Лагерная Мессалина


Я укладываю доски в штабель. Рубашка моя на спине, под телогрейкой, намокла от пота, хотя на дворе стоит зимняя архангельская стужа, и я ритмично, чисто механически, снимаю с саней все новые опостылевшие доски и толкаю их наверх. При этом мои мысли витают далеко за пределами лагерной зоны. Курсирующий между лесоцехом и лесобиржей лесовоз доставляет мне вагонку — доски, предназначенные для сооружения железнодорожных вагонов, и я уже достаточно опытен, чтобы отличать их от всяких других пиломатериалов. Но я — лагерник, труд мой — подневольный, качество работы и ее смысл меня не волнуют, и когда лесовозник по ошибке подбрасывает к моему рабочему месту доски, не подлежащие воздушной сушке, я все равно спешу уложить их в штабель — лишь бы набрать кубатуру и выполнить норму.

Неожиданно хриплый женский голос с характерным северным произношением прерывает поток моих невеселых мыслей и возвращает меня к реальной действительности.

— Почто в вагонку-то обычные пилообрезные лежишь, почто сорта мешаешь!

Я оборачиваюсь и вижу невысокую женщину лет сорока, с хозяйственной сумкой в руках, в старом поношенном пальто и кокетливо надетом набок берете.

Ее помятое лицо похоже на печеное яблоко, а маленькие, невыразительные серо-голубые глазки смотрят на меня внимательно и даже пронзительно. «Вольняшка, — мелькает у меня в сознании, — верно, какой-нибудь чин из заводской администрации».

— Что привозят мне, то и штабелюю, — угрюмо бормочу я.

— Вот я пойду, бригадиру втык сделаю, небось, гад спит в курилке, мышей не ловит!

Подобный оборот дела меня не устраивает. Бригадир прекрасно знает, что я разбираюсь в пиломатериалах, верит мне, и за пересортицу будет мне нагоняй, да и бригадира подводить не хочется. Чертыхаясь, залезаю на штабель, скидываю одни доски и заменяю другими.

В перерыв в курилке работяги рассказывают историю этой женщины. Надежда Васильевна — главный бракер завода — состоит в этой должности уже много лет. Мужа у нее не было и нет, но есть семилетний сын. Хотя пользы от нее мало, ее все же держат на работе. Она, по-видимому, докладывает в управление обо всем, что творится на заводе, но зека ее за это не осуждают, потому что она стучит не на них, а на заводское начальство. Вообще же, она баба хорошая, добрая, как говорят работяги, ходовая, и многих зека она облагодетельствовала своим женским вниманием.

Со временем я стал бракером лесобиржи и, таким образом, попал в некоторую зависимость от Надежды Васильевны, или Надьки, как ее на заводе все называли. Она часто наведывалась на лесобиржу, давая мне различные ЦУ, и вскоре прониклась ко мне особым доверием. Подобно римским матронам, не считавшим рабов за людей и ходившим в присутствии слуг голыми, Надька с наивной откровенностью посвящала меня в свои интимные дела. Поскольку меня, зека, она человеком не числила, я считал себя вправе, в свою очередь, смотреть на нее глазами естествоиспытателя и изучать ее как особый вид советско-лагерной людской породы.

— Вообще-то я — некрасивая, знаю это, — говорила она. — Но в лагере баб нет, вот мужики ко мне и липнут. А как попробуют — не могут оторваться. Я уж как дам, так дам. Не то что ваши столичные птахи. Сладости в них нет, хоть и слабаки они на передок. Видела я их. Ты не смотри, что я худая, силенка во мне есть. С детских лет я приучена к труду, все с лесом вожусь. Ездила я прошлым годом на курорт в Сочи, путевку мне дали, насмотрелась. Кому я там нужна, там красотки ходят о-го-го какие. Не понравилось мне на юге, люблю я наш север. Люди здесь хорошие, простые. Тут я королева, на кого глаз положу, тот и мой. Сама выбираю.

Надзиратели смотрели на похождения Надьки сквозь пальцы, ограничиваясь ядовитыми шуточками в ее адрес. В какой-то мере она была им нужна как надежный соглядатай, а в какой-то мере одинокая, неприкаянная землячка вызывала у них сочувствие. Надька не таилась, считала себя женщиной честной и порядочной хотя бы уже потому, что всякий раз свято блюла верность очередному возлюбленному. Обычно она выбирала себе молодых, красивых парней из уголовников. Ее партнеры также тайны из своих любовных связей не делали. Помню, как один блатнячок почти ежедневно бегал к нам на лесобиржу в поисках заначки для свидания с нею.

