Апрель

Завтрак по-леражонски. Фрейя только что вырвала на меня выпитое молоко. Сейчас она сползла на своем детском шезлонге-качалке, икает и дрыгает ногами, а я, полностью погруженная во французские бюрократические бумажки, рассеянно играю с ее ножками, щекочу их тугую плоть, хватаю ее совершенные ручки и ладошки. В такие моменты она кажется крепкой и здоровой. Тобиас допивает свой кофе: он может завтракать часами. Керим стоит на стремянке и натягивает проволочную сетку до самого пола. Лизи в совершенно деморализованном состоянии пытается соскрести со стены селитру.

Хлопает передняя дверь, впуская в дом порыв воздуха с ароматом сирени. И еще одним запахом, хорошо знакомым и здесь неуместным. «Шанель».

— Здравствуй, дорогая. Не слишком ли уже поздно разгуливать в пижаме? Боже мой, этот ребенок что, вырвал на тебя?

— Мама, что ты здесь делаешь?

— Я взяла такси на вокзале. Не хотела тебя беспокоить.

Но скорее всего, просто не хотела, чтобы я остановила ее.

— Но почему ты здесь вообще?

— С тех пор, как умер твой отец, у меня на самом деле нет необходимости оставаться дома. И я знаю, что ты ужасно занята с этим твоим ребенком и этим ужасным местом. Так что я приехала, чтобы тебе помочь.

— Помощь исключается. Ты имела в виду, остаться здесь? На сколько?

— На столько, детка, на сколько потребуется. В тебе никогда не было ни капли здравого смысла, а у Тобиаса с этим дела обстоят еще хуже. А кто этот очаровательный молодой человек?

Керим уже спускается с лестницы, сияя своей ослепительной улыбкой.

— Вы мама Анны? — спрашивает он. — Позвольте мне лично поблагодарить вас за то, что у вас такая замечательная дочь.

Я думаю, что это уже слишком даже для Керима. Но моя мать прямо у меня на глазах преображается в трепетную девочку-подростка. И что бы там ни думали по этому поводу в РЭО, со зрением у нее, похоже, все не так уж безнадежно. Я вижу, как ее взгляд последовательно перемещается с идеально белых зубов Керима на его большие темные глаза, длинные мягкие ресницы.

— Что ж, она действительно получила хорошее воспитание, — расцветает она.

Он смотрит на нее сияющими глазами.

— Ваша дочь с Тобиасом приютили меня и дали работу в тот момент, когда мне некуда было идти.

— О, он просто замечательный, — говорю я. — И прекрасно справляется с любой работой по дому.

— Так он еще и работает по дому? — охает моя мать. — Как же тебе повезло!


***

Я убедила Тобиаса, что Фрейю нужно искупать. Мы с мамой стоим у печки и наблюдаем за этим. Фрейя молчит — она в восторге и занимается тем, что крайне сосредоточенно дрыгает под водой ногами. Его голова с кудрявыми темными волосами склонилась над ней, и я думаю о том, как они похожи. Я также чувствую, что этот ребенок разделяет с ним сибаритскую любовь физического восприятия.

— А она чувствует холодное и горячее?

— Да, мама.

— А что еще она может чувствовать?

— Ну, она может быть радостной, довольной, голодной, может злиться…

— Хм…

— Что ты хочешь сказать этим своим «хм»?

— Хвастаться тут нечем, — сердито отвечает мама. — Думаю, что даже растение может чувствовать все вот эти вещи.

Моя мама — анимистка[44]: она выдумала свою собственную религию, которая основывается на почитании предков и идолопоклонничестве на этой почве. В своей спальне в Ле Ражоне она обустроила небольшое святилище: под фотографией своей матери, которая умерла, когда она была еще девочкой, разместила святые для нее образы — размытые портреты, вырезанные из семейных фотографий. Среди них, разумеется, есть я и ее любимые кошки. Фрейя повысилась до нашего уровня. Немного ниже располагается фото моего отца. В самом низу находится миниатюрный снимочек Тобиаса. На туалетном столике под этим алтарем, как какое-то тотемическое животное, восседает мой детский плюшевый мишка — тот самый, которого она привозила с собой в больницу и которого в конце концов, видимо, решила не отдавать Фрейе. Но я не жалуюсь: я приятно удивлена, что Фрейя пробилась на самый верхний уровень иерархии ее избранников.

— В этом месте у тебя полный хаос и разруха, дорогая. Кто эта странная девушка, смахивающая на хиппи? Предполагается, что она выполняет какую-то работу в этом доме?

— Лизи — своего рода вольная душа. Она как бы просто досталась нам вместе с домом.

— Она определенно не очень хорошо умеет убирать. Даже еще хуже, чем ты. Сейчас вас, молодых девушек, этому никто не учит. А вы все бегаете, занимаетесь только своей карьерой, совершенно не думаете о своей матке. Ничего удивительного, что ребенок… — Преувеличенно долгая пауза. Испуганно прижатая к губам ладонь. Тактичность моей мамы способна с расстояния в сто шагов разбить зеркало. — В любом случае, дорогая, будет лучше, если ты позволишь мне взять всю работу на домашнем фронте на себя.

Пока она не произнесла этого, я и не знала, что это были те самые слова, которые я жаждала от нее услышать. Похожие ощущения у меня бывали в детстве, когда я болела: на меня накатывала волна облегчения, и я понимала, что, если захочу, могу прямо сейчас улечься в постель и позволить ей лихорадочно суетиться вокруг меня, гладить прохладной рукой мой лоб, подтыкать со всех сторон хрустящие накрахмаленные простыни, приносить мне домашний бульон и лимонад на подносе, украшенном свежими цветами.

