ЧАСТЬ V

Петр Иванович постоял малость у собора, перекрестился трижды на кресты, которые, подобно узникам, держали на своих перекладинах тяжелые чугунные цепи, и пошел к паперти. На лестнице боярин приметил косматого грязного странника, который, выставив вперед ладонь, ненавязчиво просил милостыню.

— На вот тебе деньгу, — положил в ладонь нищего боярин монету и, озоровато глянув через плечо, добавил — Скажи своему хозяину, что жду я его сегодня после вечерней службы. И пускай один приходит, нечего в мой дом татей приваживать.

— Спасибо, мил человек, — отвечал смиренно бродяга, — благодарствую. За твою милость, добрый человек, тебе место в раю уготовано будет!

* * *

Яшка Хромой не упускал из виду Калису. Он знал, что сейчас она была приживалкой у самого царя, и ревность, подобно рыжей ржавчине, разъедающей крепкие листы жести, уже успела исковеркать душу. Это чувство было настолько сильным, что он стал подумывать о том, а не убить ли самого царя! Взять и объявить ему войну, как это делают великие князья, не в силах сдержать обиду.

Поразмыслив малость, Яшка остыл. Он понимал, что Калиса не задержится у царя, не пройдет и месяца, как она вернется к прежнему господину. Как бы ни хороша была Калиса, а только царь Иван долго у себя баб держать не любит: потешится малость и выбросит за ворота.

Скоро один из нищих, сидящих напротив дворцовых ворот, заприметил, как стрельцы выводили Калису. Не было с ней прежнего сопровождения из боярышень и девок, которые по численности и пышности едва ли уступали свите самой Анастасии Романовны.

Прошла Калиса простой бабой, спрятав зареванное лицо в углы платка.

Эту весть мгновенно донесли до ушей Яшки Хромого, и с этой минуты, не ведая того, она находилась под пристальным вниманием его всевидящего ока.

— Что с девкой делать, Яков Прохорович?

— Ничего, — отвечал Яшка Хромой. — Охраняйте бабу. — И уже с яростью прошептал: — Чтобы никто дурного и помыслить не смел!

Калиса ходила по городу, с базара на базар. Яшке Хромому сообщали о том, что в одном из питейных домов ее пытался соблазнить стрелец, показав горсть монет, а у другой корчмы хозяин предлагал расставлять на столы стаканы и за плату быть с гостями поуступчивее.

Калиса только усмехалась: ей предлагали за удовольствие несколько медных монет, когда еще вчера с ее ног стаскивали сапожки родовитые княгини.

Неволить Калису Яшка Хромой не станет. Пройдет день, и она вернется к прежнему хозяину.

Так и случилось.

Калиса вышла из Москвы и у бродячих монахов стала дознаваться про Яшку Хромца. Чернецы, распознав в красивой девке приживалку Яшки Хромца и самого царя, снимали шлыки. Как тут не оробеть, если за ее спиной такая силища прячется! Пожимали плечами монахи и уходили своей дорогой, опасаясь неосторожным словом накликать на свою голову беду. Однако Калиса не сомневалась в том, что каждое ее слово станет известно Яшке.

Скоро появился и сам Яшка Хромой, вышел из леса здоровущим медведем и закрыл собой всю дорогу.

— Здравствуй, Калиса, вот ты и дома, долго же ты скиталась, — ласково привечал Яков Прохорович блудную дочь.

— Здравствуй, Яков… Примешь ли? — словно отцу, низко в ноги кланялась татю Калиса.

Житие в царских хоромах пошло девке на пользу: Калиса малость округлилась, на щеках красным наливом горел румянец, тело стало еще белее, еще более сытным и таким же вкусным, как пасхальный кулич, а пахло от нее медом и молочком. Так и съел бы ее Яков Прохорович, но удержался, только проглотил обильную слюну и отвечал хрипасто:

— Приму.

— Спасибо тебе. Ты мне отец родной.

— Скажешь тоже… отец! Думал, видеть тебя не захочу после того, как с царем улеглась, да вот видишь… простил!

— Вот что я вам скажу! — Взглядом, полным суровости, окинул Хромец свое окружение. — Если кто из вас посмеет прикоснуться к Калисе или хотя бы обидеть ее неосторожным словом… убью того! А теперь в лес иди. Монахи тебя проводят, а мне в Москву надобно. Дело меня поджидает. — И ушел, не оглянувшись.

Яшка Хромец вошел во двор Шуйского Петра попрошайкой. Постоял малость у высоких ворот, покрутил головой, послушал, как орут петухи, и пропел жалостливо:

— Может, мелкой монетки для бедного странника найдется, господа хорошие? Из далеких краев иду — не ел, не пил, ноги в дороге набил, подлечиться не у кого. Пожалейте, Христа ради!

На голос Яшки высунулся молодой отрок, зло прикрикнул на бродягу:

— Чего зря глотку дерешь, дурень! У нашего хозяина бродяги не в чести, если хлеба надобно, так иди на соседний двор к боярину Захарьину, он таких, как ты, зараз по пятьдесят душ принимает! А у нас только полы зазря топтать!

Отрок уже хотел прикрыть калитку, как увидел боярина Шуйского. Он шел через весь двор прямо к воротам.

— Ты чего такое говоришь, холоп нерадивый! Когда это я в милости отказывал? Господь тебя за неправду накажет! Я всякого за свой стол посажу, что бродягу, а что юродивого, перед Господом Богом все равны. Не хочу, чтобы обо мне по Москве дурная слава шла. Проходи, мил человек, проходи, любезный. А ты, Ирод, вели на стол накрывать! Да чтоб чинно все было. Ежели спросят, для кого честь такая, говори, что для нищего! Только они много видят, только они правду и могут сказать. А девкам скажи, чтобы воду теплую ставили, накажи им, чтобы с дороги ноги вымыли милому человеку.

— Слушаюсь, боярин! — оторопел дворовый отрок и бросился вверх по ступеням выполнять распоряжение господина.

Под низким клобуком Яшка прятал улыбку. Кому как не ему знать про гостеприимство боярина Петра Шуйского: не однажды бродяги жаловались ему о том, что Шуйский скуп, лишнюю монету зря не выбросит, а однажды, поймав у терема двух нищих, велел их выпороть кнутами за то, что без спроса вошли во двор. Дважды бродяги хотели подпалить домину Петра Шуйского, и только запрет Яшки Хромого спас боярина от погибели.

— Ты проходи, мил человек, проходи! — повторял Шуйский и уже в самое ухо бродяги — Что же это ты, Яков Прохорович, мог бы мальца какого подослать, а сам бы задами прошелся. Никто бы тебя и не приметил.

— Осторожный ты стал, боярин. Неужно не знал ранее, что дружить со мной — это все равно что по плахе вышагивать? Не боишься поскользнуться на кровушке?

Шуйский долгим взглядом смерил Яшку и достойно отвечал, как и подобает вельможе:

— Ты меня не пугай. Мы с тобой вместе дьяволу служим, на рай я уже не рассчитываю. А теперь пойдем в дом, нечего здесь перед дворней выстаивать. Заприметят еще чего-нибудь, а потом перед государем не отговориться.

Столы в трапезной были заставлены яствами, огромными ломтями нарезаны окорока. В центре два кувшина с вином: в одном — белое, в другом — красное.

Яшка приглашения ждать не стал. Расселся хозяином на скамье и, сделав два глотка, осушил кувшин ровно на-воловину. Потеплело нутро. В голове сделалось веселее.

— Почто звал, боярин, говори? Мне здесь рассиживать нечего. Хозяйство у меня большое, а оно пригляда требует, — отрезал он огромный кусок окорока.

— Я вот с чем звал тебя, Яков Прохорович, — подлил в бокал Яшке рейнского вина боярин. — Руки мне твои требуются.

— С чего бы это? Задушить, что ли, кого надумал? А своей властью не справишься?

— Не справлюсь, Яков Прохорович, здесь особый случай. Окольничего надо… Ваську Захарова.

Яшка вернул окорок на тарелку и вытер жирный рот.

— Скоро ты мне предложишь самого царя придушить. Чем же тебе Захаров неугоден стал? — строго вопросил Яшка Хромой.

— Нужно мне… ты об этом не спрашивай, Яков Прохорович.

— Ну тогда не сговоримся, боярин, пошел я! Чего мне лясы понапрасну точить?

Яшка уже встал, и Петр Шуйский понял: если не удержит он его сейчас, то тать у дверей даже не обернется.

— Что ты! Что ты, Яков Прохорович! Если ты настаиваешь, так я могу сказать… но только никому! Крест целуй!

Яшка усмехнулся:

— Виданое ли дело, чтобы тать на кресте клятву давал? — Однако бережно извлек из-под рясы крест и так же осторожно поцеловал. — Говори теперь!

Петр Шуйский посмотрел на дверь, но за толстыми дубовыми стенами была тишина.

— Не по своей воле умерла царица Анастасия Романовна… Вот так-то, Яков Прохорович! Васька Захаров в том повинен, потому и наказание понести должен.

— Так ты бы об этом и сказал государю, — прикрылся наивностью тать.

— Как же об этом государю скажешь? Его гнев против нас самих и обернется.

— Ах вот оно что!

— Вот я и думаю, что здесь воля Божья должна свершиться. Негоже это, чтобы лиходей по земле ходил. Я знаю, что золотом и серебром тебя не удивишь, ты поболее моего богат будешь, но вот эта вещица тебе наверняка понравится, да и девке твоей приглянется. Как ее зовут? Калиса, кажись? Хо-хе-хе!

Яков Прохорович внимательно посмотрел на боярина, но удивления своего не выдал: только сегодня появилась Калиса, а боярину Шуйскому об этом уже ведомо.

— Выходит, знаешь ты про мои дела, боярин, не хуже, чем я про твои… Верно, Калисой ее зовут.

Тать взял с ладони боярина золотое ожерелье.

— Царица его носила, а теперь оно твоим будет.

— Ишь ты… царица!

Ожерелье и вправду было красивым. Цепь замысловато клепанная, а изумруды казались камешками, поднятыми с морского дна.

— Византийской работы. Софья Палеолог его носила, последняя византийская принцесса. Потом оно в дар бабке моей досталось, а от нее уже ко мне перешло.

— Что же ты с таким дорогим подарком расстаться хочешь, боярин?

— Дело большое, а за него и такой вещицы не жалко, Яков Прохорович.

Петр Шуйский слукавил. Ожерелье не было царицыным, а купил он его месяц назад у персидского купца, который на месяц застрял в Москве, следуя со своим товаром в Великий Новгород. Однако он говорил так убежденно, что и сам поверил в собственную ложь.

Яков Прохорович подарком остался доволен. Такая вещица наверняка понравится Калисе, не устоять ей перед светом зеленого камня. И он подумал о том, как спустит с плеч платье и пристегнет золотую цепь на белую шею. Подойдет к ее зеленым глазищам изумрудный блеск. Он несколько раз подбросил золотую цепочку на ладони, опытным купцом проверяя вещицу на вес, а потом сунул ее за пазуху.

— Хорошо, быть по-твоему, боярин. Где Васька Захаров живет?

— На Арбате. Крыша его дома в бочку выложена. Не спутаешь ты его. Там один такой дом.

— Он, кажись, думным дьяком был? — у порога спросил Яшка.

— Был, — в свою очередь удивился Петр Шуйский осведомленности Яшки Хромца.

Он понял, что Яшка Хромой наблюдает за ним так же ревностно, как сам Петр Шуйский стережет каждый шаг татя.

Грохнул Яшка Хромой дверью и быстро заковылял вниз по крутой лестнице.

* * *

Василий Захаров в этот день первый раз сидел в Думе. Простояв думным дьяком подле государя, он не смел опуститься даже на скамью, а сейчас с полным правом сидел рядом с именитыми боярами, то и дело разглядывая свой новый охабень, рукава которого едва касались пола.

Петр Шуйский не соврал: едва отошла царица, а Захаров на себя боярскую шайку стал примерять и уже через неделю вошел в боярскую Думу окольничим.

Вместе со вторым думным чином появился и достаток. Государь выдал жалованье вперед, и Василий Захаров прикупил меха и решил сшить с дюжину шуб, пять из которых будут выходными. Да такими, чтобы и перед именитыми боярами надеть не стыдно было. А еще окольничий купил четыре ведра пива и перепоил им на радостях всю челядь и дворню. Батюшке отправил с посыльным бочонок вина и кошель монет, а на словах велел передать, что купит ему корчму, и пускай на старости лет будет старик там хозяином.

Велик, однако, путь от свинопаса до окольничего. Кто бы мог подумать, что в боярской Думе служить придется, от государя в нескольких саженях сидеть станешь. В прошлом году к отцу заявился, так самые почтенные старцы со слободы приветствовать пришли, шапки перед ним поснимали. А в малолетстве не называли иначе, как Васька Грязь.

