Я откровенно радовался смерти Сталина. Был убежден, что теперь в стране произойдут большие перемены. Однако мои надежды разделяли далеко не все зека. Многие лагерные мудрецы были настроены мрачно, полагали, что к власти придет Маленков, которого считали одним из главных палачей, и все пойдет по-старому, а то и хуже. Вспоминали его роль в организации ленинградских процессов пятидесятых годов и многое другое. Оптимистично смотрел на будущее лишь один из моих солагерников — человек простой, но со здравым смыслом, бывший директор какого-то ленинградского магазина. Он бежал из немецкого плена, где пробыл всего один месяц, вышел к Советской Армии, воевал, а после войны был осужден за сотрудничество с врагом на десять лет. В первый же день после смерти Сталина он мне сказал:
— Теперь они его заколотят в гроб, отпоют и начнут крутить колесо в другую сторону. Ведь не может же страна вечно существовать, держа за колючей проволокой пятнадцать миллионов человек!
Хотя в принципе мой собеседник оказался прав, он ошибся в сроках. В России все делается небыстро.
Поначалу все говорило, что для оптимизма нет больших оснований. Хотя реабилитировали «врачей-убийц» и прошла широкая амнистия уголовникам, в результате которой на волю вышли целые банды воров и бандитов, мы, политики, как сидели, так и продолжали сидеть. Из нашего лагеря вышло на волю лишь несколько человек, осужденных по пятьдесят восьмой статье на срок до пяти лет.
Позднее, с приходом к власти Хрущева, было принято решение начать разгрузку тюрем и лагерей, но так, чтобы не нанести ущерба производству. Таким образом, и при Хрущеве действовало старое правило — пусть лучше невинные люди будут в заключении, лишь бы крутилась производственная машина. Таковы были представления у руководителей первого в истории социалистического государства о ценности человеческой жизни!
За все годы моего заключения я не припоминаю случая, чтобы на волю по прекращении дела вышел хоть один из осужденных по пятьдесят восьмой статье. Все сидели от звонка до звонка, а после окончания срока либо отправлялись в вечную ссылку, либо получали право жить лишь в отдаленных от больших городов районах. Кое-кого из политических выпустили в конце 1953 года, но реально мы ощутили перемены лишь в 1954-м. Я помню, как лагерь облетела весть, что некий Софронов, сидевший по статье пятьдесят восемь, один Б (был в плену), выходит на свободу с полной реабилитацией. Добрая половина обитателей лагеря набилась в тесный барак, чтобы посмотреть на счастливчика. Софронов сидел на нарах и тупо смотрел по сторонам, силясь понять и осмыслить происходящее. Дня через два — новое сообщение: два двадцатипятилетника, литовца, освобождаются «по чистой», то есть по прекращении дела. После этого каждые несколько дней одному-двум лагерникам сообщалось о благоприятном пересмотре их дел. Освобождение безвинно осужденных людей растянулось почти на три года.
За все годы заключения я не написал ни одной жалобы. Все, что я думал и что сказал, что было признано клеветническими измышлениями и за что мне дали столь большой срок, было истинной правдой, и я не намерен был просить прощения. Впрочем, я хорошо понимал, что это было бы и бесполезно. Прошение о пересмотре моего дела отец написал по собственной инициативе.
Последний год в лагере я работал на погрузке. Однажды на завод позвонил кто-то из жилой зоны, кажется, нарядчик, и сообщил, что один заключенный из нашей бригады на следующий день идет на освобождение. Заведующий погрузкой почему-то решил, что речь идет обо мне, и начал меня поздравлять. Я отнесся к сообщению с недоверием. И действительно, как выяснилось на следующий день, речь шла о ком-то другом.
— Моисеич, не тушуйся, — сказал мне работяга из нашей бригады, как все старые лагерники, суеверный, — тебя дернули, это примета, теперь вскорости освободят.
Спустя месяц, возвращаясь в зону после тяжелой погрузки поздно вечером и проходя мимо барака управления, я вдруг отчетливо услышал свою фамилию. До сих пор для меня остается загадкой, как это могло получиться. Стояла зима, все окна в конторе были тщательно заделаны, и услышать с улицы сказанные в помещении слова было решительно невозможно. Это была какая-то сверхъестественная интуиция.
