Июль
Я решила спрятать хорошую одежду Фрейи. В основном это подарки от друзей и родственников, сделанные до того, как они узнали о том, что она списана со счетов. Плюс несколько сверхщедрых от людей, уже узнавших эту новость.
Лично мне особенно нравится следующее: шерстяное впитывающее одеяло, которое я купила, когда была беременна, синее с белым платьице со сделанными вручную оборками, которое пошила для нее моя мама, рубашечки из индийского батика от Марты. Это также украшенные вышивкой хлопчатобумажные носочки и трусики с ажурным кружевом. И еще льняное постельное детское белье с инициалами. Что толку от всего этого семимесячному младенцу, который даже не может держать головку? Возможно, я когда-нибудь смогу использовать все это для другого ребенка…
В последнее время я все чаще и чаще позволяю себе погружаться в блаженные грезы наяву.
…Я снова беременна. Нет никакой тошноты, недомоганий и дискомфорта, какие были у меня с Фрейей. На этот раз у меня близнецы: один запасной — на случай, если демоны продолжают преследовать нас. Я наконец научилась отчужденности — возможно, именно для этого и появилась Фрейя. Дети рождаются без всяких трудностей, и, когда они появляются на свет, Тобиас радостно плачет, как будто это в первый раз, и мы снова переживаем волшебный миг, только на этот раз за ним по пятам не следует кошмар.
Это безумная фантазия, но я должна верить, что такое когда-нибудь случится. Я надеюсь, что у меня с моими двойняшками будет много забот и не останется времени на то, чтобы переживать, когда у меня заберут Фрейю. Когда ее поместят в детское учреждение, я буду руками стирать вышитые платьица для деток, которые могут ходить и разговаривать, а не агонизировать по поводу того, что она лежит где-то одна, купаясь в собственной блевотине.
Я смотрю на Тобиаса, который по-прежнему спит на кровати. Фрейя лежит рядом с ним, и головы их указывают одно направление. Оба они забросили одну руку вверх. Они похрапывают. Они похожи как две капли воды. Такие умиротворенные, такие красивые. Оба. И прежде чем я успеваю опомниться, любовь снова подкрадывается ко мне и, вонзив свой нож, проворачивает его в ране.
Я стягиваю стопку детских вещей с полки и быстро просматриваю их. Я сую обратно все, что можно легко постирать в машине: комбинезончики из махровой ткани, акриловые кофточки, хлопчатобумажные рубашечки. Все, что из чистой шерсти, с оборками, вышивкой или нецветное тут же идет в сверхкрепкий, наглухо закрывающийся пластиковый пакет. Я кладу его повыше, на верхнюю полку — пусть подождет того дня, когда моя жизнь снова войдет в колею.
***
Лизи переполняет странная энергия.
— Грядет новая эра! — постоянно говорит нам она. — Время изобилия!
В каком-то смысле я с ней согласна. Внизу, в долине у реки, процветают огородные участки: со стеблей свисают темно-красные помидоры, артишоки тянут вверх свои огромные головки, а стройные грядки пестреют огненно-красной фасолью, цукини, перцем и баклажанами.
Колбасы Ивонн висят на мясницком крюке в кладовой для дичи в восхитительном изобилии.
— Вау! — восклицаю я, когда мне позволяется туда заглянуть. — Только они еще немного сыроваты.
— Это часть процесса, — объясняет она. — Лишняя вода должна стечь. Останется только чистое мясо. Влажность способствует росту диких дрожжей. Скоро они покроются белой плесенью.
— Замечательно!
— Это все равно что делать хорошее вино или сыр. Их нужно оставлять на воздухе в прохладном месте для выдержки — все небыстро и с любовью.
— А что вы здесь готовите? — спрашиваю я.
— Фрикандо, — говорит Ивонн. — Оно делается из нескольких кусков постной и нескольких кусков жирной свинины. А также, конечно, из abats ливера. Оно должно готовиться медленно в crépine de porc — в жиру, который окружает желудок свиньи. Очень вкусно! Ох, Анна, может быть, если я выиграю этот конкурс, я смогу иметь такую же laboratoir, как эта!
— Вы вполне можете пользоваться этой, Ивонн. Вы могли бы давать уроки моим ученикам. Трудно придумать лучшую рекламу для моей кулинарной школы, чем наличие своей собственной charcutière.
— Особенно, если я получу médaille d’or[65], — мечтательно говорит Ивонн. — Наверное, мне следует посвятить свою жизнь собственной charcutière, а не замужеству. Потому что Жульен меня не любит.
— О, Ивонн, что вы, он любит вас.
— Если бы любил, он бы выучился какому-то серьезному делу. Стал бы мясником, например. Женился бы на мне. Он говорит, что не верит в женитьбу. — Взгляд ее падает на Фрейю, которая висит в перевязи у меня на груди. — Я боюсь, что могу упустить свой шанс, — говорит она. — Шанс стать maman[66].
— Вы же знаете, как Жульен любит всякие пирушки, — говорю я. — Возможно, если вы согласитесь сыграть неофициальную свадьбу там, у него на поляне, он на это пойдет.
— Я не буду его сожительницей, — говорит Ивонн. — И не стану позориться перед всей долиной.
— Может быть, он пойдет и на официальную свадьбу, если вы согласитесь провести ее в домике на дереве.
Но Ивонн, обычно такая сговорчивая, в этом вопросе совершенно непреклонна:
— Я всегда хотела венчаться в церкви. В белом подвенечном платье. Папа купил бы мне такое.
Единственный проблеск надежды видится мне в том, что Жульен назначен хранителем saucissons — колбас. Ему единственному разрешено заглядывать в эту святая святых, он один может наблюдать за секретными процессами и ему единственному доверен ключ от этих дверей, который он, как я заметила, носит на цепочке на шее как какой-то знак принадлежности к клану жрецов.
Как я подозреваю, Ивонн еще не окончательно потеряла надежду, что в один прекрасный день его удастся уговорить стать учеником мясника.
***
Сегодня утром солнце заливает нашу спальню своим светом с полседьмого. Как только луч касается Фрейи, она издает свое «уа-а-а!» и бьет меня кулачком. Рука мокрая в том месте, где она ее сосала. Она бьет меня по лицу и соскальзывает вниз по носу к губам, оставляя теплый липкий след.
Я поднимаю веки и смотрю ей в глаза. Они уже не голубовато-серые, как шифер. Один из них светло-коричневый, как у меня, а другой, со зрачком, напоминающим мазок краски, голубой, как у Тобиаса. Я лежу, смотрю на нее и думаю, как это интересно и необычно иметь ребенка, у которого глаза разного цвета.
Просыпается Тобиас и, наклонившись над ней, невольно улыбается.
Фрейя — мгновенно и абсолютно определенно — улыбается ему в ответ.
— Вау! — вырывается у Тобиаса.
Я никогда раньше не видела, чтобы он так смотрел на нее: сосредоточенно и восторженно, как будто наблюдая за рождением новой планеты.
И я думаю: это случилось, это все-таки наконец случилось… Он сражен. Та волшебная химия, которой обладают маленькие детки, чтобы пленять своих отцов, равно как и своих матерей, наконец-то вступила в действие.
— Это ее первая улыбка, — говорит Тобиас. — И она адресована мне, ее папе.