Моя мама — не просто рядовая домохозяйка. Она закончила лондонский колледж домоводства — суровое учебное заведение, где провела лучшие годы своей юности, обучаясь готовить, убирать, чистить и вообще служить мужчине. Дело происходило во времена, когда ничего не выбрасывалось, а все ремонтировалось и использовалось многократно. «Я была лучшей в нашем классе, — любит повторять она, — и могу тебе сказать, что в наши дни конкуренция там была очень жесткая».

Мои детские воспоминания приправлены горечью суровой дисциплины моей мамы в отношении рутинной домашней работы: стирки, уборки пылесосом, методичной полировки всех блестящих деталей. Моя школьная форма всегда была прекрасно уложена в моих выдвижных ящиках; все было выглажено, даже носки. Она знает, как правильно скрести, готовить и гладить. И я совершенно уверена, что она наверняка знает пару ловких фокусов, как справиться с растущим на стенах лишайником.

— А сейчас, — говорит мама, — где твой комод для белья? Начинают обычно с него. Подозреваю, что у тебя там жуткий беспорядок.


***

Моя мама разобралась с нашими буфетами, вторглась на мою кухню и взяла под контроль всю стирку.

— Начав с тебя, с твоими пластиковыми контейнерами, и твоей мамы, с ее бесконечной глажкой, мы сможем скоро открыть тут приют для страдающих от синдрома навязчивых состояний.

— Тобиас, ты забываешь, как все это выглядело до ее приезда.

— Меня тошнит от того, как она флиртует с Керимом, — это просто абсурд какой-то.

— Она не флиртует. Просто она росла в другую эру.

Но в словах Тобиаса есть резон. Моя мама приступает к глажке, надушившись «Шанелью» и повязав шейный платок от «Гермеса». Она наконец-то нашла мужчину, который никогда не устает ей что-то приносить и уносить. И, самое главное, Керим относится к образу и званию Матери с таким почтением, о котором даже она могла только мечтать.

— О нет, не поднимайте это, — говорит он. — Позвольте, я вам помогу. Вы ведь Мать.

И она принимает это за чистую монету.

У нее есть своя теория насчет того, что наносит и что не наносит урон женской матке. Она будет ползать на четвереньках и драить каменные плиты пола, но при этом ни за что не станет забивать гвоздь в стену.

— Это мужская работа. Керим, вы не откажете мне?

И Керим не отказывает даже в самых последних мелочах. Студия Тобиаса давно закончена; последние несколько недель он работает уже над кухней и кладовой для дичи, но значительная часть этого времени посвящена выполнению команд моей мамы.

— Ваша теща — очень гламурная женщина, — говорит он Тобиасу.

— Будьте осторожны: одного мужчину она уже довела до смерти.

— О нет, вы шутите. Она такая славная дама! Как моя мама.

— Как такой парень, как вы, мог каким-то образом рассориться со своей матерью? — недоверчиво спрашивает Тобиас.

Керим становится печальным.

— Не знаю, но я скучаю по ней. Мама — самый дорогой человек для каждого.

Керим и моя мама часами сидят по вечерам, когда все остальные уже пошли спать.

— Он очаровательный молодой человек. Забавно, но я ничего не могу ему сказать, буквально ничего. Мы просто разговариваем. Он напоминает мне твоего отца, когда тот был молодым. До того, как мы с ним поженились, разумеется. После свадьбы, после появления детей уже так не разговаривают. Подозреваю, что ты заметила это по Тобиасу. Керим намного младше меня, но между нами существует настоящий контакт. Думаю, что он ценит мою компанию. А компания — это самое главное в любых взаимоотношениях.

— Взаимоотношения? Мне казалось, что ты ненавидишь это слово. Ты говорила мне, что оно новомодное и непристойное.

Моя мама выглядит сбитой с толку и нервничает.

— Ну, мне кажется, Керим его очень часто употребляет, когда мы с ним разговариваем о разных вещах. В его устах оно почему-то звучит не так плохо.

— О чем вы с ним разговариваете, черт побери?! Я никогда не считала Керима слишком болтливым. Услужливым — да, но разговорчивым — нет.

— Мы ведем с ним такие замечательные беседы, дорогая. Во многих отношениях он старше своего возраста. Он буквально все понимает.

— Что, например?

— Я рассказала ему все про твоего отца.

— И что же он на все это сказал?

— Ну… — На мгновение мама теряет уверенность. — В общем, дорогая, он вполне согласен с тем, что говорю я.

Прибирая наши жизни к своим рукам, Керим ведет себя даже активнее, чем моя мама.

Он деликатно забрал Фрейю у Лизи, которой мы продолжаем платить за то, что она приглядывает за нашей дочкой. Теперь он стучит молоком, положив Фрейю рядом с собой и бережно завесив ее корзинку простыней, как клетку с канарейкой, чтобы она не дышала пылью.

Он взял с меня обещание написать Рене и спросить, сможет ли тот помочь мне организовать кулинарную школу местной кухни здесь, в Ле Ражоне.

Но самое важное, что он вернул мне мое святилище: моя новая кухня начинает вырисовываться и принимать свою форму прямо у меня на глазах.