Перескакивая через ступеньки, я вбегаю в контору, поднимаюсь на второй этаж и влетаю в комнату, где сидит дежурный офицер. Он разговаривает по телефону и, увидев меня, орет:
— Чего надо? Вон отсюда!
— Что с Филыптинским? — не контролируя себя, ору я в ответ еще громче.
Услышав мою фамилию, офицер некоторое время молчит, а потом уже другим голосом говорит:
— Телефонограмма из лагерного управления. Будем тебя готовить завтра на освобождение.
В эту ночь я плохо сплю и нахожусь во власти какого-то странного чувства. Это не радость, а какая-то поднимающаяся из глубины и все растущая горечь. Я пропускаю через сознание все бессмысленно прошедшие в лагере годы: тяжелую, порой непосильную работу, оскорбления, мат надзора, конвоя и солагерников, голод и холод. Теперь этот чиновник, капитан, сообщает мне, что завтра меня будут готовить на освобождение. Благодарствую!
Утром меня фотографируют во всей моей зековской амуниции, я обхожу с бегунком зону (администрация должна быть уверена, что я не унесу лагерное имущество: ботинки, бушлат или валенки). Оказывается, за все годы заключения я так и не сумел заработать на всю эту одежонку! Принимая от меня лагерные тряпки, добрый каптерщик, зека, сидящий по пятьдесят восьмой статье, сует мне пару нового белья, и у меня образуется узелок килограмма на полтора — это все имущество, которое я накопил за шесть лет, перевоспитываясь трудом. Я получаю в бухгалтерии накопившиеся на моем лицевом счету за все отсиженные годы деньги. Частично это остаток тех денег, которые иногда присылал мне отец и которые мне на руки не выдавали, а частично— «от начальничка». Беспокоясь о моей после лагерной судьбе, бухгалтерия лагеря ежемесячно вычитала из моей грошовой зарплаты некий процент «в фонд освобождения», и вот теперь я — счастливый обладатель огромного, по моим понятиям, капитала в размере шестисот с лишним рублей «старыми деньгами».
Во второй половине дня я наконец получаю справку об освобождении и выхожу на вахту. Как выясняется, я не реабилитирован. С меня снято обвинение по пятьдесят восьмой статье, но… статью переквалифицировали на другую — пятьдесят девятую, пункт семь, по которой полагается срок до двух лет. Таким образом, я подпадаю под амнистию. Вообще-то пятьдесят девятая статья посвящена таким преступлениям, как бандитизм, а в особом, седьмом пункте речь идет о наказании за разжигание национальной вражды. Веселенькое дело! Я никогда, ни в лагере, ни на воле, не встречал человека, осужденного по этой статье. Уж и не знаю, за что мне выпала такая особая честь. Но стоила мне эта статья почти двухлетней борьбы уже на воле за полную реабилитацию, которой я добился лишь в 1957 году.
Предстоит получить «имущество», изъятое у меня в Москве в момент ареста, и я отправляюсь в спецчасть лагеря. Изучив мой документ об освобождении, молодая женщина выдает мне два диплома, справку о защите в МГУ диссертации, медали и еще какую-то мелочь.
— А пояс от брюк и шнурки от ботинок, изъятые у меня в момент ареста, где? — с трудом владея собой, исступленно и злобно кричу я.
Женщина смотрит на меня со страхом, видно, соображая, не сумасшедший ли я, и, запинаясь, говорит:
— Это все, что нам шесть лет тому назад прислали из Лефортовской тюрьмы.
Я забираю свое имущество и выхожу из спецчасти. Мне стыдно за мой нелепый срыв. Ведь эта молодая девчонка в каптерке в моей судьбе и вовсе не виновата.
До отхода московского поезда остается еще много часов, и я захожу перекусить в местную столовую. Перед окошком раздатчицы я капризничаю и качаю права: почему все холодное? Можно подумать, что до этого дня я обедал только в московском «Метрополе». Раздатчица с любопытством на меня смотрит: по характеру речи я вроде бы не из блатных и даже не из приблатненных. Ей понятно мое состояние — за годы работы она видела немало выходящих на волю зека.
— Освободился?
— Два часа тому назад.