Время течет мимо. Мир сжимается, и в нем остаемся только мы втроем. Наша кровать укачивает нас мягко и неутомимо, как на морских волнах. Мы с Тобиасом — преданные рабы Фрейи. Она переводит взгляд с одного на другого и дарит нам свою перекошенную улыбку. Она лежит между нами и по-лягушачьи лягает нас своими ножками, обоих одновременно. Она смотрит на свою вытянутую руку и, максимально сконцентрировавшись, умудряется поднести ее к своему лицу. После пары неудачных попыток ей удается сунуть в рот сустав своего пальца. Она ликует, словно ищет признания такого умного своего поступка.
— У нее режется зуб, — говорит Тобиас. — Посмотри — спереди внизу. Такой крошечный. Правда, замечательный?
Мы вдвоем воркуем над ее зубом, разумеется, как обычная семья, гордимся ее прогрессом — восторгаемся нормальными вещами.
— Это нужно отметить, — говорю я. — Я принесу нам кофе в постель.
Я спускаюсь на кухню, накрываю поднос матерчатой салфеткой, ставлю на него розу в вазочке из граненого стекла и лучший кофейный сервиз. Я ставлю детскую бутылочку на водяную баню и несу все это вместе наверх.
— Давай, — говорю я, протягивая Тобиасу кофе. — Это, может быть, для нас и праздничный день, но нам многое нужно сделать.
Он ставит свой кофе на прикроватную тумбочку, переносит Фрейю на лежащую на полу овечью шкуру, затем отбирает у меня мою чашку и тянет меня на кровать рядом с собой. Его объятия наполовину страстные, наполовину игривые. Я смеюсь от счастья и думаю: все это было несерьезно. Просто потребовалось какое-то время, чтобы мы освоились и встали на ноги. И все будет хорошо.
Разные люди, в особенности женщины, всегда говорят мне, насколько привлекателен Тобиас, какие у него широкие плечи, какие голубые глаза, какие у него густые темные волосы, но я люблю его за другие вещи. Даже когда он серьезный, в уголках глаз у него собираются веселые морщинки, отчего кажется, что он в любой момент готов разразиться смехом. На подбородке у него есть небольшая ямочка, которая сводит его с ума, когда он бреется. Он понятия не имеет, что он — красивый мужчина.
Он строит мне рожицу, полную самоуничижения, и я отвечаю ему гримасой. Мы оба ведем себя застенчиво, как незнакомцы: осторожно кружим вокруг да около, тянемся друг к другу, как будто долго были в разлуке и преодолели громадное расстояние, чтобы опять быть вместе.
После этого мы лежим в объятиях друг друга, выплывая и вновь погружаясь в сладостный полусон. Мы чувствуем, как утро сменяется днем, и в нашей комнате становится жарко.
Из гостиной доносится монотонное песнопение.
— Лизи, — говорю я. — Слушай, я уже на самом деле сыта ею по самое горло.
Тобиас взирает на меня с невинным видом, как будто это для него большая новость.
— Не иметь из-за нее личного пространства, — продолжаю давить я. — Платить ей, даже если это всего лишь гроши. Полностью обеспечивать ее едой и жильем. Не говоря уже о том, чтобы таскать ее за собой на всякие общественные мероприятия, где она с ума сходит — так ей это нравится. За это помощница-иностранка должна бы, по идее, работать пять часов в день. Тобиас, прошу тебя, мы действительно должны ее уволить.
— Уф-ф-ф, — внезапно раздраженно говорит Тобиас. — Проклятая жарища! От нее кто угодно свихнуться может.
Он вскакивает и начинает рыться в гардеробе.
Продолжая лежать на спине, я закрываю глаза.
— Ладно, прости. Сейчас абсолютно неудачный момент, чтобы поднимать этот вопрос. А можно мне как-нибудь вернуть обратно моего сексуального Тобиаса?
Но момент уже упущен.
— Мое музыкальное оборудование плохо переносит такую жару, — говорит он, все еще копаясь в шкафу. — Хотя, честно говоря, финансирование «Мадам Бовари» снова застопорилось, и в данный момент заказов на документальное кино тоже нет. Так что я также могу сделать перерыв. Пойду посижу у реки. Если хочешь, возьму с собой Фрейю.
— Не стоит. Думаю, для нее на улице сегодня жарковато.
— На свежем воздухе все равно лучше, чем здесь, в этой печке.
— У реки много комаров. Я оставлю ее с собой.
— Тебе виднее.
От жары Тобиас всегда делается сварливым. Он с шумом выходит из дома, а я остаюсь, удивляясь, какого черта я вообще захотела переехать в теплую страну.
В спальне душно. Фрейя лежит, уставившись в белый потолок, и издает гнусавые протестующие звуки. Я пытаюсь протереть ее губкой; ее сердитое раскрасневшееся лицо представляет собой зеркальное отражение лица Тобиаса. Я иду к платяному шкафу, чтобы взять ей комбинезончик полегче, и, взглянув на полку, застываю на месте.
Вся лучшая одежда Фрейи аккуратными стопочками уложена обратно. Тобиас. Должно быть, это все он. От моего герметично закрывающегося пластикового пакета не осталось и следа.
***
С тех пор как Фрейю выписали из больницы, все мои дни заполнены встречами. Нас рвется увидеть целая армия работников здравоохранения и социальной сферы, которые просто в ужасе оттого, что Фрейе так долго удавалось ускальзывать от их радаров.
Сначала меня переполняло чувство облегчения. Как я не понимала, что здесь имеется сетка безопасности, предназначенная как раз для таких случаев, как у нас? Но постепенно я чувствую, что измождена и отупела от этого сурового испытания — необходимости снова и снова пересказывать длинную и жуткую историю моей Фрейи.
Тобиасу практически всегда удается сбегать с таких встреч.
— Твой французский намного лучше, чем у меня, — говорит он, выскакивая из комнаты якобы работать над своей музыкой. — К тому же ты всегда рыдаешь, и в результате это оказывается гораздо более действенным.
Насчет слез он прав, только это не помогает. Стоит мне начать рассказывать историю рождения Фрейи, как меня одолевают мучительные срывающиеся рыдания — как раз тогда, когда я хочу показать, какая я уравновешенная и здравомыслящая. Чиновники с пониманием смотрят на меня, строчат какие-то записи в объемных папках с историей нашей болезни и раздают обнадеживающие обещания помощи по дому и в уходе за ребенком.
Но для начала каждый такой чиновник делает свой вклад в обескураживающий пакет документов на французском языке, которые я понятия не имею, как заполнять, и которые должны рассматриваться минимум шесть месяцев соответствующими инстанциями двух стран. Эта раскачивающаяся гора разных бумаг уже занимает половину стола в гостиной, затмевая собой даже внушительную кипу документации, которая требуется для открытия кулинарной школы местной кухни.
А пока эти бумаги будут рассмотрены, те же самые люди, которые только что говорили, что наш случай для них первоочередной, говорят мне: Mais vous n’avez pas le droit… И с этими словами они удаляются.
«Однако вы не имеете права…» Эта фраза, наряду с mal fait, стала для нас самой пугающей фразой на французском языке.
Мы с Тобиасом оба от беспокойства просыпаемся затемно.
— Я слышу, как крысы грызут балки, — шепчу я.
