Одно из самых драматических воспоминаний о моем лагерном бытии связано с забастовкой, вспыхнувшей в нашем Каргопольском лагере суровой зимой 1953–1954 годов. Повествуя о восстаниях заключенных в Джезказгане и других лагерях, А. И. Солженицын упомянул и о событиях в Каргопольлаге, назвав их «заварушкой поменьше». Это событие действительно нельзя назвать восстанием в точном смысле слова, но, несомненно, оно было одним из случаев массового неповиновения властям, охватившего в этот период многие острова лагерного Архипелага.
Произошло это после, а в какой-то мере и вследствие бериевской амнистии уголовникам, существенно изменившей соотношение сил в нашей зоне. Часть уголовников освободилась, и администрация вынуждена была заменить их на производстве политическими, до того отбывавшими свой двадцатипятилетний срок на отдаленных лесоповальных ОЛПах, а сейчас перевезенных к нам. Ныне политики— двадцатипятилетники, осужденные в основном «за измену родине», и десятилетники, осужденные за антисоветскую агитацию, — оказались на нашем ОЛПе в большинстве.
На первых порах прибытие этапа из глубинки мало что изменило в жизни лагеря. Как и прежде, ни собственность зека, ни их личность не были ограждены от непрестанных домогательств уголовников, случаи насилия и грабежей были обычным явлением, а на кухне повара в первую очередь обслуживали блатную элиту.
Как и всякое значительное событие, наша забастовка началась очень буднично. Трудно установить, кому первому пришла в голову мысль, что было бы неплохо избавиться от произвола уголовников, вероятно, идея эта витала в воздухе. Как и в других лагерях в этот период, инициатива здесь принадлежала заключенным из Прибалтики, в первую очередь эстонцам, которые сразу же взяли дело в свои руки. Хотя представители различных национальных групп были в лагере предусмотрительно перемешаны, разбросаны по бригадам и по баракам, тем не менее земляческие связи существовали и были довольно прочными, особенно среди латышей, эстонцев и литовцев, в значительной мере отделенных от остальной массы зека языковым барьером. В их среде еще жила память о независимом национальном существовании до начала второй мировой войны и о традициях политической борьбы в условиях буржуазной республики.
Эстонцы, литовцы и латыши договорились между собой и наметили план действий. Однажды, когда я, десятник на лесобирже, зашел по делу в контору завода, бухгалтер, литовец Строгание, в прошлом офицер Генерального штаба литовской армии, как бы между делом спросил меня:
— Фильштинский, мы тут собираемся после конца работы задержаться, откажемся идти в зону и потребуем, чтобы администрация убрала уголовников. Как вы к этому относитесь?
Я сразу сообразил, что к чему, и согласился.
На нашем лагпункте собралось человек двадцать из московской и ленинградской интеллигенции. Двое моих друзей-москвичей работали на электростанции. Оба — Ф., студент МГУ, и К., военный летчик, подполковник, служивший в Главном штабе авиации, — сидели по статье пятьдесят восемь, десять. Я отправился к ним, чтобы предупредить о готовящейся акции, которую они, разумеется, одобрили. И, когда в шесть часов вечера раздался гудок съема, все без исключения политические и некоторые бытовики не вышли на вахту, а остались на рабочих местах, работавшие же на заводе уголовники ринулись к вахте, где их подхватил и увел в зону конвой. Я помню, как один из них, забыв свой обычный гонор, истерически кричал: «Я не хочу бунтовать против советской власти!» — и просил поскорее увести его с завода. Кто-то из зека-активистов позвонил на вахту и сообщил администрации о наших требованиях. Но лагерное начальство немедленно ответило на них своими мерами. Огромную территорию завода окружила усиленная охрана со множеством овчарок, на вышках появились нацеленные в зону пулеметы, словом, готовились к решению возникшей проблемы с позиции силы.
Однако обе стороны старались вести себя сдержанно. Заключенные не хотели давать администрации лагеря повода для активных действий, а начальство, радея о плане и о премиях за его выполнение, побаивалось прекращения работы. Поэтому в семь часов вечера, как положено, конвой привел на завод еще полторы сотни рабочих ночной смены лесоцеха, которые стали к рабочим местам, а дневная смена разбрелась по заводской территории в поисках места для ночлега. Таким образом, в нашем полку прибыло. В маленькой курилке лесо-биржи дневальный жарко натопил небольшую печурку, и зека улеглись на полу, плотно прижавшись друг к другу, так что между телами почти не осталось прохода.