— Я и сама психовала, когда освободилась. Это пройдет, — говорит она и накладывает мне полную миску гуляша.
Я ем не торопясь, чтобы полностью оценить вкусовые достоинства вольного блюда.
На дворе февраль, а у меня на голове рваная лагерная шапка-ушанка. Возникает желание принарядиться. Захожу в местный универмаг и за пять рублей покупаю какую-то шапку из собачьего меха, предварительно долго примеряя ее перед зеркалом. Шапка по качеству не лучше лагерной, но все же другая.
Теперь, наконец, я могу отправиться на станцию за билетами. Вообще-то, по правилам мне надлежит получить паспорт в местном районном центре, но я принимаю решение ехать прямо в Москву. На станции я вижу нескольких знакомых уголовников, также освободившихся сегодня из нашего лагеря. Они уже под хмельком, и мне не очень хочется ехать с ними в одном вагоне. Я покупаю купейный билет, надеясь таким образом избежать ненужных встреч. Отходя от кассы, я замечаю человека, который пристально на меня смотрит. Это представитель какого-то латвийского предприятия, приезжавший в лагерь за пиломатериалами. Накануне во время погрузки, он видел меня и уловил из разговора, что мне еще сидеть и сидеть. Он, видимо, думает, что я собрался в побег. Мне это кажется забавным, и я не делаю попыток рассеять его заблуждение.
На станции я встречаю знакомую женщину, бывшую лагерницу, отсидевшую срок, вышедшую замуж за бывшего лагерника и работающую в поселке. Она едет в отпуск в Москву, к отцу. Мы уславливаемся, что в дороге она навестит меня в вагоне.
Но вот, наконец, должен прибыть поезд Воркута — Москва. На станцию прибегает меня проводить мой друг Иван Андреевич Бондин. Все эти годы мы проработали вместе на заводе, и он только что вместо меня провел очередную погрузку. Подходит поезд, и мы обнимаемся на прощание. «Жду тебя с последней почтой», — говорю я, повторяя слова персонажа из рассказа Джека Лондона.
Поезд трогается. Я смотрю в окно. Позади остаются леса и болота Архангельской области, конвои и собаки, барачная духота, лесопилка, бесконечные бревна и доски. Прощай, Ерцево. Шесть лет молодой загубленной жизни. Но я выстоял и еще жив, жив!
Однако приключения мои не кончились. Я захожу в купе и вижу знакомые форменные кителя и фуражки с розовыми кантами. Три офицера из дальних лагерей. Они смотрят на меня враждебно и настороженно. Мой вид не вызывает у них сомнения — освободившийся лагерник. Я ругаю себя за мысль ехать в купейном вагоне, кидаю узелок на верхнюю полку и выхожу в коридор. Из соседнего вагона приходит моя знакомая, и я шепотом сообщаю ей о неудаче со спутниками. Она уходит. Я стою у окна и курю. Проходит минут пять, и вдруг открывается дверь вагона и появляется компания моих солагерников. Приятельница по глупости сказала им, что я еду в одном купе с лагерными охранниками и меня обижают. Ребята крепко выпили и рады всякому поводу учинить драку с ненавистными начальничками, а тут такой отличный повод.
У меня мелькает мысль: ребята устроят дебош, кого-либо отколотят или даже изувечат, и я снова попаду в лагерь, на этот раз как инициатор хулиганской выходки. Я умоляю непрошеных защитников: «Ребята, меня никто не обижает!» После долгих уговоров мои разочарованные дружки удаляются. Я с облегчением вздыхаю, вхожу в купе, залезаю на полку и ухожу в свои мысли. Впереди меня ждут заботы, заботы.
Освободившийся за год до меня мой друг М. прислал в лагерь письмо, в котором с суровой прямотой сообщал по пунктам всю правду: мать вскоре после моего ареста умерла от непонятной болезни, скорее всего, просто от горя, жена вышла замуж и родила от нового мужа ребенка, ВАК лишил меня ученой степени, устроиться нашему брату в Москве нелегко, и он все еще обивает пороги разных учреждений в поисках работы. Письмо кончалось словами: «Скорее приезжай, будешь сам улаживать свои дела». «Ничего себе, дела!» — думаю я.
В Москве я схожу с поезда и беру такси, не хочется в лагерной телогрейке щеголять в городе.
