Работа на дробилке была не тяжелой, но муторной. На протяжении всего одиннадцатичасового рабочего дня нужно было пропихивать отходы от распиловки бревен в узкую щель вращающихся чугунных жерновов. Раздробленные куски древесины проваливались в специальный контейнер, откуда ими загружали паровые машины заводской электростанции, снабжавшей электроэнергией все цеха лесопильного завода, жилую зону лагеря и расположенный близ него поселок, где проживало начальство и обслуга. Обрезки древесины были мокрые и грязные, не все пролезали в дробилку, приходилось переламывать их руками. Древесная пыль и грязь летели во все стороны, набивались в уши, лезли в глаза и толстым слоем покрывали лицо и одежду. Движущаяся лента конвейера непрерывно подбрасывала новые партии мокрой древесины, поэтому от работы нельзя было оторваться ни на минуту.
Однако раздражала меня не работа, а несносный старший в группе, некий Точилов, который все время ругался и придирался к своим подчиненным. Группа состояла из трех человек: самого Точилова, восемнадцатилетнего паренька, осужденного за мелкую кражу, и меня.
Более невзрачного человека, чем тридцатилетний Точилов, трудно было себе и представить. Низкого роста, худенький, с каким-то сморщенным, стариковским лицом и впалой грудью, он отличался удивительной подвижностью и с важным видом носился по цеху то в поисках никому не нужного инструмента, то якобы для оформления каких-то документов. Осужден он был за хулиганство. Должно быть, ему не часто представлялась возможность покомандовать, и теперь он упивался своей высокой должностью. Все ему было не так. То мы, по его мнению, слишком медленно работали, то просовывали в жернова слишком большие куски древесины, от чего дробилка могла остановиться. При этом он все время сквернословил, выкрикивая ругательства каким-то хриплым голосом, скороговоркой и не очень внятно. Во время короткого перерыва я слышал, как он с важностью докладывал начальнику лесоцеха, что он одного подчиненного «бросил на подноску обрезков», а другому приказал переламывать пополам большие куски древесины, прежде чем закидывать их в дробилку. Начальник снисходительно выслушивал его донесения, а он с еще большим воодушевлением принимался «цукать» своих подчиненных.
Мне довелось жить в том же бараке, что и Точилов. В вечернее время его хриплый баритон был отчетливо слышен среди привычного барачного Многоголосья и как-то особенно назойливо лез в уши. Главной темой в речах Точилова был «женский вопрос». Заключенные вообще не прочь поговорить на женскую тему, но и тут тон речей Точилова несколько отличался от привычного. Его рассказы были смесью каких-то наивных откровенностей и бахвальства. При внешности Точилова они казались вдвойне неправдоподобными. У обитателей барака хвастовство Точилова вызывало насмешки, каждый его рассказ обычно сопровождался множеством иронических реплик. «Всех баб в Архангельской области от четырнадцати до восьмидесяти лет перепробовал наш Точилов, — заметил как-то бригадный остряк Сашка. — Уж не знаю, где невинную девку найду, когда выйду на свободу и вздумаю жениться».
Самую точную информацию об уголовных делах солагерников я обычно получал тогда, когда они обращались ко мне за советом при сочинении прошения о пересмотре дела. В этом случае надо было выкладывать всю правду. Поэтому я не без любопытства встретил просьбу Точилова помочь ему с написанием жалобы в Верховный суд. На первый взгляд, его дело выглядело до крайности банальным. Его обвиняли в нанесении побоев собственной жене, в результате чего, как гласило показанное мне Точиловым обвинительное заключение, у пострадавшей были обнаружены «травматические повреждения средней тяжести».
Примостившись рядом со мной на нарах, Точилов принялся рассказывать свою историю, но не громко, на весь барак, как обычно, а почти шепотом. Видно, где-то, в глубине души, он сознавал, что его история выглядит не столь уж эффектной и ему большой чести не делает.
— Жена меня посадила, — начал свой рассказ Точилов, — старая курва. Заявление написала в милицию, что мы избиваем ее, я и ее собственная дочь от первого мужа. Соседи в поселке ее показания подтвердили, и меня засудили на четыре года.
— Так, что ж, она неправду написала? — спросил я.
— Почему неправду, правду, — спокойно ответил Точилов. — Житья от нее, суки, не было. Травила она меня и Надьку.
— Почему же ты с ней не разошелся?
— Видишь ли, она старше меня на десять лет. Мне только тридцать стукнуло, а ей, небось, за сорок. Возраст свой она от людей всегда скрывала. Я обходчиком на железной дороге работал, а у нее возле станции домик был. Черт попутал меня с ней связаться. Знала же, сука, что за молодого замуж выходит. Дочь свою отдала на воспитание сестре, чтобы меня не спугнуть. А как поженились, девку в дом обратно взяла. Той семнадцати лет еще не было. Как-то в жаркую ночь я на двор вышел по малому делу. Жена дрыхнет, а девка лежит вся раскрывшись. Я и полез. Боялся, что девка закричит. Но она меня приняла, видно, истосковалась, уж не целкой была. А потом, как распалились — удержу не было. Ты не смотри, что я худенький, щуплый. У нас на Севере все мужики худые, да силенка есть. Я ее и раз трахнул, и два, и три… только стонала, видно, понравилось. Приглянулась мне девка, да, видно, и я ей пришелся по вкусу.
Утром моя стерва проснулась и что-то почуяла. Стала меня и девку донимать. То не нравится, это не по ней. Следить стала. Жизни ни у меня, ни у Надьки не было. Все подглядывает, подсматривает. Решили мы с дочкой ее извести.