Он постарался тщательно заделать все дыры в стенах, по которым мыши пробирались внутрь. Он отгородился от селитры в нише с помощью doublage — двойной стенки. Он обработал каменные плиты соляной кислотой, вернув им их прекрасный терракотовый цвет; удалил из хлебной печи следы старой копоти и чудесным образом заставил ее работать. Он со вкусом смонтировал современное кухонное оборудование: мойки из нержавейки, профессиональную плиту и впечатляющий набор рабочих поверхностей и всевозможных полок.

Его усовершенствования в кухне для обработки дичи оказались еще более внушительными: он снабдил арку массивной дубовой дверью, которую обнаружил в сарае, превратив таким образом все это в отдельное помещение. Он оштукатурил стены и снял подвесной потолок из полистирола, где была дохлая мышь; обстрогал дубовые балки, вычистил мощеный камнем пол и вернул это место в двадцать первый век, снабдив его надежной проводкой и сантехникой.

Благодаря ему для нас буквально открылась эта небольшая, но очень впечатляющая комнатка, которая явно была построена раньше, чем весь остальной дом. Вид у нее получился средневековый: длинная и узкая, немного конусообразная с обеих сторон; в самой узкой ее части, над мелкой каменной мойкой, располагается окно с каменной рамой на четыре стекла — форма комнаты такова, что она подчеркивает это окно с мойкой, так как на них сходятся все линии комнаты. Над мойкой вбит мясницкий крюк, толстый и поржавевший. Потолок достаточно высок, чтобы на крюк можно было подвесить тяжелую тушу животного, а расположен он так, чтобы кровь стекала в мойку.

— Ух! Вы посмотрите на этот крючище, — говорит Лизи. — Зачем он тут такой?

— Чтобы подвешивать дичь, — говорит Людовик, который пользуется своей работой в огороде в качестве повода заглянуть в дом, когда ему этого хочется. — На этом крюку раньше часто висел целый олень. Это когда я был еще маленьким.

Он охотник и, по всему видно, стреляный воробей, но где-то все же есть слабинка: на глаза у него наворачиваются слезы.

Я получила ответное письмо от Рене, где он пишет, что будет рад направить ко мне учеников. Имеются в виду, конечно, те ученики, которые не нужны ему самому: несерьезные и поверхностные британцы, которые хотят в основном научиться готовить для себя по праздникам, а не заниматься профессионально кулинарией.

В кои-то веки я не возражаю против того, чтобы меня считали поверхностной. Внезапно мне становится более интересно и весело предлагать не только обучение, но и свой опыт: собирать ингредиенты блюд из окружающей природы, готовить их в хлебной печи или на плите и есть их всем вместе за столами, установленными на козлах посреди двора.

— Керим, ты настоящий ангел. Что бы мы без тебя делали?

— Не говори так, Анна, я этого не заслуживаю.

— Ты обновляешь наш дом и не берешь за это денег, ты строишь студию Тобиасу, занимаешься моей профессиональной карьерой и присматриваешь за нашим ребенком. Как же я еще должна называть тебя, если не ангелом?

Он, потупившись, угрюмо смотрит в землю.

— Это все обман, — говорит он. — Я не такой, каким кажусь.

И сколько я ни пытаюсь, больше ничего мне из него выжать не удается.


***

Керим пригласил мою мать пообедать с ним в кафе у Ивонн.

— Он пригласил меня так официально. И очень при этом смущался, — говорит моя мама. — Все это совершенно невинно, разумеется, но тебе не кажется, что это похоже на свидание? Я не хочу, чтобы у него появились какие-то мысли. Было бы совершенно неправильно поощрять его в этом. Расскажи мне, как вы, молодые люди, делаете это сейчас? Может мужчина пригласить женщину пообедать без каких-то далеко идущих планов? Возможно, дорогая, будет лучше, если вы с Тобиасом тоже поедете со мной. В качестве группы поддержки. К тому же я не думаю, что у него есть деньги. Да, думаю, что по счету должен будет заплатить Тобиас.

Я чувствую, как на меня накатывает знакомая волна беспричинной, иррациональной злости. С Тобиасом в последние дни и так тяжело. Как я могу предложить ему пообедать у Ивонн в компании с моей матерью?

Для спасения я выбираю трусливый путь.

— О, ради бога, мама, ты в каком веке живешь? Не будь смешной: ну какое это может быть свидание? Ты втрое старше его. Кроме того, тебе не приходило в голову, что за себя ты могла бы заплатить и сама?

— Вы, молодые люди, можете сколько угодно платить сами за свою еду, если хотите. А вот мы привыкли в ресторане хорошо выглядеть и иметь при себе славного молодого человека, который оплатит счет.

Схожесть моей мамы с молоденькой девочкой испарилась. Внутренний голос шепчет мне: «Что ж, Анна, я надеюсь, ты гордишься собой. Ты это сделала». Но тут же во мне раскочегаривается мой сарказм, который вскоре становится похожим на паровоз, разгоняющийся с горки. И спрыгнуть с него я уже не могу.

— Ты хочешь сказать, что еду вам заменял секс, — вырывается у меня.

— Нет, господи, они не имели в виду ничего такого! Им просто было приятно, что их видят под руку с красивой девушкой.

Но она все равно выглядит задетой.

— И я был бы горд, чтобы меня увидели под руку с вами, Амелия.

Мы не заметили, как вошел Керим. Я чувствую, что начинаю краснеть, но он только улыбается своей улыбкой опытного политика и непринужденно приходит мне на помощь.