— Освободился? — спрашивает водитель.
— А что, видно? — отвечаю я вопросом на вопрос.
— Каждый день вожу с вокзала вашего брата, — смеется он.
На радостях я отваливаю ему от своих богатств двойную плату.
Мое появление в коммунальной квартире вызывает сенсацию. Соседские девочки за годы моего отсутствия выросли. Они затаскивают меня к себе в комнату и кормят. Кто-то бежит искать отца.
Начинаю привыкать к московской жизни. Все вокруг такие вежливые. В троллейбусе какая-то женщина говорит мне: «Передайте, пожалуйста, на билет», — и хотя эта формула стилистически не безупречна, я с благодарностью спешу выполнить просьбу. Я слышу на улице мат и воспринимаю его как младенческий лепет или как мирную беседу воспитанных девиц. На погрузке не так ругались! Я оказываюсь свидетелем драки. Все расходятся живы и здоровы. Почему-то вспоминаю первый день в лагере и столкновение с уголовником, обещавшим высадить мне гвоздем глаз, если я не буду дергать за него на сортплощадке доски. Смотрю на шагающих по улице людей, и мне все время кажется, что я ношу какую-то неведомую им тайну. Когда я встречаю в компании бывших зека, мы улыбаемся друг другу со значением. Мы — что-то вроде масонского ордена и храним особые секреты, в которые другие не посвящены. Да и что они могут понимать в наших былых и нынешних заботах?
Мне нужно прописаться в Москве, и я отправляюсь в милицию. Паспортистка с подозрением смотрит на мою справку об освобождении. Ведь у меня бандитская статья! Правда, я амнистирован, но все же…
Она отправляет меня за разрешением на прописку к начальнику уголовного розыска. Открывается железное окошко, кто-то берет мои документы и опускает железный намордник, почти такой же, какие были в Лефортовской тюрьме. Проходит минут десять, окошко вновь открывается, из него высовывается голова высокого милицейского чина. Он с любопытством на меня смотрит — я не его клиент, однако ему интересно взглянуть на человека, который кого-то когда-то обозвал жидовской мордой. Теперь за подобные преступления никого не наказывают, а раньше за него или за подобные ему давали эту статью. Но статья эта, вроде бы, ко мне не подходит.
Я начинаю хлопотать о реабилитации и об устройстве на работу. Я готов на любую: библиотекарем в районную библиотеку, корректором в типографию, учителем, ночным дежурным в больнице. Все безуспешно. Чиновная дама, директор Издательства иностранных словарей, слывущая за человека интеллигентного и либералку, в оскорбительной форме отказав мне в работе, предлагает из милости записать мой телефон «на всякий случай». Но у меня ведь, собственно, нет телефона.
— Не трудитесь, — говорю я, — ведь выражение «я запишу телефон» — обычный прием для вежливого отказа.
— Как угодно, — надменно отвечает дама-патронесса. Начинается изнурительная война с ВАКом. Беседую с ученым секретарем этой организации.
— Вы же занимаетесь наукой, — говорит он, — неужели вы не понимаете, что за шесть лет наука ушла вперед и ваши разработки устарели? Вот и пишите новую диссертацию!
— А вы, что ж, каждые шесть лет лишаете степени всех, кто когда-то защитил диссертацию, на том основании, что их разработки устарели? — парирую я.
Но находится человек, который проявляет ко мне доброе отношение, — это директор Библиотеки иностранной литературы Маргарита Ивановна Рудомино. Сколько бывших лагерников приютила она в стенах библиотеки, сколько приняла на работу изгнанных из разных научных учреждений менделистов-морганистов, генетиков, безродных космополитов и других страшных преступников, превратив таким образом библиотеку в одно из самых культурных и в научном отношении представительных учреждений Москвы. Спасибо ей за это! Меня берут в библиотеку на временную работу, каждые два месяца приказом отчисляют и тут же новым приказом зачисляют. Так я работаю почти два года. Платят мне шестьсот рублей старыми деньгами, а в обязанности мои входит писать аннотации на книги по философии и психологии. Каждое утро мне на стол наваливают два десятка книг на всех языках (кроме венгерского и финского — для них имеются специальные референты), и я читаю, читаю. Сколько там интересного для меня, изголодавшегося по живому слову! Многие годы психология была фактически под запретом как наука буржуазная, и такие ее области, как социальная психология, национальная психология, бихевиоризм (теория поведения), экспериментальная психология, считались лженаучными, выдумкой буржуазных идеологов и расистов, а книги по этим разделам знаний отправлялись в спецхран. Теперь их извлекали на свет Божий, и я пишу на них аннотации, хотя потребителей этой литературы пока что мало.
