Сентябрь

Гроза принесла с собой прохладную погоду. Искупительную прохладу, приглашающую нас подвести некоторый итог, продолжить нашу жизнь, унестись от чистого безумия последних недель.

Этим утром я первым делом принимаюсь собирать тыквы, которые выросли на огороде. Дождь очень быстро накачал их до таких размеров и такого веса, что для их перевозки я пользуюсь тачкой.

Внезапно у меня начинается приступ тошноты. Я бегу в ванную, и там меня вырывает. Во рту я ощущаю странный металлический привкус, груди болят, я чувствую себя полностью разбитой. Но это совершенные пустяки по сравнению с моей предыдущей беременностью, когда мне казалось, что кто-то невидимой рукой поставил на максимум все регуляторы моих физических ощущений. Я опираюсь на край раковины и с беспокойством думаю, достаточно ли сильно меня тошнит.

Внутренность тыквы имеет насыщенный оранжевый цвет; когда разрезаешь ее, кажется, что режешь плоть какого-то животного. Нож погружается в ее внутренности, оттуда выступает сок, который оставляет пятна на лезвии. В нос бьет замечательный запах — что-то среднее между огурцом и дыней. Они будут кормить нас всю зиму, если только я найду способ, как их сохранить.

Стерилизация таких слабокислых овощей, как тыквы, мудренее, чем фруктов с высоким содержанием кислот, с которыми я имела дело до сих пор. Они таят в себе особую опасность: в них может быть смертельный микроб ботулизма, способный размножаться в моих стеклянных банках без воздуха. Для полной безопасности консервов необходим автоклав с давлением — оборудование, которого во Франции нет.

Утро я провела на кухне, читая и размышляя. Два вида ботулизма погибают только при громадных температурах: более 121 градуса по Цельсию. Однако эти виды издают неприятный запах. Еще два вида, которые могут убить, не имеют вкуса и запаха, но сами гибнут при простом кипячении. Поэтому, если я нормально прокипячу свои банки для консервирования и выброшу все, что при разрезании плохо пахнет, опасность — теоретически — будет невелика.

Но когда вы беременны, все меняется. Вы не можете позволить себе рисковать. Меня приводит в ужас мысль, что в моих банках могут невидимо размножаться микробы. Я буду чувствовать себя в безопасности только в том случае, если буду точно знать, что они были полностью истреблены — все до единого.

Я говорю себе, что должна доверять природе. Если эмбрион хороший — природа сама защитит его. Если он нехороший — я с этим ничего поделать не смогу. При беременности, как и при консервировании, не может быть никаких гарантий.

Сегодня днем я обнаружила у себя капельку крови. Тест на беременность по-прежнему позитивный. С Фрейей у меня тоже показывалась кровь, но я не хочу рисковать. Я звоню доктору в Эг, которая относится ко мне с сочувствием и пониманием.

— Позитивный тест крайне редко бывает ошибочным. Вы чувствуете себя беременной? Ложитесь сейчас в постель, а я запишу вас на сканирование на завтра, во второй половине дня.


***

Я просыпаюсь с мыслью о сканировании. Тобиас приносит мне кофе в постель.

— Я бы предпочла зеленый чай, там меньше кофеина, — говорю я.

— Не смеши меня.

У нас происходит неслабая перебранка. Я кричу ему:

— Почему я не могу пить то, что мне хочется?

Тобиас вопит мне в ответ:

— Так значит, нас ожидает еще девять чертовых месяцев всего этого безумия?

В конце концов я делаю глубокий вдох и говорю:

— Они никогда не исключали возможности того, что все дело в дефектном гене, возможными носителями которого являемся мы, и если это так, тогда один шанс из четырех, что этот ребенок родится таким же, как Фрейя. Тобиас, неужели ты не видишь, что я цепенею от страха?

Злость его рассеивается.

— Это не дефектный ген. Они не смогли его найти. А если бы и был, все равно существует семьдесят пять процентов вероятности, что ребенок будет здоров. Послушай, Анна, если происходит что-то ужасное, совершенно нормально попробовать разобраться в том, что было не так и почему. Но иногда нужно принять то, что случилось, просто так, без всяких причин, или то, что причину мы никогда не узнаем. Самое сложное — иметь дело с неопределенностью.

Все утро я провела за тем, что заканчивала писать свой официальный запрос на получение разрешения открыть в Ле Ражоне кулинарную школу местной кухни — впечатляюще толстое досье, которое несколько недель провалялось в наполовину заполненном состоянии на столе в гостиной. То, что я в конце концов закончила все это, было моей небольшой взяткой карме, чтобы сканирование прошло успешно.

Мы договорились, что возьмем Фрейю с собой на сканирование, чтобы не оставлять ее с Мартой, а по пути заедем в Эг пообедать.

— Я оставлю свой запрос в мэрии, пока они не закрылись на обеденный перерыв, — говорю я как раз, когда на площади к нам подходит Людовик.

В руках у него букет гвоздик. В походке его появилась новая упругость, он кажется чище, а его охотничья шляпа выглядит просто подозрительно: как будто ее чистили щеткой.

— Я иду в кафе к Ивонн, — говорит он. — Надеюсь, что она будет gentille[90].

— Людовик… не хотите ли вы сказать, что…

— Я написал ей письмо. Может я и старый, но я солдат. Я знаю, как вести военные действия.

— Пойдем, — говорит мне Тобиас, — ты можешь отдать свое досье и позже. Прямо сейчас самое главное в нашей жизни — это, понятное дело, выяснить, что он написал в своем письме.

