На соседних нарах барачной вагонки обитают два друга. Один из них, Лазарев, молодой человек лет двадцати восьми-тридцати, высокий, широкоплечий, темноглазый брюнет, с сильно развитой мускулатурой, выступающей даже из-под майки с рукавами, другой, со странной фамилией Коев, — его полная противоположность, человек лет под пятьдесят, невысокий, хилый и лысоватый блондин с серо-голубыми, тусклыми глазами. Лазарев родом из Карелии, из семьи сельского учителя. Коев — простой мужик из южноуральской деревни, из семьи раскольников. Друзья работают на пару в лесоповальной бригаде, при этом большую часть физической нагрузки при валке и распиловке леса берет на себя сильный Лазарев.
Лазарев — двадцатипятилетник, осужден по статье пятьдесят восемь, пункт один Б, за измену родине, иными словами, за пребывание в плену и службу во власовской армии. Коев, как здесь обычно о таких, как он, говорят, баптист и отбывает уже не первый срок. В восемнадцать лет он был арестован за отказ служить в армии, на его языке «принять оружие», после освобождения перед войной сел вторично, на этот раз по банальной статье пятьдесят восемь, пункт десять, за антисоветскую агитацию и проповедь пацифизма, получил традиционную десятку, а уже в лагере после войны получил по той же статье довесок в виде новой десятки.
Лежа вечерами на нарах, друзья ведут бесконечные дискуссии на разные темы, начиная с того, как лучше направить лучковую пилу, и кончая самыми «последними вопросами» — о мироздании и божественной истине.
Коев — своего рода религиозный мыслитель и моралист. Самостоятельно, без какого-либо существенного влияния извне, он выработал для себя сложную, хотя и несколько путаную философию, в которой старообрядческие и мистические идеи сочетаются с элементами толстовского учения. Один из главных его принципов жизни, которому он свято следует, — непротивление злу насилием.
Обычно я не обращаю внимания на бесконечные споры соседей и, приходя в барак после одиннадцатичасовой работы на морозе, заваливаюсь на нары и сразу же засыпаю. Однако в тот день я отогрелся и отдохнул, спать не хотел и невольно прислушивался к беседе друзей.
Спорят они на этот раз о свободе воли — проблеме, волновавшей человечество на протяжении всей его истории. В устах моих солагерников она получает совершенно особое толкование. Лазарев твердо стоит на том, что за всю свою жизнь он не совершил ни одного более или менее важного поступка по собственной воле, но всегда подчинялся воле других людей или действовал в силу обстоятельств. Коев же доказывает, что человек сам волен творить свою судьбу и несет перед Всевышним ответственность за свои поступки. Заметив, что я не сплю, Лазарев решает привлечь меня в качестве арбитра и сообщает мне свои аргументы.
— Ты человек грамотный, поймешь, — говорит он, обращаясь ко мне. — Вот Серка (Коева звали Серафим) все толкует: свобода воли, свобода воли! А где она, моя свобода? Веришь или нет, я не помню такого дня за всю жизнь, чтобы я в серьезном деле действовал по своей воле. Родители мои учительствовали в селе и хотели, чтобы я получил образование. Ну ладно, кончил я в Петрозаводске в 1939 году школу-десятилетку и поступил в пединститут. А тут, трах, вышел приказ всех студентов призывного возраста забрить в армию. Призвали и меня с первого курса. Так я и остался недоучкой на всю жизнь. Сунули меня в пехотное училище, поучился я с годик, а тут, хоп, война. Навесили на меня два кубика и на фронт. Два года я честно провоевал, дослужился до капитана, схватил два ордена. А тут вся наша армия попала в окружение, и я оказался в плену. Что я мог сделать? Да ровно ничего! Отправили нас в лагерь военнопленных. Судьба наша известна. Сталин сказал, что нет у нас военнопленных, есть лишь изменники родины, и отказался нам помогать через Красный Крест. Пухли от голода. Настроился я с дружками бежать, да один подонок продал нас, выслужиться захотел. Доказать он ничего не сумел, но взяли нас под особое наблюдение. А тут стали агитаторы вербовать русских военнопленных в немецкие вспомогательные части. Я прикинулся карело-финном, язык-то я их знал, и мы с двумя корешами, тоже в прошлом офицерами, договорились завербоваться, чтобы потом при случае перебежать к своим. Первоначально немцы, хоть и нарядили нас в свою форму, нам не доверяли и следили за нами вплотную, так что бежать было нельзя, а потом мы и не захотели, как узнали, что нашего брата Советы не жалуют, кто линию фронта переходит, особо не разбираясь, ставят к стенке.