Я вышел на мороз и, добравшись до заводской конторы, где работали мои знакомые, составил из конторских стульев нечто вроде ложа, накрыл его старыми папками, положил под голову бушлат и попытался заснуть. Но вскоре мою чуткую дремоту нарушил чей-то голос:
— Фильштинский, ты не спишь?
— Нет.
— Тебе не страшно?
Я открыл глаза и поднял голову. Рядом стоял инженер С., работавший на заводе конструктором. Как и я, он был осужден по пятьдесят восьмой статье. Мы были едва знакомы. Видно, ему хотелось с кем-то разделить свою тревогу. Я попытался, как мог, успокоить его и убедить, что все кончится благополучно, хотя в душе и сам не был в этом уверен. Мне было хорошо известно о том, как в других лагерях расправлялись с подобного рода выступлениями зека.
Между тем события шли своим чередом. На следующее утро ночная смена отказалась возвращаться в жилую зону и осталась на заводе, а в семь часов, как положено, рабочие дневной смены, невыспавшиеся и голодные, приступили к работе. Заключенные по-прежнему старались не давать начальству повода для каких-либо крайних действий. Часов в двенадцать дня был объявлен перерыв, и на завод пожаловал сам начальник Каргопольлага полковник Карабицын, прибывший с огромной свитой. В прошлом солдат конвойной охраны и надзиратель, он за многие годы честной службы достиг высокой должности и теперь был не только полновластным хозяином над душами и телами многих тысяч заключенных, но и генерал-губернатором над всеми вольными жителями района. Сцена переговоров выглядела внушительно: по одну сторону запретки толпой стояли зека-бунтовщики, по другую, взгромоздившись на наскоро сооруженный помост, возвышался Карабицын, требовавший, чтобы мы немедленно прекратили нарушать режим и подчинились администрации. В ответ ему было предъявлено наше условие: уголовный элемент должен быть удален из жилой зоны.
Надо сказать, что спектакль, хоть и без всякой предварительной репетиции, был разыгран великолепно. Никто из заключенных не солировал, говорили все вместе, но не одновременно, а ловко сменяя друг друга, без интервалов. Особенно интересно было слушать заключенных из Прибалтики, выражавших наши общие претензии на ломаном русском языке. Карабицын и его спутники так и рыскали по толпе глазами, пытаясь обнаружить зачинщиков, но выявить главарей было невозможно. Между тем Карабицын угрожал. Никакого снисхождения бунтовщикам не будет, мы должны подчиниться, а потом начальство само разберется с уголовниками. Однако заключенные твердо стояли на своем:
«Блатные нас грабят, мы с ними в одной зоне жить не согласны». Тут же, как бы вскользь, было сказано, что мы будем работать еще только одну смену, а потом, если нам не привезут горячей пищи, прекратим.
Лагерная администрация воспринимала требования заключенных как политические. «Сегодня они хотят, чтобы из зоны удалили блатных, а завтра, чего доброго, потребуют улучшения условий труда и жизни», — такова, вероятно, была их логика. Впрочем, и сами зека смотрели на происходившее как на известную пробу сил и подготовку к неизбежным конфликтам в будущем.
Вечером положение начальства осложнилось. Все бригады, работавшие в лесу, в ремонтно-механических мастерских и в других местах за пределами лесопильного завода, после окончания рабочего дня отказались возвращаться в жилую зону и, несмотря на энергичные угрозы конвоя, двинулись к нам на завод. Конвой укладывал зека на снег и посылал над их головами длинные очереди из автоматов, но стрелять в толпу не решался и в конце концов вынужден был отвести их в заводскую зону. К ночи на территорию завода перебрались практически все работающие зека, а в жилой зоне, кроме уголовников, осталась лишь лагерная обслуга.
Опасаясь, что мы прекратим работу, начальство распорядилось прислать на завод несколько бачков с жидкой кашей и хлеб. Ночная смена приступила к работе, а дневная устроилась на ночлег, кто где смог.
Между тем мятежники готовились к борьбе. В механических мастерских завода, распиливая металлические трубы и затачивая их концы, делали нечто вроде пик, сабель и кинжалов, а в столярной мастерской для всего этого оружия изготовляли рукоятки. Нам было известно, что в других лагерях при аналогичных обстоятельствах администрация жестоко расправлялась с заключенными. Однако чувство безнадежности, которое мы испытывали после бериевской амнистии, почти не затронувшей пятьдесят восьмую статью, побуждало всех нас попытаться напомнить о себе вершителям наших судеб. Хотя будущее, разумеется, не рисовалось нам в радужных красках, настроение было бодрое.