— Надоел мне Колька своими заначками, — доверительно говорила мне Надька, — как приспичит, так зовет. Вроде я у него раба. Совсем обнаглел. Проучить его следует, погоню я его.

— Что это вы, Надежда Васильевна, так часто меняете своих возлюбленных, — спросил как-то я, — верность долго не храните?

— А что им, паскудам, верность-то хранить? Сегодня, пока он в лагере, я ему дорога и любима, а завтра освободится, уедет и забудет. На воле баб навалом. А по мне — пусть катится. Хоть день, да мой, — отвечала Надька.

Особенно ценила Надька острые ситуации. Однажды при мне на лесобиржу прибежал один из ее ухажеров, бесконвойник, сидевший за какие-то хищения в армии, и устроил ей сцену ревности. Весь дергаясь от возмущения и злобы, он кричал:

— С кем ты вчера на станции стояла, сука? Думаешь, я не знаю о твоем блядстве? Тварь позорная. Гад буду, прирежу тебя.

Надька ничуть не обиделась и только загадочно улыбалась. В ее бесцветных глазках появились озорные огоньки. Она явно была польщена и даже как-то преобразилась и похорошела. Присутствовавших Надька ничуть не стеснялась, интерес свидетелей к происходящему лишь тешил ее женское тщеславие.

Как-то зимой в конторе лесозавода появился молодой экономист, парень лет двадцати восьми-тридцати, некий Леша, сидевший по пятьдесят восьмой статье по обвинению в измене родине. По его словам, он был со специальным заданием заброшен к немцам в тыл, но вскоре понял, что выполнить это задание не сумеет. Тогда он нанялся батраком к богатой немецкой фермерше, а потом стал ее сожителем. Когда в конце 1944 года советские войска пришли в Германию, его арестовали и он получил обычную для того времени десятку. Позднее по подобным делам трибуналы давали двадцатипятилетний срок.

До войны Леша где-то учился, с детства довольно прилично знал немецкий язык, был начитан, внешне привлекателен, вежлив и сдержан. К моменту появления на лесозаводе он уже отсидел около восьми лет и был расконвоирован. Ходили слухи, что он был связан с лагерным оперуполномоченным. Впрочем, такие слухи часто распространялись в зоне без всяких на то оснований.

Надька сразу положила на Лешу глаз. Принарядившись, она зачастила в заводскую контору, чтобы поговорить с Лешей как бы по работе. Леша отвечал на ее вопросы учтиво и сдержанно, но на ее женские уловки не реагировал. Это еще больше подогрело интерес Надьки к молодому человеку, на этот раз она крепко попалась. Однако ни манящие улыбки Надьки, ни попытки заговорить с Лешей без свидетелей в коридорах конторы или на улице, ни все прочие средства примитивного женского кокетства успеха ей не принесли, и тогда она решила перейти к более активным действиям. Воспользовавшись классическим примером, она написала Леше письмо, которое он доверительно мне показал. В нем было все, что в таких случаях полагается: и пылкие любовные признания, и откровенные обещания. Со множеством стилистических красот соперничало множество грамматических ошибок.

Леша сдался, и свидание состоялось. Надька немедленно дала отставку предыдущему поклоннику, дабы, как она говорила, «соблюсти себя в своих чувствах». Поскольку Леша был бесконвойным, возлюбленные имели возможность встречаться за зоной в одиноком домике Надьки, где Лешу всегда ожидало угощение. Словом, у Надьки началось подобие семейной жизни, она расцвела, похорошела и стала с особой тщательностью следить за своей внешностью. После первых свиданий она заявила со счастливой улыбкой: «Я Лехе все чувства отдала, ничего не пожалела!»

Но Надькино счастье продолжалось недолго. По должности Леша имел возможность разъезжать по всей многокилометровой лагерной железнодорожной ветке, бывать на женских ОЛПах и заводить знакомства. У него появились новые дамы сердца, и Надька, заходя на лесобиржу, горько жаловалась на его неверность:

— И чего ему еще надо?! Какую я ему, зека, жизнь создаю, как в раю живет, кормлю его, обстирываю и обшиваю, а он не ценит!

