Сегодня я получил от деда Николая добрый нагоняй. Пришел он к нам починить крышу в хлеву, а бабушка ему и давай жаловаться: Иван, мол, от рук отбился. И вот дед сидит подле окна на скамье, теребит свои усы и читает мне проповедь: — Так что ж это ты, хлопец, а?
Я стою напротив и рассматриваю свои потресканные ноги. На одном большом пальце сбит ноготь, а второй завязан тряпицей. Спрыгнул вчера с крыши на разбитую бутылку.
— Что ж ты молчишь? Или, может, разговаривать со мной не хочешь? — допытывается дед.
Бабушка достает из печи чугун и подливает масла в огонь:
— Ремень по нем плачет…
Вот тут и пошло. Когда он был таким, как я, он и в поле пахал, и коня пас, и сеял, и косил, и чего-чего только не делал, а не носился целыми днями черт знает где. По-моему, он столько работал, что взрослым и делать нечего было. Они, наверно, только били баклуши да лущили семечки.
— Ты чего зубы скалишь? — обиделся дед. — Забыл, что отец наказывал? Забыл?
— Не-ет, — выдавил я через силу.
— Ну так гляди же. Вон на твоей шее, брат, мать больная да баба старая. Хватит дурака валять.
На том и кончилось. Дед вынес из сеней лестницу и полез крышу латать, а мы с бабушкой пошли на огород копать картошку.
Я подкапываю вилами-трезубцами кусты, а корявые бабушкины пальцы бережно перегребают землю, бросают картофелину за картофелиной в старую лозовую корзину. Моя нога на вилах, а глаза то в саду деда Мирона, то на улице. Из головы не идут мысли про комиссара, про его рассказ о наших отцах. Все время так и подмывает сообщить про отца бабушке. Но она тогда станет допытываться, откуда мне это известно.
Когда я уж очень задумаюсь и пропущу куст или мелко подкопаю, бабушка сердится снова: на кого мы работаем? На себя или на чужого дядю?
Накопанную картошку она высыпает в мешки. В свой — две корзины, в мой — одну.
— Ох, грех мой тяжкий, — вздыхает бабушка каждый раз, вскидывая мешок на плечи, а я вслед:
— Ох, мех мой тяжкий!
И плетусь за нею в хату. Там мы высыпаем картошку под пол и — снова на огород.
Неподалеку, на выкопанном, ковыряется в земле Глыжка: строит разные пещеры, копает траншеи и окопы. Он вывозился с головы до ног — глаз не видно. Ему, известное дело, можно жить на моей шее.
Картошка удалась хорошая. Поднимешь куст — глянуть любо: крупная, чистая. Бабушка не нарадуется:
— Слава богу, хоть драники есть будем.
А мне не до драников. Совсем выбился из сил, ни рук, ни ног не чувствую. Бабушка знает, отчего это, — привык лодыря гонять.
Мы работали до вечера. Уже начало смеркаться. Длинная тень от забора легла на весь огород, на вербах расчирикались воробьи. Потянуло сыростью.
В это время на нашей улице и показались полицейские. Впереди важно шагает Неумыка. На нем уже не штатский костюм, а немецкий мундир, в руках все та же резиновая палка. Винтовку повесил на плечо вверх прикладом, как будто охотник. За Неумыкой тащатся криворотый Афонька и еще один незнакомый, не подлюбичский.
Что им здесь нужно? Ручья нашего с лягушками не видели, что ли? А может, самогон промышляют?
Когда Неумыка стал переходить улицу, а Афонька показал своему приятелю на хату деда Мирона, страшная догадка пронзила меня. Пронюхали, собаки! За комиссаром идут.
Я бросил мешок наземь и, едва не сбив с ног ошеломленную бабушку, метнулся напрямик к забору. Скорей! Скорей! Главное — успеть раньше их, главное — предупредить деда Мирона.
На мое счастье, полицейские задержались возле ручья. Неумыка перемахнул его легко, а Афонька не допрыгнул. Теперь он обмывает заляпанные грязью сапоги, а его спутники стоят и хохочут.
Хохочите себе, а я уже на заборе. Рубашку разодрал, в кровь оцарапался — не беда, до свадьбы заживет.
Во дворе разлетелись из-под ног ошалевшие с перепугу куры, шмыгнул под крыльцо кот, и вот я уже в хате ловлю ртом воздух:
— По-по-по-лицейские!..