На исходе третьих суток, зная, сколь болезненно лагерное начальство относится к остановке производства, забастовщики решили усилить на него нажим и предупредили, что, если в ближайшие двадцать четыре часа требования зека не будут удовлетворены, работа на заводе прекратится. Это мотивировалось тем, что трудиться без нормального сна, при скудном и случайном питании невозможно.
Администрация оказалась в сложной ситуации. Положение осложнялось еще и тем, что бунтовщики находились не в жилой зоне, а на территории завода, на которой был расположен ряд промышленных объектов и цехов: лесопильный цех, электростанция, питающая электроэнергией весь поселок, ремонтные мастерские, шпалорезка, гаражи с машинами и лесовозами, мебельное предприятие, большая лесобиржа, где были уложены в штабеля многие тысячи кубометров разнообразных пиломатериалов, проходивших воздушную сушку, и многое другое, что в случае вооруженного вторжения охраны могло сильно пострадать. Вместе с тем администрация понимала, что усмирение бунтовщиков, немыслимое без кровавой бойни, могло иметь неприятные для нее последствия. Москва в таких случаях часто наказывала лагерное начальство, разумеется, не за человеческие жертвы, а за то, что «были допущены незаконные действия заключенных, повлекшие за собой ущерб для производства». Могли последовать понижения в должностях, увольнения на пенсию и другие неприятности.
Существенную роль играло также и то, что события разыгрывались уже после смерти Сталина и ареста Берии и его ближайших сподвижников. Было не вполне ясно, как посмотрит на жесткие меры против бунтовщиков Москва. Но, с другой стороны, потакать зека и исполнять их требования начальство не хотело, это противоречило всей традиции Архипелага, незыблемым принципам, на которых многие десятилетия держалась лагерная система. Видимо, ни управление лагерями в Архангельске, ни Москва четких указаний не давали.
Тогда Карабицын, вероятно, первый раз в жизни решил стать на путь дипломатии. Одному Богу известно, сколько горьких минут пришлось ему пережить. Нашему «ЦК», как иногда в шутку мы называли руководителей забастовки, намекнули через посредников, что при некоторых условиях конфликт может быть разрешен. Между бунтовщиками и лагерным начальством состоялось как бы молчаливое соглашение: нам было разрешено возвратиться в жилую зону без обычного досмотра на вахте и самим расправиться с уголовниками. Начальство умывало руки.
И вот поздно ночью в сорокапятиградусный мороз огромная, более чем тысячная толпа усталых от бессонных ночей, голодных и озлобленных людей, вооруженных самодельными пиками и кинжалами, которые для проформы прятали под бушлатами, двинулась в зону, окруженная со всех сторон автоматчиками с собаками. Для усиления конвоя из глубинки прибыла специальная рота.
Почти все зека имели за плечами опыт войны. Тут были бывшие военнослужащие разных рангов, что-то кому-то сказавшие и осужденные за антисоветскую агитацию, солдаты и офицеры, попавшие в окружение, вышедшие из него или оказавшиеся в плену в немецких лагерях и осужденные за измену родине, бывшие советские партизаны, власовцы, воевавшие сперва в советской, а потом в немецкой армии, украинские, белорусские, польские, молдавские, эстонские, латышские, литовские и другие националисты или «зеленые партизаны», жители оккупированных немцами территорий, сотрудничавшие или вовсе не сотрудничавшие с оккупантами, реально служившие у немцев полицаи, люди, прошедшие немецкие лагеря смерти или побывавшие в режимных лагерях нашего Дальнего Севера. Предыстории у зека были самые разные. Я помню одного бывшего офицера эстонской армии, который во время финской войны 1940 года по льду перешел из Эстонии в Финляндию, чтобы воевать добровольцем в финской армии, а после подписания мира был выдан Советскому Союзу финскими властями и получил у нас большой срок за измену родине, не ясно только, какой. Но в тот момент всю эту пеструю массу объединяло стремление покончить с произволом уголовников и создать на ОЛПе приемлемые условия жизни.