— Выходит, жена знала о твоей связи с ее дочерью и не возражала?
— А как же могла возражать? Мы бы ее из дома выгнали. Дом-то свой, когда мы поженились, она на меня перевела. Я на железной дороге работал и право на жилье имел. Куда ей было деваться?
— Значит, ты с ней больше не жил?
— Почему не жил? Я ночью работал. Днем Надька уходила, а я к старухе в постель.
— А дочка против твоей связи с матерью не возражала?
— Только смеялась. Говорила бывало: «Ты сравни, я ведь получше!» И то сказать, нам обоим от старухи польза была. Хозяйство она вела. Надька по хозяйству не очень. Больше насчет нарядов. А старуха хозяйственная. Огород развела возле дома. Щи больно хорошо варила. Она прежде в Архангельске поварихой работала.
— Ну, а за что же тебя посадили?
— Тут такой случай вышел. Как-то ночью я перебрался к Надьке, думал, что жена спит. А она не спала, все прислушивалась. Только мы в самый смак вошли, она как вскочит. У нас печка в углу. Она схватила ухват и давай нас дубасить. Мне только по руке попало, а Надьке по голове досталось, всю раскровавила. Я ухват из рук у стервы вырвал и стал им ее охуячивать. Надька совсем озверела. Хватала все, что под руку попадало, и давай ее молотить. Только что не убила. Та орать. Мы же не в себе были, еще не очухались. Домик наш поодаль от других стоит, но соседи услышали, сбежались. Такой крик стоял. А мы, все трое — в чем мать родила. Жарко же было. Умора. Все хохотали. Растащили нас. Был суд. Я срок схватил. А Надьку оправдали. Все на меня свалили.
— А ты до женитьбы имел дело с женщинами? — полюбопытствовал я. Точилов смущенно опустил глаза.
— Нет, старуха у меня первой была. Кто на меня такого смотреть станет. Я еще, помню, мальчишкой был, парней в поселке не хватало. Девки всех затаскали, а на меня никто и не смотрел. Да я и сам не решался подойти. Боялся, смеяться будут.
В голосе Точилова звучала искренняя, затаенная, видно, еще с детских лет обида. Невольно пришли на ум теории Фрейда о детских комплексах, в зрелом возрасте проявляющихся в стремлении к самоутверждению в самых разных формах.
— А детей у тебя не было?
— Какие уж там дети, — с тоской в голосе проговорил Точилов. — Надька как-то забеременела, да я велел ребенка вытравить. Как бы мы вчетвером жили?
— А люди в поселке знали, что ты живешь и с матерью, и с дочерью?
— Все кругом знали. Поселок маленький. Смеялись. Вид у поведавшего мне свою историю Точилова был до того жалкий, что у меня не нашлось слов для его осуждения.
Со временем слух о семейных делах Точилова помимо его воли дошел до обитателей барака. То ли он сам проболтался, то ли кто-то из земляков Точилова слышал его историю еще на воле и всем ее рассказал. Многие жители Архангельской области знали друг друга до лагеря. Общественное мнение отнеслось к Точилову снисходительно. Лишенные на долгие годы женского общества, заключенные принимали близко к сердцу сложные переживания героя. Разоблаченный Точилов воспрял духом и стал рассказывать о своем деле во всех подробностях, рисуясь и бравируя своими похождениями. Впрочем, некоторые, особенно из числа пожилых, отнеслись к Точилову более критически.
— И каких только чудес в жизни не бывает, — глубокомысленно изрек старый лагерник, дневальный. — У нас в селе один дядек с женой сына спал. Наши узнали, побили его и выгнали из села. На Севере раньше на этот счет строго было. Не то, что счас.
Бериевская амнистия в первую очередь коснулась таких, как Точилов, и он попал в число освобождавшихся.
— Не сумею я сегодня домой уехать, — сказал мне Точилов в день освобождения. — Поезда утром проходят, а они в конторе с документами тянут. Придется переночевать в поселке. Жена приехала. Передала, что у одной бабки остановиться договорилась.
Вечером, уходя на погрузку, я увидел только что вышедшего за зону Точилова. Он стоял у лагерных ворот с двумя женщинами. Пожилая, маленькая и худенькая, держала в руках узелок, как я догадался, пожитки Точилова. Другая, здоровенная толстая девка, с грубыми, тупыми чертами лица, ростом по крайней мере на голову выше Точилова, сильно накрашенная, с завивкой «перманент», держала в руках авоську, из которой выглядывали буханки хлеба и бутылки со спиртным. Оживленно жестикулируя, они о чем-то совещались. Точилов казался чем-то озабоченным.
На следующий день, утром, возвращаясь в зону после ночной погрузки, я вновь встретил Точилова.
— Ты, что же, не уехал? — спросил я.
— Вчера поздно выпустили, сегодня поедем. Тут у одной старухи в поселке ночевали.
Вид у Точилова был несколько помятый, но держался он бодро и даже казался веселым.
— А что это за женщины с тобой у вахты были?
— Жена с дочкой. Тут такая потеха приключилась. Попахал я их ночью правильно. Сперва старху, потом молодую. Дорвался. Четыре года баб не видел.
— А они как же? — не понял я.
— Лежали, смотрели, смеялись. Потом две бутылки очищенной вылакали. Девка завелась и крепко мать пришибла. Та еле ходит. Из-за меня подрались. Не поделили. Ну ничего, как-нибудь до дома доберемся. Дело житейское.
Маленький человек смущенно улыбался, но казался довольным. Он как будто немного стыдился того, что произошло, но вместе с тем испытывал также и чувство гордости.