Однажды Надька застала Лешу в поселке с какой-то бесконвойницей, и разыгралась отвратительная сцена с грубой лагерной руганью, взаимными оскорблениями и угрозами. В бешенстве Леша кричал, что Надька сама напросилась к нему в любовницы и вешалась ему на идею, что связался он с ней лишь из жалости к ее одинокой доле и что такая страхолюдина, как Надька, ему и вовсе не нужна. Разумеется, Надька в долгу не оставалась. Многолетнее общение с лагерным миром сильно обогатило ее лексику. Присутствовавшие при этом зека потешались над Надькой и отпускали в ее адрес циничные шутки. Оскорбленная, она затаила злобу.

Донесение Надьки оперуполномоченному о сомнительных политических разговорах, которые, возможно, и на самом деле вел с ней Леша, получило ход. Лешу немедленно законвоировали, чуть не каждую ночь его тягали на допросы, а однажды после допроса его отправили в следственный изолятор.

— Не миновать Лешке нового червонца, — говорили зека, — а может, он и по старому делу четвертной огребет.

От нового срока Лешу, как и многих других людей, спасли непредвиденные обстоятельства. В 1953 году, после смерти Сталина и ареста Берии, дело Леши было прекращено, и его возвратили в зону. А вскоре из Москвы пришло новое решение по делу Леши времен войны. С него было снято обвинение в военном преступлении, он вышел на свободу и уехал. Понемногу все стали о нем забывать. Постоянно нарушавшую правила режима Надьку начальство, наконец, решило выгнать с завода, и она нашла себе работу где-то в управлении.

Прошел еще год. Как-то летом я, уже расконвоированный, отправился по делам в поселок и неожиданно встретил Лешу. За последний год он сильно изменился, постарел и выглядел усталым и подавленным.

— Ты что здесь делаешь? — с удивлением спросил я. — Ты разве не уехал?

Какая-то жалкая, растерянная улыбка появилась на лице Леши.

— Да нет, — забормотал он, — я уезжал и вот вернулся. Прописался было в родном городе, на работу поступил экономистом, как в лагере, и даже, вроде, как бы женился. Все равно прижиться там не сумел, чужое мне все на воле, лагерь забыть не могу. Жена меня не понимает, тянет все время куда-то — то в гости, то развлечься, а мне всего этого не надо. Покоя хочется. Прийти после работы домой, полежать, почитать. А как я стану что-либо из прошлой жизни рассказывать, она зевать начинает и говорит: «Ну, ладно пустое травить, пойдем лучше в кино или спать». Неинтересно ей все это. Может быть, она по-своему и права. Тут я Надьку и вспомнил. Она все же наша, лагерная. Хоть сама и не сидела, нашего брата понимает. Вот я и приехал, у нее живу. Очень она мне обрадовалась. Пока не работаю, но кое-что мне здесь обещали. Решил остаться.

— Но она же тебя хотела в тюрьму упечь, донесла на тебя! — вскричал я. — Ты ей, выходит, все простил? Леша тяжело вздохнул.

— Время было такое, да и я перед ней виноват был. Что было, то было. Чего уж тут прошлое ворошить. Может, зайдешь, — вдруг предложил он, — мы ведь здесь рядом живем?

Меня одолело любопытство, и захотелось взглянуть на Надьку в этой новой ситуации. И хотя нашему брату, заключенному, заходить в дома вольных запрещалось, я соблазнился.

Домик на окраине поселка явно был недавно отремонтирован и имел сравнительно пристойный, даже веселый вид.

— Надя все сама, своими руками сделала, — не без гордости сообщил мне Леша.

Надька встретила меня как родного, усадила за стол и начала угощать. Она тоже сильно изменилась за прошедший год, куда-то исчез налет лагерного вульгарного цинизма, и появилось выражение грустной серьезности. Мне показалось, что даже речь ее изменилась, стала не то чтобы более правильной и пристойной, но какой-то другой, не лагерной. Она принялась расспрашивать меня о моих домашних делах, спросила, когда освобождаюсь, и сокрушалась о моей судьбе, чего на заводской лесобир-же ей и в голову не пришло бы делать. По-матерински заботливо она подала Леше умыться, о чем-то его спросила, накормила.

Когда Леша на минуту вышел из комнаты, она сказала, как бы оправдываясь:

— Виновата я перед Лешей, из-за меня парень в тюрьму на новый срок чуть не угодил. Очень уж я на него тогда обиделась и рассердилась. Глупая я раньше была, распутничала, не встретился мне тогда мой милый. Все теперь пойдет по-новому. Со мной он не пропадет, я о нем позабочусь.

Надька помолчала, улыбнулась и неожиданно с чувством произнесла явно услышанные от Леши и странно звучащие в ее устах, несколько высокопарные слова:

— Мы ведь две души одинокие в этом скорбном мире!


Загрузка...