На территории нашей жилой зоны находился центральный лазарет, куда со всего Каргопольлага привозили больных и получивших травму на лесоповале заключенных. Это был длинный узкий барак, в котором в те дни находилось более полусотни больных. Здесь-то и укрепились уголовники, понимавшие, что они не в состоянии вести с политиками полевую войну. Они надеялись, что администрация не пойдет на уступки политическим, и стремились выиграть время. Разумеется, они были вооружены не хуже нас.
Войдя в зону, зека быстро организовались. Офицерского состава среди нас было более чем достаточно, и все понимали, как надо действовать. Создали штурмовые группы, которые плотным кольцом окружили лазарет. Наши электрики притащили большие лампы и ярко осветили все пространство перед лазаретом. Буквально через десять-пятнадцать минут все приготовления к штурму были закончены и блатным был предъявлен ультиматум: они должны добровольно уйти на вахту и покинуть зону. В противном случае их ожидала расплата. Предстоял нелегкий бой. Узкие двери, окна и коридоры лазарета облегчали оборону. Задача осложнялась еще и тем, что в палатах лежали больные и увечные, которых в темноте невозможно будет отличить от укрывшихся в бараке и уберечь.
Архангельская зима страшна не только морозами, но и ветрами, обычно дующими с океана. Однако эта ночь, хотя и безветренная, была особенно холодна. Термометр у входа в лазарет показывал сорок пять градусов. Небо было чистое и все усыпано звездами. Усталые, плохо одетые, голодные и промерзшие зека неподвижно стояли вокруг лазарета, ожидая команды.
Неписаный кодекс чести блатных требует от них проявления доблести и пренебрежительного отношения к смерти. Составляя в лагере среди мужиков меньшинство, они, дабы держать заключенных в повиновении и сохранять свои привилегии, должны всегда производить впечатление людей сильных, бесстрашных и беспощадных, готовых идти до конца. Но сейчас, увидав через окно барака мрачную и грозную массу политиков, они не выстояли и заявили, что готовы покинуть зону. Еще не вполне веря в свою победу, мы выстроились в две шеренги, образовав коридор, по которому уголовники двинулись на вахту под улюлюканье и свист тех самых мужиков, которых они еще вчера так лихо третировали и презирали. У вахты их подхватил конвой и повел на какой-то лесоповальный ОЛП. Ходили слухи, что тамошние блатные учинили над блатными из нашей зоны суд и расправу и даже кое-кого убили за проявленное малодушие, компрометирующее всю воровскую корпорацию, и за сдачу без боя комендантского ОЛПа с лазаретом.
На следующий день, желая подчеркнуть лояльность к власти, выполнившей свои обещания, дневная смена, несмотря на бессонную ночь, в положенное время собралась у вахты и вышла на работу. А надзор, отправив все рабочие бригады за зону, начал повальный обыск, который длился с перерывами несколько дней подряд. Искали всюду и везде, только что бараки не ломали, пока полностью не очистили зону от самодельного оружия и от всех колющих и режущих металлических предметов.
Наконец в лагере воцарилось спокойствие. Прекратились террор уголовников и воровство. «Можно сто рублей положить на нары, и никто не возьмет», — удовлетворенно говорили уставшие от произвола работяги. Всей внутрилагерной жизнью на ОЛПе стало управлять родившееся в ходе забастовки «правительство», которое теперь вышло из подполья. Была создана специальная полиция, наблюдавшая за порядком и выходившая на вахту в момент прибытия новых этапов. Всех, у кого на руках обнаруживали блатные наколки, выгоняли из зоны. Изгоняли и выявленных стукачей. Одного ленинградского интеллигента, заподозренного в связях с надзором, вызвали на ковер и подвергли строгому допросу. Впрочем, он, кажется, доказал свою невиновность.
Я помню, как однажды поздно вечером в барак, где я жил, ввалилась компания, человек пять, лица которых были до неузнаваемости разрисованы углем. Они стащили с нар одного зека и стали его избивать. Я вмешался, пытаясь его защитить, и тоже получил по физиономии. Утром я обратился к одному из наших новых главарей и выразил свое возмущение: «Что ж, опять те же порядки, как при блатных!» Мне объяснили, в чем заключалась вина пострадавшего. Это был двадцатипятилетник, осужденный за дезертирство из армии на территории Польши и работавший на продовольственной базе в поселке. Дабы удержаться на блатной работенке (ему как двадцатипятилетнику это было не положено), он докладывал вольному заведующему базы о всех случаях, когда зека брали оттуда продукты. Ведь, как известно, всякая мораль обусловлена! Казалось, в зоне установился более или менее приемлемый для жизни режим. Но вскоре начались новые серьезные осложнения.