Василий Захаров устроил свой дом по подобию царского: в сенях дежурили сенные девки, во дворце суетилась многочисленная челядь, а в палатах он держал множество слепцов — домрачеев, которые в тоскливые зимние вечера распевали сказки и былины об Илье Муромце и Соловье-Разбойнике. А бахари у окольничего Васьки Захарова и вовсе были знамениты на всю Москву, послушать их былины приходили даже бояре: предлагали ему уступить сказочников, но окольничий всякий раз отказывался от многих денег.

Еще Василий Захаров прикупил немецких зеркал, которые выставил в девичьей комнате и у себя в тереме. Он не отходил от зеркала уже с час, разглядывал свое изображение. Шапка из тонкого куньего меха и вправду была по нраву окольничему, а кафтан из дорогого персидского сукна сшит был ему по плечам. Такой, как надо! Плечи не теснит, и грудь просторна.

Василий хотел было прилечь рядом с женой, которая мирно посапывала на широкой супружеской постели.

В сенях шибанулся о пол ковш и замолк, а следом раздался взволнованный голос Василия Захарова:

— Потапий, ты, что ли, это?! Чего молчишь?! Потапий!

Потапий не отозвался, а в сенях слышались тяжкие шаги, гость явно не спешил уходить и топтался у порога.

— Кто там?! Господи, да что же это!

Василий Захаров отстранился от жены и пошел к порогу.

— Кто здесь?!

Окольничий едва отворил дверь, как почувствовал, что горло оказалось в капкане: чьи-то сильные пальцы сжимали его все сильнее, потом оторвали от земли, и последнее, что он успел увидеть, — это гаснущую в углу свечу. А потом бездыханное тело окольничего, уже не чувствуя боли, ударилось о дубовый пол. Яшка Хромой взял с угла погасшую свечу, сунул ее в ладони покойника и произнес:

— Отходи себе с миром. Был человек — и не стало его.

Лукерья сжалась от ужаса в комок, когда увидела, что из темноты прямо на нее шагнул высокий человек. Он уверенно пересек комнату и склонил волосатое лицо над ее телом.

— Никак ли вдова Васьки Захарова? Хороша девица. В постели ты задом елозишь? — простодушно поинтересовался чернец.

— Да, — отвечала женщина, видно не совсем понимая, что говорит.

— Тогда годится, — качнулась большая голова Яшки Хромого, — я тебя пригрею. От твоего муженька одна душа осталась. А ты, по всему видать, бабонька горячая, тебе плоть нужна.

Лукерья чувствовала на себе тяжелое тело бродяги, движения его были размеренные и небыстрые. Баба чувствовала, как к ее бедрам приливает кровь, наполняя все ее существо, и единственное, что ей не позволяло расслабиться, так это бездыханное тело Василия Захарова. А когда она сумела забыть его всего лишь на миг, тело ее наполнилось радостью, и Лукерья закричала от блаженства.

* * *

Окольничий Сукин в тот же день выехал из Москвы. Показывая всякому чину государеву грамоту со строгими орлами на печати, он мог рассчитывать на то, что в ямах его задерживать не станут, царский сват получал добрых лошадей, а на дорогу пироги с луком.

Некоторая заминка случилась только на границе, когда строгий таможенник, оглядев экипаж Федора Сукина, отыскал лишний горшок с немецкими монетами.

Хотел было Сукин прикупить в Польше кое-какого товара, вот оттого и держал его под самым сиденьем, но кто бы мог подумать о том, что отрок окажется такой въедливый. Порыскал по углам, осмотрел сундуки, а потом посмел поднять царского посла.

— Подымись, Федор Иванович, может, под седалищем золотишко неучтенное держишь.

Хотел обругать его окольничий, но раздумал, тотчас бранные слова государю донесут. А потом еще злыдни найдутся, переиначат все, вот тогда опала!

Таможенник вытащил из-под сиденья горшок с деньгами, пробуя его на вес, оскалился весело:

— Ты, окольничий, видать, золотишком умеешь гадить. Вон какими монетами насрал!

— То не мое, — возмущался Сукин, — то я вельможам везу, они ведь, как куры, им поклевка нужна, а без этих монет дело не сдвинется.

— Есть у тебя и серебро, и золото, государь из казны выдал, а это ты, видно, для их боярышень приберег. Не положено!

И велел дьяк выписать бумагу об изъятии денег.

Окольничий в ответ с досады только высморкался, забрызгав соплями собственный сапог, но перечить не посмел. Отрок хоть и чином не велик, но на границах главный — в его власти и в острог посадить, а еще того хуже — государю отписать.

На таможне Федора Сукина продержали еще день, давая тем самым понять, кто же здесь власть, а потом на вторые сутки, в темень, отправили в дорогу.

В карете Федора Сукина укачало — дорога была наезжена, и лошадки бежали ретиво, позванивая бубенцами, только два раза колеса провалились в яму, да так шибко, что окольничий отшиб зад. Выглянул он в окно, обругал крепко возницу и опять удобно устроился на матрасе.

Путь до Варшавы был неблизкий. Карету растрясло, и ось поскрипывала разбойником, созывая на голову посла всех чертей. Федор Иванович делал небольшие остановки и снова двигался дальше. У самого города окольничий завернул в таверну загасить жажду. Испив полведра пива, он дотошно расспрашивал у местных вельмож о сестрах Сигизмунда-Августа. Допив оставшиеся полведра, он скоро знал о том, что старшая сестра короля суха и костлява, подобно высушенной рыбе. Вельможи покатывались со смеху, рассказывая о том, что принцесса больше напоминает недозрелого подростка, чем великовозрастную девицу. Даже при пристальном рассмотрении невозможно было увидеть прелестей, которыми гордится всякая дама. Зато отмечена девица склочным характером: деспотична, ревнива. Еще год назад отогнала от себя тех немногих женихов, что были, а в наиболее упрямого— венгерского принца — швырнула горшком. И сейчас для нее оставалось единственное занятие — ходить в костел каяться.

Сукин подливал вельможам в бокалы дорогого рейнского вина, хохотал вместе с ними (благо государь учел и эти расходы) и расспрашивал о младшей сестре Екатерине. Здесь бароны понимающе качали головами и в один голос говорили, что принцесса в отличие от старшей сестры тельна и характером покладиста. Если царь Иван надумал свататься, то непременно должен обратить свой взор на Екатерину. И вообще младшая принцесса от всех Ягеллонов отличается кротостью, напоминая дивный цветок в кустах задиристого шиповника.

Один из баронов в пьяном откровении рассказал Сукину о том, что Екатерина почти помолвлена с герцогом Финляндским, братом шведского короля Иоанна, дважды они молились в церкви, а один раз он сам наблюдал за тем, как герцог страстно сжимал ручку принцессы. Новость была неприятной. Поскрипел старый Сукин с досады, словно рассохшаяся половица, поворчал на латинян, но от своего решил не отступаться и для начала Екатерине через баронесс передал подарок от Ивана — икону Богоматери «Одигитрия» в золотом окладе. А следующего дня был приглашен к Сигизмунду-Августу.

Сигизмунд-Август был последним из династии Ягеллонов[66]. Он, как и его отец Сигизмунд Старый, присоединивший к Польше Мазовию, был полон честолюбивых планов. Король видел себя во главе лиги, которая бы объединила скандинавские государства и ганзейские города. Он мечтал о сильном флоте, который мог бы соперничать с великими морскими державами. Однако действительность была иной: король не мог получить даже Риги.

Более всего он думал об укреплении трона — королева была бесплодна. Сигизмунд ходатайствовал перед папой римским о расторжении брака, но глава католической церкви твердо стоял на нерушимости семейных уз. Сигизмунд-Август не был монахом, к нему в покои приводили дородных матрон, и графини и баронессы несли от пылкого возлюбленного выводки малышей, которых называли не иначе как Сигизмунд. Это имя оставалось самым распространенным среди детей аристократии, пока, наконец, Сигизмунд-Август не одряхлел совсем.

Сигизмунд не оставлял без внимания ни одного своего отпрыска, одаривая бывших возлюбленных не только светскими любезностями, но и щедрыми подношениями, а самой красивой из них, Розине, подарил замок. Он был так расточителен в своих подношениях, что приближенным казалось, будто бы королевская казна — некий бездонный колодец, который невозможно иссушить. Вероятно, чем больше черпал из него король, тем больше в него поступало.

Сигизмунд с радостью усыновил бы всех своих незаконнорожденных отпрысков, но в лице церкви видел непреодолимое препятствие: духовные пастыри и без того косо посматривали на его бесконечные связи.

А трон между тем оставался шатким, и любая случайность могла прервать некогда сильный род Ягеллонов.

Король пристально присматривался к своему восточному соседу, аппетит которого разрастался с каждым годом и огромная утроба, казалось, могла вместить в себя не только соседнюю Ливонию — жадный рот способен был проглотить и всю Европу, не поперхнувшись ни Польшей, ни Швецией.

Зараз всю Европу — хап! И не подавиться.

Иван Васильевич представлялся Сигизмунду-Августу огромной гусеницей, которая поедала вокруг все, хрустя челюстями, и удобно размещала в своем бездонном желудке все, что поедала, — поселки, города и даже маленькие деревеньки. И сейчас польский король от женитьбы русского короля ждал многого: поначалу нужно вернуть польскому королевству Смоленск, а дальше… Время — мудрый советчик, оно подскажет.

Польский король Сигизмунд Второй Август внимательно наблюдал за тем, как окольничий Сукин в смущении пересек зал. На простоватое полное лицо спадали слипшиеся волосы: король продержал поела в приемной, и Федор Сукин изрядно пропотел и раскраснелся. Даже любезная улыбка окольничего не могла скрыть неудовольствия. Сигизмунд с усмешкой подумал о том, как Федор Иванович будет описывать царю Ивану первую встречу, наверняка расскажет о том, что король посмел продержать его в приемной четыре часа, не уважил его ни вином, ни пивом, будет говорить о том, что пот залил ему всю рубаху, а на челобитие король, напоминая породистого рысака, только слегка мотнул головой, а еще заставил стоять перед королевским троном, как своего холопа.

Сигизмунд-Август уже встречался с Федором Сукиным. Первая встреча состоялась пятнадцать лет назад, когда он появился при дворе Сигизмунда Старого. Восьмидесятилетний польский король терпеливо выслушал русского посла, который передал желание Ивана Васильевича породниться с домом Ягеллонов. Сигизмунд вел себя как добрый хозяин и сильный господин: он настолько могуществен, что позволил себе сойти с трона и пожал окольничему руку, усадил его рядом с собой и сказал:

— Род Ягеллонов силен! Представители нашей фамилии правят в королевствах Чехии, Венгрии, в Великом княжестве Литовском.

Окольничий Сукин неловко чувствовал себя, сидя между молодым Сигизмундом и Старым. Он ежился, вертелся, и если была бы его воля, то разговаривал бы с королем не менее чем на расстоянии нескольких саженей. Старый Сигизмунд видел, что от королевской любезности окольничему становится не по себе, и своим величием он действовал словно огненным жаром, сжигая Федора Сукина, как легкокрылого мотылька. Что королю Польши неокрепшая Русь, когда он сумел добиться присяги на верность у прусского герцога. От брака нужно ждать или мира, или войны, чтобы еще больше укрепить собственное могущество.

Окольничий Сукин понял, что король сжег его дотла. От замужества своей дочери с русским царем он ничего не выигрывал.

— Я не могу не считаться с родственниками, а они вряд ли захотят, чтобы я отдал замуж свою дочь за русского князя, — был ответ Сигизмунда.

Сейчас Сигизмунд Второй повстречался с Федором еще раз. Окольничий не изменился, только в глазах засела какая-то хитринка — долгое пребывание в Посольском приказе не прошло для него бесследно.

— Король польский Сигизмунд Второй, бьет тебе челом царь-государь всея Руси Иван Четвертый Васильевич Второй.

— И я ему кланяюсь, — был ответ, хотя этот кивок совсем не походил на глубокое челобитие. — Что нового при дворе русского государя?

Про дела московского государя Сигизмунд-Август знал не меньше, чем сам окольничий, однако этого вопроса требовал этикет. Он знал, что царь Иван после смерти Анастасии совсем позабыл о приличии, развратничая с челядью и боярышнями, а на пиру отравил князя Оболенского, который трижды возглавлял посольство в Польшу.

Король был в курсе самой последней новости: при дворе московского царя появился черкесский князь Темрюк[67], и царь Иван всерьез увлекся его дочерью.

Посол приблизился на шаг и не почувствовал огня, который некогда исходил от Сигизмунда Старого. Нынешний король — это всего лишь тлеющие уголья огромного пожара, каким был покойный Сигизмунд Первый; Он мало что решал самостоятельно и больше оглядывался на панов, которые действовали от его имени, а уж они-то будут против замужества его сестры.

— Царь Иван Васильевич желает взять в жены твою младшую сестру Екатерину.

— А почему не старшую? — слепил удивленное лицо король. — После моей смерти она будет наследницей.

Окольничий Федор Сукин сделался серьезным.

— Наш царь-государь так богат, что не нуждается в других землях… А если он чего и просит, так совсем небольшого приданого… Ливонской земли!