— Анна, мы с Амелией собираемся пообедать у Ивонн. Я подумал, может быть, вы с Тобиасом тоже присоединитесь к нам? В качестве моих гостей, естественно. Я уже поговорил с Тобиасом, и он сказал, что поддержит это, если вы согласитесь. О, прошу вас, Анна, поедемте с нами, без вас это будет совсем не то!


***

За плотным обедом из холодных мясных блюд моя мама выпивает полбутылки вина «Фожер» и пускается в пространные рассуждения:

— В колледже меня считали одевающейся довольно рискованно за то, что я носила брюки «капри». Грейс Келли выглядела в них потрясающе, и я не могла успокоиться, пока у меня не появились такие же. Не надо на меня так смотреть, дорогая, — это был 1957 год, и общество вседозволенности еще не было изобретено. Все носили только повседневные платья и широкие юбки в сборку с облегающим поясом. Другие девочки, конечно, носили нейлон. Но мне было восемнадцать, и я думала, что нейлон — это так скучно

Я думаю о том, насколько привлекательно она выглядит для своего возраста. В темных глазах Керима горит восхищение. Она расцветает.

— Да, я была очень энергичной девушкой, прежде чем выйти за твоего отца. Но ты же знаешь, как это бывает: выходишь замуж, и в первый же день после окончания медового месяца он уже приносит тебе кипу грязного белья в стирку вместо цветов. Мужчина, которого ты считала своим рыцарем в блестящих доспехах, внезапно превращается в очень большого ребенка. Я тебе этого, Анна, никогда не говорила, но твой отец очень страдал от ипохондрии. Я всегда говорила ему, что он зря переживает, что с его здоровьем все в порядке, — а он взял и умер. Он никогда меня не слушал.

Я закатываю глаза; на самом деле она говорила мне это множество раз. Из соображений лояльности по отношению к отцу я всегда считала своим долгом пресекать эти ее признания. Но Керим издает тихий кудахчущий вздох сочувствия и приобнимает ее.

— Думаю, что он просто ничего не мог с собой поделать, дорогая Амелия, — говорит он.

— Я много лет терпела его, потому как думала, что у меня будет, по крайней мере, с кем вместе состариться. А он украл мою старость. Я считаю… что это было нечестно с его стороны. Правда. Дурное воспитание.

— Ну что вы, что вы, Амелия, не нужно плакать, — говорит Керим, и я вижу, что к ее глазам действительно подступили слезы.

— Глупый человек, — всхлипывает моя мама. — Ну почему ему было просто не послушать меня, когда я говорила ему, что с его здоровьем все в порядке?


***

— Мне кажется, что твоя мама немного увлеклась Керимом, — говорит Тобиас.

— Не говори глупости. Моя мама действительно одинока, иначе бы она ни за что сюда не приехала, но она не может на самом деле интересоваться Керимом. Он на сорок лет младше ее.

— Ладно, — говорит Тобиас, — но я вовсе не уверен, что Керим не заинтересовался ею. Она — хорошо сохранившаяся женщина, явно выгодная партия в свое время. Сколько ей, под семьдесят где-то? По нашим временам не так уж это и много. Вдова. Обеспеченная. Почему бы и нет?

— Никогда! Только не Керим.

— Мы о нем мало что знаем. Он действительно проводит с ней достаточно много времени. Он и сейчас в гостиной вместе с ней.

— Дурацкий разговор какой-то.

— Проберись туда и посмотри, что они там делают. Ты же хочешь этого.

— Ничего я не хочу.

— Ладно, тогда выключай свет и будем спать.

Я ворочаюсь на кровати.

— Хорошо, я тихонечко загляну к ним — просто чтобы убедиться, что у них все в порядке…

Уже за полночь. Я осторожно спускаюсь по дубовой лестнице, переступая через те ступеньки, которые скрипят.

Через открытую дверь я вижу маму и Керима, которые сидят на диване перед печью. Слышу мамино кокетливое хихиканье. От которого в 57-м году парни теряли голову.

— О, вы меня немножечко подпоили. У меня в голове уже начинает путаться. Я никогда ничего не пила, когда жив был мой муж, но это действительно довольно приятно. Так о чем это я? Ах да, о сексе.

Я застываю на месте. Секс? Моя мама рассуждает о сексе?! Когда мне было десять, она лупила меня только за то, что я вслух произносила это слово.

— Проблема с обществом вседозволенности, — продолжает она, — состоит в том, что оно принесло столько… оно вынесло на свет столько непристойности.

Керим издает какой-то звук, который она воспринимает как одобрение и предложение продолжить.

— Секс несовершеннолетних, например, или секс вне брака. Конечно же, в наши дни мы знали, что это существует, но у нас не было возможности постоянно слышать об этом. Люди такими вещами не похвалялись. И эти гомосексуалисты… Геи, как их теперь называют. Раньше это было хорошее слово, а сейчас его невозможно употребить без опасения быть неправильно понятым. Я, конечно, знала некоторых педиков, но им и в голову не могло бы прийти поднимать вокруг этого шум. Я не желаю, чтобы меня принуждали думать о том, чем гомосексуалисты занимаются в постели. Это омерзительно! А сейчас стоит включить телевизор — и это либо показывают, либо рассказывают об этом. На днях показывали какого-то викария, который утверждал, что это нормально. Ничего подобного, это не так. И уж точно говорить об этом не во время вечернего чая. И не по телевидению. Я очень рада, что у них в их ужасном доме нет этого ящика. То, что там показывают, просто неприлично.