Как я уже говорил, контингент людей, осуждённых по пятьдесят восьмой статье, был достаточно пестрым. Среди нас были и такие, которые действительно совершали в военное время на оккупированной немцами территории серьезные преступления: убивали, грабили, выдавали немцам партизан, служили полицаями. Они не могли рассчитывать на благоприятный для них пересмотр дел и потому стремились обострить ситуацию. Одним из величайших преступлений режима было заключение в тюрьму наравне и без разбора реально виновных и полностью безвинных. К тому же среди руководителей отдельных групп, особенно национальных курий, часто попадались люди амбициозные, претендовавшие на большую власть внутри зоны. Начались конфликты, иногда выливавшиеся в столкновения. Дабы оградить главу лагерной республики от возможных покушений на его жизнь, была создана специальная охрана из пяти человек, дежуривших возле лидера день и ночь. Для этого их сумели освободить от работы. Словом, развернулась некая пародия на борьбу за власть в государстве, в котором бездействует закон, отсутствуют правовые нормы и выборность. С каждым днем кризис назревал все явственнее и в конце концов достиг своей трагической кульминации.
Главой «внутреннего правительства» был эстонец, а наибольшие претензии, как бы мы ныне сказали, экстремистского характера предъявляли украинские националисты, требовавшие радикальных действий. Наши руководители из Прибалтики реально смотрели на вещи и понимали, что лагерные выступления не изменят порядка в стране, но, наоборот, могут дать начальству основание для ликвидации отвоеванных нами прав. К тому же ходили слухи, что администрация хочет уничтожить внутрилагерное самоуправление, ищет лишь повода и для этого намерена этапировать часть политических в другие лагеря, заменив их уголовниками, которые через весьма короткий промежуток времени после амнистии в большом числе стали возвращаться в места заключения.
И вот однажды во время какого-то спора пьяный бандит кинулся с ножом на лагерного лидера. Попытавшийся его заслонить литовец-охранник был тяжело ранен ножом и на следующий день умер. Присутствовавшие при этом инциденте зека бросились избивать убийцу, которого едва удалось спасти, взывая к благоразумию и объясняя, что это второе убийство может послужить поводом для разгрома нашего самоуправления.
Заупокойный обряд по убитому охраннику продолжался всю ночь, вел его литовский католический священник. Зека были потрясены, однако и после этого, несмотря на всеобщее осуждение убийцы, внутрилагер-ная борьба за власть не прекращалась. Рано или поздно она должна была ослабить самооборону политических. Так и получилось. В лагерь стали под разными предлогами проникать блатные. Однажды днем, когда основная масса заключенных находилась на работе, группа уголовников под видом больных прибыла на ОЛП в лазарет. В схватке с подвернувшимися им под руку обитателями ОЛПа уголовники проломили головы двум «полицейским» и на несколько часов захватили лазаретный барак.
Трудно сказать, чем бы окончилась война с уголовниками в дальнейшем, если бы не начавшееся массовое освобождение политических, изменившее всю ситуацию. В феврале 1955 года я и сам освободился. Мне рассказывали потом, что борьба в каких-то формах продолжалась и завершилась лишь после освобождения большинства политических и перевода оставшихся в специальные лагеря.
В пестрой лагерной массе с разнонаправленными, порой взаимоисключающими интересами и целями конфликт — дело естественное. Но если в нормально функционирующем общественном организме взаимоотношения между различными группами регулируются конституцией и законами, то в условиях лагеря, разумеется, этого не было, что и привело к трагическим последствиям и распаду сложившегося на короткое время пестрого социума.
С тех пор прошло много лет, но я часто мысленно возвращаюсь к зиме 1953–1954 годов. Я ощущаю ночную стужу, вижу молчаливую мрачную толпу людей, окруживших лагерный лазарет, вспоминаю и ссорящиеся между собой национальные группы и борющихся за власть лидеров… События прошлого, казалось бы, в общем потоке истории незначительные, многому меня научили и неоднократно помогали и помогают в понимании и оценке различных явлений общественной жизни, на которые я невольно проецирую свой лагерный опыт. Как и все экстремальные ситуации, он оставляет после себя, может быть, жесткую, но четкую систему ценностей.