А выскочить не успел. Загремели на крыльце сапоги, звякнула щеколда, и через порог шагнул Неумыка. За ним — тот, не местный. Афонька остался во дворе.
— Добрый день, Мирон, — поздоровался Неумыка и быстрым, воровским взглядом окинул хату. Чужой ничего не сказал. Примерз у порога и глядит исподлобья. Меня очень удивило его лицо, словно на нем черти горох молотили: ямка на ямке.
— Что, не ждали гостей? — довольно ухмыляется Неумыка, хлопая резиновой палкой по голенищу.
«Вот, — думаю, — рыжий пес. Еще и в гости набивается».
Дед Мирон, который при моем появлении проворно слез с печи, теперь больным-больной. За поясницу держится обеими руками, ковыляет к столу и стонет:
— А какие ноне гости? Скрутило вот в бараний рог, хоть караул кричи. Да вы садитесь, садитесь…
Неумыка криво усмехнулся.
— А мы слыхали, что вы принимаете тут, кормите, поите, на дорогу даете… Где ваш постоялец?
В это время в хату проскользнула бабка Гапа с бутылкой самогона в руках. Полицаи проводили угощение взглядом, а дед мне тем временем незаметно глазом — морг. И — Неумыке:
— Да какой там постоялец! Шел солдат из плена… Ну, переночевать пустил. Так мало ли что? Человек ведь.
— А мы посмотрим. — В голосе Неумыки послышалась угроза. Он кивнул рябому: — Заглянь под пол.
Сам Неумыка открыл сундук и стал перетрясать рушники, скатерти, дедовы кальсоны.
Тут я бочком, бочком и — за дверь. Сунулся было из сеней во двор, а возле погреба топчется Афонька. Закрыта дорога! Заметит — велит вернуться. Тогда все пропало. В хате ничего не найдут, могут и на огород пойти. А Александр Карпович там сидит и ничего не знает.
Я быстро вскарабкался по лестнице на чердак — там в фронтоне была дверца в сад…
Мягкие сумерки окутали деревню. На чистом, холодном небе заблестела щербатая луна. Мы выползли из блиндажа и прислушались: где-то у околицы лают, заливаются собаки да шумит ветер в пожухлой уже листве яблонь.
Комиссар надел на гимнастерку старую стеганку, натянул поверх бинтов шапку и стал похож на простого мужика. Он достал из кармана брюк наган, сунул за пазуху и сказал:
— Пошли.
Стараясь не шуметь, выползли по картошке на жнивье — у деда Мирона был загончик ржи, — оттуда по-за копнами соломы прошмыгнули к забору и залегли в малиннике на меже. Отсюда было слышно, как хлопают у Мирона двери, гудят мужские голоса.
Я перелез через забор быстро и бесшумно — не впервой. А комиссар не смог. Он взялся было за жердь, попробовал подтянуться и… только скрипнул зубами. Не зажили еще раны. Пришлось откручивать проволоку, которой была привязана доска.
Когда комиссар спрятался у нас под навесом в соломе, я пошел в хату разведать, что там слышно.
Эта предосторожность оказалась совсем не лишней. У нас была гостья — Поскачиха. Последнее время она частенько захаживает вечерами. Придет со своим меньшим — Юркой, сядет, возьмет сына на колени и без конца лопочет. Лежишь на печи, а они с бабушкой:
— Ла-ла-ла-ла… Говорят, Михей домой пришел… Бу-бу-бу-бу… Это ж надо, это ж надо — немцы за десять рублей марку дают, а я, дура, облигации выбросила… Может, и за них что-нибудь дали бы.
Одним словом, только слушай: и кто что говорил, и кто что слышал, и кто кого видел, и кто женился, и кто помер, и у кого что немцы забрали, и почем на базаре стакан соли и стакан махорки.
Больше соседка старается. Бабушка ее за глаза иначе и не называет, как помело. Что ей на язык попадет, завтра вся деревня знать будет.
Не успела за мной закрыться дверь, как бабушка всплеснула руками:
— А боженька ты мой!.. Посмотрите вы на него.
Я и в самом деле был хорош: рубашка располосована, рука в крови — проволока виновата. А штаны все в земле, в пыли, будто меня по пахоте волоком тащили. Да разве это так важно?