Король Сигизмунд улыбнулся:

— Это хорошее приданое, оно достойно царя Ивана. Но все дело в том, что я не могу пойти против воли своего отца. В завещании он требовал, чтобы я во всем советовался с императором Максимилианом. Они были большими друзьями, — развел руками король, и это был мягкий отказ, — Но кроме императора существует еще венгерский королевич и мой зять герцог Брауншвейгский, Мне нужно посоветоваться с ними.

Окольничий Федор Сукин думал о том, что посольство придется свернуть и возвращаться в Москву. А жаль! Полячки на редкость красивы и куда более доступны, чем русские бабы. Вот когда пригодился бы кувшин с монетами, и Федор еще раз обругал въедливого таможенника.

Но голос его прозвучал достойно:

— Или ты не король, что желаешь слышать мнение своих холопов? Наш государь Иван Васильевич разрешения у своих бояр не спрашивал, когда жениться надумал.

Федор Сукин почувствовал, как дохнуло жаром — это разгорелись тлеющие уголья. Расплескал Сигизмунд Старый свою великую кровь по всей Европе, если и вспыхивала она, то вот таким небольшим костерком, на котором невозможно отогреть даже озябших рук.

— Мой поклон великому князю Ивану. Впрочем, приезжайте месяца через три. Возможно, я и соглашусь отдать замуж сестру.

* * *

Сытный двор напоминал потревоженный муравейник. Еще утром стольники важной поступью расхаживали по двору и величаво делали распоряжения многочисленным ключникам и дворовой челяди, заказывая к столу осетрины и баранины, черного смородинного квасу и домашнего пива. Они успевали пробовать брагу и заедали ее копченой гусятиной.

Ничто не предвещало беспокойства. Однако часа два назад безмятежность была нарушена, переполошились все: пришел Федька Басманов и навел страх на Сытный двор. Он прикрикнул на боярина и велел через час нести на стол кушанья душ на триста. Боярин Сытного двора Морозов Михаил Степанович посмел возразить любимцу государя, сказав, что не вычистили всех котлов, что всю ночь поливал дождь и дрова успели отсыреть насквозь, а еще не выщипаны гуси и не освежеваны зайцы; а тут еще, как назло, размыло ливнем дорогу, и два раза опрокидывались кадки с водой.

Федька прикрикнул на Морозова, сказав, что государь ждать не будет, и ушел, сильно хлопнув пятерней по ляжке пробегающую мимо девку, крепко сжимавшую в руках горшок с квашеной капустой. У боярина от такой вести от страха едва не отнялся язык, он мучился поносом, который за последний час только усилился, и боялся, что государь призовет в Большой дворец. Позора тогда не избежать!

Сытный двор мгновенно пришел в движение: челядь скоблила котлы, печники разжигали топки, дровосеки перебирали поленья, выискивая дрова посуше.

А тут еще царь послал на Сытный двор две дюжины бояр, которым за хорошую службу велел выдать по ведру браги. Они заявились все разом, да не одни, а с челядью, которая озоровато поглядывала на снующих девок. Бояре оказались привередливыми: не хотели брать брагу с плесенью, пробовали ее на вкус — чтобы кисло не было и не смердело, оттого переполоху на Сытном дворе только прибавилось. Невозмутимыми оставались только резчики в монастырских палатах. Они поглядывали со своего угла на суету Сытного двора и только хихикали себе под нос. Самое хорошее — это резать для государя половники; сидишь себе на солнышке да точишь стружку. А она получается ломкой и узорчатой, там желоб, здесь зарубка, глядишь, и ложка вышла, которую и боярин не побрезгует в рот сунуть.

Морозов послал окольничего в Большой дворец, чтобы выведал, к чему такая спешка. Скоро тот вернулся и сказал, что в честь своего гостя князя Темрюка Иван Васильевич решил устроить пир, а потому нужно заготовить блюд не менее двух дюжин и удивить диковатого горца пряностями. А тут еще приехал из Польши окольничий Сукин, да не один, а с целым выводком варшавских князей, а уж перед ними Иван Васильевич плошать не хотел.

Скоро раздули огонь под котлами, которые сразу же задышали едким дымом, окутав Сытный двор и Большой дворец. В тереме громко хлопнули ставни, это мастерицы береглись от едкого чада. А скоро запахло сытным варевом, которое напоминало о приближении пира. Стольники уже поставили отдельный стол для государя, дубовый трон; расставили столы для бояр, расстелили скатерти, разложили ложки и миски, в центре выставили тарелки для жаркого и с нетерпением стали ждать, когда будут приготовлены пироги с грибами — одно из любимых лакомств государя. Иван Васильевич любил маслята с луком, до которых поварихи Сытного двора были большими мастерицами.

Страх у боярина Морозова улетучился вместе с ароматными запахами, которыми пропитался не только Сытный, но а Большой дворец. Михаил Степанович с облегчением подумал о том, что живот отпустило, он бы с удовольствием откушал шмоток свиного сала, однако рисковать не спешил. Наверняка царь призовет его на пир. И раньше царя из-за стола никак не встать.

Михаил Степанович Морозов был потомственным боярином. Его прадеды служили еще первым московским князьям, которые были не столь имениты, как нынешние, уступая прочим Рюриковичам и в богатстве земель, и в снаряжении дружины. Однако летописи хранили память о том, что Морозовы всегда верно служили московским великим князьям и никогда не искали чести у других вотчинников. Может, потому московские князья род Морозовых выделяли среди прочих, и нередко служба их начиналась с высоких чинов. А бывало и такое, что прямо из стольников становились боярами.

Сытный двор был в особой чести у государя. Хозяйство большое и хлопотное. Одних погребов на десятки тысяч ведер наберется! А при Сытном дворе еще и Скотный двор, и Живодерня. Здесь не только крепкие ноги нужны, чтобы обежать все хозяйство, но и зоркий глаз, чтобы не смели тащить государево добро. Вот потому Михаил Степанович следил за тем, чтобы вино и яства выдавались только по государеву указу, чтобы мяса лишнего не было взято и на фунт. И свято помнил наставления отца о том, что государево добро нужно преумножать. Отец Михаила Морозова был тоже боярин Сытного двора, а при нем всегда бывал порядок! Кадки стояли все рядком, мешки собраны в аккуратные ряды, а во дворе даже сора не приметишь. Этот порядок в хозяйстве перенимал у отца и сам Михаил. Он всегда помнил, сколько в погребе стоит бочек с белым вином, сколько рейнского, сколько пудов мяса заготовлено на обед. Он сам ходил на Скотный двор и выбирал свиней, которых следовало подавать на государев стол, а гуси у него были жирные и важные, в точности такие, как и сам хозяин Сытного двора.

Михаилу Морозову едва исполнилось двадцать пять лет, а он уже третий год был боярином, значительно опередив в чине своих ровесников, которые продолжали подавать гостям кушанья или, в крайнем случае, служили рындами при самодержце. Морозов гордился своим делом, которое во многом определяло быт и жизнь всех обитателей государева дома. Михаил Степанович дорожил своим назначением и потому пропадал в Сытном дворе целыми днями, и единственное, чего он не делал, так это не спал среди кадок с вином и ведер с брагами что частенько случалось с его батюшкой.

Боярин Морозов боялся безрассудного царского гнева и, когда ловил на себе озлобленный государев взгляд то его буквально прохватывал понос, который не унимался на протяжении двух дней. Эту свою слабость он умело скрывал не только от челяди, но даже от домочадцев которые удивленно пожимали плечами, когда Михаил достойно, как это подобало боярскому величию, отправлялся в уборную, и, глядя на гордо поднятую голову вельможи, можно было подумать о том, что он шел не иначе как на заседание в Боярскую думу.

Михаил Морозов никогда не опаздывал с обедом, он умудрялся организовать приготовления блюд даже через полчаса после того, как пожелал откушать государь. Притом подавалось всегда свежее (царь не терпел подогретой пищи), хорошо запеченное и проваренное. Боярин Морозов сам ходил по всем котлам и черпал здоровенным половником варево. Может, оттого брюхо его выросло до неимоверной величины, и если бы не пояс, которым он его поддерживал, оно упало бы на землю и волочилось бы вслед за своим хозяином.

Бояре между собой хихикали и говорили, что если бы царь пожелал, чтобы пища была сготовлена через минуту, то Морозов организовал бы и это, но тогда Михаилу под огонь пришлось бы подставить свой жирный зад.

Михаил Морозов ходил тяжело и переваливался так, что если бы не мужское платье, его можно было бы принять за бабу на сносях. Бояре частенько злословили по этому поводу, но Морозов никогда не обижался — был он незлопамятен и добр.

Челядь Сытного двора до смешного напоминала своего хозяина — ступала так же знатно и неторопливо, даже поварята были раскормленные и напоминали упитанных поросят. Видно, обильный корм Сытного двора совсем не портил характера его обитателей, и потому многочисленная челядь была так же простовата и добра, как и сам Михаил Степанович.

Михаил Морозов подтянул порты высоко на грудь и пошел пробовать пирог с грибами. У самой кухни он повстречал караульщиков с Житного двора, которые пришли за провизией для арестантов. День был воскресный, и татям полагалось выдать хлеба поболее, а еще должен быть гороховый суп с мясом, но без разрешения боярина стряпчие не дадут и ложки.

Караульщики согнули головы перед важным чином и спросили про суп.

— Нам-то что, — поддержал арестантов десятник, — мяса мы едва ли не каждый день едим. А вот тати воскресенья ждут, как Христовой Пасхи.

Меньше всего в этот день Михаил Степанович думал о татях. На башне Кремлевской стены, что на Житном дворе, сидело в заточении сорок душ, среди которых пятнадцать душегубцев, и, не поешь они мяса в это воскресенье, ничего не случилось бы, но Морозов был точен даже в мелочах, а по воскресным дням нужно быть особенно милосердным. Для крестьян конец недели был праздничным, не должен он быть скучным и для татей.

— Ключник, налей стрельцам полведра браги для татей, — распорядился боярин, — а еще в пекарне возьми хлеба вдвое больше обычного. И еще вот что: у нас первый пирог не удался, так ты его отдай разбойникам, авось поедят нашего хлебца, так меньше шалить станут.

— С твоих харчей точно подобреешь, если уж не душой, так телом, — поддакнул старший караула, молодец с кривым носом, отчего весь облик его принимал какое-то задиристое выражение. Боярин был молод, вот и шутил он с ними почти как с ровней.

— С них вреда не будет, разве что попучит малость да пройдет, — согласился боярин.

Сытный двор в хозяйстве московского государя место занимал заметное, и во главе его ставили, как правило, бояр наиболее близких к царю и пользующихся особенным доверием, таким был некогда Степан Морозов, теперь его сын — Михаил Степанович.

Глава двора должен был следить не только за качеством пищи, но еще и за тем, чтобы никто не примешивал в котлы зелья, чтобы не навести потравы. Морозов тайно призывал к себе поваров и велел поглядывать за челядью: чтобы ворожбы не было, чтобы в питие не пакостили, чтобы в варево никаких трав не подкладывали. Каждый из поваров считал себя доверенным боярина, не подозревая о том, что за каждым из них следит несколько пар глаз. Точно так же кто-то следил и за хозяином Сытного двора, и от внимательных глаз не ускользали даже частые отлучки боярина в уборную.

Быть хозяином Сытного двора было не только почетно, но и опасно. При царствовании Елены Глинской боярин и окольничий поплатились жизнью только за то, что после обеда у царицы раздуло живот.

Михаил Степанович не без удовольствия наблюдал за тем, как по двору с полными кадками в руках суетливо носятся стольники. Потом варево разложат в тарелочки, оно будет приправлено зеленым луком, украшено петрушкой, после чего будет выставлено на стол перед именитыми гостями. Оно должно быть не сильно жарким, как раз таким, чтобы, клубясь, пар достигал ноздрей, дыша благовониями.

Михаил Степанович заглянул на кухню, наказал старшему повару, чтобы не мешкал с ужином (хотя знал, что это лишнее), потом решил убедиться в том, что вымыты полы, и только после этого пошел на званый пир.

* * *

Черкесского князя Темрюка Иван Васильевич знал издавна. Дважды он приезжал к Елене Глинской, пытаясь склонить ее выступить против крымского хана Сагиб-Гирея[68], и всякий раз увозил только обещания, и сейчас он приехал в Москву в третий раз, чтобы обрести крепкого союзника в борьбе против Девлет-Гирея[69].

Правительница Елена, мало искушенная в вопросах южной политики, повелела тогда князю Темрюку остановиться на Татаровом дворе, где уже находились послы крымского хана, и только многочисленный отряд русского царя помешал кровопролитию. Темрюк тогда не догадывался о том, что с таким же предложением — выступить против мятежных черкесских племен — в Москву прибыли крымские послы.

Двадцать лет князя Темрюка не было в Москве — настолько велика была обида, и сейчас он появился в третий раз, сильно постаревший, поседевший, но с молодой осанкой, какую он забрал с собой в старость из далекой юности.