— А чего ты шепотом? — спрашивает Тобиас. Тоже шепотом.
— Тс-с-с! Слышишь их? Такой ритмичный чавкающий звук. Боюсь, как бы из-за них не обвалилась крыша.
— Не знаю, что с этим можно сделать.
Я вздыхаю.
— Я знаю. Просто… — Я замолкаю.
— Что «просто»?
— Я знаю, неправильно ждать от тебя, чтобы ты мог сам делать такие вещи. Но это же вроде как… в общем, мужская работа. По крайней мере, все вокруг считают именно так.
— О боже, опять! Никак не уймешься, ничто не может заставить тебя перестать переживать по поводу этих крыс в перекрытиях.
— Я б и хотела, только не знаю как. Как бы там ни было, но я считаю, что уже и так выполняю предостаточно тяжелой работы. Сейчас пять часов, а через два часа мне вставать, чтобы готовить Фрейе ее утреннюю порцию лекарств. Тогда попытайся записать ее на прием к офтальмологу — я не могу пробиться через больничный коммутатор. Не говоря о том, что меня ждет еще один гнетущий день со всеми этими встречами и безуспешными попытками разобраться с ее бумагами. Может, мы будем как-то делить между собой эти обязанности?
— Опять ты на меня наезжаешь! Ты как учительница начальных классов: вместо «Черт, сделай же что-то!» начинаешь: «Давай установим правило…» Все, меня уже тошнит от этого!
— Ей нужно попасть на дополнительные приемы к специалистам по всем вопросам — от диеты до генетической структуры. Большинство из них находится в Монпелье — это, кстати, почти два часа езды. И туда всегда езжу только я.
— А теперь подумай: какое все это имеет отношение к крысам?
— Не говоря уже о том, что я за день смешиваю пять разных комбинаций лекарств. Регулирую дозировку. Два раза в день меряю ей давление, если наступает абреакция[67]. Проверяю ее мочу. Это огромная ответственность.
— Ну почему все эти дискуссии обязательно происходят среди ночи?
— Тобиас, мне нужно, чтобы ты меня понял правильно. Каждый день я чувствую себя так, будто… иду по натянутому канату. Я постоянно балансирую с Фрейей и ее лекарствами. Чуть больше доза — откажет ее печень и еще бог знает какие органы; доза недостаточная — начнутся конвульсии. Невероятно шаткое равновесие. Но оно работает, стабилизировало ее приступы. Именно это позволяет ей сейчас проявлять свою личность. Именно поэтому она начала нам улыбаться. Так что я должна продолжать. Если же мы промахнемся… Неужели ты не видишь, что я нахожусь в постоянном ужасе, оттого что могу ошибиться?
Тобиас смягчается.
— О’кей, какая из этих обязанностей пугает тебя больше всего?
— Ну, думаю, вся эта бумажная волокита в попытке заставить национальную систему здравоохранения возместить нам французские медицинские счета. В данный момент мы ежемесячно тратим две сотни фунтов на лекарства. Не говоря уже о том, что мы задолжали больнице. Я так переживаю из-за денег! Все время.
— Дай мне еще немного поспать, и я помогу тебе с этим сегодня утром. Обещаю.
Я смотрю на него подозрительно.
— Правда? Точно поможешь?
— Честное слово скаута.
— Когда конкретно? В какое время?
— Анна, тебе обязательно нужно поймать меня на слове. Ну, скажем, в девять.
— О, Тобиас, у меня прямо гора с плеч!
Мы обнимаемся, и я думаю о любви между нами. Мне нужно за нее держаться.
***
Я то проваливаюсь в дремоту, то просыпаюсь. Светает. В семь я в полусне даю Фрейе лекарства и укладываю ее к себе в постель, чтобы еще хоть немного поспать. Она уютно устраивается у меня под мышкой, выталкивая на самый край кровати.
Кажется, прошло всего несколько минут, а уже девять часов. Тобиаса рядом нет. Я вскакиваю и несусь вниз. В гостиной сидит Лизи и барабанит пальцами по клавиатуре ноутбука Тобиаса.
— Лизи, что ты делаешь? — спрашиваю я.
— Составляю для вас обоих гороскопы инков.
— Но мы ведь не верим во все эти вещи, верно, Тобиас?
— Так это Тобиас попросил меня составить их, — с невинным видом говорит Лизи. — Разве не так, Тобиас?
Тобиаса хватает на то, чтобы, по крайней мере, смутиться.
— Это совершенно безобидно, — мямлит он, хотя я точно знаю, что он считает эту идею Лизи идиотской. Я замечаю, что перед ней лежит листок бумаги, на котором рукой Тобиаса написаны наши с ним даты рождения.
— Тобиас — белый змей, он имеет дело с вещами физическими. Вы, Анна, — красная собака, ваша жизнь состоит в том, чтобы найти баланс между сердцем и головой.
— Лизи…
— Ваша неожиданная сила, — продолжает Лизи, — приходит через игру.
— Я по уши сыта всей этой ересью!
— Ваши взаимоотношения — это золотой орел.
— Никогда не говори о наших взаимоотношениях!
— Но золотой орел — это важно. Он означает, что вместе с Тобиасом вы можете видеть все в правильном свете.
— Тобиас, может, хочешь чашку кофе, прежде чем мы начнем разбираться с французскими бумагами?
— О да, пожалуйста.
Но еще до того как успевает закипеть вода в чайнике, Лизи говорит:
— Так вы не передумали насчет той прогулки сегодня?
И Тобиас отвечает:
— Конечно, не передумал.
— Он не может пойти: сегодня утром у нас много бумажной работы.
— Но мы должны пойти, потому что сегодня — день голубой галактической вспышки. В этот день нужно высвобождать энергию и возвращать ее в космос.
— Почему бы тебе тоже не пойти с нами? — говорит Тобиас.
— Я не могу, нужно заниматься этими бумагами. Ты обещал мне помочь…
— Но сегодня ведь день галактической активности, Анна, — говорит Тобиас. — Ты же сама слышала.
Я чувствую, как меня охватывает злость. «Ну давай, — мрачно думаю я, — сделай все еще хуже, потому что тогда я смогу почувствовать свою ярость и беспомощность, к которым уже привыкла».
— Ладно, — ворчу я. — Я останусь дома и сделаю это сама. Как обычно.
— И помните, Анна, — бросает Лизи, прежде чем уйти, — делайте все это в стиле игры.
***
Нет никаких сомнений, что Фрейя становится папиной дочкой. Тобиасу она дарит свои самые широкие и лучистые улыбки и с восхищением смотрит ему в глаза. А он в трансе смотрит на нее.
Сегодня утром она уставилась на нашу полосатую подушку.
— Тебе очень нравится, верно? — говорит Тобиас. — Ты думала, что тебе долго придется дожидаться, пока мы встанем.
Фрейя протягивает руку — причем открытую ладонь, а не кулак — и осторожно прикасается к подушке.
— Это твое самое любимое время дня, так? — слышу я слова Тобиаса, уходя делать кофе. — Твой папа и твоя полосатая подушка… Просто праздник!
Я останавливаюсь в дверях спальни и слежу за ними. Тобиас кладет себе на голову подушку и начинает из-под нее корчить Фрейе гримасы, пытаясь заставить ее улыбнуться. И сразу прекращает, когда видит, что я за ними наблюдаю.