Стали нас немцы бросать на карательные операции. Может, слышал, была такая бригада Каминского? Ну вот, мы в ней служили. Когда союзники высадились в Италии, мы там, помню, дрались с поляками. А ближе к концу войны нас перебросили на север Франции. Тут союзники высадились в Нормандии. Ясное дело, умирать за Великую Германию никто из нас не хотел, и, как только представилась возможность, мы и подались к американцам. Перевезли нас в лагерь для военнопленных в Штаты, куда-то под Нью-Йорк. Там мы впервые за всю войну отдохнули, вроде бы на курорте оказались. Кормили нас хорошо. Вокруг лагеря был такой невысокий заборчик, вечерами мы через него перелезали и бегали на танцульки. Там такая площадка была, дансинг-холл называлась. Завелась у меня подружка-американочка, продавщицей в большом магазине работала. Как раз кончилась война, и я подумывал о том, чтобы у нее в Штатах остаться. Да разве я свою судьбу решал? Собрали нас, голубчиков, и перевезли в Ломбардию, в Северную Италию, а там, по договору со Сталиным, погрузили на судно и прямым путем в Одесский порт. Остальное известно. И чего я только не повидал за войну — и как уничтожали еврейское гетто в Варшаве, и как подавляли варшавское восстание, когда советские стояли на другом берегу Вислы. И партизан ловил в Белоруссии, и с карателями в Югославии и Италии побывал — все было. Ты мне только скажи, что за всю войну я делал по собственной воле? Не вступил бы в немецкую армию — сдох бы от голода, попытался бы удрать к своим — попал бы под расстрел. А он толкует — свобода воли.
— Врешь ты все, Андреич, — спокойно возражал Лазареву его старший друг. — И оружия не должен был бы брать у немцев, и в карателях не надо было служить. На все была твоя воля. Человек волен жить по совести.
— Вот ты и сидишь третий раз, и все по совести, — сбился на крик Лазарев. Видно, доводы друга давно его волновали, а в своих он не был так уж уверен.
— И четвертый, и пятый раз сяду, — спокойно возражал Коев, поглядывая на друга своими тусклыми серо-голубыми глазами, — дело житейское. Над жизнью моей злодеи властны, а над душой — нет. Душа моя свободна.
Этот спор шел между друзьями изо дня в день, причем Лазарев доказывал свое, крича и волнуясь, в то время как его друг возражал ему тихим голосом, слегка посмеиваясь. При этом лицо его светилось счастьем, и было в нем и чувство превосходства, и некоторая доля иронии по отношению к другу-несмышленышу, а вместе с тем было в нем что-то трогательно-детское и немного юродивое.
Периодически лагерное начальство перегоняло заключенных из одного барака в другой. Делалось это для того, чтобы между зека не устанавливались слишком тесные связи, а заодно и для того, чтобы, воспользовавшись общим переселением, насадить повсюду своих тайных осведомителей. Наша бригада кончала работу поздно, и однажды, возвратившись в зону, я застал в бараке полный разгром. Место мое на нарах занял какой-то блатнячок, а мое «имущество» — набитый соломой матрац, алюминиевая кружка, котелок и еще кое-какая мелочь — валялось на грязном полу, в проходе между нарами, и по ним ходили новые обитатели барака. Разумеется, кое-что из моих лагерных пожитков вовсе исчезло. Спорить по поводу случившегося было бесполезно, и я, собрав уцелевшее, намеревался отправиться на новое местожительство.