Князь приехал в сопровождении дочери — красивой черкешенки шестнадцати лет с горящими глазами. И, глядя на них, странным казался этот родственный союз: князь Темрюк никогда не улыбался, он разъезжал по улицам Москвы, словно прибыл воевать столицу. Старший князь Кабарды был таким же хмурым, каким может быть грозовое утро, глаза словно молнии сверкали по сторонам на проходящих мимо московитов, которые кланялись всем без разбора (главное только, чтобы беды на голову не накликать!) — русскому боярину и заезжему эмиру. Ну а такому, с золотыми шпорами, то уж до самой земли.

Черкешенка, в противоположность князю, была весела, какими не могут быть русские женщины, привыкшие к строгости. Она не прятала свое красивое лицо под платком и лихо скакала на жеребце по широким московским улицам, словно казак в чистом поле.

Глядя на стройную хрупкую фигуру, невозможно было не оглянуться на развевающиеся косы, чтобы не уронить восклицание:

— Ну и баба! Видать, горяча! Кровь из нее так и брызжет!

А девушка, не понимая восхищенной речи русских мужиков, нахлестывала плетью аргамака, такого же непослушного, горячего, как и она сама. Черкешенке тесно было в стенах Москвы, и она металась из одного конца города в другой, на полном скаку преодолевала низкие плетни и заборы; видно, и конь скучал по просторам, и оттого его ржание больше напоминало плач. Степной аргамак был так горд своей ношей, что его не волновали ни сытые кобылицы московских бояр, ни солоноватый овес. Хотелось на просторы, в с очную траву, в горы. А здесь пыль, вот и чихалось от нее жеребцу. Фыркнет аргамак на склоненные головы московитов и, повинуясь черкешенке, галопом мчится по наезженной дороге.

Князь Темрюк не был обделен наследниками, каждый год жены рожали ему по сыну, которых он встречал так радостно, как будто это было долгожданное единственное дитя. Сыновья вырастали и все как один напоминали отца: чернобровые, горбоносые, белозубые. Росли непокорными и шальными — именно таким был Темрюк в молодости.

И когда появилась дочь, ее рождение князь воспринял если уж не как несчастье, то почти равнодушно. Девочку он назвал Кученей, что значит «звезда», и это имя шло ей точно так же, как искорки в глазах или черные густые волосы. А скоро Темрюк понял, что так никогда бы по-настоящему и не испытал бы отцовской привязанности, если бы не маленький шайтанчик в женском платье. Старый Темрюк не просто обожал дочь, он любил ее до самозабвения, до беспамятства, был глубоко убежден, что с нею не смогут сравниться даже все сокровища мира. Теперь он не мог прожить без нее и дня, оторвал дочь от женщин, таская ее за собой всюду: на охоту и на войну, в гости и на веселье.

Кученей была для князя всем; надеждой, радостью, мечтой. Она была так же непокорна, как его заносчивые и задиристые сыновья, это была его кровь, его семя, и в ней он видел то, чего недоставало ни его сыновьям, ни ему самому: Кученей была мягкой и твердой одновременно, безрассудной и пугливой, а если проявляла твердость, то под ее настойчивостью сдавался сам князь.

Темрюк научил ее обращаться с оружием, и Кученей палила из пищали так, как если бы родилась стрелком; управляла лошадью так, как если бы всю жизнь не сходила с седла. Князь научил ее всему тому, что умел сам. От чего он не смог уберечь Кученей, так это от любви. Где были чувства, рос дремучий лес, тропинку в котором могла отыскать только мать. Темрюк подталкивал своих сыновей на победы в любви, понимая, что для мужчины покорять женщин так же естественно, как припадать ртом к ране поверженного зверя, пробуя на вкус его кровь, или острым копьем поражать кровного врага. И Темрюк не раз ловил себя на том, что обращался с Кученей так, как если бы она была мужчиной. Но когда однажды она призналась отцу, что полюбила и не может жить без джигита и дня, он почувствовал себя беспомощным. Темрюк знал, что дочь привыкла всегда получать все, чего желала: хочешь ручного сокола — он твой; желаешь арабского скакуна — бери. Но к какому сословию ни принадлежала бы женщина, она всегда ниже мужчины.

— Так, значит, ты любишь? — стараясь скрыть волнение, сказал Темрюк.

— Да, отец.

— Девочка, что ты можешь знать о любви в свои четырнадцать лет? — Темрюк вспомнил свои юные годы, когда он сгорал от истомы и желания к юной черкешенке, черты которой находил в собственной дочери. — Кто он? Князь?

— Нет, он простой джигит, — отвечала княжна, — в твоем воинстве.

Простой воин!

Чем не добрая сказка о том, как бедный джигит влюбляется в княжну и взамен получает ее любовь. Кученей уготована иная судьба, он отдаст ее за крымского хана, только такой ценой можно достичь долгожданного мира.

— Ты не выйдешь за него замуж, — спокойно возражал престарелый Темрюк, — Ты дочь старшего князя Кабарды. Я не намерен мешать нашу великую кровь с простыми смертными.

— Отец! Я уже женщина, я познала любовь, и этот джигит был первым моим мужчиной.

— Что?! Ты не могла сделать этого! — не мог Темрюк оправиться от потрясения.

— Могла, — спокойно произнесла княжна, гася гнев отца. — Я полюбила его, и если ты когда-нибудь испытывал нечто подобное, то должен понять меня… и простить!

Кученей, его малышка. Она уже не та девочка, какой он знал ее. Кученей не просто хороша — она очень красива! Эдакий привлекательный цветок с душистым запахом, к которому слетаются жужжащие шмели. И нужно было иметь сильный характер, чтобы приблизиться к ней, но еще большую волю, чтобы завладеть ее сердцем.

— Кто он?!

— Я не могу сказать тебе этого, отец.

— Кто он?! Или я отрекусь от тебя! Если ты не скажешь мне, то я отдам тебя замуж за первого бродягу, которого повстречаю на дороге. Кто он?!

Кученей молчала.

— Кто?! — невольно схватился князь за кинжал.

— Хорошо… я назову его имя, но потом.

— Не гневи меня! Назови его имя сейчас! — тряс князь дочь за плечи.

Княжна оставалась спокойной, совсем не замечая ярости отца.

— Я назову тебе его имя… если ты с ним ничего не сделаешь.

— Ты мне говоришь, чтобы я с ним ничего не сделал?! Я привяжу этого шакала к хвостам лошадей! Я разорву его на части! Я заставлю надрываться его от крика! Он умрет в муках, про которую будет наслышан каждый смертный! Он посмел надругаться над моей дочерью и обесчестить своего господина, а ты просишь меня, чтобы я ему ничего не сделал?! Я не оставлю в покое его даже мертвого, я прикажу разрубить его труп на мелкие куски и разбросать его мясо по всем горам! Пускай его сожрут орлы и грифы, пусть от него не останется ничего! Не будет даже пролитой крови! А собаки вылижут го место, где лежал его труп.

— Ты не сделаешь этого, отец, потому что я люблю его! Я не переживу, если ты убьешь его. Тогда я сброшусь со скалы и уйду вслед за ним.

Князь понял, что это не простая угроза маленькой девочки. Вот как неожиданно в ней вывернулся его собственный характер, переломить который так же бесполезно, как пытаться ломать о колено дамасскую сталь.

Темрюк прижал дочь к себе. Княжна забилась в объятиях отца птахой, пойманной в сети.

— Не плачь, дитя, не надо! Я не трону его. Он даже не будет догадываться о том, что я знаю твою тайну. Ты пойми мое отцовское сердце, как я должен воспринять это несчастье? Я готовлю тебя для лучшей доли, чем быть старшей женой одного из моих джигитов. Знаешь ли ты о том, что твоей руки добивались литовские князья?

— Ты мне как-то говорил об этом, отец.

— Ни за одного из них я не отдал тебя замуж, — смягчился голос Темрюка. — А знаешь почему? Потому что ни один из них не достоин тебя. И еще потому, что им нужна не ты, а мои храбрые джигиты, которые помогли бы литовским князьям отбиваться от дружин царя Ивана.

— Понимаю, отец.

— Ты должна выйти или за крымского хана, или за московского царя. Я не стану менять такое сокровище, как ты, на мешок медяков! Племенного жеребца не продают для того, чтобы купить тяглового осла. Ты моя дочь и потому должна быть искушена в вопросах большой политики. Запомни же, Кученей: там, где власть, там нет места ни для чего иного. Власть не терпит рядом с собой ни любви, ни жалости. И ты, моя дочь, должна это помнить. Ты предназначена не для моих джигитов, которые никогда не поднимутся выше седел своих скакунов, ты должна подняться на высоту, с которой была бы видна не только наша израненная Кабарда, но и Крым, Турция, Польша. Ты должна будешь помочь мне и своему народу. Великое счастье, что кроме ума Господь наделил тебя еще небесной красотой. Это тот алмаз, который я берегу до времени.

— Я поняла, отец.

— Теперь назови мне имя этого джигита.

— Его имя… Мустафа. Он один из твоих телохранителей.

— Тебя по-прежнему интересует его судьба?

Старший князь Кабарды все еще держал в своих объятиях дочь, и княжна затихла и нашла покой на груди отца.

— Теперь уже нет, отец, — честно призналась Кученей. — Сделай с ним что хочешь. Я не желаю больше его видеть!

Никогда Кученей больше не видела своего возлюбленного. Она не задавала вопросов о его судьбе. Мустафы для нее просто не стало, и своим отсутствием он разделил ее жизнь, встав на границе юности.

Мустафа так никогда и не узнал о том, что создал женщину-политика.

Мустафу князь убил собственноручно в одном из лесистых ущелий, которое больше напоминало райскую обитель, чем склеп. Князь проткнул его крепкую грудь кинжалом, и кровь красным ручьем брызнула из глубокой раны.

Умирающему Мустафе великий князь орал в самое лицо:

— Ты обесчестил мою дочь и хотел посмеяться надо мной! Как ты посмел?! Как ты посмел, я тебя спрашиваю?! Ты даже не достоин каблуков с ее сапог! — Темрюк видел карие глаза джигита, которые, как и прежде, внимательно были устремлены на своего господина. В них не было ничего, кроме преданности.

— Господин, я люблю ее, — шептал Мустафа.

— Мне жаль тебя терять… Ты был мне предан. Но ты посмел взять то, что тебе не принадлежало. А ты ведь должен знать, как я поступаю с ворами.

Мустафа открыл было рот, чтобы возразить великому князю. Смерть оказалась сильнее, она замутила ясный взор юноши, и он умер, хрипя в злое лицо своего господина.

Вот он, ответ.

Княжна была замечена всеми — не только ближними боярами самодержца, но и нищими, которых она щедро забрасывала серебряными монетами, как и жирной грязью, летящей из-под копыт холеного жеребца. Черкешенка Кученей была в Москве единственной бабой, которой бояре кланялись так же низко, как и государю. Привыкшая к почитанию, она не задумываясь обрушивала плеть на шапки бояр, заметив к себе хотя бы малейшее непочтение.

Иван Васильевич уже был наслышан о черкешенке. Князь Вяземский[70] рассказывал о том, как Кученей почти всюду появляется в обществе своего отца, что старый Темрюк в своих заботах напоминает клушку, пестующую единственного цыпленка, в присутствии дочери становится суетлив и нежен. Если что и выдавало в нем породу, так это неправдоподобно прямая спина, которая не способна была согнуться ни когда он сидел на лошади, ни когда князь всходил по высоким ступеням Красного крыльца.

Князь Темрюк приехал в Москву в сопровождении большой свиты: многих родственников и приближенной знати. Старший князь Кабарды прибыл в столицу русского государства не для того, чтобы вымаливать помощи, а затем, чтобы заключить союз с таким же сильным государем, каким был сам. Оба господина устали от воинственного крымского хана, а союз черкесских племен и Москвы мог втиснуть Девлет-Гирея на каменистый полуостров, подобно пробке в узенькое горлышко кувшина.

В этот раз великий князь Темрюк явился без дочери.

Царь Иван предложил ему место по правую руку от себя. По левую руку от царя сидели польские послы, которые вправе были рассчитывать на более радушный прием русского князя, и надменно посматривали на седого Темрюка. Паны считали его подданным крымского хана, который, в свою очередь, во многом зависел от польского короля, выплачивая ему ежегодную дань. Рыцарям объявили, что этот пир дан в их честь, уж очень князь Иван хотел обручиться с Екатериной, и поляки ни с кем не собирались делить почет. Однако о подлинной причине торжества знали немногие — самодержец желал увидеть черкесскую княжну, и когда Темрюк появился без дочери, царь не смог сдержать разочарования:

— Дочки я твоей не вижу, великий князь. Или не пожелал ее на царские очи представить? Уж не медведь я какой, не съел бы!

Далека была Кабарда, но вести о похотливом русском царе птицы приносили на своих крыльях и в этот край: Темрюк знал о том, что царь Иван держал в своих покоях девок, которые в численности едва ли уступают гарему самого Сулеймана Законодателя; будто бы девки пляшут перед Иваном, как это делают наложницы турецкого султана, а еще своих незаконнорожденных младенцев однажды побросал в городской ров. Не такого мужа желал он для любимой дочери.