Я на цыпочках возвращаюсь к Тобиасу.

— Думаю, нам не стоит волноваться по этому поводу, — шепотом говорю я. — Она рассказывает ему о некоторых своих взглядах на жизнь. А это способно отпугнуть любого, даже самого завзятого охотника за богатством.


***

Мы купили Фрейе серебристый, надутый гелием шарик в форме рыбки. Тобиас привязал его к пеленальному столику рядом с ее головой. Она поворачивается лицом к нему. Я верю в то, что она внимательно рассматривает его. Когда я вставляю его нитку в ее туго сжатый кулачок, кажется, что она держит его. Она двигает кулачком, и шарик дергается вверх-вниз.

— Случайность, — говорит Тобиас.

— А я думаю, что она может делать это осознанно.

— Нет, чепуха. Ты фантазируешь. Просто очень хочешь видеть, что она развивается, — ты это и видишь.

— А вы что думаете об этом, Жульен?

В последние дни я ловлю себя на том, что все чаще и чаще обращаюсь к нему, чтобы услышать его мнение. Он отвечает не сразу. И мы все несколько мгновений следим, как маленький кулачок вместе с шариком синхронно поднимается и опускается.

— Я не уверен, знает ли она, что ее рука соединена с ниткой, — наконец говорит он, — но мне кажется, она понимает, что, когда шевелит рукой, шарик тоже двигается.

— Вот видишь, Тобиас!

Жульен улыбается.

— Я пришел, чтобы пригласить вас на вечеринку, — говорит он. — У меня дома. Кажется, вы там еще не были. Это будет празднование прихода весны. И, пожалуйста, возьмите с собой Фрейю — в конце концов, она ведь тоже одна из нас.

Я до смешного тронута. Я склоняюсь над Фрейей и перекатываю ее к себе; кулачок по-прежнему сжимает нитку. Она поднимает руку, и мы с ней оказываемся связанными.

— Разрешите, — говорит Тобиас. — Дайте-ка мне распутать свою семью.

В какой-то момент, когда он пытается ослабить нитку, рука его соскальзывает, и мы, расположившись по кругу, оказываемся связанными уже втроем. Я с некоторым удивлением вдруг думаю: мы — семья.


***

Вечером, вместо того чтобы идти спать одной, я сижу рядом с Тобиасом в студии и смотрю на его сосредоточенное лицо, а он прослушивает в наушниках свою музыку. Оказалось, что на самом деле насчет «Мадам Бовари» ничего еще не ясно. Это какое-то совместное производство, и они не укладываются в смету финансирования. Снимать уже закончили, но нужны еще деньги на послесъемочные этапы работы над лентой. Салли хочет, чтобы Тобиас написал — и как можно дешевле — фрагменты музыкального сопровождения, а они продемонстрировали бы их потенциальным инвесторам.

— Что ты здесь делаешь? — спрашивает он.

— Жду тебя, — говорю я. — Не хочешь дать мне немного послушать?

Он снимает свои наушники.

— Оно… еще не готово. Не сейчас. Потом.

Однако он, похоже, не собирается занимать оборонительную позицию. В кои-то веки. И я решительно двигаюсь вперед.

— Почему до тебя так трудно достучаться в последние дни? Я тебя раньше никогда таким не видела, когда ты работал над музыкой.

— Это большая работа. Она действительно очень важна для меня.

— Но дело ведь не в этом, верно?

— Я не могу объяснить. Ты все равно не поймешь.

— А ты попытайся.

— Когда я в последнее время попадаю в студию, меня не покидает ощущение, что я пишу музыку ради того, чтобы выжить. В буквальном смысле этого слова. Что я уже поглощен и уничтожен, и только если я смогу удержаться и справиться с этой работой до конца, у меня может появиться какой-то шанс. Все это идет очень непросто: половину времени я пишу и переписываю одну и ту же сцену только для того, чтобы Салли написала мне по имейлу, что они ее вырезали в угоду какому-то потенциальному клиенту. У меня такое чувство, будто я пытаюсь плыть в патоке. Как будто я… корабль, получивший пробоину ниже ватерлинии и изо всех сил старающийся дотянуть до берега. Но я все равно тону, просто сам еще этого не знаю.

Он обнял меня и тихонько говорит это мне прямо в ухо. Я чувствую его дыхание, которое легко касается кожи моего лица.

— Понимаешь, Эмма Бовари попала в западню и окончательно запуталась. Не имело значения, кто она такая, насколько она красива, талантлива или, наоборот, порочна, насколько жив в ней мятежный дух, на что она надеется, о чем мечтает. В этом удушающем окружении она была обречена. Я чувствую то же самое. И это ощущение удушья… оно просачивается в мою музыку.

Я не могу уловить его мысль, но заставляю себя сочувственно кивать.

— Анна, мы с тобой оба сейчас в одиночестве на ощупь движемся в темноте, пытаясь по-своему справляться с проблемами Фрейи. Я знаю, что я уходил, отдалялся… но мне было это необходимо. Мне нужен какой-то способ скрыться от всего этого, даже если оно только в моей голове. Знаешь, я так боюсь… Я все время пребываю в страхе.

— Чего ты боишься?