И вот однажды меня вызывает Рудомино: пришел какой-то докторант по социальной психологии из закрытого института, и надо показать ему наши фонды. Я радостно бегу его встречать, показываю свои картотеки, увлеченно говорю о каждой книге. Докторант молчит.
— Простите, — говорю я извиняющимся голосом, — может быть, все эти книги вам давно известны. К сожалению, это все, чем библиотека располагает.
— Нет, — говорит мне будущий доктор наук голосом, в котором не чувствуется смущения, — я не владею иностранными языками.
Я в недоумении.
— Как же вы будете работать над темой?
— Ну, — говорит он спокойно, — мне там все, что надо, переведут.
Как и начальники в лагере, он привык жить за счет чужого труда.
Постепенно жизнь налаживается, меня наконец реабилитируют. Те же люди, которые однажды дали моей диссертации положительную характеристику, а затем, когда меня арестовали, ту же самую диссертацию оценили отрицательно, ныне, в новых условиях, подтвердили свой первоначальный положительный отзыв, и мне возвращают степень. Судьба сводит меня с моей будущей женой. Отходит злость, и ко мне возвращается присущее мне от природы благодушие. Но я гоню его от себя прочь. Я не имею права так легко и просто забыть о доносчиках, о мучивших меня во время ночных допросов следователях, о лагерных надзирателях, о чиновниках, отказывавших мне после освобождения в работе. Кто из них хитрый мерзавец, использующий свое служебное положение в корыстных целях, а кто — оболваненный идиот, ломавший жизнь людям, но для себя не извлекавший из этого занятия большой пользы? Я еще не знаю, что и в моей последующей жизни подобным людям суждено будет сыграть немалую роль. Я не люблю, когда бывшие зека, из числа тех, кому не пришлось хлебнуть тяжкого лагерного труда, говорят, что в лагере было неплохо, они там читали, занимались языками и общались с себе подобными интеллектуалами. Это лишь свидетельствует об их душевной сухости и моральной ущербности. Мне повезло. Я вернулся из лагеря живым и сравнительно здоровым, но я не имею права забывать о тех, кому там сломали жизнь. Может быть, поэтому я так часто возвращаюсь мыслью на станцию Ерцево, через которую шли поезда на Воркуту, в Инту и в другие лагеря Дальнего Севера и вижу бесконечную череду товарных составов с мощными прожекторами на крышах и по бокам, которые несколько раз за ночь, грохоча и пылая, подобно огненному вихрю, проносятся мимо нашей станции, унося с собой тысячи человеческих жизней.
1918, 7 октября. — Родился в Харькове. Отец — Моисей Исаакович Фильштинский, инженер.
1920. — Переезд семьи в Москву.
1941. — Окончание исторического факультета ИФЛИ. Призыв в армию и направление на военный факультет Института востоковедения.
1940-е гг. — Преподавание в Военном институте иностранных языков (б. Институт востоковедения).
1949, 7 апреля. — Арест в Москве.
1949, апрель — конец года. — Следствие в Лубянской и Лефортовской тюрьмах. Приговор: 10 лет ИТЛ (ст. 58–10).
1949, конец года — 1955, январь. — Каргопольлаг (Архангельская область). Администрация. Уголовники и «политики». Состав осуждённых по 58-й статье. Женщины в лагере. Быт, нравы, «порядки». Работа на лесопильном заводе и лесобирже (нормировщик, бракер). Окололагерная среда. Побеги из лагеря. Судьба сына лидера обновленчества А.И.Введенского. «Добровольная» подписка заключённых на государственный заём. Национальный вопрос в лагере.
Осужденный по 58-й статье Я.Т. Рокотов. Встречи с ним в лагере и на воле, его реабилитация, последующее осуждение и расстрел.