***
Дикая лаванда уже завяла, ее цветы скрылись при первом проявлении летней жары. Но она упрямая и полностью не исчезла: невозможно пройти по склону холма без того, чтобы на одежде и руках не осталось следов ее ароматического масла.
Теперь настала очередь цвести культурной лаванде. Над горшками с этими цветами, которые я выставила вдоль крытого мостика, служащего балконом рядом с нашей спальней, довольно жужжат пчелы. Когда мы впервые осматривали Ле Ражон, это было единственным местом, от которого не исходила угроза. Я рассматривала его как место личного уединения и поставила тут два стула в надежде, что мы с Тобиасом будем сидеть здесь по вечерам.
Но Тобиас превратил это в свой летний штаб, и оба стула ему нужны для занятий с Лизи по пользованию интернетом. Судя по их смеху, занятия эти весьма занимательные.
— Тебе следовало бы приглядывать за своим мужем, — говорит мне мама. — Все мужчины — дураки. А эта девочка-хиппи — та еще штучка, это каждому видно.
— Тобиас всегда был немного склонен пофлиртовать, — говорю я, — но я полностью ему доверяю.
Мы сидим с ней в прохладе нашей гостиной. Мама шьет, а я пытаюсь покормить Фрейю. С балкона раздается особенно продолжительный взрыв смеха, за которым следует звук глухих ударов.
Моя мама вскакивает на ноги и хватается за метлу.
— Поднимусь наверх с облавой, — говорит она.
Еще секунды три я молча борюсь с собой, после чего оставляю Фрейю на ее шатком детском стульчике и несусь наверх вслед за ней.
Тобиас и Лизи стоят на четвереньках, уставившись на балконную дверь.
— Нашествие гигантских муравьев! — возбужденно восклицает Тобиас. — Вы только гляньте на вот этого! Он длиной, должно быть, с целый дюйм!
Армия громадных муравьев цепочкой марширует от балкона к нашей спальне. Моя мама достает из кармана своего передника банку инсектицидного спрея.
— Когда я молюсь, — говорит она, — и обещаю быть доброй ко всем живым созданьям, муравьев я сюда не включаю. Я скажу так: «К почти всем живым созданьям». — Она несколько раз энергично пшикает на них. — Впрочем, от ос я тоже не слишком в восторге.
Тобиас печально смотрит на корчащихся в предсмертных судорогах муравьев.
— Я даю Лизи урок по компьютерным делам, — говорит Тобиас. — Думаю, что пора сделать перерыв. Бедное дитя не получило практически никакого образования.
Моя мама с вызовом упирается руками в бедра.
— Этому бедному дитяти, между прочим, платят деньги за то, чтобы она выполняла здесь кое-какую работу. Лизи, в саду поспели сливы — сходи, пожалуйста, и собери их прямо сейчас. Я собираюсь испечь пирог.
Тобиас уже открывает рот для протеста, но Лизи останавливает его.
— Хорошо, — живо говорит она. — Я проведу сливоуборочную медитацию.
Моя мама провожает ее вниз. Мы с Тобиасом остаемся на балконе одни. Я сажусь рядом с ним. Несколько минут никто из нас не произносит ни слова. Мы молча следим, как пчелы наедаются нектаром из цветов лаванды.
Тишину нарушает Тобиас.
— Посмотри вот на эту, Анна, — говорит он. — Она похожа на колибри и так же неподвижно парит над цветком. Но это насекомое. Видишь, какой у нее хоботок. Может, ее нужно бы называть «пчелка-колибри»?
— Ты же не будешь крутить с ней роман? — говорю я. — Не влюбишься в нее? Потому что, если влюбишься, это разобьет мне сердце.
Я вижу, что он готов на что угодно, лишь бы отделаться от меня. Я сказала, не подумав, но теперь представляю себе, какой будет моя жизнь без Тобиаса. Невыносимой. Я пытаюсь состроить гримасу, которая должна, по моим расчетам, быть ироничной и утонченной, но из этого ничего не выходит, и я с ужасом замечаю, что губы мои дрожат.
— Анна, что я могу тебе сказать? Знаешь, иногда просто приятно посидеть здесь и немного поржать, не задумываясь о том, все ли дела из твоего списка я выполнил или есть ли у нашего ребенка мозг.
— Это не моя вина, — возмущаюсь я, — что существуют вещи, которые необходимо делать. Дом валится в буквальном смысле.
— Об этом я и говорю, — взрывается он. — Я ведь не на твоей матери женился. То, что она живет здесь, похоже, на постоянной основе, само по себе уже достаточно плохо, а тут еще ты превращаешься в ее копию. Со всеми вытекающими последствиями. Рутина, обязанности, тяжелая монотонная работа… Такое впечатление, что жизнь моя закончилась. Лизи — просто ребенок, и взгляды ее безумные, если не сказать больше. Но она забавная. Она полна энергии и энтузиазма. И это особенно важно именно в данный момент.
— Значит… она тебе нравится?
— Что за нелепость! — Я думаю, не слишком ли он поспешно ответил. Он смотрит прямо на меня, и в глазах его читается мольба. — А самой тебе никогда не хотелось просто почувствовать себя живой, чего бы это ни стоило?
— Тобиас, — говорю я, — ты во многих отношениях являешься полной моей противоположностью. Мне любую мелочь нужно добывать своим трудом — ты же наделен талантом без всяких усилий. Твоя музыка, даже если ты озвучиваешь какое-то вшивое документальное кино, очень красивая и трогательная. Но твое дарование заставляет тебя считать, что ты можешь лениться. Так вот: ты не можешь. Не здесь, по крайней мере. Тут масса усилий уходит только на то, чтобы поднять сюда воду. И никто не может позволить себе халяву.
Я ожидаю от него встречного выпада. Но он неожиданно предлагает полную капитуляцию.
— Я знаю, прости меня. По правде говоря, я тут все время прячусь. Я чувствую себя не в своей тарелке, как будто я какой-то неуместный здесь человек.
— С тобой все в порядке, — говорю я. — Возможно, это просто не то место.
Тобиас оглядывается на лаванду в горшках, на жужжащих пчел и качает головой:
— Нет, я люблю это место. И всегда любил, начиная с момента, когда впервые увидел. Но все еще хуже: я чувствую себя неправильным человеком в правильном месте. Крысы в перекрытиях, валящийся дом… Я не умею делать ничего из того, что здесь нужно.
— У меня те же ощущения, — признаюсь я. — Беспомощность и бессилие. У нас не те навыки для этого окружения.
— В конце месяца уедет Керим, и тогда станет хуже, чем когда-либо. Мы будем жить тут одни с твоей матерью.
Я тянусь к нему со своего места и неуклюже, сбоку, обнимаю за плечи.
— Обещаю, что попрошу маму уехать. В ближайшее время, по крайней мере. Правда, попрошу.
— Все мужчины в округе могут построить дом, они возделывают поля, ухаживают за животными, — говорит Тобиас. — А все, что могу делать я, — это писать музыку и устраивать шумные званые обеды.
— Я ничего из этого не променяла бы на твои голубые глаза и твой острый ум.
Пока мы вместе спускаемся вниз, я думаю, правда ли это на самом деле. Внизу нас дожидается Жульен.