— О, множества разных вещей. Я боюсь, что ты влюбишься в нее, а я не посмею последовать за тобой. Потому что, чем больше мы позволяем себе любить ее, тем большую боль она нам причинит. Я боюсь будущего. Боюсь, что нужно будет навещать уже взрослую Фрейю, всю в пролежнях, в какой-нибудь больнице. Я боюсь, что наша жизнь скроется в… в водовороте страдания по ребенку, который даже не будет знать, кто мы такие. Я чувствую себя все более и более одиноким. Ты мечешься, постоянно что-то делаешь, а я просто сижу здесь, бьюсь над музыкой, которая не выходит, и мучаюсь от постоянно нарастающего чувства, что если я не решу эту трудную задачку, то просто исчезну — исчезну без следа.

— Ш-ш-ш, — шепчу я, словно успокаиваю ребенка. Я крепче прижимаюсь к нему, и мы долго сидим, обнявшись. — Ох, Тобиас, я люблю тебя, — все так же шепотом говорю я. — Думаю, что без тебя я вообще бы не смогла жить. Я мечусь только потому, что мой метод преодоления кризиса — это уладить его. И все свое время я провожу за тем, чтобы попытаться… решить проблему с Фрейей. Упорядочить, казалось бы, несовместимые вещи, сообразить, как мне сохранить своего ребенка, своего мужа и при этом еще и не потерять рассудок. Как мне вернуть контроль над своей жизнью. Я тоже все время боюсь. А что, если мы не будем любить ее?

— Ох, Анна, ты так и не поняла. — Тобиас крепче обнимает меня, и его искренние голубые глаза испуганно расширяются. — Гораздо важнее, что получится, если мы будем любить ее?


***

С каждым днем наш шарик потихоньку сдувается, рыбка с виду становится какой-то подвыпившей. Постепенно она тонет. И в один прекрасный день я ее выброшу. Но пока что я не могу заставить себя сделать это.

Я просыпаюсь рано, и восходящее солнце гонит меня из дома. Я оставляю Фрейю, спящую в своей колыбели, и Тобиаса, похрапывающего в постели.

На улице все золотистое и мокрое от росы, птички поют, как мне кажется, с каким-то удовлетворением, как будто знают, что впереди их ждет несколько месяцев хорошей погоды.

Время от времени я думаю, что на самом деле мне следовало бы вернуться в дом. Но чуть дальше по тропинке на глаза мне попадается что-то свежее и захватывающее: дикий нарцисс, черная с желтым саламандра, удод с абсурдно-экзотическим хохолком и искривленным клювом, похожим на ятаган.

На подходе к памятнику жертвам войны, в лесу я слышу далекие голоса. Это меня озадачивает: сейчас слишком уж рано, чтобы встретить тут еще кого-то.

Впереди я вижу группу пожилых мужчин в какой-то униформе. Среди них Людовик, грудь его увешана медалями. Пройти просто так, мимо, мне кажется неприличным, но я как-то не чувствую, что имею право навязываться. Так что я останавливаюсь вдали от группы и просто наблюдаю. Старики кажутся болезненными, а их медали — бесполезными перед лицом истории.

Когда группа немного распадается, Людовик замечает меня.

Ah, bonjour, la parisienne! [45]

— Что вы здесь делаете?

— Вспоминаем. В этот день в 1944-м здесь произошло сражение. С бошами[46].

— Не может быть, чтобы вы были таким старым, что успели повоевать! — Глупо было говорить такое: звучит как-то снисходительно.

— В 1944-м мне было пятнадцать лет. А разные поручения от макú — французского Cопротивления — я выполнял с тринадцати.

— Это было опасно?

Еще один дурацкий вопрос. Людовик не обращает на него внимания.

— Вы идете домой? — спрашивает он. — Я тоже. — Некоторое время мы идем молча, а потом он добавляет: — Это был очень важный для маки район.

— Вы тоже участвовали в том бою? Ну, который вы все вместе вспоминали?

Он только качает головой.

— Посмотрите на этот лес, какой он густой, — говорит Людовик. — В 1944-м там был лагерь, жили люди — прятались среди сосен, как дикие звери. Никаких удобств, сплошная антисанитария. О, и еще этот запах: дым костров и дерьма… У каждого животного есть свой запах. У нас тоже. Я свистел особым свистом из двух нот, и на него из ниоткуда появлялись люди. Я приносил им еду — всего понемножку: немного масла, немного хлеба, немного сыра.

Мы сошли с тропы и углубились в сосны. Мы с Тобиасом всегда обходим этот лес стороной: он слишком мрачный и слишком бесплодный. Деревья растут очень близко друг к другу, заслоняя солнечный свет даже своим нижним ветвям. Под ними ничего не растет. Удручающее место.

— Прямо здесь, вот под этим деревом, лежал большой рюкзак со взрывчаткой, — говорит он. — А сюда Бенедикт притащил зеркало в оправе из красного дерева. Мы подшучивали над ним, потому что он каждый день брился. Его не стоило осуждать за это: у него была красивая молодая жена.

— И что же случилось?

— Какой-то подлый осведомитель рассказал бошам про этот лагерь. И те провели операцию. Меня в тот день здесь не было, вот я и выжил.

Он мотает головой, а я стою рядом и глупо пялюсь на его медали, сияющие под утренним солнцем так, будто их только что отчеканили. Похоже, что сказать мне на это просто нечего.

— Я думал о вашей проблеме с мышами, — наконец говорит Людовик. — Может быть, это у вас и не мыши. Вероятно, это loirs. — Он изображает руками быстро бегающее животное. — Такие маленькие зверьки с большими глазами и толстыми хвостами. У меня на чердаке как-то завелись эти loirs. В итоге мне пришлось взять цемент-пушку и пройтись ею по всем стенам и потолку — единственный выход.