Повернул голову черкесский князь. Взгляды государей столкнулись, как, бывает, сталкиваются в небе грозовые тучи, высекая яростные молнии. Может, другого и затрясло бы от такого погляда, а царь Иван Васильевич только оскалился.

— Княжна отдыхает, в другой раз покажу.

— Ты уж меня не обмани, князь. Говорят, дочку ты родил красы неописуемой.

— Она и вправду красива, — слегка наклонил голову Темрюк, спина его при этом оставалась совершенно прямой, словно вместо хребта у князя была нагайка. — Сейчас я говорю не как отец, а как мужчина. Трудно встретить женщину с более правильными чертами и более привлекательную, чем моя дочь.

Отец не смог скрыть чувство гордости, и Иван Васильевич заметил, что голос его при этом потеплел. Есть, оказывается, у князя в душе такая струна, которую при желании можно дернуть и извлечь тоненькие нотки.

— Есть ли у тебя еще дочери, князь? — наивно спрашивал Иван Васильевич, заранее зная ответ.

— У меня десять сыновей, — выставил вперед растопыренные ладони князь, — но дочь у меня единственная.

Голос князя совсем подтаял, струны в его душе излучали нежность. Иван Васильевич подумал о том, что нужно совсем немного, чтобы заставить звучать их еще громче, еще мелодичнее, и тогда под эту музыку он сам пустится в плясовую.

— Ты, видно, очень счастлив, князь, хорошо, когда на старости лет тебя утешает красавица дочь.

— Что правда, то правда, — качал головой Темрюк. — Я устал разнимать сыновей, которые способны перерезать друг друга из-за клочка земли. Я не знаю, что будет с Кабардой, когда Аллах надумает прибрать меня к себе. Они просто перережут друг друга! Совсем иное дело Кученей. В ее присутствии мое отцовское сердце отдыхает.

Стольники с глубокими поклонами подавали мед и вино. Старший князь Кабарды выказывал отменный аппетит, ел все, что подадут, а прожаренные ребрышки барана попросил еще раз.

Польские послы поедали угощения с меньшим аппетитом, и боярам казалось, что они опускают головы в тарелки лишь для того, чтобы обмакнуть усы в жирный кровавый соус. Их совершенно не интересовали яства — в польском королевстве они едали и не такое. А вот до зрелищ они были большие охотники, им не терпелось увидеть чудачества самодержца, вправду ли он так безрассуден, как это представляет молва? Говорят, что он с шутами и с дворовыми девками пускается в пляс. Если это действительно так, то это представление пропустить никак нельзя; оно должно быть куда интереснее, чем гастроли комедийных трупп.

Русский царь с харей на лице — это нечто!

Будет что рассказать польскому королю. Всякий раз послы привозили из русского государства весть, от которой хохотом исходила вся Европа, и они совсем не хотели отставать, поэтому запаслись терпением и собирались просидеть на пиру до конца, каплю за каплей из огромных бокалов отпивая медовуху.

Иван Васильевич был гостеприимным хозяином. Он поворачивался налево к польским послам и говорил о том, что неприменно женится на Екатерине, что наслышан о ее красоте и целомудрии. И был бы счастлив прожить с ней в благочестии и супружеской верности. Послы улыбались и согласно покачивали головами, принимая из рук самодержца питие.

Потом Иван Васильевич поворачивался направо, к кабардинскому князю Темрюку, и снова говорил о том, что желал бы увидеть на приеме его дочь неписаной красоты. А если она придется ему по сердцу — женится на Кученей и тем самым покончит со своим холостым бесчестием. Старый Темрюк улыбнулся лестным словам самодержца, пил безмерно рейнское вино и не собирался хмелеть даже одним глазом. Он уже был согласен на этот союз с Москвой (тогда зачем он здесь?), будет от чего чесать затылок крымскому хану, а султану Сулейману будет возможность призадуматься.

Бокал наполовину был пуст. Князь поднял его величественно, как если бы хотел произнести тост, но каждый был занят своим: бояре, перебивая друг друга, делились впечатлениями о последней охоте на зайцев, а самый азартный из них, не замечая польских гостей и черкесского князя, приставил ладони к бритой макушке, изображая лопоухих; окольничие держались степеннее и поглядывали на бояр, среди которых были и их родители, больше нажимали на кушанья.

За столом сидели четыре женщины — это были матерые вдовы, которые после смерти мужей вынуждены были встать во главе боярских родов и обязаны были присутствовать на всех царских пирах. Пригляделся к ним князь Темрюк — пили они не меньше, чем бояре, и держались с таким достоинством, которому мог бы позавидовать иной князь.

Темрюк опрокинул в себя остатки рейнского вина, и тут же к нему подбежал стольник с кувшином в руках и наполнил бокал вновь до самых краев, а пролитые бордовые капли испачкали белую скатерть.

Иван Васильевич согнулся к самому уху Темрюка.

— Ты, князь, свою дочку покажи. Во дворце хочу ее видеть, — все более хмелел Иван Васильевич. — Вдов я! А мне супружница нужна, не положено мне по чину без жены быть. Это так и до срамоты можно докатиться. Если люба мне будет… вот тебе крест, женюсь! — яростно божился Иван Васильевич.

— Хорошо, — чуть наклонил голову князь Темрюк, — будет она во дворце.

Пир, вопреки ожиданию польских послов, проходил благочинно — не было даже обычных плясуний, которыми Иван Васильевич привык развлекать именитых гостей. Хотел было Федька Басманов выпустить шутих, уже кликать начал, да Иван Васильевич так на него цыкнул, что у того язык к, нёбу прилип, и долго государев любимец не мог размочить его огуречным рассолом.

В самом конце царь повелел позвать гусельников. Потеснились бояре, и старцы сели прямо между ними. Поначалу музыка была дрянной, домрачеи сбивались с обычного лада, два раза рвались струны, а потом боярин Вяземский распорядился, чтобы музыкантам поднесли винца, и когда гусельники распили братину, одну на всех, в музыке появилась слаженность, а самый старый гусельник затянул песню, удивив всех присутствующих сочным и на редкость юным голосом, который никак не подходил к его длинной и седой бороде.

Песня увлекла всех. И скоро ее пели бояре, окольничие, орали бабы, да так, что от натуги лица сделались багровыми. Серьезными оставались только стольники: они бегали между столами так проворно, что напоминали уток, скользящих по водной глади. И целый выводок отроков по команде окольничего уносил опустевшие гусятницы и стаканы, а следом, через другие двери, спешила следующая стайка молодцев, держа перед собой подносы с блюдами, на которых горкой выложены маринованный горошек, малосольные огурцы и заячьи потроха.

Стольники действовали на редкость слаженно, их отточенные движения больше напоминали высокую ноту, взятую искусным певчим, важно дотянуть ее до конца, нигде не сбившись. Кравчие ловко наливали в стаканы вина, подкладывали ложками икру в опустевшие блюда. У ближних бояр стояли по два дворянина, которые мгновенно подмечали малейшее желание вельмож и накладывали, накладывали, накладывали.

Иван Васильевич поманил Федора Сукина, тот приблизился к самодержцу мелким шажком. Так вороватый пес подступает к своему строгому хозяину, опасаясь получить очередной пинок. Прижмет уши к голове и со страхом ожидает, когда обожжет его горячая плеть.

Государь, вопреки ожиданию, был ласков, налил холопу полную братину и повелел выпить до капли. А братина бездонная, такая, что может поспорить с глубоким колодцем; то, что полагалось пить всему столу, окольничий Федор Иванович должен был вылакать один. От государевых подарков не отказываются, главное, чтобы хватило силы после поблагодарить государя и устоять при этом на ногах, а там челядь не даст пропасть, отведет к дому. Федор Сукин приложился к братине и пил вино, как странник, истомленный жаждой. Поначалу бояре дружно считали глотки, а потом сбились и восторженно наблюдали за тем, как неустанно вверх-вниз бегал острый кадык. То же проделывают заплечных дел мастера со спесивым и несговорчивым узником, уготовив пытку питием. Разница была лишь в том, что окольничий Сукин Федор Иванович мучил себя собственноручно, а черные глаза государя были куда страшнее плетей и прилюдного позора. Справился окольничий. Раскачало его вино, да так крепко, что едва устоял.

— Спасибо, государь, за честь, благодарствую, что уважил. А вино у тебя такое, что и с сахаром сравнить трудно, — на удивление трезвым голосом произнес Сукин.

Иван Васильевич только хмыкнул: знал, кого в послы назначить — и за столом чинно восседает, а если выпьет ведро вина, то все равно не окосеет.

Государь поманил Сукина пальцем, и когда тот приблизился к нему послушной собачонкой, сказал в самое лицо:

— Обратно в Польшу поедешь. И чтобы на этот раз без Екатерины не возвращался. Как добудешь мне принцессу, так боярином сделаю! А еще имение в вечное пользование отдам. А теперь ступай от меня, холоп, а то сивухой от тебя разит, как от квасника.

Видно, ведро вина все же подействовало на крепкую голову окольничего, он никак не желал уходить и, приложив обе руки к груди, пылко прошептал:

— Государь Иван Васильевич, позволь к руке твоей приложиться, допусти до своей милости, только об этом и мечтал, когда от латинян возвращался.

Иван Васильевич поднял руку и подставил безымянный палец с огромным изумрудом под пухлые губы окольничего.

Польские послы покинули пир явно разочарованные. Иван Васильевич держался до неприличия благочинно: ни словом матерным, ни делом пакостным не давал повода к дальнейшим пересудам. Однако шляхтичи собирались задержаться в Москве надолго, и это придавало оптимизма — наверняка русский князь выкинет нечто такое, от чего вся Европа от смеха надорвет животы. Иван Васильевич только кивнул на прощание и позабыл о своих знаменитых гостях.

Черкесский князь тоже пожелал уйти и одним движением бровей заставил подняться череду вельмож, которые послушно последовали за Темрюком в Сенную комнату.

Бесчисленное количество выпитого ослабило русского самодержца, но не настолько, чтобы он не смог подняться. Оперся кулаками о стол Иван Васильевич, оглядел хмельной стол и решил выйти в круг. Если поднялся, так отчего же не сплясать! Государь танцевал лихо, вызывая зависть у дворовых плясунов: он выламывал коленца, кружился волчком и так бросал ноги в стороны, что, казалось, хотел отделаться от наступающей нечисти. С государя обильно лил пот, борода и волосья намокли, и когда он тряс головой, то щедрой влагой орошал пьяные лица бояр, столпившихся вокруг, чтобы увидеть государеву забаву. Рано ушли польские послы, они не пожалели бы кошелей, туго набитых золотом, чтобы увидеть чудачество самодержца. А когда наконец хмель улетучился вместе с последней выступившей каплей пота, Иван Васильевич дал отдых ногам, шумно плюхнулся в любимое кресло.

— Вяземский! Князь, иди сюда!

Князь Вяземский Афанасий Иванович ведал царской оружейной казной. Хозяйство у него было большое и хлопотное. Один Пушечный двор давал столько забот, что хватило бы на целый приказ. Он подбирал мастеров и старался в жалованье не обидеть ценнейших. В последнее время разрывало пушки от порохового заряда, и осколки меди калечили и убивали пищальников. Трудно здесь было дознаться до правды: не то стрельцы виноваты, не то мастеровые чего-то напутали.

Дважды Вяземский чинил сыск. С пристрастием дознавался у подмастерьев — не подмешано ли чего в металл, не было ли заговоров, которые повредили литейному делу? Отроки шалели от боли, когда дыба выворачивала суставы; теряли сознание, когда огонь выедал внутренности, но никто из них не смел оговорить именитых мастеров. Князь Вяземский выведывал правду у шептунов и ябед, которых рассадил в Оружейной казне. Однако они тоже не желали брать на душу грех и оговаривать ремесленников.

Оружейные мастера были люди спесивые, знали цену своему делу и с прочими дворянами держались так же чинно, как боярин с поднадоевшей челядью. И когда Афанасий Вяземский пришел на Пушечный двор без обычного сопровождения, состоящего, как правило, из кичливых рынд и премудрых дьяков, не в золотом кафтане, в котором привычно было заседать в боярской Думе, а в обычной сорочке и портках, в которых можно и под котел заглянуть и кусок плавленой меди в руках подержать, мастера разулыбались — такой боярин им был понятнее.

И нечего у шептунов правды допытываться — ты к пушкарям подойди, так они сами тебе обо всем расскажут, ежели с душой пришел.

В этот раз на Пушечном дворе Вяземский пробыл целый день. Князь заглядывал во все углы, не боясь запачкать колен; интересовался, как раздувают огонь и, нагнувшись, с удовольствием наблюдал за тем, как плавленая, дышащая жаром медь разливается по формам. На Пушечном дворе отливалась мощь русского воинства, и боярин Вяземский не без честолюбия размышлял о том, что он глава Оружейного приказа.

С дюжину пушек проверили на прочность. Две из них разлетелись так, что переломали дубовые щиты, за которыми укрылись мастера, и будь доски потоньше, то одними увечьями не обошлось бы. Вяземский оглядел медные осколки, которые подобно клещам впивались в сочную мякоть дуба, и спросил:

— Много такого?