Мы идем за Людовиком в кафе Ивонн. Он с поклоном вручает ей свои гвоздики, а затем усаживается за бывший столик Жульена — самый ближний к барной стойке.

— Блюдо дня сегодня — museau de porc. Нос свиньи, — говорит Ивонн, которая выглядит очень уставшей.

Как раз в этот момент в кафе заходит Жульен. Он смотрит на меня и, похоже, колеблется, готовый тут же выйти. Но когда он замечает Людовика, то явно передумывает и садится как можно дальше от нас. Ивонн игнорирует его.

— Пожалуйста, Ивонн, — говорит Жульен, — не могла бы ты подойти сюда и обслужить меня?

— Я получила письмо от поклонника, — с вызовом говорит Ивонн, обращаясь, правда, к нам. — Я вам его прочту: «Ты прекрасно готовишь. Ты очень красивая. Мы с тобой оба одиноки. Я хочу предложить тебе выйти за меня замуж, а также мои виноградники и дом». — Людовик самодовольно ухмыляется и приподнимает край шляпы. — Что ж, — говорит Ивонн, — стиль, возможно, и не самый изысканный, но зато сразу переходит к делу. В отличие от некоторых.

За едой мы с Тобиасом снова начинаем ссориться. УЗИ нужно проходить в центральной больнице Монпелье, и, пока мы там будем, я хочу навестить Лизи.

Я чувствую себя виноватой, что не сказала Тобиасу о страсти Лизи к нему раньше и что не сделала ничего, чтобы как-то помочь ей. Я считаю, что поддержать ее — это наш долг. Но, к моему огромному удивлению и раздражению, Тобиас против этого визита. Причины я понять не могу. Он ведет себя по отношению к ней как-то робко, как будто она чем-то держит его.

К тому времени, когда приносят наш кофе, мы уже допререкались до точки и затихли. Я раздраженно смотрю в окно и вижу мэра, который шагает через площадь. Муниципалитет закрыт на обеденный перерыв, но если побежать, то я смогу передать ему свое досье лично в руки. Я догоняю его возле мемориала жертвам войны.

— А, англичанка, которая вдыхает в Ле Ражон новую жизнь, — говорит он мне. — Вам сейчас хватает воды?

Я киваю и смущенно улыбаюсь, а сама думаю, какие именно слухи докатились до него относительно событий в Ле Ражоне.

— Я слышал, что вы открываете кулинарную школу. Розе бы это очень понравилось. Она умела великолепно готовить.

Я вздрагиваю.

— Вы знали… Розу?

— Конечно. Все люди моего возраста знали ее. Она была моей учительницей, когда я ходил в maternelle[91].

Мы оба машинально смотрим на памятник. На нем также есть имя Розы. Оно записано отдельной строчкой, сразу под списком партизан, которые погибли при нападении немцев. «Роза Доннадье, герой Сопротивления. 1944».

— Вы не должны верить всем этим легендам про маки, — говорит мэр. — Конечно, через фильтр времени многие вещи идеализируются. Но, поскольку вы иностранка, вам я могу откровенно сказать, что в конце там появилось много грязи. В последнюю минуту к ним примкнули всякие подонки общества, которые хотели доказать, что они во время войны были на правильной стороне баррикады. Там были информаторы, много доносов. Были инциденты…

— Инциденты?

— Там был один парень из Эга, немного bavard[92]. Он проболтался немцам, что в этом районе есть маки. Не думаю, что он сделал это умышленно, но кто-то его подслушал. Маки поймали его, отвели в лес и загнали под ногти бамбуковые щепки.

— О господи! Неужели и Роза имела к этому какое-то отношение?

Сама того не замечая, я затаила дыхание, пока он не ответил:

— О нет, вовсе нет! Она была необыкновенной женщиной, — и я слышу собственный облегченный выдох. — Лучше, чем ее сын, — добавляет он.

— Но ведь Людовик тоже был героем Сопротивления, разве не так? По крайней мере, у него есть медали.

— Они получены тогда, когда мы пошли сражаться на север, уже в конце 1944-го. После того, как… — Мэр замолкает, и выражение его лица становится непроницаемым. — Но я не люблю говорить о таких неприятных вещах. Вокруг этого ходят всякие слухи. Когда увидитесь с ним в следующий раз, сами спросите у него, как умерла его мать.

Сколько я ни стараюсь, больше не могу вытянуть из него ни слова.

— Я принесла вам досье для открытия школы, — говорю я. — Но должна признать, я немного волнуюсь, что они могут не дать мне на это разрешение. Потому что у нас нет централизованного водопровода.

— Тут у нас, — говорит он, — мы стараемся не выносить сор из избы. Если плановый отдел не спросит про воду, вы не обязаны заострять на этом их внимание. От себя я добавлю сопроводительную записку, где будет сказано, что, как я считаю, кулинарная школа будет способствовать развитию туризма. Это будет хорошо для нашего региона.


***

По дороге в Монпелье наш с Тобиасом спор насчет Лизи возобновляется. Он тянется без особого энтузиазма, по кругу, пока мы не доезжаем до шлагбаума при въезде на автостраду, где к нам подходит худая, слегка сутулящаяся молодая женщина. Я думаю, что она попрошайничает, но вместо этого она спрашивает:

— Могли бы вы подвезти меня до Монпелье?

— Конечно, — без колебаний отвечает Тобиас. — Мы с удовольствием подбросим вас. А с какой целью вы туда едете?

— Из-за бабушки. Она там в доме для престарелых. Хочу навестить ее.