— Хай, Тобиас, — говорит он.
— Привет, Жульен, — отвечает Тобиас.
Я вижу, что он весь напрягся. Рядом с жилистой фигурой Жульена он выглядит большим и неуклюжим.
— Я пришел напомнить насчет вашей питьевой воды, — говорит Жульен. — Сейчас на лето дожди прекратились. Вам нужно проверить вашу цистерну.
— Цистерну для воды? Да?
— Я могу помочь вам осмотреть ее, если хотите.
— Простите, я не могу прерваться. Я должен бежать и работать дальше над своей музыкой. Они еще раз все перекроили. Там жесткие сроки.
Мы с Жульеном смотрим на его удаляющуюся спину.
— Жульен, это действительно очень любезно с вашей стороны, — говорю я. — Я в вашем распоряжении, если вы покажете мне, что я должна делать.
Жульен улыбается своей загадочной улыбкой.
— Что ж, первое, что мы должны сделать, — это убедиться, что отсутствуют течи в самом баке и в водопроводе в доме. Из-за капающего крана можно потерять тысячу литров воды.
Он останавливается и серьезно смотрит на меня. Как это ни странно, я замечаю оттенок грусти в его глазах.
— Знаете, Анна, вполне возможно, что теперь хорошего дождя здесь не будет целый месяц, а то и два. В засушливый год — три месяца. Ваш бак вмещает десять тысяч литров. С этого момента вы должны дорожить каждой каплей воды. Никаких незакрученных кранов, никаких ванн, стирать только в реке, если это возможно. Вы уверены, что Тобиас осознаёт, насколько это серьезно?
— О да, я уверена, он все понимает. Просто… у него много работы. Кто-то же должен оплачивать счета.
— Итак, мы должны укрыть вашу цистерну. Если туда через щель будет пробиваться свет или она будет слишком нагреваться, вода испортится. Вам также нужно убедиться, что в воду не попали личинки комара. У вас есть фильтр?
— Э-э-э… нет. У Тобиаса руки так и не дошли до того, чтобы его заказать. Для себя и Фрейи я воду кипячу.
— С этого дня вам нужно кипятить ее не менее двадцати минут. И до тех пор, пока вам не установят фильтр, для мытья фруктов и зелени также используйте только кипяченую воду.
Целый день мы провели за тем, что делали именно то, что он говорил. И целый день я следила за тем, как его уверенные тонкие руки паяют наши трубы, герметизируют швы, чинят краны — словом, устраняют любые протекания воды.
Жульен мне ничего не говорит, но я чувствую, он не одобряет, что Тобиас не делает этого сам. Мне как женщине легче прижиться здесь. Я могу варить варенье и выращивать овощи. Но от Тобиаса ожидается, что он возьмет на себя громадный объем мужской работы. Неудивительно, что это пугает его.
Лизи вновь появляется из сада с жалкой горсточкой слив в руке.
— Это все, что там было? — спрашиваю я.
— На самом деле я думаю, что мы должны поделиться остальными сливами с червями и птицами, — говорит она.
— Лизи нужны еще друзья, — говорю я Жульену, когда она уходит. — Не могли бы вы познакомить ее с кем-нибудь из хиппи? Ну, с теми язычниками и им подобными, которые были на вашей пирушке? Она точно могла бы повалять с ними дурака.
— Хиппи здесь много и тяжело вкалывают, — сурово говорит Жульен. — Они возделывают землю, выращивают домашний скот, занимаются ремеслом, продавая свои изделия туристам, воспитывают детей. А Лизи только несет всякую чушь и лазит по интернету.
Его слова — точная копия самоуничижительного описания Тобиасом самого себя. Возможно, именно это он видит и в ней. Они оба борются здесь, ищут место, к которому можно было бы приткнуться.
— Будьте внимательны, — перед уходом говорит Жульен. — Пока снова не начнутся дожди, вода здесь драгоценна. Поливайте свой огород. — Он смотрит вниз на Фрейю, которая сидит в своем шезлонге-качелях. — И помните: все, о чем вы не будете заботиться, умрет.
Я передвигаю ее креслице в самый прохладный угол гостиной, когда слышу узнаваемый стук Людовика в нашу дверь.
— Людовик, вы пришли поработать на своем огороде? Хотите кофе?
Лицо у Людовика убитое; его душат слезы. Он не заходит в гостиную, как обычно. Вместо этого он снимает свою охотничью шляпу и стоит на пороге, теребя ее в руках.
— Людовик? Что стряслось?
— Тереза. Она свалилась сегодня утром. Сейчас без сознания. Доктора говорят, что это аневризма.
Я не знаю, что сказать. В этой ситуации я на себе ощущаю тот дискомфорт, который испытывают люди, когда мы рассказываем им о Фрейе, — а в настоящее время мы так делаем с почти садистской жестокостью.
— Ох, Людовик. Могу я вам чем-нибудь помочь? Может быть, зайдете и посидите у нас немного?
Он стоит в дверях и выглядит совершенно потерянным. Наконец он качает головой.
— Я должен вернуться в больницу. Я просто хотел известить вас. В конце концов, вы мои соседи.
***
Нам позвонила Ивонн и сообщила, что Тереза умерла вчера рано утром.
— Есть обычай, — сказала она, — прийти и отдать дань уважения телу перед похоронами. Я подумала, что мы могли бы пойти туда вместе. Я буду ждать вас перед бунгало Людовика через полчаса.
Я спускаюсь с холма с Фрейей в перевязи, и вместе с Ивонн мы проходим через забетонированный передний двор Людовика, через его дверь из ПВХ и оказываемся в оранжевом бунгало из шлакоблоков.
— Очаровательный дом, — шепчет мне Ивонн. — Знаете, он построил его полностью сам, здесь все comme il faut[68].
Внутри дом Людовика такой же безупречный и стерильный, как и его огород. Нигде ни пылинки, все сияет. Диваны обтянуты прозрачной пленкой. На почетном месте в кухне стоит микроволновая печь, в гостиной доминирует огромный телевизор.
Мы находим Людовика, который, сгорбившись, сидит на самом краешке дивана. Несколько соседей уже собираются уходить, на прощанье из чистой формальности обнимая его и предлагая свою помощь. Не так уж плохо быть стариком в деревне. Люди здесь могут ссориться из-за пустяков, но когда речь идет о чьем-то серьезном горе, они сплачиваются.
Тело Терезы при полном параде лежит в открытом гробу, обтянутом ярко-голубым сатином. Лицо ее сильно накрашено: в похоронном бюро попытались подправить природу, жирно подведя ей брови черным карандашом и густо нарумянив щеки. Она одета в юбку и жакет из розового полиэстера. Я понятия не имею, была ли у нее когда-нибудь возможность надеть этот наряд при жизни, полной тяжелой монотонной работы. Вероятно, он был куплен специально для такого случая.
Мне отчаянно хочется поскорее сбежать из этого стерильного окружения, но Людовик говорит:
— Присядьте на минуту.
Сказано это тоном, в котором чувствуется такая мольба, что мы с Ивонн безропотно неловко усаживаемся по обе стороны от него на затянутый пленкой диван. Его плечи начинают сотрясаться.
— Pauvre[69], — шепчет Ивонн, обнимая его за плечи.