— Хватает, Афанасий Иванович, — был ответ старшего мастера, — на той неделе тройной заряд уложили, так половину пищалей разметало. А это ничего: три пушки только не удались. На жерлах махонькие трещины были, потому и разметало.

Знахарство на Пушечном дворе Афанасий Иванович не выведал: никто в огненную медь не швырял болотных жаб, никто не наговаривал диковинных слов на черной книге, не подсыпал гнилого сора в красное пламя и не плевал по сторонам, чтобы нанести порчу государеву двору, — все шло как обычно, а пушки взрывались, трескались и ломались. Словно мастера подзабыли свое ремесло, а может, усердие, коим некогда славился Пушечный двор еще при Иване Третьем, на убыль пошло. Ведь раньше как бывало: лили пищали большие и малые, да так скоро, что эта работа больше напоминала большую пекарню, из печей которой искусные повара то и дело доставали по караваю хлеба. А сейчас что ни пушка, так изъян, и перед государем признаться страшно — суров настолько, что может плетей надавать, а то и в башню упрятать. Никогда не знаешь, что от царя ожидать: не то милости, не то опалы горькой.

Вот потому князь Вяземский тщательно вникал во все, что происходило на Пушечном дворе, стараясь не пропустить ни одну малость — будь то плавление руды или изготовление форм. За последний час он уже в двух местах разодрал порты, но совсем не обращал на это внимания. Будет куда хуже, если государь велит изодрать тело. Старший мастеровой уже не улыбался, когда князь Вяземский, не особенно заботясь о чистоте лица, заглядывал в печи и определял исправность меди по чистоте звона.

— Ты, боярин, зря нас винишь в злом умысле. Мы делаем все, что можем. Это ведь не всегда от нас зависит. Медь не та! Вот потому и порча. Для колоколов она в самый раз будет, добавил серебра для звона, вот она и загудит. А пушки лить, это совсем другое дело, — хмурясь, говорил мастеровой. — Такой меди у нас нет, была да вся ушла! — разводил руками мастер. — С Урала надо везти, к Строгоновым ехать! Вот та в самый раз будет. Тут как-то иноземцы медь на стругам привезли, так мы ее всю скупили. Вот из нее хорошие пушки вышли. Ни одна не взорвалась! А ты все на мастеров валишь. Отсылай, боярин, людей на Урал, пускай оттуда руду везут.

Легко молвить: «На Урал!» Здесь казна должна поднапрячься. Государю об том решать, и Афанасий Иванович подумал, что непременно передаст государю слова мастерового.

Лить пушки дело хлопотное, а казне бывает расход огромный, особенно это касалось ручных пищалей — только одна из десяти могла палить, а если и палила — пущенная пуля в цель не попадала: свинец, подобно птицам, отпущенным на волю, взмывал высоко в небо или, наоборот, зарывался в землю, словно крот, и только некоторые из пуль способны были поражать мишень. Не было на Пушечном дворе искусных мастеров, которые могли бы лить ружья. Здесь нужно было не только тонкое умение обогащать руду, лить медь, придавать ей форму, но нечто большее, что можно было назвать даром свыше. Это как талант предсказывать погоду или петь былины, не сфальшивив при этом ни разу.

Были на Пушечном дворе два таких мастера: отец и сын. Выливали ручные пищали так, что лучше немецких будут. Да несколько лет назад прошла по Руси черная язва и побила обоих, так и ушли пушкари в землю, не успев ни с кем поделиться секретом.

Поэтому ручные пищали Иван Васильевич повелел покупать за границей. Ему по вкусу больше были ружья польских и немецких мастеров, которые умели украшать стволы змейками и диковинными веточками. Держать в руках такое творение — радость одна.

А баловаться ручными пищалями любили все: от стольника до самого государя.

Если и лили мастера ручные пищали, то делали это тайком и больше из-за зависти к иноземным умельцам, которые сумели превзойти их в искусстве. В прошлом году уличили такого мастерового и за самоуправство посадили перед Пушечным двором в колодки, где он целый месяц набирался разуму.

Но Пушечный двор — это только часть огромного хозяйства, которым распоряжался Афанасий Вяземский, а здесь еще и склады, куда свозились готовые пушки, и печи плавильные. Во все нужно вникнуть и понять, чтобы лукавства никакого не было.

В прошлом месяце тысячу пищалей из Варшавы посыльные доставили, так на трех дюжинах трещины нашли. Малость эдакая, толщиной с волосок, однако после третьего выстрела ствол напоминает распустившийся бутон.

Высекли всех, а старшего признали в злом умысле. Эго судьбу решал боярин Вяземский.

— Стало быть, не усмотрел? — хмуро поинтересовался Афанасий Иванович.

— Не усмотрел, боярин, не усмотрел. Где же там усмотришь, ежели на словах одно, а на деле совсем иное выходит? Бес меня с разума свел!

— Бес, говоришь? А может, не бес, может девки попутали? Мне сказывали, что ты из кабаков не выходил и на гулящих девок государево добро тратил. Видно, не нужны тебе глаза, если порчу государевых ружей не усмотрел. Кликните палачей, пускай выковыряют холопу очи.

Набежали заплечных дел мастера, скрутили пушкаря, и под страшный ор на земляной пол выпали два скользких комка.

Афанасий Иванович был выходцем из древнейшего рода, предки которого владели вяземской волостью. Сытые земли. Богатые. Воткнул осенью лопату в чернозем, а весной она листочками взойдет. Некогда в волости князья были такие же безраздельные господа, как сейчас Иван Васильевич в стольном городе. Спину они держали прямо и перед старшим братом московским шапок не ломали. Бывало, и сами великие князья не раз наведывались в гордую Вязьму для того, чтобы склонить хозяина удела на свою сторону. И не однажды от вяземских дружин зависел исход сечи. И претерпели немало обиды от московских князей, которые могли пройтись по смоленским землям разбойниками, разоряя зажиточные города.

Однако и вяземская земля не умела жить без лукавства, да и как ей быть иной, когда граничила она с сильной Польшей и кичливой Литвой. А иначе нельзя — прахом пойдет нажитое.

Среди соседей вяземский народ слыл большим хитрецом, таким же был князь Афанасий Иванович Вяземский. Даже прищур глаз у князя был особенным, будто располагал он таким секретом, от которого зависела если не судьба всемогущего самодержца, то, по крайней мере, окружавших его вельмож.

Князь был красив. Строен. Не брился наголо, как это было заведено при московском дворе среди бояр, и редко ровнял свои пепельного цвета кудри, ниспадающие на его широкие плечи.

Род Вяземских не отличался многочисленностью, зато сиживал на лавках, занимая почетные места, совсем малым уступая в именитости Шуйским. И, едва попав в Думу, отрок Афанасий оттеснил на самый край скамьи бояр, которые служили еще отцу нынешнего самодержца. Князь горделиво посматривал на плешивые головы старцев и думал о том, что кровь Вяземских будет погуще, а потому и места им достаются познатнее. Афанасий без боязни, не оглядываясь на премудрый опыт старых мужей, высказывал государю собственное суждение, ехидно ковыряя каждого старого сумасброда, возомнившего себя первым чином в боярской Думе. Князь Афанасий Иванович был молод и нахален и потому мог расхохотаться в лицо каждому морщинистому грибу, не один десяток лет прозаседавшему в боярской Думе.

Вяземский полюбился царю за едкую речь, которая, как перец, припекала спорщиков.

Афанасий Вяземский был рожден для победы; это было ясно, едва он вошел в Парадные сени — эдакий великан с серыми глазищами. В окольничих князь задержался ненадолго, и скоро Иван Васильевич поставил любимца боярином в Оружейный приказ. А страсть к оружию у Афанасия Ивановича была давняя, когда он, будучи подростком, таскал ружья у подвыпивших стрельцов, потом на Клязьме, спрятавшись где-нибудь в густых камышах, выслеживал с ним осторожных выдр.

Афанасий составлял окружение царя Ивана еще тогда, когда юный самодержец шастал по посадам со своей чумазой свитой и со смехом задирал девкам платья. Княжич был один из самых горячих сторонников всех затей самодержца, вот потому, созрев для государевых дел, Иван Васильевич приблизил к себе князя Вяземского в числе первых.

— Вот что, Афанасий, ты мне эту княжну черкесскую приведи! — строго наказал Иван Васильевич подоспевшему Вяземскому.

Черкесскую княжну Афанасий Вяземский заприметил куда раньше своего государя — это произошло, когда он выехал на Ордынскую дорогу травить зайца. Охота в этот день не удалась: собаки нагнали страху на трех русаков, да упустили их в кустах боярышника. День был бы потерян, если бы на дороге не появился отряд старшего князя Кабарды Темрюка. Старик ехал так горделиво, как будто ему принадлежали не только вороной жеребец, поднимавший на дороге клубы ныли, а, по крайней мере, территория от Кавказских гор до Москвы.

Кученей обращала на себя внимание прямой осанкой и необычайной хрупкостью, и если бы не две черные косы, которые едва касались седла, ее можно было бы принять за незрелого подростка. Вот только держалась она на лошади куда изящнее многих джигитов.

— Поди к Темрюку, скажи ему, что князь Вяземский к себе на постой зовет… ежели остаться на Татаровом дворе не хочет, — послал на дорогу Афанасий Иванович рынду, — и шапку скинь, — не отрывал князь глаз от юной черкешенки, — почтение окажи — по-иному Темрюк слушать тебя не пожелает. Горд шибко!

Отрок вернулся быстро, лихо осадил рядом с князем коня, едва не разодрав удилами чуткие брыли. Тряхнул головой жеребец от боли и простил непутевому рынде.

— Князь согласен, Афанасий Иванович.

— Вот и ладно, веди его в мой терем, — улыбнулся князь, предвкушая нескучные денечки.

Ожидания оправдали себя сполна.

Афанасий Иванович выделил для черкешенки несколько комнат, неделю они встречались только в коридорах, во дворе и во время ужина, а потом князь Вяземский не выдержал — проник к девице через потайные покои. Юная княжна увидела Афанасия с горящей свечой в руке. Она застыла, видно думая о том, что так должен выглядеть бог: высокий, русоволосый, с серыми глазами. А когда Вяземский приблизился к юной красавице вплотную и ухватил крупными руками ее острые плечи, она не сумела оттолкнуть его. Разве можно обидеть божество!

Князь тешился с Кученей целую ночь: пропустил заутреню, проспал завтрак, а к обеду страсть загорелась с новой силой. Кученей была неутомима в любви и скоро высушила Афанасия так, что он стал пожухлым и вялым, словно осенний лист.

— Непросто, государь, — откровенно отвечал Вяземский самодержцу. — Если княжна не захочет, так никаким арканом не утащить. — Жаль Афанасию Ивановичу было делить такую девку, пускай даже с царем. — А что еще князь Темрюк скажет, если увидит, что дочь сильничаешь? Не простит! Войной такое сватовство может обернуться. А нам сейчас ссора никак не нужна. Насилу с Ливонией справляемся, а тут еще орды черкесов с юга нагрянут!

— Пожалуй, ты прав, князь, — согласился Иван Васильевич. — Пускай Темрюк дочь во дворце представит.

* * *

Федор Сукин выезжал в Польшу сразу после пира. Голова болела, а в висках стучало так, словно два дюжих кузнеца молотили кувалдами. Окольничий хотел покоя и проклинал царское сватовство. Куда приятнее сейчас лежать на перине и лечить похмелье пивом. Федор Сукин пыжился, старался по возможности крепиться, но чувствовал, что если карета будет и дальше так пританцовывать, то он непременно растеряет мозги где-нибудь в грязной луже или оставит их на огромной кочке.

Окольничего спас бы сейчас огуречный рассол, который он брал с собой во всякую дорогу, да надо было случиться такой лихой беде, что ключник упился едва ли не до смерти и утопил спьяну отмычки в канаве.

Икнул Федор Сукин с горя и велел вместо рассола взять бочку квашеной капусты. Оно хоть и не совсем то, но похмелье делает мягче.

Всю дорогу Федор Иванович лечился: ел капусточку из огромного ковша, смаковал сладковатый рассол. За питием и едой совсем незаметно проносились версты. Совсем неутомительным было ожидание на таможне, где отрок, признав прежнего знакомого, приветливо кивнул.

— Супостат ты эдакий! Государев чин зря обижаешь. А я ведь не холоп какой, а посол! — выставил Сукин вверх палец и произносил он это так, как обычно царь говорит: «Я есть государь всея Руси!» — Пакостник ты. Вот ты кто! Грамоту читай, — развернул свиток перед наглыми глазами отрока окольничий. — Посол я, а потому и обхождение ко мне должно быть особенным.

— У меня своя грамота на этот счет имеется, — дерзко возражал отрок, которого никак не смущал боярский чин посла, — указ государя имею, чтобы проверять на границе крепко, невзирая на чины, а кто досмотру будет препятствовать, так сажать в яму!

Федор Сукин теперь не сомневался в том: возрази он отроку, так тот наденет на кисти пудовые цепи и упрячет в яму. А еще письмо государю отпишет — дескать, вор! А царь Иван в гневе суров. И, уже не пытаясь ссориться с главой таможни, повелел ехать прочь от границы.

