Это я имею в виду свои новые штаны. Но и старым будет обидно, если не помянуть их добрым словом. Поэтому расскажу все по порядку.
Старые штаны мне купил отец, когда они были совсем новыми. Это было еще до войны, накануне первомайских праздников. Очень понравились мне в них карманы — широкие, глубокие. В эти карманы можно напихать полвоза разных гаек, старых гвоздей, камушков для рогатки и всякого прочего добра.
Штаны понравились мне и своей необыкновенной прочностью. Отец умел выбирать материал. Он не обращал особого внимания на цвет ткани — лишь бы не была маркая, — а пробовал на разрыв. Надежная, не трещит — значит, хороша. Однажды я повис, зацепившись штанами, на заборе и провисел с полчаса, пока не снял дед Мирон. И вы думаете, штаны порвались по живому? Ничуть не бывало, только по шву лопнули.
Правда, в другой раз, когда я напоролся на гвоздь, они все-таки поддались. Но Санька приладил на дырку хорошую заплату, и штаны стали лучше новых.
Однако бабушка считает, что будь у меня и железные штаны, и на них, видно, я нашел бы управу. Я, мол, думаю, что у нее целый сундук одежды, что она сейчас достанет мне обнову и скажет:
— На, носи, Иван!
А что взять ее негде, обнову эту, мне и горя мало.
Но уж тут бабушка не права: горе мне с этими штанами, еще какое горе! От старых, магазинных, остались одни воспоминания. Заплата на заплате. Они чуть живые, все светятся, как сито. Пока еще куда ни шло, на печи можно валяться, а летом и на люди не выйдешь. Это сейчас самая главная преграда на моем пути в партизаны. Без штанов, конечно, не примут. Потому-то и горе мне с этими штанами.
И вот однажды приносит бабушка откуда-то немецкий мешок, расстилает его на столе и кличет меня с печи, где я читаю книжку про деда Талаша.
— Погляди-тка, мой хлопец!
Гляжу. Мешок новый, плотный, крепкий. Немножко жестковат, правда, так ведь немцы не знали, что такому пану, как я, будут шить из него одежину. Где бабушка раздобыла мешок, она не говорит. Как я ни пристаю, только отмахивается:
— Где взяла, там и взяла…
Но в конце концов не выдержала и объяснила подробнее:
— В Ерманию сбегала и купила!
Из этого мешка выйдут шикарные штаны. Лишь одно мне не нравится: черный орел со свастикой. Бабушке он тоже не по душе, да что поделаешь? Она и в щелоке пробовала его отстирать, а орлу хоть бы что — как сидел, так и сидит. Штанов с немецким орлом я носить не буду. Пусть бабушка и не думает.
Бабушка обиженно поджимает губы и злится:
— Не велик асессор! Сносишь, ежели прижмет…
Однако она все же пообещала сделать так, чтоб этот орел не очень бросался в глаза. Она ему место найдет, тем более что вовсе необязательно ему красоваться спереди.
Моя бабушка — человек бережливый. Она кроит мешок так, чтоб ни один лоскуток не пропал даром, все шло в дело. Материала теперь не купишь, а выткать не из чего. Да и кто это мне станет ткать? Вот женюсь, тогда пусть жена и тчет.
До войны я как-то видел около сельсовета матроса — в белой рубашке, в бескозырке с лентами. Но больше всего мы, мальчишки, завидовали, глядя на широченные черные брюки клеш. Теперь, наверно, тот матрос позавидовал бы моему клешу. Первый раз я в нем даже заблудился — попал обеими ногами в одну штанину. Еле потом выпутался.
Сшиты штаны надежно — суровыми вощеными нитками. Правда, стежки большие и неровные, так чего же я хотел от старой бабы? Она ведь не машина. А что великоваты — не беда. Мне этих штанов навек хватит. Я и жениться в них буду.
Бабушка повертела меня так и этак, критически осмотрела дело своих рук и удовлетворенно решила:
— Ну вот, совсем другой хлопец. На человека похож. Снимай, пуговицу пришью.