С виду она очень нервничает. В ее поведении чувствуется некая странность, какая бывает у людей, которые пытаются раздобыть деньги на наркотики: они озабочены вовсе не тем, о чем они вам говорят. Но денег она у нас не попросила.

Я предлагаю ей сесть на переднее сиденье, тогда как сама, скрючившись, устраиваюсь сзади, рядом с Фрейей, на всякий случай взяв в руку винную бутылку в качестве оружия. Тобиас, напротив, спокоен и расслаблен; очень скоро он разговаривает ее настолько, что она рассказывает нам историю своей жизни.

— Я работаю в конторе для физически и умственно неполноценных людей, — говорит она. — По правде говоря, я и сама неполноценная. У меня есть проблемы. Все дело в моем мозге: он работает не так, как у других.

«Возможно, — размышляю я, — Франция — хорошее место для людей со всякими расстройствами. У этой девушки есть работа и своя жизнь. В Англии она вполне могла бы оказаться на улице».

Тобиас улыбается ей своей ободряющей улыбкой, и я чувствую, что его обаяние срабатывает. Она преображается прямо на глазах и раскрывается перед нами.

— Я уже говорила вам, что я вдова? Мой муж тоже был инвалидом. Мы познакомились с ним на работе. Он умер восемь недель назад.

Без всякого перехода она начинает плакать. Тобиас тянется к ней и похлопывает ее по руке.

Мы высаживаем ее перед домом для престарелых в центре Монпелье и смотрим, как ее сгорбленная фигурка неуверенной походкой идет к двери.

— Бедняжка, — говорю я.

— Послушай, — устало говорит Тобиас, — если ты хочешь после УЗИ навестить Лизи, давай. Ты права. Мы несем ответственность за нее. Но я думаю, что это не очень удачная мысль, чтобы я тоже пошел с тобой. Я, между прочим, думал и беспокоился насчет своего… поведения.

— Оно было ужасным, — обрываю я его. — О’кей, то, что она флиртовала с тобой — подумаешь, большое дело. Она еще ребенок. Но вот ты ни в коем случае не должен был отвечать ей. Что на тебя нашло, черт побери?

— Это трудно объяснить, — говорит он. — Вот когда ты готовишь, у тебя никогда не бывает такого чувства, что ты занимаешься делом, которое выполняешь лучше всех в мире? Что ты находишься на самой вершине и что все в твоих руках делается как бы само собой?

Я неохотно киваю.

— Я испытывал такое раньше, когда писал музыку, но в последнее время музыка моя застопорилась. Единственное, что я хорошо умею еще, — это нравиться людям; я только что сделал это с той женщиной. Я получил кайф оттого, что помог ей выбраться из своего панциря.

Я годами жила с последствиями этого непринужденного обаяния Тобиаса. В каком-то смысле, я его жертва. Но, похоже, он искренне потрясен своим опытом с Лизи.

— Я думал, что мы с Лизи просто дурачимся, но теперь, оглядываясь назад, становится понятно, что она была в ужасном состоянии. Я думал, что помогаю ей, но теперь у меня такое чувство, что я использовал эту бедную девочку. Я не был для нее хорошим другом. — Следует секундная пауза. — Я боюсь увидеться с ней снова. Боюсь, что, если она увидит меня, это может снова подтолкнуть ее к самоубийству или к чему-то, столь же ужасному.

— Не говори глупости, — возражаю я.

Но он качает головой:

— Пойди к ней сама. Я позабочусь о Фрейе и подожду тебя в кафетерии.


***

Доктор, который будет делать мне УЗИ, заинтересовывается Фрейей. Когда мы говорим ему, что ультразвуковое сканирование в Англии не выявило ее дефектов во время моей беременности, он хмурится.

— Я всегда замечал отсутствие мозолистого тела. Возможно, мне просто везло, — говорит он и показывает нам картинку на обложке своего учебника. — Вот так выглядит отсутствие мозолистого тела.

— А как мы можем быть уверены, что дело не в рецессивном гене? Что то же самое не случится с моим следующим ребенком?

— Боюсь, что мы не в состоянии точно определить это до поздних сроков беременности. Я направлю вас к генетику, и там вас очень тщательно просканируют. Вероятно, вам предложат пройти МРТ плода, где-то приблизительно на двадцать шестой неделе. Однако, учитывая тот факт, что не удалось выделить этот ген в Великобритании, представляется маловероятным, что это повторяющаяся проблема. От себя советую вам расслабиться и наслаждаться своей беременностью.

Затем наступает время сканирования. Он сразу же говорит:

— Вот! — И там действительно виден маленький шарик. Всего один, но зато в правильном месте. Мы видим какую-то пульсацию — еле заметную, трепетную, — а доктор довольно мычит и говорит: — Это бьется сердце.

— А какой… может быть максимальный срок зачатия? Просто на случай, если я его неправильно определила, — говорю я как можно более небрежным тоном. — Может ведь такое быть, что это произошло менее пяти недель назад, а не семь недель…

— Ох, дорогая моя, — говорит Тобиас. — Все-то ты перепутала.

Я чувствую, как краснею; доктор смотрит на меня прищурившись, а может, это мне только кажется.

— На этой стадии срок можно определить очень точно, — говорит он. — Судя по сердцебиению, с момента зачатия прошло по крайней мере семь недель. Меньше этого быть просто не может.

Это ребенок Тобиаса. Я чувствую прилив беспричинной радости. В конце концов жизнь моя возвращается в привычную колею.