Перед самым отъездом Федор Сукин имел разговор с царем.

Трапезная была пуста. Бояр и окольничих холопы развезли по домам, а в самом конце стола, уткнув лицо в тарелку с горькой подливой, уснул всеми забытый гость. Басманов с Вяземским о чем-то громко спорили, и не остуди государь любимцев строгим взглядом, цепными псами вцепились бы друг другу в глотки.

— Федька, ты вот что, к Екатерине проберись и посмотри тайком, какая она из себя. Ежели крива, так не женюсь, у меня другая девка на примете имеется! А если возможно, то добудь портрет. Будут просить во дворце деньги, особенно не сори. Не такая она великая особа, чтобы на нее золото попусту тратить.

— Слушаюсь, государь, — ударил челом окольничий, понимая, что задача не из простых.

— А если в приданое за Екатерину дадут Ливонию… так и быть, женюсь!

Сигизмунд-Август встретил русского посла без особого почета. Великодушно принял дары и остановил Сукина в нескольких шагах от себя. Король держался с таким видом, словно каждый день выслушивает до тридцати сватов, а Федор Иванович в этот день был тридцать первым. Физиономия у святейшего короля такая, будто он поганок объелся, и жизнелюбивый лик посла выглядел совсем не к месту. Однако иначе нельзя — Федор Сукин был сватом. Улыбка — это пустяк, ежели потребуется, так ради государя окольничий готов был бить челом до тысячи раз кряду.

Федор улыбнулся так, что кожа на скулах натянулась до предела и грозилась разойтись по мелким морщинкам, как ветхое изношенное платье.

— Государь готов жениться на Екатерине, — сообщил окольничий так, как будто положил к ногам короля по меньшей мере три мешка, набитые золотом.

— Готов жениться? И сможет ли князь Иван ради женитьбы пожертвовать Смоленском?

Переговоры стали приобретать непредвиденный оборот.

— Хм… Может, Смоленск, а может, еще что-нибудь, — лукавил сват, разумно полагая, что трудные переговоры не стоит начинать с отказа — только государю портрет принцессы бы получить. Ежели она красива, тогда он не устоит.

Этот сват-дипломат начинал нравиться королю. Кто бы мог ожидать, что за Екатерину такой кусок возможно выторговать, а если посмотреть на сестрицу, так худоба одна!

— Здесь я не могу помочь князю Ивану, — король упорно избегал называть Ивана Васильевича царем, — Мы, августейшие особы, в таких случаях совершенно не отличаемся от простых людей. — Король все более смягчался, видно, блеск золота сумел растопить его холодную кровь, а голос оттого сделался еще теплее и потек по залу расплавленным воском. — Мы не показываем невест до свадьбы. Кажется, такие порядки существуют и у вас? Не так ли?

Голос у Сигизмунда был мягкий, подобно воску, который растаял так, что мог обжечь. Сигизмунд-Август не забывал верного правила королей — чем слащавее слова, тем жестче отказ. По всему видать, король уже справился с поганкой, которая застряла в его горле, лицо разгладилось и сделалось дружелюбным. Короли должны отказывать с приторными улыбками.

Федор Иванович был хорошим сватом. Кому как не ему знать о том, что до помолвки парни с девками могут встретиться тайком.

— Так-то оно так, — быстро согласился окольничий, — но ежели нельзя дать Ивану Васильевичу портрета, тогда, может быть, свату невесту дать поглядеть?

Великий король должен быть великодушен с князьями: просит всегда слабый, сильный же — требует!

Сигизмунд-Август прикрыл глаза:

— Я согласен. Сегодня ты можешь посмотреть принцессу в Домском соборе.

— Как я узнаю принцессу Екатерину? — неожиданно заволновался Федор Иванович.

— Она пойдет в костел со своей старшей сестрой в сопровождении прочих девиц. Екатерина будет в белом платье и голубенькой шляпке. Ты узнаешь ее сразу, другой такой невозможно встретить даже во всей Польше, переверни ты ее хоть вверх ногами! Я бы и сам на ней женился, не будь она моей сестрой. Ха-ха-ха!

Следующего дня Федор Сукин ждал с нетерпением. Ему очень хотелось увидеть Екатерину, о которой в Варшаве говорили не меньше, чем о самом короле. Порой эти слухи были так противоречивы, что казалось, они касаются двух совершенно непохожих людей. Одни говорили о том, что Екатерина очень набожна, другие ссылались на то, что будто бы принцесса колдует над черными книгами. Ее называли благочестивой и грешницей одновременно, блудливой и святой. Одни говорили, что каждый месяц она меняет любовников, а другие, что она до сих пор хранит невинность.

Так какая же она, эта непорочная и любвеобильная Екатерина?

Сукин знал и о том, что царь может пренебречь даже Ливонией, если сестра короля окажется красивой. Иван был одинаково падок как на смазливых блудниц, так и на хорошеньких девственниц, и окольничий заметно волновался, понимая, что держит в руках судьбу русского самодержца.

Король не обманул — ровно в полдень ворота замка распахнулись, и к костелу проследовал парадный экипаж Екатерины. Федор Иванович занял место неподалеку от входа: принцесса Екатерина должна пройти от него всего лишь в нескольких пядях, и Сукин стал думать о том, с чего начнет свое послание к самодержцу.

Екатерина ступила легкой ножкой на мощеную мостовую, поддерживаемая под руки придворными кавалерами. Походка ее была такой же изящной, как танец журавля перед спариванием. Екатерина шла, чуть поотстав от старшей сестры, и выглядела, в сравнении с ней, девочкой-подростком. Как безобразна была старшая принцесса, так же миловидно выглядела Екатерина. Она приподняла вуаль только на мгновение, но даже этих секунд Федору Сукину оказалось достаточно, чтобы сполна оценить привлекательность молодой девушки. Окольничий едва сдерживал вздох восхищения и готов был целовать крест, что никогда ранее не лицезрел подобной красы. Мысли его смешались.

Екатерина шла в окружении дюжины девиц — юных, красивых, беспечных, какими способна быть только молодость. Если придворные девушки выглядели жемчугом, то Екатерина была крупным бриллиантом. В ее движениях, в голосе не было ни одного порока, она была так же совершенна, как горсть звезд, просыпанных на ночное небо.

— Вот это да! — наконец вымолвил окольничий. Мысли обрели обычный порядок, Федор Сукин смог размышлять. — Будет что отписать Ивану Васильевичу. Знаю теперь, кому на русском государстве следующей царицей быть.

И перекрестился Федор Иванович: не то на островерхие шпили костелов, не то на увиденную красоту.

* * *

После молитв Сигизмунд-Август призвал к себе графа Черновского, начальника дворцовой стражи. Во дворце поговаривали о том, что король питал к своему фавориту чувства гораздо более глубокие, нежели обычная привязанность.

— Вы сделали все так, как я просил? — придал голосу парафиновый оттенок польский король.

— Все было именно так, как вы и сказали, ваше величество. В платье Екатерины мы обрядили одну из ее любимых служанок, Гранечку. Сама же принцесса была в одежде фрейлины и могла сполна насладиться удивлением русского посла.

— Да. Фрейлина Гранечка и вправду красива.

Король вспомнил девушку лежащей на королевской постели поверх атласных покрывал. Даже Венера чувствовала бы себя уродливой в сравнении с паней Гранечкой.

— Посол Сукин стоял с открытым ртом до тех самых пор, пока принцесса и фрейлина Гранечка не скрылись за дверьми костела.

— Представляю восторг князя Ивана, когда посол ему распишет прелести его будущей супруги. Приведите в мои покои Гранечку… я ее лично награжу за оказанную мне любезность.

— Слушаюсь, ваше величество.

Король поймал на себе ревнивый взгляд графа.

Федор Иванович Сукин уехал из Варшавы в тот же день. Порастряс немного денег в близлежащих тавернах, испробовал вдоволь польского пива и понял, что более делать здесь нечего — нужно с благой вестью спешить в Москву.

При прощании король Сигизмунд-Август был более любезен. Он протянул даже для целования окольничему руку, а потом передал письмо для «князя Ивана», сказав с улыбкой, что Екатерине не терпится выехать в Москву.

Федор Сукин только поклонился на улыбку польского короля и понял ее по-своему, хотя об истинном ее значении знал только Сигизмунд-Август: утром из Финляндии приехал жених Екатерины — брат шведского короля Иоанна. И, заперевшись с герцогом в покоях, она не желала никого более видеть.

О поступке принцессы Екатерины придворные тотчас доложили королю. Сигизмунд отреагировал равнодушно, понимал, что ему не удастся набросить узду на безрассудство Екатерины.

— Пускай делает что хочет, — миролюбиво отвечал польский король, — надо же ей порезвиться перед тем, как она выйдет замуж за русского князя. А герцог Финляндский хороший ловелас, он научит Екатерину многому полезному, что наверняка должно пригодиться в супружестве.

И придворные паны охотно поддержали шутку короля веселым смехом.

* * *

Великий князь Темрюк не обманул — утром следующего дня он привел дочь ко двору, где она сумела покорить Ивана Васильевича своей восточной красотой. Не было у царя таких девок, чтобы взирали на него без всякого страха и не ведали даже смущения. Видать, закалил ее черкесский князь в боевых переходах, даже комнату она пересекала совсем не по-бабьи — решительной уверенной поступью, будто не в горницу пришла, а на поле брани ступила. И первое слово, произнесенное княжной, показалось царю боевым кличем.

А может, бранит его кавказская принцесса?

— Чего глаголет княжна? — поинтересовался Иван Васильевич. — Может, прием ей не по нраву пришелся?

Самодержец подумал о том, что пенять на равнодушие Темрюк не сможет. Старшего князя Кабарды встречали богато: челядь в золотых кафтанах выстроилась в два ряда от самых ворот до сенных палат, а поклонов при этом было столько, сколько не в каждую Пасху кладут.

— Прием был хорош, государь, — улыбнулся князь Темрюк. Русский язык он знал с малолетства, одна из жен отца была крестьянкой из-под Ярославля, от нее-то он и получил первые уроки русской речи. — Только дочь не знает русского языка.

— Ничего, выучит. Будет у нее на это время! — заверил Иван Васильевич и уставился на огромное ожерелье из бриллиантов, которое украшало красивую шею кабардинской принцессы.

— Спроси, князь, у дочери, каково ей на Москве?

Темрюк перевел вопрос самодержца.

Вновь заговорила Кученей, и опять Ивану Васильевичу показалось, что зазвучал ручей, да не тот, что сбегает по склонам, прокладывая себе путь по желтому уступчивому песку, а другой, напоминающий горный поток, который бежит, показывая свой строптивый характер, непременно норовя перевернуть встречающиеся на пути камешки.

— Дочь сказала, что Москва ей понравилась даже больше, чем Самарканд.

— Тоже мне, Самарканд! — подивился Иван Васильевич. — Ты ей скажи, что у нас земли поболее будет. А где она еще столько меха увидит, как не на Руси? Такое богатство не у каждого государя сыщешь. А холопы мои в золоте ходят, — махнул Иван на стоявшую в дверях челядь, на которой и вправду были золотые кафтаны. — В Самарканде столько бродяг, сколько у меня по всей Руси не наберется.

Иван Васильевич лукавил, и об этом великий князь Темрюк знал. Перед самым приездом кабардинского гостя самодержец распорядился собрать бродяг с города и из посадов, а затем вывезти их подалее от столицы. Стрельцы, не слушая протестующих криков ходоков, вязали их по рукам и ногам, после чего поленьями складывали на дребезжащие телеги, чтобы те не разбежались, и за два дня Москва освободилась от пяти тысяч бродяг.

— Верно, царь Иван, — улыбнулся Темрюк, — а почему ты умолчал о своей казне, которая по богатству превосходит сокровищницу султана Сулеймана?

Казна русских царей была особой гордостью Ивана Васильевича, и каждый, кто попадал в нее, тотчас терял счет времени: она походила на дивный сад, где плодами были искрящиеся изумруды, рубины, а в кувшинах прозрачными каплями застыли бриллианты. Сундуки доверху были наполнены золотом; на стенах висели поклонные кресты и распятия, украшенные самоцветами, и свет от свечей, отражающийся в драгоценных камнях, был настолько ярким, что казалось, будто бы на каждого вошедшего падает Божье сияние. Блеск фонарей многократно усиливался от прозрачных граней самоцветов, множества ожерелей, окладов, кулонов, которые были разложены на ковриках, висели на стенах, лежали на полках, выглядывали из полуоткрытых сундуков; свет ломался в радужные линии и ложился на разинутые рты гостей. Эта картина повторялась всякий раз с каждым, кто впервые переступал сокровищницу. При всей своей безмятежности Темрюк не мог скрыть удивления, и князь еще долго не мог ответить на вопрос царя: «Понравилась ли ему казна?»