1953, зима — 1954. — Забастовка в Каргопольлаге с требованием удалить уголовников из жилой зоны. Начальник лагеря М.В.Коробицын. Создание «лагерного правительства» из заключённых. Изменения в жизни лагеря после 1953. Судьбы заключённых.
Известия о смерти матери; уходе жены; о лишении ученой степени.
1955, февраль. — Пересмотр дела И.М. Фильштинского. Переквалификация статьи 58–10 на статью 59-7 («разжигание национальной вражды») и освобождение по амнистии.
1955, 19 февраля — 1957 (?). — Возвращение в Москву. Поиски работы. Поступление в Библиотеку иностранной литературы. Директор библиотеки Маргарита Ивановна Рудомино.
1957. — Реабилитация. Возвращение учёной степени.
1958–1978. — Работа в Институте востоковедения АН СССР.
Участие в правозащитной кампании 1968 г. Отстранение от преподавательской работы в Московском университете. Обыск на квартире (с изъятием самиздатской литературы). Увольнение из Института (1978).
1989–1990-е гг. — Написание книги воспоминаний.
С 1992. — Педагогическая деятельность в Московском государственном университете. Профессор, доктор наук.
Фильштинский И. М. История арабской литературы (V— начало Х века). М.: Наука, 1985. 524 с.
Фильштинский И. М. История арабской литературы (X–XVIII веков). М.: Наука, 1991. 724 с.
Фильштинский И. М. Арабская литература в средние века. Словесное искусство арабов в древности и раннем средневековье. М.: Наука, 1977. 290 с.
Фильштинский И. М. Арабская литература в средние века. VIII–IX вв. М.: Наука, 1978. 285 с.
Фильштинский И. М. Арабская классическая литература. М.: Наука, 1965. 310 с.
Фильштинский И. М., Шидфар Б. Я. Очерк арабо-мусульман-ской культуры. М.: Наука, 1971. 256 с.
Жизнь и подвиги Антары: Средневековый народный роман/ Пер. с араб. И. М. Фильштинского и Б. Я. Шидфар; Вступ. ст. И. М. Фильштинского. М.: Наука, 1968. 454 с.
Жизнеописание Сайфа, сына царя Зу Язана: Средневековый народный роман/Пер, с араб. И. М. Фильштинского и Б. Я. Шидфар;
Вступ. ст. И. М. Фильштинского. М.: Наука, 1975. 604 с.
Абу-ль-Аля аль-Маари. Стихотворения/Пер, с араб. А. А. Тарковского; Вступ. ст., примеч., подстрочный пер. И. М; Фильштинского. М.: Худож. лит., 1979. 183 с.
Из классической арабской поэзии/Пер, с араб. С. В. Шервинско-го; Вступ. ст., примеч., подстрочный пер. И. М. Фильштинского. М: Худож. лит., 1979. 317 с.
Ибн-Туфейль. Повесть о Хаййе ибн Якзане/Пер. с араб. И. П. Кузмина; Вступ. ст., коммент. и науч. подготовка текста И. М. Фильштинского. М.: Худож. лит., 1978. 149 с.
Абу ар-Рахман аль-Джабарти. Египет периода экспедиции Бонапарта (1798–1801)/Пер. с араб., предисл., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Наука, 1985. 540 с.
Абу Али аль-Мухассин ад-Танухи. Занимательные истории и примечательные события из рассказов собеседников/Пер, с араб., предисл., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Наука, 1985. 311 с.
Арабская поэзия средних веков/Сост., предисл., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Худож. лит., 1975. 768 с. (Б-ка всемир. лит.; Т. 20),
Маджун. Стихи о Лейле/Пер, с араб. Е. Елисеева; Вступ. ст., подстрочный пер., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Худож. лит., 1984. 158 с.
Тысяча и одна ночь: Избранные сказки/Пер, с араб. М. А. Са-лье; Вступ. ст., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Худож. лит., 1983. 540 с.
Избранные сказки, рассказы и повести из «Тысячи и одной ночи»:
В 5 т./Сост, вступ. ст., примеч. И. М. Фильштинского. М.: Правда, 1986–1989. Т. I. 605 с.; Т. II. 606 с.; Т. III. 637 с.; Т. IV. 636 с.; Т. V. 588 с.