***

Лизи находится в специальном отделении для молодых людей с психическими проблемами на территории центральной больницы Монпелье. Коридоры здесь увешаны громадными картинами с арктическими пейзажами. Я иду меж белых медведей и айсбергов. У каждого пациента здесь своя отдельная палата, а на двери висит табличка с именем в форме какого-нибудь животного. Для Лизи это пингвин. Я стучу и после минутного замешательства слышу приглушенный голос:

Entrez[93].

Она выглядит хуже, чем когда бы то ни было на моей памяти, и хуже, чем я могла себе представить: кожа да кости, на лице резко выступают скулы, под глазами черные круги. Ее дрожь превратилась в тремор, от которого сотрясается ее тело, голос, каждое движение.

В первый момент она, похоже, не узнает меня. А когда все же узнает, по впалым щекам ее начинают течь тихие слезы, а меня переполняет жалость к этой девочке, которой бы жить и цвести и с которой, как я теперь убеждена, мы обращались жестче, чем она того заслуживала.

— Анна, — отрывисто говорит она. — Вы пришли.

Ее похожие на палки руки тянутся ко мне, и я делаю движение ей навстречу, обнимаю ее, но осторожно, потому что опасаюсь, как бы у нее внутри что-нибудь не хрустнуло. Желудок у меня сжимается от мучений, боли и угрызений совести. Она ребенок. У нее абсолютно никого нет. Возможно, мы с Тобиасом и не выбирали этого, но мы у нее in loco parentis[94]. И никакие наши собственные страдания, никакие личные проблемы не могут быть оправданием того, что у нас не хватило доброты поддержать ее.

— Мне очень жаль, — говорю я. — Прости, Лизи. Я должна была приехать раньше.

Приглушенный голос эхом вторит мне.

— Мне очень жаль, простите… — Голос ее срывается, и только тихо текут слезы. Когда она заговаривает снова, ее речь так невнятна, что я едва могу разобрать слова: — Знаете, я не пыталась покончить с собой.

Я понятия не имею, правда это или нет.

— Молчи, — говорю я. — Я знаю.

— Мне просто… было необходимо, чтобы что-то произошло. Что-то, что изменило бы мою жизнь.

— Конечно, это было необходимо, дорогая.

Я ловлю себя на том, что копирую любимое словечко моей мамы. Образец взят из моего собственного детства: я сейчас так же, как мама, обнимаю ее, глажу по голове, произношу ничего не значащие слова и издаю успокаивающие звуки, предоставляю возможность поплакать, даю ей выговориться.

— Мне написали из агентства по подбору приемных семей, — говорит она. — Моя биологическая мать хочет со мной связаться, но… сейчас я слишком слаба. Так что это было бы плохой идеей.

— Твоя мама?

Вялость в ее голосе сменяется тяжелыми рыданиями.

— Ну почему она не могла оставить меня при себе? Неужели со мной что-то было настолько не так?

Если я отдам Фрейю в приют, она никогда в жизни не сможет такое выговорить. Она будет даже не способна об этом подумать — словами, по крайней мере. Но будет ли она в состоянии почувствовать это, испытать чувство, что ее бросили? Сломает ли это ее так же, как сломало бедную Лизи?

— Я уверена, что на то были свои причины, — компетентно говорю я. — Уверена, что у нее были очень серьезные причины, которые могли быть… несущественными, но в тот момент казались ей важными. Лизи, пожалуйста, свяжись со своей мамой. По крайней мере, хотя бы попытайся выяснить, что там произошло на самом деле.

— Но что, если все это было из-за меня? — В глазах ее не осталось ничего, напоминающего выдру: никакой веселости или жизнерадостности. Только выражение всепоглощающего неподдельного ужаса.

— Нет конечно же, к тебе это не имеет никакого отношения. Лизи, тебя любит столько разных людей. Мы… в смысле, я с Тобиасом… мы оба очень любим тебя.

— Правда? Вы оба?

— Конечно, оба, — говорю я. — И тебе будет лучше поторопиться со своим выздоровлением, чтобы ты могла поскорее к нам вернуться. Знаешь, Фрейя по тебе тоже скучает.

— Правда, скучает?

— Ну конечно, скучает. И Тобиас тоже скучает. — Я делаю глубокий вдох. — Лизи, твоя мама, с тех пор как в последний раз видела тебя, каждый божий день скучала по тебе, думала о тебе и переживала, все ли у тебя в порядке.

— Вы действительно так думаете?

— Да, я это знаю. Свяжись с ней, и ты тоже будешь знать это наверняка.

— Как я могу так рисковать?

— Лизи, возможно, это твой шанс. Знаешь, как судьба или что-то в этом роде. Снова соединиться со своей матерью.

На мгновение кажется, что она колеблется в нерешительности. Ее тело-тростиночка покачивается. Затем она напрягается, и я понимаю, что снова потеряла ее.

— Нет у меня никакой матери, — говорит Лизи.


***

Когда мы возвращаемся, Марта ждет меня. Глазами она выразительно косится на дверь. С тщательно продуманной небрежностью мы вроде бы случайно выскальзываем во двор, чтобы поговорить.

— Это ребенок Тобиаса, — говорю я.

Марта обнимает меня.

— Это больше, чем ты заслужила, грязная искательница приключений, — наполовину смеется, наполовину ворчит она.

И теперь, когда у меня есть все основания радоваться, я ловлю себя на том, что плачу. Потому что, каким бы расчудесным не оказался мой новый ребенок, у меня навсегда останется чувство потери. Потери Жульена, который больше никогда не будет относиться ко мне как к другу. Потери его ребенка, который никогда не родится. Потери Фрейи, которая никогда не будет человеком, каким она должна была стать.

