20. А МОЕЙ МАМЕ УЖЕ НЕ ХОЛОДНО

В хате у нас пахнет лекарствами. Мамина сестра, тетя Марина, приходит теперь к нам каждый вечер. Сядет на скамеечке напротив кровати и тихо плачет:

— А моя ж ты девонька, а моя ж ты сестричка…

Нас с Глыжкой будто и нет в хате: ходим на цыпочках, не смеемся, не играем — слоняемся из угла в угол, места себе не найдем.

В тот вечер мама подозвала нас к себе.

— Наклонись, — попросила она меня и, погладив мою голову горячей рукой, прошептала: — Горькие вы мои… — Большая слеза скатилась по опухшей щеке и повисла на мочке уха, как бусина, — Ведите себя хорошо… Придет отец… Береги братика…

Глыжка стоит рядом, насупился. Он не совсем понимает, что происходит, и поэтому несмело спрашивает:

— Мам, а ты куда?..

Мы спали на печи, и ночью мне почудилось, будто за ворот упал большущий прусак. Я почувствовал, как он бегает по спине, со страху вскочил, стал отчаянно грести под рубахой руками, стараясь сбросить эту мерзость.

Потом в голове немного прояснилось, и я все понял. Тетя Марина негромко причитает над постелью, а у мамы в руках — свечка. Бабушка растерянно бегает по хате, и по стенам пугливо мечутся ее тени: одна от свечки, а вторая от плошки.

Я соскочил с печи, подбежал к кровати. Мама лежит строгая, на ее восковом лице застыл торжественный покой. Мне не верится, не хочется верить. Может, ей просто полегчало и она уснула? Но свечка… И этот тетин голос. От него мороз по коже…

Утром я хожу, как в тяжелом, страшном сне. Мама лежит на скамье. Она уже в новой кофте и юбке. На лбу, как повязка, какая-то желтая бумажка. На ней что-то нарисовано, что-то написано. А в руках, сложенных на груди, все та же свечка. Свечами пропахла вся хата, я слышу их медовый, приторный запах даже во дворе.

У маминого изголовья, уткнувшись носом в толстую книгу, бубнит что-то непонятное Чмыхова Мавра, пожилая женщина с сытым, лоснящимся лицом. Ее все зовут у нас монашкой. Попа в нашей деревне давно нет, вот Мавра и зарабатывает свой хлеб на покойниках.

На кончике ее мясистого носа чудом держатся старые, треснутые очки. Кажется, они вот-вот свалятся на пол и разобьются вовсе. И тогда все кончится. Кончится это гнусавое пение, это бесконечное «господи помилуй; господи, помилуй; господи, поми-и-и-луй…».

Маврин голос, как угар. От него у меня болит голова, от него нет спасения ни на печи, ни за дверью, ни во дворе.

С самого утра у нас полная хата женщин. Они входят тихо, у порога как-то испуганно, торопливо крестятся и вытягивают шеи, заглядывая через головы передних, слышится их шепот:

— Отмучилась, бедная…

— Вот сирот только оставила…

— Гляди ты, как живая…

— Так ведь молодая еще совсем. И сорока нет…

— Эх, бабский век…

— А старшой, глянь-ка, не плачет…

— В отца пошел, твердокаменный…

— А меньшенькому это сколько же? Ай-я-яй, видно, и помнить мать не будет…

— Будет. Я свою помню, хоть и малой осталась…

А я и правда не плачу. И хотел бы, да нечем — слез нет.

Почему-то мне вспомнилось, как давно — я еще не ходил в школу — к нам приехала скорая помощь. Хата горела ясным пламенем. Надо мной склонился какой-то дяденька в белом и что-то такое сказал. Тогда я услышал, как зарыдала мама. Она голосила, словно по покойнику, рвала на себе волосы, падала на диван и билась головой о стену. Белый дяденька не знал, кого спасать — меня или ее.

А потом больничное окно. Каждый день утром я дышал на стекло, чтобы растопить наледь, и в маленький, как пуговица, глазок выглядывал на улицу. Под окном стояла она, моя мама, и радостно улыбалась.

Соседская девочка Валька, которую не отдали в больницу, умерла, ее задушила скарлатина, а меня отец на санях привез домой.

И вот мама лежит на скамье.

Мне кажется, что я — это вовсе и не я, а кто-то другой, сторонний. В печи жарко горят дрова, языки пламени скачут в трубу. Кипят чугуны. Большие чугуны. Для свиней. А в них варят сегодня борщ и кашу. У печи суетятся чужие женщины. И чего им здесь нужно?

По двору ходят чужие мужчины. Вот Скок вытащил из дровяника доску, положил на утоптанный снег, прошелся по ней рубанком. Розовые кудрявые стружки вьются клубками, падают на снег. Похрупывает под железком сухой смолистый сучок — не хочет строгаться.