Но тут мое внимание привлекли вопли, доносившиеся из того отделения вагонки, где ранее на нарах располагались мои соседи-друзья. Коев качал права. Его негодование было вызвано надругательством, которому подверглась его скромная библиотека, состоявшая из старых журналов, черно-белые картинки в которых он любил раскрашивать цветными карандашами, и тетрадок, в которые он переписывал понравившиеся ему изречения. Все это, растерзанное и грязное, валялось на полу, как и мое имущество, а на месте Коева, на верхних нарах, восседал нагловатого вида молодой парень, которого явно забавляли вопли маленького лысого человека.
— Вали отсюда, батя, — лениво цедил парень сквозь зубы, — вали, пока я добрый, а то ведь, не ровен час, и рассердиться могу.
Однако Коев не отступал и требовал, чтобы парень возвратил ему какие-то книги и бумаги.
— Смешной ты, батя, все просишь и просишь, ну, как тебя не уважить?! — беззлобно и даже добродушно сказал парень. Он как-то весь искривился, ухмыльнулся и, не глядя на Коева, ударил его обутой в тяжелый ботинок ногой в лицо. Что-то хрустнуло. Коев упал на спину и на несколько секунд затих.
И тут случилось непредвиденное. Наблюдавший за происходившим Лазарев подскочил к нарам, схватил парня за ноги и, сбросив с верхнего лежака на пол, стал яростно топтать его ногами. На секунду барак затих, а затем целая куча дружков парня набросилась на Лазарева со всех сторон и начала его избивать. Когда через минуты две они отступились, Лазарев остался лежать неподвижно, а по полу барака растекалась небольшая кровавая лужица — видно, кто-то из нападавших ударил его в сутолоке ножом. Лазарева унесли в лагерный госпиталь.
На другой день после работы я отправился навестить Лазарева. Лагерный хирург, заключенный Б., уже сделал ему операцию, по его словам, ножом было задето легкое. Лазарев лежал на спине, тяжело дышал и еле говорил. Рядом с ним сидел Коев с большой повязкой на лице. Лазарев все время силился что-то сказать, но понять его было нелегко. Я наклонился над ним и еле разобрал его слова, скорее о них догадался.
— Вот тебе и свобода воли, один раз попробовал… — еле слышно пробормотал он. — Так всегда у меня…
Коев, казалось, также не столько услышал, сколько уловил смысл сказанных Лазаревым слов. Лицо его сморщилось, на секунду приняло скорбное выражение, но через миг снова стало радостным и лучезарным.
— Ну и молодец, — тихо сказал он, — доказал, что ты— свободный человек, вступился за правое дело.
— Что мне теперь твое правое дело, на черта мне свобода воли, — опять еле слышно забормотал Лазарев, — я жить хочу!
Через день я снова зашел в госпитальный барак, чтобы справиться о больном. В дверях я столкнулся с госпитальным санитаром, детиной огромного роста из числа бывших бандитов.
— Как там Лазарев? — спросил я.
— Ночью кончился, — сказал санитар, — кровь пошла из горла, а пока ходили будить врача, он и помер. Известное дело — легкое ему проткнули. Как тут жить будешь?!.
Вечером мы сидели с Коевым до отбоя, пили чай со сладкими сухарями, присланными ему дочерью, вспоминали убитого. Словом, устроили скромные поминки. Коев был, как всегда, тих и приветлив. «Вот ведь поступил же Колька по собственной воле, когда за меня вступился, значит, я прав», — сказал он.
Казалось, для Коева главным было решить некую нравственно-философскую задачу, а судьба человека его интересовала во вторую очередь. Он вроде бы нимало не был огорчен трагической смертью друга, но лишь жалел, что теперь не сможет доказать ему свою правоту. Меня поразило это сочетание интереса к высшему и удивительная черствость к близкому человеку. Как и прежде, улыбаясь, он помянул умершего и заключил свою короткую речь традиционными словами: «Бог дал, Бог и взял!» Все в бараке равнодушно спали.