— О боже, Марта, я была такой дурой! — всхлипываю я. — Причинила боль людям, которых люблю. Чувствую себя ужасно.

Она обнимает меня, гладит по голове и приговаривает:

— Ну вот, ну вот…

И я наконец понимаю, что в состоянии смятения и потерь мне каким-то образом удалось снова сблизиться со своей лучшей подругой.

— Ну, думаю, что эта новая Анна мне вполне по душе, — говорит Марта, когда мои всхлипывания затихают. — Она немного более чуднáя, чем старая, но зато гораздо более занимательная — не соскучишься.

— Ты хотела быть крестной? — спрашиваю я. — Моего нового ребенка?

— Спасибо, я буду крестной Фрейи, — говорит она. — Я с ней больше связана. С самого начала.


***

Не могу поверить, что сегодня последний день визита Марты. Последние драгоценные часы его мы разбазарили, обсуждая с Тобиасом и Мартой, что делать с Лизи. Тобиас совершенно непреклонен в том, что не в ее интересах возвращаться сюда. Я столь же непреклонна, но в противоположном: у нас нет другого выбора, кроме как взять ее к себе. Марта поддерживает меня, потому что она моя подруга. Но я вижу, что на самом деле она считает, что мое собственное психическое состояние сейчас слишком неустойчиво, чтобы взваливать на себя еще одного нуждающегося в поддержке.

Мы соглашаемся, что дело это нужно отложить. Я накрываю стол под деревом во дворе для прощального обеда. Мы отмечаем ее отъезд свежим хлебом, горным сыром из молока лакаунских овец и салатом, сделанным из последних в этом сезоне мясистых — не хуже хорошего стейка — помидоров, сдабривая все это стаканчиком «Сен-Шиньона». Все это время Фрейя спит у меня на руках. Она такая славная, что я не могу удержаться и целую ее ручки; она просыпается и улыбается мне — счастливый ребенок, который радуется тому, что живет.

Я сжимаю руку Тобиаса, а сама думаю о нормальном ребенке, который сейчас растет в безопасности у меня внутри. Нормальный ребенок, который в конце концов даст мне возможность принять Фрейю такой, какая она есть.

После еды мы все едем на вокзал в Эг, и снова я прощально машу рукой человеку, которого люблю. Потом мы едем вверх по склону холма, чтобы вернуться в дом, где Тобиас, Фрейя и я впервые будем жить одни.

Разумеется, в течение дня по нескольку раз приходит и уходит Ивонн. И где бы она ни была, за ней следуют ее беспокойные воздыхатели. В настоящее время вокруг нее постоянно отирается Людовик; остановить его я не могу, поскольку он до конца года имеет право обрабатывать свою половину огорода. На нашей половине неустанно трудится Жульен, и они периодически бросают друг на друга испепеляющие взгляды.

Pulvérisateur с «раундапом» в руке Людовика дрогнул и полил грядку цукини, которую Жульен выхаживал после заражения мучнистой росой. Когда я иду нарвать латука к обеду, то вижу, как Жульен перебрасывает на сторону Людовика улиток.

Ивонн наблюдает за этим соперничеством с невинным видом.


***

Я купила маленькую резиновую зубную щетку для появившегося у Фрейи зуба. Глупо, конечно, но я возбуждена, думая, как буду чистить ей зуб впервые в жизни. Я понятия не имею, понравится ли ей это и захочет ли она вообще открыть рот. Раньше я никогда не пробовала чистить зубы младенцам.

Я несу ее в спальню и укладываю на кровати на полотенце. Я выдавливаю на щетку крошечное количество пасты и вспениваю ее каплей воды. Потом осторожно подталкиваю все это к ее губам. Она улыбается, и ее рот доверчиво открывается. Похоже, вкус пасты ее заинтересовал. Я с удивлением думаю: сейчас она впервые в жизни попробовала на вкус мяту. Она сжимает резиновую щетку своими челюстями, жадно ее жует, и я понимаю, что у нее на подходе и другие зубы.

Родители нормальных маленьких деток всегда говорят, как это поразительно, когда каждый день замечаешь в развитии ребенка что-то новое. А у Фрейи сверхъестественным кажется то, что все остается, по сути, тем же самым. Мы настроились замечать мельчайшие намеки на изменения. Каждое такое новое открытие — это бесценный самородок, который нужно хранить как сокровище.

Я тщательно чищу ее единственный зубик, а потом вытаскиваю зубную щетку. Она широко улыбается мне своей беззубой улыбкой. На мгновение мы так и замираем, улыбаясь друг другу. Потом Фрейя стонет — такой звук она издает перед приступом. В привычном ритме начинаются подергивания и судорожные вдохи. Ее челюсти смыкаются, и язык попадает под новый зуб. Начинает течь кровь.

Я пристально смотрю на нее. Челюсти сжаты. Я переворачиваю ее на бок, чтобы облегчить дыхание. Кровь изо рта капает на полотенце. Я подпираю ее на кровати подушкой. Она судорожно хватает воздух. На мгновение к ней возвращается сознание, и она стонет.

Ей больно, а я ничем не могу помочь.

Внезапно и очень отчетливо в голове проскакивает мысль: я не могу этого вынести.

Я выхожу из комнаты на крытый переход, тихо закрыв за собой дверь. Я иду и иду по этому мостику и ухожу в длинное строение, где находится амбар. Мне нужно быть уверенной, что я ушла достаточно далеко, чтобы не услышать, если она вдруг опять будет стонать.