— Все ушли, — говорит Людовик. — Мой отец, Роза, мой сын. А теперь и Тереза. Я совсем один.
— Не говорите так! — говорит Ивонн. — Мы же здесь, ваши друзья тоже здесь.
— Мои друзья умерли! — взрывается Людовик. — Семнадцать моих друзей из отряда маки были застрелены в один день. Все мои ровесники. Мы должны были вместе с ними вырасти. Они должны были бы быть со мной здесь сегодня, чтобы разделить мое горе.
Он сует кулак в рот, словно так сможет физически остановить вырывающуюся наружу скорбь. Наступает долгое молчание. Я вслушиваюсь в равномерное тиканье пластмассовых часов на телевизоре и слежу за тем, как минутная стрелка движется по оранжевому циферблату, стараясь не обращать внимания на то, как рядом со мной содрогается тело Людовика, который старается сдержать слезы.
Он смотрит на Фрейю у меня на коленях.
— Тереза всегда хотела еще одного ребенка, — говорит он, и его руки с узловатыми пальцами делают инстинктивное движение в ее сторону.
Когда я предлагаю дочь ему, он берет ее на руки и начинает качать; похоже, это успокаивает его.
— Томас, — говорит он. — Мой Томас.
Я пытаюсь забрать Фрейю, но он удерживает ее, казалось, целую вечность, оплакивая своего покойного ребенка.
***
— Думаю, что я нашел средство против ваших крыс, — говорит Жульен. — Но на это нужно какое-то время.
Мы находимся на чердаке и смотрим на те места, где крысы грызли балки перекрытия.
— Смотрите — здесь у них гнездо. Крысы не разрушают балки систематически. Они просто прокладывают себе путь внутрь.
— А что, если в результате крыша обрушится на Фрейю?
— Подайте мне эту штуку.
Я передаю ему металлическую арматурную проволоку, и он ловко обкручивает ею балку.
— Теперь будет безопасно. Арматура будет удерживать крышу, пока вы ее должным образом не почините. Но те скрежещущие звуки, которые вы слышали, в основном были не от крыс.
— Не от крыс? Слава тебе, Господи! А от кого же?
— От личинок древоточца. — Я шокирована, но он улыбается. — Не волнуйтесь: с такими толстыми стропилами им не справиться. Кого нужно опасаться, так это термитов. Вот они могут съесть всю внутренность дерева, не оставляя никаких следов снаружи, пока ваш дом не рухнет.
— Боже милостивый! Не хватало только еще об этом беспокоиться.
— Анна, вы и так беспокоитесь слишком много, — говорит Жульен. — Вам необходимо расслабиться.
Я убираю со лба влажную от пота прядь волос.
— Как бы мне хотелось, чтобы тут не было так жарко! Даже не верится, что это происходит здесь, в том же самом месте. Просто сил уже никаких.
Его прикосновение к моему обнаженному плечу прохладное и уверенное.
— А будет еще хуже, — говорит он. — Наступит вторая зима. Именно поэтому все растения растут весной так быстро — летом тут все умирает. Знаете, у Фрейда есть теория, согласно которой существует два конфликтующих начала, которые он назвал по имени греческих богов: Эрос и Танатос. Любовь и Смерть. Живя в этих краях, мне кажется, что мы проводим всю жизнь, переходя от одного к другому: в каждый отдельный момент времени мы находимся на территории либо первого, либо второго. Весна — это определенно Эрос. А лето… Лето здесь — это Танатос.
— Жульен, как вы додумались до всего этого?
— У меня в распоряжении была уйма времени. Как бы там ни было, Анна, я хотел сказать вот что: сдается мне, что вы находитесь в шоке. Вся эта организаторская деятельность, борьба с мышами, заготовка ягод на всю оставшуюся жизнь — это от Танатоса. Вам необходимо вернуться на территорию жизни.
Я укладываю Фрейю в «Астру» и везу ее на дополнительный прием к невропатологу в Монпелье. Доктор Дюпон, как обычно, выглядит суровой и озабоченной.
Я говорю:
— Она набирает в весе.
Та качает головой и говорит:
— Это стероиды.
Я говорю:
— Приступы случаются у нее реже.
Но доктор Дюпон в ответ спрашивает:
— А она у вас всегда такая сонная?
Она хочет знать о приступах Фрейи все до мельчайших подробностей. Стали они другими? Более продолжительными? Они распределяются равномерно или одну сторону прихватывает чаще, чем другую? Отвечая на все эти вопросы, я чувствую, как мой оптимизм тает.
— Вы замечаете, что у нее наблюдается прогресс в плане развития?
— О да, — говорю я. — Она улыбается и смотрит на свои руки.
— Хм, — говорит доктор Дюпон. — Давайте пройдемся по основным вехам развития ребенка. Она начала ползать?
— Нет.
— Она реагирует на свое имя?
— Нет.
— Может она сидеть?
— О нет.
— Может она подавать вам предметы?
— Ну… нет.
— А хватать предметы?
— Нет.
— Бормочет она что-нибудь или, может быть, складывает слоги?
— Нет.
— Имитирует ли она звуки вроде «ба-ба» или «да-да»?
— Нет.
— Удерживает ли она свой вес на ногах, когда вы поднимаете ее за руки?
— Нет.
— Перекатывается?
— Нет.
Доктор Дюпон вздыхает.
— Боюсь, что это соответствует нашему прогнозу, который мы давали относительно нее, — говорит она, делая какие-то записи. — В Монпелье есть специализированный приют, куда принимают детей в возрасте от двух лет. Если мы будет бронировать место для нее там, нам нужно начинать оформлять бумаги уже сейчас.
Так что теперь я знаю худшее: вероятно, в конце концов она окажется в этом учреждении в Монпелье.
***
Вернувшись домой, я поднимаюсь наверх, задергиваю шторы от слепящего солнечного света и ложусь на кровать, положив Фрейю рядом с собой.
В Монпелье никто с ней лежать на кровати не будет. Как она к этому отнесется? Будет ли чувствовать себя несчастной и покинутой? Может быть, мне следует приучать ее к той жизни, которая ее ожидает? Оставлять ее одну в кроватке? Прикасаться к ней только коротко и по необходимости? Или же я должна зарядить ее теплом объятий на всю ее жизнь, прижимать ее к себе часами напролет, пока у меня еще есть такая возможность? Позволить, чтобы любовь текла между нами, словно электрический ток?
Она закидывает голову назад, чтобы посмотреть на меня, и улыбается мне своей перекошенной на одну сторону улыбкой. Я крепко прижимаю ее к себе и шепчу:
— Я никогда тебя никуда не отправлю. Никогда.
В данный момент это помогает. Но я знаю, что, если ее состояние ухудшится, я все равно вынуждена буду отвезти ее в Монпелье. Что любые обещания, которые я даю себе или ей, очень условны, а следовательно, ничего не стоят.
Мне необходимо вернуться к моим домашним обязанностям. Когда я несу ее вниз, Фрейя начинает плакать. Если она заплачет в Монпелье, придет ли кто-нибудь к ней, чтобы утешить? Лучше уж я буду приучать ее к худшему сама.
Я кладу ее в коляску и начинаю переставлять все на кухонных полках, стараясь отвлечься от отчаянных воплей и вида маленького личика, сморщенного и красного.