Какие-то мужчины топчутся с ломами и лопатами, смалят самокрутки.

— Не в пору померла, — вздыхают, — земля будет, что камень.

Дед Николай слоняется по двору, заглядывает в хлев под навес. Вот он тащит охапку сена. Куда это сено? Корове? А зачем корове сено?

В руках у Скока любимый отцовский топор. Из-под него летят крупные щепки. Жена Скока собирает их в подол: в печи пышки не доходят.

— А не великоват? — спрашивает кто-то из мужчин, кивая на гроб.

— Из большого не вывалится…

Кто не вывалится? Ага, моя мама не вывалится.

Ее прикрыли одной только марлей. Марля насквозь светится. А на улице мороз. Мороз и метель. Почему они не укроют ее одеялом? Зачем они обули ее в тапочки из полотна? Сами-то в бурках, в свитках, в полушубках…

Падают белые снежинки, кружатся, прилипают к моим щекам и скатываются росой. А на мамином лице не тают, не тают на губах. Полежат, полежат, пока не сдует их ветер, и падают новые.

Глыжка плетется рядом со мной. Он не жалуется на глубокий снег. Он ни о чем у меня не спрашивает, а просто удивленно смотрит на все, что происходит вокруг, и молчит. Сначала Глыжка не хотел идти, а хотел ехать вместе с мамой на санях. Дед не позволил — замерзнет, простудится.

…Все молча сидят за столом. Поскачиха и бабка Гапа косят миски с горячим борщом. А в красном углу пугливо мигает лампадка, искрится позолота богоматери — остроносой, худой, с большими печальными глазами.

Глухо стукнул кусок хлеба о стол, как мерзлый ком земли о крышку гроба. Это дед Николай, нарезая хлеб, невзначай уронил горбушку. И вот уже заскребли по мискам ложки.

— Отведайте, детки, канона. Отведайте, — уговаривает нас Чмышиха. А сама уже оплетает за обе щеки.

Канон — это хлеб, накрошенный в воду, подслащенную медом. Канон пахнет свечкой, которую мама держала в руках, и мне он не лезет в горло. Но для приличия нужно же хоть ложку обмокнуть.

А Глыжке канон понравился — сладкий. Когда все родичи и соседи его попробовали, Глыжка подтянул к себе миску и начал скрести по дну.

— Дитя. Что ему? — вздохнула бабка Гапа и уголком платка вытерла глаза.

— Бог дал, бог и взял, — отозвалась на это Мавра, со смаком обгладывая кость.

— Выпейте еще по одной, — наливает Поскачиха из запотевшей бутылки мутный самогон. — Пусть ей земля пухом будет.

От выпитой водки, от горячего борща все разомлели, у многих начали заплетаться языки. Раскраснелись женщины. Им стало очень жаль нас с Глыжкой.

— Ей теперь что, — слышится с одной стороны. — Вот этим туго придется…

— Пока бабка с ними, живы будут, — обнадеживает кто-то с другой стороны.

— А сколько той бабке осталось?

— Слушайтесь, детки, бабушку. Слушайтесь, — со слезой в голосе увещевает нас тетя Марина. За последние дни она осунулась, похудела, глаза красные, заплаканные, и ее звонкий голос сел: сорвала, причитая.

— Э-э, будь хоть отец с ними, — вздыхает кто-то.

— Если отец помрет, дети при матери, а мать помрет — дети сироты, — отрезала монашка, дожевывая румяную пышку.

— Что верно, то верно, — согласилась Поскачиха. — Придет, возьмет мачеху, бабку прогонит…

Тут дед Николай не выдержал, потрогал свои усы и буркнул:

— Ладно с хреном, ладно и так. Чего вы шкуру медвежью взялись делить? Пускай еще придет…

Я был благодарен деду. Чего они прицепились? Лучше бы грызли свои кости да хлебали борщ.

Пугливо мигает перед богородицей лампадка. За окном темно и страшно. Все давно разошлись, только соседка да тетя Марина помогают бабушке убрать со стола. Они гремят ложками, мисками, чугунками, и я слышу, как Поскачиха дает советы:

— Ты помои сливай в лохань — кабанчик съест…

— А, пусть он ноги протянет! — клянет в отчаянье кабанчика бабушка.

Мы с Глыжкой лежим на печи. Брат испуганно прижался ко мне, собирается заплакать. «Береги братика», — сказала мама. И я заплакал первым. Пускай только кто его пальцем тронет — в зубы дам.

Ласково пригревают снизу горячие кирпичи, шуршит по стенам колючий снег, да завывает в трубе ветер. Холодно на улице, холодно на кладбище, холодно, верно, и там, где сейчас мой отец. Возьмет он мачеху или не возьмет, а пусть бы скорее приходил.

Загрузка...