Я в маленькой комнатке с соломой на полу, где мы видели сову-сипуху, когда впервые осматривали дом. Может быть, у той совы к этому времени есть уже свои детки. Двигаясь тихо, чтобы не потревожить гнездо, я заглядываю через небольшое отверстие в полумрак сарая. Будет ли он когда-нибудь доведен до состояния, чтобы быть нормальным, чтобы в нем было полно посетителей и смеха? Или же мы так и останемся чудаками, вечно живущими среди развалин?

Мне кажется очень важным сконцентрироваться в данный момент на каких-то деталях, настолько уйти с головой в мое физическое окружение, чтобы в сознании просто не осталось места ни для одной нежелательной мысли. Я изучаю какую-то деревяшку прямо перед собой. Это какая-то примитивная рукоятка, которая, должно быть, использовалась для перемещения тюков сена. В какой-то момент своего существования она явно треснула и была замотана куском грязной цветной ткани. Под слоем грязи я даже могу различить рисунок на ткани. Это роза.

Постепенно меня осеняет, что я рассматриваю обрывок любимого шейного платка Розы. Нашедшего другое применение и использовавшегося для других целей людьми, которые не могли себе позволить поддаваться сентиментальности.

Неожиданно моя злость обращается на меня саму. Как я могла бросить мою Фрейю посреди приступа? Как я посмела решить, что на свете может быть что-то, касающееся моего ребенка, чего я не смогу вынести?

Я тороплюсь обратно в спальню, где Фрейя лежит в своем полубессознательном после приступа состоянии. Кровь из ее рта течет двумя длинными струйками на белый комбинезончик. На подбородке она уже начала засыхать. Когда я подхожу к ней поближе, она стонет. Я подхватываю ее на руки и прижимаю к своей груди. Она издает низкий дрожащий вопль. Я бережно несу ее вниз и укладываю на столе на ее коврик.

В том месте, где она прокусила язык своим зубом, остался аккуратный треугольный разрез. Меня переполняет сожаление об этом. Теперь у нее навсегда останется это шрам.

Успокоить меня может только Тобиас. Я снова подхватываю ее и ковыляю с ней — прямо в перепачканном кровью комбинезоне — в его звукозаписывающую студию.

Он сидит, поникнув над клавиатурой и схватившись руками за голову.

— Что происходит? — спрашиваю я.

— Только что отпал еще один потенциальный инвестор. Если мы не найдем того, кто заплатит по счетам в самое ближайшее время, они уволят меня — я знаю, они это сделают. У меня такое чувство, что голова сейчас разорвется. Я месяцами снова и снова просматривал эти чертовы сцены; стоило мне написать какую-то музыку, как они тут же все перетасовывали или вообще вырезали. С моей стороны было глупо поверить, что я смогу это сделать. Это мне не по зубам. Я подвожу Салли и всех остальных.

— Ты прекрасный композитор, — говорю я. — Ты просто потерял перспективу, вот и все. Ты выгораешь изнутри.

Он бросает на меня безнадежный взгляд.

— Анна, можно я тебе что-нибудь проиграю? Я хочу этого уже очень давно. Просто я боялся это сделать или еще что-то.

Я, чуть дыша, киваю, боясь вспугнуть его, чтобы он не передумал. Он возится со своим оборудованием, и крошечную студию заполняет музыка.

Я всегда знала, что Тобиас хорошо умеет вызывать определенное настроение. Именно за это его так любят режиссеры-документалисты. Он может взять самый банальный фрагмент и написать к нему что-то такое, что сделает его каким угодно — от устрашающего до комичного.

Но могу сказать, что в этом отрывке чувствуется нечто большее. Мелодия полна острой тоски, и я знаю, что она идет у него изнутри.

— Это самая печальная вещь, какую я когда-либо слышала, — говорю я.

— Я говорил тебе, что мое ощущение удушья просочилось и в мою музыку, — говорит Тобиас.

— Еще ты говорил, твоя музыка могла бы помочь твоему бегству, — напоминаю я ему.

— Знаешь, когда Фрейя была совсем маленькой, — говорит он, — я усаживал ее в перевязь и представлял себе, что она нормальная. Теперь, когда она становится старше, в голове моей по-прежнему есть параллель с ребенком, который развивается нормально и делает вещи, которое должен был бы делать. Бóльшую часть времени я вроде как накладываю эти два образа друг на друга и фантазирую. Ситуация у реальной Фрейи та же самая: она не ходит и нет абсолютно никакой надежды на ее нормальность или хотя бы на прогресс в обычном смысле этого слова. Изменились только мои чувства. И в результате мне кажется нереальной уже вся моя жизнь.

Я протягиваю руку и сжимаю его ладонь.

— У нас будет другой ребенок, — говорю я. — Этот будет уже нормальным. Я это чувствую. Он спасет нас.

— Ох, Анна, как ты не понимаешь? Я смотрю в ее глаза и думаю: «Не существует ничего, абсолютно ничего, чего бы я ни сделал ради тебя». И не имеет никакого значения, черт побери, будет следующий ребенок нормальным или нет. Никто не сможет нас спасти. Мы пропали.


***

Тобиас кладет Фрейю в перевязь, и мы отправляемся на долгую прогулку. Сегодня день охоты, но мы уже знаем охотников. Мы выучили их правила.

На холмах лежат теплые и густые облака. От этого чувствуешь себя уютно в ограниченном пространстве.

— Мы как будто в лесу из облаков, — замечаю я.

— Или попали в британское лето, — говорит Тобиас.

Мы идем по хребту дракона, с удовольствием рассматривая у себя под ногами всякие мелкие детали, которые раньше никогда не замечали: обычно в этом месте внимание привлекает открывающийся отсюда вид дикой природы.

