До войны папа работал продавцом в магазине, и Марише нравилось покупать у него что-нибудь, как будто она чужая.
— Отвесьте мне, пожалуйста, ливерной триста грамм. Нет, от этой, кажется, пожирнее.
Он смеялся и был еще такой молодой, интересный, с блестящими черными нарукавниками, в белой шапочке и в белой нарядной куртке. В магазине было светло, нарядно, красивые колбасы в серебряной бумаге, которые никто не покупал, висели вдоль полок, и стоял красивый холодильный шкап с никелированными ручками, прилавки мраморные под гнутым стеклом, и все вокруг блестело и сверкало.
Прежняя жизнь, до войны, представлялась Марише в виде этого магазина. Теперь он был заколочен, высокие щиты стояли перед окнами, и Мариша старалась поскорее пройти мимо, потому что она не хотела вспоминать прежнюю жизнь. «Еще навспоминаемся», — говорила мама. И она была совершенно права.
Папа служил теперь в эвакогоспитале, на амуниционном складе. Он отрастил усы и стал худой и длинный. Каждый раз он приносил что-нибудь домой из своего обеда, и мама сердилась, что он сам ничего не ест, а все оставляет для них. Он молчал, а потом подзывал Маришу, спрашивал, как прошел день, и все гладил ее по голове и смотрел с беспокойством. Он все думал теперь, все думал. «Ты не думай, Лев», — однажды сказала ему мама. И она была совершенно права.
Школы должны были открыться еще в сентябре, но не открылись, и Мариша решила пойти в госпиталь, конечно, не сестрой, потому что у нее не было медицинского образования, а так что-нибудь — читать раненым или помогать по хозяйству. Она немного боялась, как отнесется к этому мама, но мама согласилась и даже пошла с нею к военкому.
— Сколько лет? — спросил военком.
— Четырнадцать.
— К сожалению, не могу. Для детей у нас нет работы.
— Вы ее на знаете, — показала мама. — Она девочка хозяйственная, толковая. Вы вполне можете на нее положиться.
— Идите в Дом Красной Армии, — оказал военком. — Вас направят, если это возможно.
И в Д.К.А. действительно дали направление в сортировочный госпиталь на Васильевском острове — очень далеко, но отказаться было неудобно.
Сперва это было страшновато, особенно по ночам: то один раненый застонет, то другой, и вот уже кажется, что вся огромная палата стонет и скрипит зубами в полутьме, — только вдалеке у дверей чуть виднеется слабый огонек керосиновой лампы. Но потом Мариша привыкла. Мама говорила, что в жизни страшно только непонятное. И, как всегда, она была совершенно права.
Трамваи уже не ходили, и Мариша проводила в госпитале неделю, а потом на два дня возвращалась домой. И каждый раз она возвращалась в другой город, в другой мир. В этом мире все было только самое необходимое — и даже слова только необходимые, без которых совершенно нельзя обойтись. «Самое необходимое», — казалось, говорили темные дома с заколоченными окнами. «Самое необходимое», — говорил аэростат воздушного заграждения, который вели по Михайловскому садику красноармейцы, подхватив веревками под жабры, как огромную серую рыбу. Но самого необходимого становилось все меньше и меньше.
Папа умер в конце декабря. Он принял ванну в госпитале, простудился и умер. И как раз в этот день прибавили хлеба, — он еще слышал, как по радио сообщили об этом. Гроб было трудно достать, но Мариша достала, и папа лежал в гробу чистый, даже нарядный, с красивыми черно-седыми усами.
Теперь мама редко вставала с постели, и Мариша занималась хозяйством одна. Она вставала в шесть часов утра и слушала сводку. Потом шла в магазин за хлебом и, вернувшись, растапливала таганчик, который сама сложила из кирпичей в круглой печке. Пили чай, и Мариша шла за дровами. Большею частью она собирала щепки, но, если попадался хороший начальник сломки, она привозила домой и что-нибудь покрупнее.
Все меньше становилось самого необходимого — вот уже не было папы. Уже нельзя было рассказывать маме о том, что Мариша видела на улицах, — тем более, маме нужно было немного отвлечься. Нельзя было читать ей вслух, потому что зимний свет едва проходил через ставни. Маме нельзя было думать, и теперь Мариша говорила ей: «Мама, не думай». Но сама она думала и думала. «Не одни мы. Все так…» — однажды услышала она на улице, возвращаясь домой с дровами. Она думала об этих словах несколько дней. Должно быть, это были необходимые слова, такие же, как хлеб или каша.
В январе маме стало лучше, и Мариша решила пойти на курсы сандружинниц, потому что мама могла теперь справиться одна, и необходимого стало немного больше.
Председатель РОККа оказалась женщина и довольно злая.
— Детей не берем, — сказала она, — кажется, ясно?
Но Мариша не ушла, осталась сидеть на крыльце и хорошо сделала, потому что в РОКК как раз пришел знакомый доктор из госпиталя, в котором она работала прежде. И сна слышала через полуоткрытую дверь, как он сказал председателю РОККа:
— Именно такие девочки нам и нужны.
Так она стала сандружинницей. Она научилась перевязывать раненых и выносить их с «поля боя», и еще тысяче других вещей, которые необходимо было знать согласно программе. Обед она теперь получала на курсах, и это был сравнительно превосходный обед, который она относила маме.