Я бабушку и слушать не стал, а прямо к гостье:
— Там вас, тетенька, дядя ищет. С ног сбился. Кто-то к вам приехал.
— Приехал?
— Ну, может, пришел. Не знаю…
Соседка немного поворчала насчет того, что, мол, и находят же люди время ездить, но схватила своего Юрку в охапку и ушла, а бабушка, проводив ее за порог, взялась за меня. По ее мнению, я зашел уже слишком далеко, и некому меня остановить. Я, наверно, рассчитываю, что бабушка пойдет в магазин и купит материи, чтоб сшить мне новую рубаху, будто я не знаю, какое нынче время. И последнюю свою юбку она тоже не собирается перешивать мне на штаны.
— Слушайся, сынок, бабушку, — просит мама со своей кровати.
Тускло мигает плошка на камельке. По стенам бегает огромная бабушкина тень. У тени то смешной нос на полстены, то нос маленький, зато руки длиннющие и голова огурцом. Глыжка еще не спит.
— Баб, смотри! — показывает он на стену и смеется.
— Смолкни хоть ты, сатаненок, — сердится бабушка, собирая ужинать. При Глыжке я не могу рассказать про комиссара. Молодо-зелено. Где-нибудь похвастается.
Меня выручил дед Мирон. Он пришел, когда уже совсем стемнело, вызвал бабушку за порог, и они о чем-то там недолго говорили. Вернулась бабушка испуганная и растерянная, удивленно посмотрела на меня и сказала почему-то шепотом:
— Иди.
Я сижу на улице, прислушиваюсь ко всему, что делается вокруг. Хотя еще и не очень поздно, а деревня словно вымерла: ни огонька, ни голосов. Только выбежит кто-нибудь невидимый в темноте к колодцу, звякнет раз-другой ведром и скорее снова во двор. Обычно в такую пору звенели, шумели вечеринки: заливалась гармошка, бухал бубен, а голосистые девчата пели на всю деревню про чернобрового миленка. Здесь и там на завалинках вели свои бесконечные разговоры женщины.
А теперь тихо. Попрятались люди по хатам, позакрывали окна, притаились. Только собаки подают голос то в одном конце деревни, то в другом.
Во дворе под навесом дед Мирон долго разговаривает с комиссаром. О чем они там? Может, собираются идти в партизаны, так пускай и меня возьмут. Ну и Саньку, конечно. Мы будем у них разведчиками. Там, где взрослому не пройти, мальчишка всегда прошмыгнет. Мы хитрые. И смелые.
Мне молча подмигивают звезды с неба. Их там насыпано, как картошки на огороде. Никакой корзины не хватит.
Наконец скрипнула калитка и дед Мирон просунул голову.
— Ну как, тихо?
— Тихо, — ответил я.
За дедом показался Александр Карпович.
— Ну, прощай, отец. Прощай, Мирон Захарович. Спасибо тебе за все. Буду жив — не забуду.
Они пожали друг другу руки, обнялись.
— Ты один из деревни не выйдешь. Нарвешься, — предостерег комиссара дед и повернулся ко мне: — Выведи к городищу и покажи дорогу на Яриловичи. — И снова комиссару: — Если удастся, зайди к Гавриле Маслюку. Вторая хата от леса. С пристройкой. Кум он мне. Человек хороший. Ну, бывай…
И мы пошли. Гордый оказанным мне доверием, я шагаю впереди, то и дело шепотом предупреждаю своего спутника, где ямка, где бугорок.
Вот и выгон. Здесь мне знакома каждая кочка, каждый куст репейника, каждая колдобина. Редкими кудельками начал клубиться туман.
Оставив позади выгон, неслышным шагом прошли темный, обсаженный вербами переулок, потом огородами сделали большой крюк, чтобы обойти Афонькину хату. Дальше, низом, вдоль канавы по торфяному болоту, молено идти спокойно.
За городищем на тропинке, которая ведет заливным лугом прямо к речке, мы попрощались. Александр Карпович поднял меня под мышки и крепко прижал к груди. Его колючая борода крапивой обожгла мне лоб и щеки.
— Ну, Иван, геройский ты малец, — сказал он. — Будь таким всегда и твердо верь — наша возьмет. И Санька твой молодчина. До свидания, товарищи командиры. Мы еще встретимся.
Я долго стоял и смотрел ему вслед, пока его высокая фигура не скрылась в ночной темноте. Счастливой дороги, товарищ комиссар!