— Я читал, что эта дорога относится еще ко временам неолита, — говорит Тобиас. — В средние века она была забита гружеными мулами, вдоль нее стояли лавки, где люди обменивались своими товарами.

— Волшебное место, — говорю я и спохватываюсь, не напоминаю ли сейчас Лизи с ее высказываниями.

Облака движутся, позволяя нам ненадолго увидеть прячущееся за ними синее небо. Мы наслаждаемся то появляющимся, то исчезающим видом гор, находим потаенные места, где растут громадные грибы-зонтики и полевые грибы, расположенные причудливыми кольцами. Река очень красива в это время года: быстрая, широкая и с очень прозрачной водой. Мы обнимаем друг друга и вспоминаем, зачем мы здесь.

По дороге обратно Тобиас говорит:

— Иди взгляни на это.

Я иду за ним, ожидая увидеть какую-то новую прелесть. Но это полумертвый, лежащий на боку дикий кабан, еще молоденький, вдвое меньше взрослого, но уже потерявший свою детскую пятнистую шкурку. Я смотрю на полуприкрытый остекленевший глаз, на медленно поднимающийся и опадающий бок. У него во рту и вокруг глаз уже начинают собираться мухи.

Тобиас толкает его палкой; бедное животное с трудом поднимается на дрожащих ногах и медленно идет, шатаясь. В этой походке есть что-то омерзительное. Его рыло волочится по земле — очевидно, что у него нет сил поднять его, и, когда он продвигается вперед, вокруг его пятачка собирается нелепый пучок сухой травы. Он все время сильно кренится, как будто вот-вот снова упадет. Все это выглядит ужасно уныло и безнадежно, и я чувствую, что меня тошнит.

— У него сломана челюсть, — говорит Тобиас.

И тогда я замечаю неестественный угол, под которым слишком уж широко открыт его словно зевающий рот.

— Бедняга, должно быть, мучается в агонии.

— Он очень худой, — говорит Тобиас. — Возможно, он вот так шатается уже несколько дней. Нам нужно найти кого-нибудь, кто его прикончит.

— Пойду разыщу Жульена, — говорю я. — Мы сейчас неподалеку от его дома.

Жульен у себя в саду. Я испытываю приступ замешательства. Его взгляд соскальзывает с меня в сторону; у него такой вид, как будто он жалеет, что и сам не может последовать за своим взглядом.

— Жульен! Вы нужны нам, это срочно: там умирающий кабан. Он жутко страдает. Нужен кто-нибудь, кто может убить его.

— Анна, убивать — это вообще-то не по мне.

— Но что мы можем сделать в этой ситуации? Нельзя оставлять его так страдать.

— Раненый кабан. Он может быть опасен. Лучше оставьте его в покое. Никогда не вмешивайтесь в дела природы. — И он отворачивается, пожалуй, даже слишком резко.

Неожиданно я прихожу в ярость. Я инстинктивно чувствую, что мы должны вмешаться. Ему просто не хватает духу сделать это; ему даже не хватает смелости посмотреть мне в глаза.

— Я должна тебе кое-что сказать, — язвительно говорю я. — Я беременна.

Он поворачивается ко мне вполоборота, и его худые плечи слегка наклоняются вперед, как будто он борется с сильным порывом ветра.

— Ну, не молчи. Скажи хотя бы что-нибудь!

И снова его глаза ускользают от моих.

— Знаешь, Анна, — говорит он, — сейчас не время для выяснения отношений. В данный момент мне нужно пространство для самого себя. Надеюсь, ты меня понимаешь.

Я смотрю, как его худощавая фигура отворачивается от меня. Как я могла считать, что он лучше или умнее, чем кто-либо еще? Как я могла воображать себе, что у него могут быть какие-то ответы на мои вопросы? С моей абсурдной страстью покончено.

Я слышу вдалеке звуки chasse. Я торопливо иду в этом направлении, пока не встречаю Людовика с охотничьим ружьем.

— Там кабан, он ранен! Он страдает!

Мне кажется, что после всех тех человеческих несчастий, которые ему довелось увидеть, страдания какого-то кабана он серьезно не воспримет. Но как только Людовик понимает, о чем речь, он торопливо идет вместе со мной.

— Не волнуйтесь, Анна. Я положу конец его мучениям.

Несколько секунд мы молчим.

Как только доходим до кабана, Людовик единым привычным движением, без всяких пауз приставляет ружье к голове животного и стреляет. Задние ноги кабана в последний раз конвульсивно поджимаются вперед, все тело содрогается, после чего он замирает.

— Молодой самец, — говорит Людовик. — Должно быть, в него неудачно попал кто-то из охотников. Не все у нас прекрасные стрелки.

— Людовик, — вдруг выпаливаю я, — а как все-таки умерла Роза?

La drôle de guerre[95], — говорит он и пожимает плечами.

Я не собираюсь снова позволить ему просто так отделаться от меня, как он это уже однажды проделал на День Победы возле мемориала.

— Что конкретно это означает?

Мгновение мы пристально смотрим друг другу в глаза. Наконец он говорит:

— Она пошла предупредить мужчин о нападении немцев на лагерь партизан. Но было уже слишком поздно. Она не смогла пройти через кордон. Снайпер снял ее, когда она уже направлялась домой. Вот я и говорю: La drôle de guerre.

Я представляю, как Роза отважно пробирается вперед, чтобы предупредить мужчин, как она теряет жизнь из-за глупой случайности, когда оказалась не в то время не в том месте, как умирала, понимая, что не сумела никого спасти своим героизмом.