— О, думаю, что нам бы не хотелось этого делать.

— Если это loirs, то это единственный выход, — повторяет Людовик.


***

— Соня-полчок, — говорит Тобиас, роющийся в интернете.

— Что?

Loir. Соня-полчок, их еще называют «соня съедобная». Смотри, вот она на картинке. — Похоже, что его заинтересовала только определенная часть рассказа Людовика.

Несмотря на титанические усилия Керима, всякий раз, когда я захожу на кухню, меня издевательски встречают свежие катышки помета. Совершенно очевидно, что эти грызуны все равно находят, как пробраться сюда.

— Выглядят такими симпатичными.

Соня-полчок — это почти бурундук. И иметь на кухне их, а не мышей, намного приятнее.

— Они вырастают до двадцати сантиметров в длину. Это может объяснить, почему их помет великоват по размеру для мышиного, — говорит Тобиас. — О, взгляни-ка: эти сони когда-то считались деликатесом! Римляне держали их в больших глиняных горшках, которые назывались долиум, и откармливали их на диете, изобиловавшей грецкими орехами. Подавали их на десерт, залитыми медом с маком.

— Что ж, хороший рецепт для моих будущих кулинарных учеников.

— Не хотелось бы мне быть животным, — говорит Тобиас, — в название которого входит слово «съедобный».

Мы дружно смеемся — впервые, кажется, за целую вечность. В хорошие дни у меня хватает резервов мощности быть великодушной к Тобиасу и дать ему помокнуть в ванной, пока я кормлю Фрейю. В хорошие дни мне удается дождаться, пока он выйдет из своей студии, чтобы мы с ним могли пойти спать в одно время. В хорошие дни он благодарен мне за это и, соответственно, очень мил со мной. Мы с ним оба чувствуем себя на лезвии ножа и балансируем на пределе того, что в состоянии выдержать.


***

Ивонн начала работать в нашей кухне для обработки дичи. Она приходит и занимается своим таинственным делом без всякой суеты. Время от времени из этой кухни доносятся манящие аппетитные запахи, но сам процесс закрыт завесой секретности.

Мы с ней становимся подругами. В отличие от остальных темпераментных личностей, время от времени появляющихся в нашем доме, она — величина постоянная: надежная, предсказуемая, заслуживающая доверия. Она всегда готова помочь присмотреть за ребенком и часто работает, блаженно прижав Фрейю к своей пышной груди.

— Вы как-то говорили, что хотели бы, чтобы я помог вам по саду? — спрашивает Жульен вскоре после ее первого визита. — Я тут подумал, что пара монет мне, в конечном счете, не помешает. Но из-за особенности моей ситуации, я, конечно, должен работать неофициально.

За свои услуги он называет цену, демонстрирующую удивительно точное знание им расценок на рынке труда в современном мире.

«Не обольщайся, — говорю я себе, — он здесь исключительно потому, что на нашей кухне для дичи трудится Ивонн. Наконец-то у меня появилось то, что ему нужно».


***

Этим утром в нашем почтовом ящике находится письмо для Керима. С написанным от руки адресом. Пока мы ждем юношу к завтраку, моя мама рассматривает его.

— Возможно, это от его матери, — говорит она.

Минуты проходят за минутами. Появляется Керим.

— О, Керим, дорогой, вот и вы! — выводит свою трель моя мама. — Здесь для вас письмо. Откройте же его! Мы томимся в неизвестности.

Керим смотрит на конверт. Краска начинает заливать его от самой шеи и доходит до границы волос. Затем он быстро распечатывает его и жадно пробегает содержание.

— Ко мне приезжает fiancée[47]. И школьный друг тоже. Oh, putain![48] Сегодня! Это на них похоже. Мне нужно бежать на вокзал прямо сейчас. Можно мне одолжить вашу «Астру»?

Лицо его сияет. Мы уже привыкли к его улыбке в тысячу ватт, но сейчас все по-другому: у него как будто меж глаз горит лампочка.

— Конечно, вперед! — говорю я.

— Я привезу их познакомиться с вами сегодня на вечеринку к Жульену.

Мы сидим ошеломленные и слышим, как хлопнула передняя дверь и во дворе завелась машина. В конце концов молчание нарушает моя мама:

— Вот это номер! Проклятье. Я знала, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой…


***

Моя мама вся как на иголках. Сегодня она особенно тщательно занимается своим туалетом.

— Дорогая, ты не могла бы помочь мне уложить волосы? А я могла бы помочь тебе. Я думаю, нам следует постараться ради молодой дамы Керима. Она может подумать, что он попал в банду головорезов.

Тобиас понял ее абсолютно неправильно. Да, она любит пофлиртовать, но только до известной степени. И теперь она по-детски искренне возбуждена возможностью познакомиться с невестой Керима.

— Я очень надеюсь, что она хорошая девушка. Мне бы не хотелось видеть, что он разменивает себя на кого попало. Как бы то ни было, мы должны на некоторое время оставить ее у себя. Мне так хочется произвести на нее хорошее впечатление! Интересно, почему он о ней никогда не упоминал? Только о своей матери. Мне это так в нем нравится — что он столько говорит о своей маме!

Сразу после полудня мы засовываем Фрейю в перевязь и карабкаемся по гряде скал, которая соединяет нашу гору с соседней.

— Мне всегда казалось, что она похожа на хребет дракона, — говорит Лизи.