Нет, в самом деле, хорошие штаны, и орел глаз не мозолит. Когда сидишь, так его вовсе и не видно.
Ребята на первых порах смеялись над моим орлом. А Санька — тот еще и бабушкину работу критиковал: и пояс не так пришит, и карман скособочен. Санька — спец. Но со временем на мою обнову перестали обращать внимание. Только кличка ко мне новая прилипла — Матрос.
Однажды в воскресенье я, Санька и Митька Малах собрались на улице, напротив нашей хаты, поиграть в чижика. Глыжка под ногами крутится, шмыгает носом:
— Вшё шами да шами… И я буду…
Моя очередь бить, а Санькина — идти в поле. Только это я собирался хорошенько врезать по чижику, как чья-то сильная рука больно схватила меня за ухо. Это был Неумыка. Он всегда появляется там, где его не ждут, всегда приходит туда, куда его не звали. Сегодня он даже без винтовки, только резиновая палка при нем. Красное лицо его раздалось в стороны от хороших харчей. Злые глаза прищурены.
— Больше не буду! — завопил я, потому что ухо аж затрещало. Мне казалось, что оно едва держится: вот-вот оторвется.
За ухо он и приволок меня в хату.
Бабушка перепугалась. Она думает, что я натворил бог весть чего. От меня, безотцовщины, можно всего ждать, кроме разве чего-нибудь путного.
— Это что такое? — грозно показывает полицай на мои новые штаны.
— Штаны… — все еще ничего не понимая, несмело отвечает бабушка.
— Штаны-ы! — насмешливо цедит сквозь зубы Неумыка. — Прикидывайся дурочкой! Откуда военное имущество, я спрашиваю.
Тут бабушка все поняла и стала клясться:
— Гром меня разрази на этом месте, Авдеич, у солдата на яйца выменяла.
Неумыка не верит. Он оставил в покое мое ухо и собирается писать протокол. Он хорошо знает, чем мы дышим и что мы за народ. Мы спим и думаем, как бы погреть руки на имуществе немецкой армии. Очень мы распустились при большевиках, а теперь нас возьмут в оборот.
Бабушка торопливо выходит в сени и возвращается оттуда с запыленной бутылкой под фартуком. На столе появляются сырые яйца и краюха хлеба.
— Слышь, Авдеич, лихо на него, на этот протокол. Ты же наш человек, подлюбичский, — уговаривает старуха. — Вот у кого хочешь спроси — выменяла.
Неумыка искоса глянул на стол, немного помялся, потом выпил один стакан — крякнул, выпил второй — тоже крякнул и лишь после этого кое-как поверил.
— Ну, смотри, старая кочерга, — уже более миролюбиво сказал он, — последний раз. Протокол — и все! — Потом повернул меня к бабушке спиной и снова спросил: — А это что такое?
— А бог его знает, Авдеич. Неграмотная. Птица какая-то намалевана, что ли.
— Я тебе покажу — птица! — снова полез на стенку полицай. — Вот огрею разок-другой — поумнеешь. Это символ немецкой власти!
Бабушка виновато разводит руками.
— Гляди ж, чтоб я этого больше не видел!
И вышел из хаты.
Вот тут бабушка и дала себе волю.
— Чтоб тебя пиявки пили, ирод. Берегла огород вспахать, так вот вылакал, рыжий пес. Ну и привязался, собака: имущество, имущество… В Ерманию сбегала и купила. — Потом снова принялась меня рассматривать, как на примерке, пожимать плечами. — Гм, и чем ему тут не место, синь-волу этому самому?
Но штаны все-таки покрасила. Сама и краску придумала: намешала шелухи от лука, ольховой коры и еще чего-то, долго все это варила, переваривала, морщилась от неприятного запаха. Наконец взяла мои штаны, бросила их в чугун, сказала:
— Дай бог в добрый час…
Штаны стали рыжими, как наша корова, и даже взялись такими же пятнами. Меня и наш Жук в них сперва не узнал, брехнул раза два, а потом долго принюхивался: я это или не я? Зато в них можно лазить теперь где хочешь — ничего не видно. Разве что в деготь угодишь, тогда конечно…