Сама она почти ничего не ела, но чувствовала себя ничего, и если иногда на занятиях начинала кружиться голова, стоило только покрепче стиснуть зубы, и головокружение проходило. Маме она говорила, что получает второй обед, тем более, что у них котловое питание. Но зато она съедала теперь весь свой хлеб — триста граммов, потому что это было действительно совершенно необходимо.
И все-таки мама умерла. Это было ночью. Мариша спала с нею и вдруг услышала хрип. Она зажгла лучинку и стала спрашивать: «Мамочка, что с тобой?» Но мама не отвечала, только хрипела. Тогда с лучинкой в руках Мариша стала бегать по дому. Она постучалась в соседнюю квартиру, и никто не открыл — должно быть, все умерли или никого не было дома. В одних чулках она побежала через двор к соседке, которая прежде бывала у них. Соседка пришла и сказала: «Твоя мама скончалась».
Теперь еще труднее было достать гроб, но Мариша достала. Она причесала маму, переодела, все как следует, в полном порядке. На своих детских саночках она повезла ее через Неву, и дорогой саночки несколько раз переворачивались, но Мариша снова ставила их на полозья. Ветер был холодный, снег забивался в рукава, и несколько раз Марише пришлось полежать рядом с мамой. К пяти часам она была на кладбище — поздновато, потому что было уже совершенно темно. Могильщик запросил очень дорого, и пришлось пока оставить маму так, но назавтра Мариша похоронила ее и постаралась хорошенько запомнить, где она лежит.
Теперь самого необходимого осталось очень мало — гораздо меньше, чем нужно для того, чтобы жить. В пустой холодной квартире Мариша разожгла свой таганчик и села подле него на корточки, грея потрескавшиеся красные руки. У нее немного болела голова, и ей казалось, что все девочки в городе сидят сейчас на корточках у таганчика и думают об одном. Ей казалось, что если очень много людей одновременно подумают об одном, произойдет что-то необыкновенное на земле и на небе — может быть, даже чудо.
Она не заметила, как уснула. Огонь в таганчике стал меркнуть и наконец погас. Ветер распахнул выходные двери, и Смерть, у которой в эту ночь было много дела, заглянула в комнату и увидела девочку, свернувшуюся у остывшей печки, под маминой шубкой.
— Еще одна, — сказала Смерть равнодушно.
— Но я не хочу умирать, — возразила во сне Мариша. — Мне нельзя умирать. Я еще не сделала все, что могла.
— Ты сделала больше всех в мире, — сказала Смерть. — Если бы все люди в твоей стране сделали столько же, сколько ты, — война бы уже окончилась и, нужно признаться, вашей победой. Полно, Мариша! Все равно, ты не доживешь до утра. Так давай уж сейчас, чтобы мне не пришлось возвращаться.
— Не умру, — сказала Мариша.
— Вспомни, как ты когда-та жила, — снова сказала Смерть, — как много было самого необходимого. Ты плакала, потому что новое платье не было готово к дню твоего рождения. А теперь? У тебя остался только этот слабый огонь в таганчике. Смотри! И он погас. Мне некогда!
Так они разговаривали в пустой холодной квартире, по которой гулял холодный ветер с Невы, и весь город слушал этот разговор — и ночные смены на ушедших под землю заводах и Колоссы Эрмитажа; на одном из них была трещина от снаряда, и, быть может, поэтому он слушал с особенным вниманием.
— Тише, тише, — сказал старый дуб в Летнем саду, с которого тихо упал снег на пышную, затерявшуюся в снегу аллею. — Ну-ка, что скажет на это наша Мариша?
— Мне нельзя умирать, — сказала Мариша. — Что же, напрасно я училась перевязывать раненых и выносить их с поля боя и еще тысяче других вещей согласно программе? Я бы умерла, если бы мне одной была нужна моя жизнь.
И слабой рукой она натянула на себя мамину шубку.
Это была трудная задача — встать, когда не сгибаются ни руки, ни ноги. Но Мариша встала, как всегда, в шесть часов, прослушала сводку и, как всегда, отправилась в магазин за хлебом. Она шла медленно, очень медленно и считала шаги. Ей всегда казалось, что магазин очень близко от дома, а на самом деле он был в двухстах двадцати шагах, да еще четыре до прилавка в самом магазине. Вернувшись, она разожгла таганчик. Соседка принесла ей супу и немного поплакала, глядя, как ест Мариша.
— Переезжай ко мне, моя родная, — сказала она. — Ничего, будем жить. Нужно жить.
И она была совершенно права.
Через месяц отряд сандружинниц отправлялся на фронт, и Мариша шла по ночным улицам и прощалась с городом, в котором все были так нужны друг другу. И город провожал ее.
— До свиданья, дочка, — говорили дома с забитыми окнами, мертвые на первый взгляд, но живые, живые! — Счастливо, дочка! Возвращайся с победой!
— Возвращайся с победой, Мариша! — говорили Колоссы Эрмитажа.
И тот, на котором была трещина от снаряда, еще долго смотрел ей вслед — все смотрел, хотя отряд давно уже свернул с улицы Халтурина к Марсовому полю и давно ничего не было видно в темноте холодной медленной ночи.