:
— Я-я-я!
И снова пиликает:
— Тили-тили, тили-тили…
У второго глаза, как у нашей коровы: выпученные, печальные, какого цвета — не разобрать, будто водой налитые. Этот все ходит по дворам да лазит по насестам. Двух наших кур они уже слопали, да еще бабушку щипать их заставили. Бабка, конечно, ощипала, хоть и ворчала все время:
— Чтоб вас самих черти щипали.
А их битюги между тем уминают наш овес на полный рот, будто пришли из голодного края. Мы его и обмолотить даже не успели, как отец велел. Ведут себя битюги не хуже своих хозяев: полснопа в зубы и пошли молоть, как дедова соломорезка, а полснопа — под ноги. Чего там, если даром достается!
Из-за этого овса у меня с бабушкой неприятные разговоры.
— Что? Уберегла? — донимаю я ее всякий раз, когда пучеглазый немец бросает под ноги битюгам новую охапку.
А она злится:
— Не твоего ума дело.
Не моего? Как бы не так! Отдала бы лучше тем красноармейцам, что хотели купить для своих лошадей, так нет — пожалела, расплакалась: «Мне же, старой бабе, корову прокормить нужно. Вы бы в колхозе накосили. Тут недалече».
А теперь фашистские кони уплетают овес за малинку.
Бабушка глядит на все это и знай вздыхает. Она говорит, что если этот музыкант со своим лупоглазым курощупом скоро от нас не уберутся, то мы пойдем по миру. Да и так, того и гляди, начнем «скусывать бырки». Овес кони доедают, гряды выбили, как ток, кур осталось всего три, двор весь развалили — будто буря прошла.
Про эти свои «бырки» бабушка всегда вспоминает, когда в хату стучится голод. Скусывать их — все равно что положить зубы на полку. Но что это за «бырки» такие, я не знаю. Мне кажется, что «бырками» бабушка называет бирки, которые привязывают в сельмаге к разным товарам. Мы будем ходить в магазин и скусывать их. Представляю, как это получится у бабушки с ее беззубым ртом!