Первые слова князя Кабарды казались невнятными, а царь с усмешкой подумал о том, что увиденное лишило Темрюка рассудка. Царь знал о том, что личная сокровищница князя не составляла тысячной доли от казны русских царей. Золото походило на огромный желтый магнит, притягивало к себе с неимоверной силой: его хотелось держать в руках, ласкать словно женщину. Князь запустил ладонь в монеты, которые могли защекотать его до смерти, и Темрюк едва не подавился собственным смехом; а когда пальцы разжались, выронив золото, ему показалось, что он упускает кусочки солнца, а звон монет был такой, что закладывало уши.

Если кто и оставался безучастным к царской сокровищнице, так это казначей, который еще раз проверил печати на сундуках и ящиках, после чего смахнул тряпицей пыль с золотого парадного шелома, лежащего на огромном серебряном подносе с каменьями.

Все это золото было государево, и он смотрел на него так же безлико, как евнух оглядывает гарем своего падишаха.

Сокровищница занимала с дюжину комнат, огромный подвал, где, не смыкая глаз, несли караул три десятка стрельцов, вооруженных пищалями. Они зорко всматривались в каждого входящего, и даже князь Темрюк испытал на себе недоверчивые взгляды.

Эти многие комнаты вобрали в себя сокровища первых киевских князей, где на почетном месте, в красном углу под иконой, лежала шапка Владимира Святого и его крест, который он получил от святейшего после крещения. Здесь были доспехи вещего Олега и браслета всемилостивой Ольги; золотые тины и серебряные алтыны. Чего здесь не хватало, так это молочных рек с кисельными берегами. Каждый, кто попадал в сокровищницу русского царя, думал, что здесь собраны все сокровища мира, что будто бы он переселился в сказку Шахерезады.

Если и возвращало что к действительности, так это постный голос казначея:

— Уж не ослеп ли ты от увиденного, батюшка? Другие комнаты не желаешь осмотреть?

Нужно быть глупцом, чтобы отказаться от сказки, и Темрюк шел следом.

Сокровищница царя Ивана Васильевича помнила всех московских князей, которые год от года преумножали казну, чтобы в таком виде донести ее до самодержца. Здесь был меч Семиона Гордого и посох Василия Слепого; держава великого князя Ивана Васильевича и скипетр Василия Третьего, Здесь были собраны сокровища всех завоеванных княжеств, государств, ханств, которые отыскали себе тихий приют под надежной охраной недремлющих стрельцов. Сокровищница напоминала склеп, чье золотое тело должно быть спрятано от завистливых взглядов, а многометровые потолки — это не что иное, как тяжелая крышка домовины, которая придавила великого покойника, одетого в золото и серебро многих завоеванных государств.

Казна была любимым местом государя, его слава, его честолюбие. Если австрийский император мог упрекнуть царя в неродовитости, польский король мог смеяться над тем, что Иван пытался представить себя прямым наследником великой Византии, а английская корона поражала воображение самодержца своим могуществом, то по количеству накопленных богатств царь Иван не знал себе равных. И вряд ли все короли Европы были бы богаче Ивана, сложи они все свои сокровища в одну золотую кучу.

— Казна, говоришь, — блеснули глаза самодержца. — Казна — это что! Земли у меня бескрайние, до самого Белого моря идут! Ты, князь, вот что дочери внуши: если она царицей русской стать пожелает, так это все ее станет — и земли, и сокровища до самого последнего камешка. А сам ты, великий князь, что о замужестве своей дочери думаешь? Отдашь за меня дочь? Аль как? Если уважишь, тогда я тебе и крымцов помогу унять. А там, глядишь, по шапке самому Сулейману турецкому надаем.

Старший князь Кабарды слегка приосанился, точно так подбирает огромные крылья орел, для того чтобы воспарить к небесам. И сам князь чем-то напоминал хищную гордую птицу, в повороте головы столько величия, сколько не встретишь даже у спесивых послов Оттоманской Порты[71]. А янычары умеют держать себя в присутствии великих, всегда помня о том, что нет на этой земле никого более могущественного, чем их непобедимый господин.

Развернув орлиный профиль, Темрюк посмотрел на стоявшего рядом стольника; взгляд у князя был такой, как будто он хотел исклевать замершего в карауле отрока.

— Вина князю? — спросил старший стольник, как бы в желании опередить возможное нападение.

— Вина, — охотно согласился Темрюк, голос которого был на удивление доброжелателен.

Князь только отпил рейнского вина и вернул кубок на поднос.

— Я не против, царь Иван. Почему бы нам и в самом деле не породниться? Стольник, у тебя ничего не найдется покрепче, а то от такого вина только в животе урчит.

— Принесите гостю нашего именного вина, — распорядился Иван Васильевич.

И стольник сейчас же выскочил вон.

Это вино Иван Васильевич приберегал для особых случаев. В подарок русскому царю его привез испанский посол. Бутыли были огромными, почти в человеческий рост, глиняные бока украшены вензелями королевского двора, а огромная пробка напоминала императорскую корону. Нужно было быть настоящим купцом, чтобы провезти бутыль за тысячи верст и суметь сберечь содержимое.

— Царь Иван, наш король Филипп Второй[72] шлет тебе подарок. Это любимое его вино, и я могу с уверенностью утверждать, что оно одно из самых лучших. — И по движению пальца посла к ногам Ивана Васильевича слуги выставили три огромные бутыли. — Признаюсь тебе откровенно, царь Иван, что таких бутылей было десять. Одну мы выпили в дороге, нас мучила жажда, — улыбнулся славный рыцарь. — Остальные треснули в пути, слишком долгой была наша дорога. А оставшиеся три бутыли мы ставим к твоим ногам. Это ровно столько, сколько король желал тебе подарить. Филипп Второй предполагал, что путь наш будет неблизок, и знал, что большая часть вина будет выпита дорогой, но даже из того, что ты получил, сможешь составить истинное представление о наших виноделах и о нашей природе.

— Сколько лет этому вину? — полюбопытствовал Иван Васильевич, предвкушая, что сегодня же на пиру отведает испанскую сладость.

— Этому вину двести пятьдесят лет, — гордо отвечал посол. — Этот виноград был собран с лозы, которая окружает королевский дворец, и виноград этот считается самым вкусным и сладким по сей день.

Посол не обманул. Вино было и вправду великолепным. Трудно было поверить, но целая бутыль была опорожнена боярами в первый же день, второй хватило едва на неделю, а когда добрались до третьей, государь повелел открывать ее только в исключительных случаях.

Приезд великого князя Кабарды был как раз тем самым случаем.

В золотом стакане стольник принес вино. Вдохнул аромат Темрюк и охмелел, а потом долго не мог оторвать мокрого рта от царского подношения.

В честь княжны Иван Васильевич закатил пир, на который съехались князья и бояре с ближних и дальних земель. Палаты не могли вместить всех приглашенных, и самодержец повелел выставить столы на дворе, которые позанимали люди чином поменьше: воеводы малых городов, дьяки и даже купцы. От обилия огня во дворе было светло как днем, веселье, подобно хмельному напитку, раздольно лилось через край, громко хохотало над задиристыми скоморохами и нагловатыми шутами. Стольники, ломая ноги, спешили услужить гостям и меняли одно блюдо за другим.

Стрельцы, отставив в стороны пищали, деловито стаскивали упившихся до смерти вельмож на подводы. Опьяневшие мужи весело задирали друг друга, тыча кулачищами в бока. В углу двора верзилы устроили кулачный бой и под восторженные крики собравшейся челяди лупили один другого с той отчаянной силой и ожесточенностью, какую трудно отыскать у ратных дружинников, сошедшихся на поле брани. Никто из них не желал быть поверженным, лупили в грудь, выбивая из суставов костяшки, и когда харкнули на землю кровушкой, решили разойтись поздорову, лишив именитых гостей презабавного зрелища. Купцы, сотрясая кошелями, предлагали сойтись молодцам за гривны, и, услышав музыку золотых монет, охотников находилось немало. Отроки тузили друг друга нещадно, каждым верным движением вызывали у собравшихся такой прилив радости, какого не встретишь во время гуляний после великого поста.

Московские купцы — народ веселый, они пришли на царский двор только с одной целью, чтобы покуражиться самим и позабавить публику, и чем больше зубов выплевывали отроки, тем веселее становилось за столом. Сопли, кровь, слезы перемешались в одно пойло, имя которому— русский кураж. Купцы умели смаковать свои забавы — цедили ругательства через зубы, когда любимец не оправдывал надежд и мешком с потрохами валился битым среди двора, и не уступали в радости отрокам, когда выбор оказывался удачным.

Веселье за купеческим столом походило на ярмарку, где каждый купец громогласно вел торг, нахваливая своего бойца, наделяя его едва ли не всеми существующими достоинствами, с которыми мог соперничать разве что языческий Перун. Золота за царским столом было оставлено столько, сколько, бывает, может забрать в себя только крупный базар. Купцы, хорохорясь друг перед другом, бросали на землю каменья и заставляли дворню уподобляться цыплятам — «клевать по зернышку».

В царских палатах пир шел не менее весело, и бояре поедали белорыбицу, слушая гусельников. Царь Иван пьянеть не умел, он только багровел лицом, хохотал громче обычного и велел стольникам «угостить премудрого шута» или «выволочить за шиворот» упившегося боярина. А то еще придумал забаву — заливал за воротник боярским чинам сивушной браги. Бояре обижаться не смели. На государеву шутку полагалось подняться из-за стола и поклониться так, чтобы лохматым чубом смести с пола сор, а потом поблагодарить царя за оказанную честь.

Когда царь уставал от забав, он склонялся к черкешенке и говорил ей прямо в лицо:

— Все это твое будет, радость моя! Все! И бояре эти бестолковые, и земли русские… и я твой!

Княжна улыбалась, и по сверкающим глазам Кученей не трудно было понять, что русский пир пришелся как раз по ее кавказскому сердцу.

— Я тебе, красавица, еще свою сокровищницу покажу, — не желал угомониться Иван Васильевич, — русские князья и цари все это добро собирали. Там столько злата, что таких княжеств, как твоя Кабарда, не один десяток купить можно. Эх, сладенькая ты моя, эх, лебедушка! — пел царь. — Отберешь себе в светлицу самых красивых девок, будут они тебя причесывать, на плечики твои будут шубу надевать, в косы станут вплетать золотые ленточки. Эх, радость ты моя, в золоте ходить станешь! — неугомонно шептал Иван Васильевич прямо в горящие глаза княжны.

Кученей не понимала слов Ивана, но чувствовала, что русский царь говорит нечто такое, отчего у другой бабы от радости зашлось бы сердечко.

— Орлица ты моя, голубушка, — все большей любовью пылал русский самодержец, — мне многого от тебя не надо. Сына роди! Век на тебя молиться стану. А еще шептала бы ты мне в ушки словечки ласковые. Анастасия Романовна, жена моя покойная, умела это делать и говорила так сладенько, что душа замирала, — неожиданно затосковал царь. — Подойдет иной раз, обнимет меня — и вся печаль вон выходит. Это я с виду такой суровый, а душа у меня, как и прежде, такая же беззащитная, как в младенчестве. Любой обидеть может! Выйдешь за меня замуж, государыня, ни в чем отказа знать не будешь. В почете жить станешь, в уважении.

Сидевший по другую руку от царя Темрюк только улыбался и легонько кивал красивой головой. Речь русского самодержца была для него приятна. Кученей здесь понравится. Князь едва не рассмеялся от мысли, что будущая царица своим темпераментом способна растрясти полусонную Москву.

Государя всея Руси Ивана Васильевича невозможно было заподозрить в неискренности: голос у него теплел, глаза блестели. Самодержец и вправду не видел рядом с собой иной супружницы, кроме Кученей.

Слушая государя, трудно было поверить, что три часа назад самодержец, волнуясь, перечитывал письмо от Федора Сукина, который писал о том, что Екатерина так хороша, что с ней не могут сравниться не то что боярышни в Московском государстве, но даже византийские принцессы, известные на весь православный мир своим благочестием. В послании русский посол отмечал, что цвет ее лица напоминает молоко, а алые губы — это сочная малина, глаза же подобны горящим угольям — увидал и обжегся.

Иван перечитал письмо трижды. Полячки были и вправду красивы. В прошлом году приехал из Варшавы купец — жемчуг привез, так главным товаром были его две дочки, которые в доступности превосходили русских баб, а в красоте им и равных не было.

Две недели Иван Васильевич провел в обществе польских купчих. Если такова Екатерина, то жалеть не придется.

О Сукине царь забыл сразу, едва Кученей переступила Стольную палату. Что там польская неженка, когда у стола вышагивает тигрица. Силком ее не возьмешь, исцарапает, а вот лаской и нежным нашептыванием можно достучаться и до дикого сердца.

Баб любить — эго целая наука!

Кученей, глядя на Ивана Васильевича, о чем-то быстро заговорила. Эдакий нежный рык взволнованного зверя. Тугое платье обтягивало гибкое тело. Все в ней было ладно: длинные косы, черное платье, золотые браслеты на запястьях, и сама она была дорогой брошью, которая способна украсить царский кафтан.

— Моя дочь говорит, что с радостью принимает твое предложение, царь Иван. Кученей желает быть русской царицей.

Загрузка...