— Боже мой, дорогая, почему ты не возьмешь ребенка на руки?
Моя мама подхватывает Фрейю, и та мгновенно неподвижно замирает, как будто кто-то нажал на ней кнопку выключателя.
— Тебе нужна помощь, дорогая? В том, чтобы расставить все это? Или с Фрейей?
— Нет, у меня все в порядке, спасибо, мама.
— Это все твоя постоянная занятость. Я же вижу, что тебе так много нужно сделать. Знаешь, я бы могла сама прекрасно справиться с тем, чтобы расставить все эти вещи на полках. И мне было бы приятно почувствовать себя полезной.
Я качаю головой.
— Я ведь твоя мама, дорогая моя. И я знаю свою маленькую девочку. Она делает вид, что железная, хотя на самом деле очень хрупкая.
— Никакая я не хрупкая. Я не могу себе этого позволить.
Моя мама вздыхает.
— Я переживаю за Густава и Керима, — говорит она. — У них произошла размолвка. Боюсь, что это из-за нас: Керим пытался задержаться здесь, чтобы помочь нам еще немного. Я подумала, что это неправильно с его стороны. В конце концов, он выпроводил Густава на остров Уайт и пообещал присоединиться к нему там.
Она делает паузу в ожидании моего ответа, но я продолжаю демонстративно заниматься своей работой.
— Как бы там ни было, дорогая, я хочу сказать, что с удовольствием осталась бы здесь, с тобой, но только в том случае, если я тебе нужна.
Я думаю о том, что пообещала Тобиасу. Это подходящий момент дать ей знать, что остаться она не может.
— Я могу справиться сама, — говорю я.
Она снова вздыхает.
— Что ж… если я тебе тут абсолютно не нужна, тогда я воспользуюсь возможностью уехать обратно в Англию вместе с Керимом. Вероятно, я могла бы пожить вместе с Густавом и Керимом, просто чтобы присмотреть за ними. — Голос ее падает до проникновенного шепота: — Между нами говоря, мне кажется, что бедный Густав находится у Керима под каблуком. — Когда ее голос возвращается к нормальной громкости, звучит он, возможно, даже тверже и решительнее, чем до этого: — Но после этого… Я уже приняла решение. Мое место — в моем собственном доме, мне необходимо привыкать быть одной.
Я наконец отрываюсь от своей работы. И понимаю, что просто не в состоянии что-либо сказать ей — такой покинутой я внезапно почувствовала себя от одной только мысли о том, что она уедет.
***
Я решила проверить, действительно ли Лизи сидит с Фрейей, как от нее ожидается. Это часть некой изощренной игры, в которую мы играем с Тобиасом, и мне необходимо его участие. И если это будет означать доведение ситуации до кризисной — что ж, так тому и быть.
— Лизи, — говорю я, — не могла бы ты оторваться от компьютера и посидеть с Фрейей?
Она конвульсивно мотает головой и еще больше наклоняется над ноутбуком Тобиаса, словно хочет защитить его своим телом.
— Знаете эти белые хвосты, которые остаются за самолетами? — говорит она. — Они называются химическим следом, и ЦРУ отравляет их.
— Не вижу, почему это должно освобождать тебя от того, чтобы посидеть с ребенком, — говорю я. — Мне нужно в Эг.
— За Фрейей легко могу присмотреть и я, — говорит Керим. — Я обычно так и делаю…
— Нет, мне нужно, чтобы вы пошли со мной и помогли загрузить машину. Я обнаружила в brocante[70] массивный старый стол для разделки мяса и не знаю, как мы увезем его на нашей «Астре».
— Но Фрейя хочет кушать, — говорит Керим. — Я не уверен, сможет ли вообще Лизи…
— Что ж, тогда Лизи нужно учиться это делать, — говорю я и безжалостно добавляю: — Вы ведь, Керим, пробудете здесь еще недолго — мы должны переставать полагаться только на вас во всем подряд.
Я достаю бутылочку со свежеприготовленной едой и, стоя возле стула Лизи, встряхиваю ее перед ней.
— Это твоя работа, — говорю я. Лизи продолжает возиться с компьютером, видимо, не слыша меня. — Что ты там, собственно говоря, делаешь? Спасаешь мир?
— В общем, да, — говорит Лизи. — По крайней мере, я сделала несколько шагов к тому, чтобы спасти мир.
Но она все-таки отодвигается от компьютера и берет у меня из рук бутылочку.
Керим жестом зовет меня на кухню
— Вы думаете, это у нее уже какой-то психоз? — шепчет он.
— Не знаю, как еще это можно было бы назвать.
Но я вижу, что с ней что-то не так. Ее глаза горят каким-то безумием, а под ними мешки, будто она не высыпается. И еще я уверена, что она теряет в весе.
Гостиная. Лизи начала кормить Фрейю. Она держит ее под неправильным углом: голова ребенка слишком сильно откинута назад, и наклон бутылки слишком большой. Фрейя голодная, она глотает свою молочную смесь чересчур быстро; в то же время тельце ее извивается, она безуспешно пытается бить по бутылочке руками, выгибаясь дугой назад, чтобы быть как можно дальше от нее.
Я бросаюсь вперед, чтобы вмешаться, но Лизи, которая ничего не слышит и ничего не говорит, только еще больше склоняется над Фрейей; бутылочка булькает все быстрее и быстрее, и внезапно меня захлестывает волна злости: ну почему я должна постоянно приглядывать за всеми, как за маленькими?
— Пойдемте, — угрюмо говорю я Кериму. — Давайте съездим в город.
Мы отсутствуем примерно час. Когда мы подъезжаем к парадной двери с мясницким разделочным столом, который лежит вверх ногами на заднем сиденье, я слышу вопли Фрейи.
Фрейя плачет не так часто, как другие дети, и зачастую даже не по поводу пищи. Она никогда не использует слезы в качестве аргумента, чтобы добиться своего, — она никогда не играет в эти интеллектуальные игры с манипуляцией людьми. Циник мог бы сказать, что это потому, что у нее нет интеллекта и даже мозга как такового, но я предпочитаю считать, что она просто стоическая натура. Сейчас я слышу, что она издает звуки, связанные с болью. Что-то вроде долгого «оу-у-у, оу-у-у, оу-у-у».
— Все в порядке, — говорит Керим, перехватывая мой встревоженный взгляд. — Если она плачет, значит, она в норме. — Но голос его звучит мрачно.
— Это колики, — говорю я. — Она наглоталась воздуха из бутылочки и не может от него избавиться.
Мы бросаемся в гостиную. Лизи снова сидит за компьютером, на голове у нее наушники, вероятно, чтобы заглушить вопли завывающей рядом с ней Фрейи.
Фрейя вся извивается. Она не может перекатиться в более удобное положение, чтобы ослабить боль. Я кидаюсь вперед, чтобы подхватить ее, но Керим опережает меня. Он кладет ее к себе на плечо, прижимая животиком к своей ключице так, что голова ее свесилась позади него, и поглаживает по спинке, чтобы она попыталась срыгнуть.
— Анна! — возмущенно взрывается он. — Мне бы хотелось остаться здесь, чтобы присматривать за вами, но я не могу… Густав нуждается во мне, и я не могу рисковать потерять его. Мне ужасно жаль, но я просто должен уехать, вы ведь понимаете?