На долю мгновения Людовик медлит. Когда он говорит снова, тон его меняется:

— Я не должен был отпускать ее туда. Я жил с чувством… вины… более шестидесяти лет. И много лет я убеждал себя, что бедный Томас был мне наказанием.

Я начинаю качать головой, но он останавливает меня.

— С тех пор как умерла Тереза, я стал по-другому смотреть на многие вещи. Мы думали, что у нас вообще никогда не будет ребенка. Наверное, Томас не был наказанием. Наверное, мы все-таки сделали достаточно добра, чтобы заработать себе чудо — небольшое чудо.

Пасть кабана по-прежнему широко раскрыта. Я вижу, что внутри начали прорезаться длинные зубы, которые в зрелом возрасте превратились бы в большие клыки — предмет его гордости. А пока виден всего только кончик одного зуба.

— А может быть, с вашей la petite то же самое? — спрашивает Людовик. — Может быть, она тоже чудо, только маленькое?


***

Мое хорошее настроение улетучилось. В висках пульсирует боль, ломит все кости. Я чувствую себя изможденной и подавленной.

— Тобиас, притормози. Я очень устала и выбилась из сил.

— Тогда присядь, а мне нужно немного пройтись. Я вернусь за тобой.

Я сажусь на ковер из вереска. Когда-то здесь было поле. Сейчас природа забирает его обратно — в точности, как предупреждал Людовик. Сначала появляется вереск, ракитник и ежевика. Они душат более мелкие растения и образуют непроницаемые заросли. Сквозь них не могут пробраться даже животные. Молодые деревца получают шанс прорасти. Через несколько лет здесь уже стоят высокие тонкие деревья, которые, в свою очередь, заглушают ежевику. Через тридцать-сорок лет имеем уже новый неконтролируемый лес. Там, где почва для этого слишком бедна, получаем заросли кустарника, которые на глинистом сланце называются maquis, а на известняках — garrigue.

Я опускаю глаза. На лиловом вереске видны капли красной крови. Моей крови.

Все, что живет, душит этим что-нибудь другое. Все, что умирает, дает этим дорогу новой жизни.

У этого ребенка еще может быть какой-то шанс выжить. Я знаю, что должна сидеть неподвижно, должна дождаться Тобиаса, должна успокоиться и думать о хорошем. Но я не могу: мне необходимо, чтобы он был рядом со мной.

Я встаю и бегу.

— Тобиас!

Он оборачивается и машет мне рукой, снова очень бодро.

Я кричу ему:

— У меня кровь!

Сначала он не понимает. А потом широким шагом направляется ко мне с Фрейей, которая подпрыгивает в своей перевязи у него на груди.

— Уже случилось слишком много плохого, — плачу я. — Я этого не переживу.

Не говоря ни слова, он обнимает меня, как будто может просто силой своих рук удержать от того, чтобы я не развалилась на части. Затем он начинает действовать: отводит нас обратно домой, упаковывает противосудорожные лекарства для Фрейи и ее коляску, грузит нас обеих в машину и везет в отделение скорой помощи в Монпелье.

Даже при максимальной скорости на это уходит полтора часа. Я вижу вспененное море, которое совсем не похоже на Средиземное. Кровь сочится, как из подтекающего крана. Я чувствую, как руки мои колют невидимые иголки. И лениво думаю, за сколько времени может вытечь вся моя кровь.


***

Припарковавшись перед больницей, Тобиас бросается внутрь, возвращается с креслом-каталкой, на руках переносит меня в него, а потом еще как-то умудряется толкать его вперед и везти коляску с Фрейей.

В отделении скорой помощи любезная медсестра ставит нас в очередь за агрессивно настроенной женщиной и ее дочерью — причем обе они пришли на своих ногах и, соответственно, чувствуют себя лучше, чем я.

Когда же медсестра наконец замечает громадное кровавое пятно, которое образуется подо мной, ее заметно передергивает. Она сама хватает мою каталку и толкает мимо людей, которые лежат на носилках в коридорах. Ее паника передается и мне.

Первый врач, которого она находит, даже не взглянув на меня, отфутболивает нас со словами:

— Я уже закончил дежурство.

Молоденькая девушка-интерн, бросив на меня беглый взгляд, второпях бросает:

— Извините, — и бежит догонять доктора, который только что отослал нас.

Мир вокруг начинает выглядеть странно и расплывается перед моими глазами. Появляется бригада реаниматоров, которая подключает меня к целой куче своих приборов.

Я слышу, как врач говорит коллеге:

— Эта женщина приехала в отделение, а они даже не взяли анализ крови и не уложили ее под капельницу.

Затем меня отвозят в операционную и усыпляют.


***

Когда я просыпаюсь, на меня сверху вниз смотрит Тобиас и улыбается. Я по-прежнему подключена к двум проводам и трясусь от холода под своим одеялом. Тобиас кладет Фрейю рядом со мной на койку, и я ощущаю тепло ее тела, которое, словно печка, прогоняет холод. Тобиас поднимает хромированные перила кровати, и она пристально, не отрываясь, смотрит на них. Через несколько минут она протягивает руку и пытается потрогать блестящий металл пальцами.

Очень скоро им пора уходить. Когда Тобиас хочет поднять Фрейю, та начинает реветь.

Я смотрю на ее разгневанное, сморщенное личико и сама захожусь слезами.

— Фрейя, — всхлипываю я, — ты разбила мне сердце.

Тобиас поднимает ее с моей кровати, и когда тепло ее маленького тела оставляет меня, тут же опять резко накатывает холод.

Загрузка...