Я сдержанно киваю. Фрейя мощно отрыгивает: громко, удовлетворенно, с облегчением.
— Послушайте, — говорит он. — Я понимаю, почему вы иногда закрываете глаза на вещи, связанные с уходом за ней и с ее будущим. Я знаю, что вам больно думать обо всем этом. Но вы все равно должны попытаться, Анна. Меня здесь не будет, чтобы вас подстраховать.
Я не знаю, что ему сказать, — сказать мне нечего. Я чувствую себя непригодной к роли матери. Это самое низкое чувство на свете: кажется, будто я уничтожена, сведена на нет. Я киваю и что-то мямлю насчет обеда, после чего, оставив ее у него на руках, ищу убежища у себя на кухне.
Я режу лук для оправдания своим слезам, когда дверь распахивает Жульен. Он даже не удосуживается поздороваться. Очевидно, он не замечает, что у меня красные глаза и течет из носа. Как только он видит меня, тут же начинает говорить:
— Знаете, что она устроила? Она выдвинула мне ультиматум: если я люблю ее, то должен на ней жениться. Как положено. В церкви. И заняться тем, что она называет настоящей работой. Но, скажите на милость, как можно ожидать от меня, что я буду жить в современной вилле в городе и работать на ее отца? Да я лучше загнусь в своей могиле!
— Жульен, — говорю я, — а почему бы вам действительно на ней не жениться? Свидетельство о браке — это всего лишь клочок бумаги. И тогда, может быть, Ивонн отцепилась бы от вас в каких-то других вопросах.
Но Жульен, который всегда готов дать совет относительно того, что будет лучше для меня, в решении собственных проблем кажется слепым.
— Это никогда не сработает, — пыхтит он. — Я сказал ей об этом, и мы окончательно порвали. Я уже больше не являюсь ее приложением. Я выбрал, что не буду ее рабом.
Он шагает по кухне туда-сюда.
— В итоге выясняется, что свобода мне более необходима, чем любовь. Именно это для меня самое главное.
***
Наступает конец месяца, и моя мама вместе с Керимом укладывают в «Астру» свои вещи. К моему удивлению, Тобиаса нигде не видно; кстати, Лизи тоже.
— Все в порядке, Анна. Они уже попрощались с нами, — говорит Керим тоном, который заставляет меня усомниться, что он их оправдывает. — Можете себе представить, они даже собирались отправиться на прогулку лишь после того, как мы уедем. К счастью, мне удалось убедить их не совершать такую глупость.
— Я немного удивлена, что они не пришли проводить вас.
— Места в машине все равно не хватило бы, — говорит Керим. — Нет-нет, Амелия, позвольте мне сесть сзади.
Он прав — насчет места в машине, по крайней мере. Он кое-как втискивается между детским автомобильным сиденьем Фрейи и маминым громадным чемоданом, и мы едем на станцию.
На платформе наступает обычное неловкое ожидание.
— Ладно, до свидания, дорогие мои, — говорит моя мама.
Смотрит она на Фрейю, но обращается ко мне. Или, возможно, к нам обеим. Она осторожно наклоняется и целует ребенка, потом еще раз.
— Значит, доктор определенно говорит, что развиваться она не будет?
— Боюсь, что так.
— И она никогда не будет говорить или ходить?
— Нет.
— Она навсегда останется младенцем?
— Да.
— Она никогда не покинет дом и не уедет куда-нибудь?
— Никогда.
— И всю оставшуюся жизнь она будет нуждаться в тебе и зависеть от тебя?
— Да.
Моя мама выглядит очень серьезной, как будто обдумывает что-то важное.
— Все равно я хотела бы, чтобы это было у нее. Я уже пыталась отдать ей раньше, но момент был неподходящий, а потом это как-то вылетело у меня из головы.
К перрону подъезжает поезд.
— Ну ладно, я должна идти.
Она сует что-то мне в руку. Она даже не пытается поцеловать меня: присутствие поезда вызывает у нее панику. Она торопится, уходя по платформе.
Керим коротко обнимает меня и шепчет мне на ухо:
— Все будет хорошо, вот увидите. Помните, что я вам сказал.
Затем он бросается помогать моей маме садиться в поезд.
Я остаюсь стоять на платформе со своим плюшевым мишкой. Я кручу его в руках. Мишка Берни. Закадычный друг моего детства. Он потерял один глаз, голова его свисает на шее так же безвольно, как и у Фрейи, мех вытерся от любви.
Моя мама ожесточенно машет мне рукой и посылает из дверей вагона воздушные поцелуи. Она на мгновение исчезает, но тут же появляется, продолжая махать мне уже из окна своего купе. Я поднимаю Берни над головой и машу им ей в ответ. И еще долго продолжаю махать, хотя поезд уже отошел от станции и превратился в маленькую точку вдалеке и они уже давно не видят меня. Часто я очень хотела отделаться от своей матери, но теперь, когда она уехала, я чувствую, как меня переполняет чувство, что я осталась одна.
***
Когда я возвращаюсь в дом, Тобиаса и Лизи там еще нет. На кухне для дичи я застаю Ивонн.
— Вы видели Тобиаса? — спрашиваю я и добавляю уже помягче: — Или Лизи?
— Вы с ними разминулись: они приходили, но потом сразу же ушли опять. Они направились на le col des treize vents[71], — говорит она.
— Пойду поищу их, — говорю я. — Мне нужно с ним поговорить.
Она бросает на меня понимающий взгляд.
— Хотите, чтобы я присмотрела за Фрейей? Я буду тут всю вторую половину дня. Может быть, вы могли бы побыть вместе с Тобиасом…
— О, Ивонн, — говорю я, — это было бы так мило с вашей стороны! В холодильнике стоит пара бутылочек приготовленной для нее смеси.
— Можете не торопиться. Я знаю, как ухаживать за этой petite puce[72]. Я уверена, что, если вы пойдете прямо сейчас, вы легко найдете Тобиаса.
Когда я выхожу на склон холма, то понимаю, что вовсе не ищу Тобиаса. Я думаю только об Эросе и Танатосе и о том, что хочу чувствовать себя живой, чего бы это ни стоило.
Я быстро иду, почти бегу по хребту дракона, мимо заводи с невидимым краем, на опушку, к дому Жульена на дереве.
Я быстро взбираюсь по спиральной лестнице, едва замечая, что цветы глицинии опали, что ее листья потеряли свое неземное очарование и стали плотными и жесткими.
Я стучу в его дверь так громко, что он в тревоге распахивает ее передо мной.
Когда я целую его, губы у него тонкие и твердые, с привкусом дыма костра. Взгляд его ускользает от меня. На мгновение мне кажется: он этого не сделает. Мысль о том, что он сейчас отстранится от меня, подобна смерти. Я крепко обвиваю его шею руками, словно плющ.
Я чувствую, как он в нерешительности колеблется. Но затем увлекает меня внутрь, в самое сердце дерева. Когда мы двигаемся, я слышу его тихое поскрипывание и таинственный шепот его листьев.
Внутри нет ничего, кроме звуков природы: ветки, ветерок, крик совы, дерево. Ничего, кроме прикосновения живой древесины и подвесной кровати, которая раскачивает нас в своих объятиях.