— Не смеши меня, — возражает моя мама, но Лизи права: именно так все это и выглядит.

Мы представляем себе, что идем по спине какого-то спящего чудища. На полпути я вдруг спрашиваю:

— Что за изумительный запах?

Мы останавливаемся и стараемся определить местонахождение источника благоухания, такого знакомого, связанного с детством и почему-то пожилыми дамами. Однако вокруг, кроме зазубренных скал, ничего такого не видно.

— Вон там, — говорит Лизи, показывая на горную расселину.

Когда я в последний раз заглядывала туда, бока каменного дракона были коричневыми, с пятнами зеленого мха. Сейчас же они поразительного фиолетового цвета.

— Фиалки!

Они кажутся невозможно хрупкими, растущими прямо из камня, а их аромат одновременно и нежный, и всепроникающий.

У «заводи с невидимым краем» Лизи ведет нас по крутой тропе. Мы подходим к громадному белому дубу, у подножия которого лежит большая каменная плита, опирающаяся на две другие. На ней сидит большой серый кот с янтарно-желтыми глазами и, не мигая, как сова, смотрит на нас.

— Да это же дольмен! — возбужденно говорит Тобиас, внимательно рассматривая каменную плиту. — Посмотрите — на нем изображение чаши и кольца. Поразительно! Подумать только, этот камень пролежал здесь многие тысячи лет!

— Священное место, — с придыханием говорит Лизи.

— Это домашний очаг, — говорю я. — Кухня. Здесь горшки и сковородки, а под ними место для огня.

Я замечаю деревянную лестницу, рядом с которой вверх по стволу дерева, как поручень, уходит живая вьющаяся лоза. Я прикрываю глаза от солнца ладонью и смотрю вверх: там дом. Не просто шалаш на дереве. Настоящий дом. С окнами. И кровельной дранкой на крыше вместо черепицы. И с верандой.

— Нет-нет, дорогие мои, — говорит моя мама. — Нам явно не туда. Вечеринка будет проходить вон там.

Она показывает за дуб, в сторону вишневого сада с прекрасным открытым видом на горы. Под деревьями на козлах стоят столы со скамьями вокруг них.

В саду шумно. Он заполнен какими-то дерущимися собаками, детьми, носящимися, как пули, людьми, курящими травку, танцующими язычниками; здесь и оркестр музыкантов с диджериду[49] и другими заморскими инструментами. Вокруг полно медных котлов с тушеным мясом, на открытом огне жарится целый барашек, стоят пластиковые ведра с медовухой. Сад до краев полон жизни.

В самом центре событий, где плотность биомассы людей и животных наивысшая, мы замечаем Жульена. Он явно целое утро пробовал медовуху и теперь очень рад нас видеть.

— Я не думал, что вы все вот так сделаете, — постоянно повторяет он.

— Жульен, как вы, черт возьми, оказались здесь? — спрашивает Тобиас.

— Я здесь родился. В юрте. Дом на дереве я построил сам. Давайте я вам покажу.

Он бросается в сторону дуба. Я удивляюсь, как он собирается подниматься туда в таком состоянии, но он ловок, как горный козел. За ним, как верный пес, следует его кот. Мы пыхтим следом, цепляясь за лозу-перила, спотыкаясь на неровных деревянных ступеньках. Когда я бегу, Фрейя глухо бьется о мою грудь в своей перевязи.

— Добро пожаловать в мой дом! Здесь открывается самый лучший вид на горы — ну, возможно, за исключением вида из вашего дома.

— Вау! — говорю я. — Очень… впечатляет. — Я имею в виду лозу.

— Это glycine, — говорит Жульен. — Глициния.

На ней еще нет листьев, из темной древесины, как дымка, проступают лишь намеки на те места, где скоро будут цветы. А сама лоза похожа на гигантскую руку, схватившую хижину своими корявыми черными когтями.

— Что за дом? — Тобиас удивлен.

Хижина гнездится на изгибе дерева между стволом и большой веткой. Здесь нет никаких прямых линий: стены изогнуты, даже окна скруглены, а оконные стекла разделены раздвоенными ветками. Крыша из кровельной дранки, спускаясь, соединяется с верандой на глицинии.

— Здесь есть все современные удобства. Передняя дверь из настоящего дуба, ключ не нужен, потому что она никогда не запирается.

Он распахивает дверь. Внутри мы видим единственную комнату с печью, которая топится дровами. Никакой мебели, кроме деревянной кровати, подвешенной на живой ветке, каким-то образом входящей в конструкцию дома. Стены, пол, потолок, — все сделано из дерева.

— Здесь трудно понять, где заканчивается комната и начинается дерево.

— Я построил его на дереве и из дерева, — говорит Жульен.

— А кухня? — строго спрашивает моя мама.

— Внизу — отвечает Жульен, провожая нас обратно к дольмену.

— Я догадалась, — говорю я.

— Очень практично, — говорит Жульен. — Я не разрушаю камни и могу приготовить любое блюдо, какое только захочу.

— Ванная комната? — продолжает допытываться моя мама.

Жульен указывает куда-то в сторону тропинки.

— Моя ванная — это заводь с невидимым краем. Немного холодновато зимой, но, согласитесь, вид оттуда все компенсирует.

— Вы оригинальный горный человек, — говорит Тобиас. — Приходите к нам принять горячий душ в любое время, когда захотите.

— А вы родом из этих мест? — спрашиваю я.

Он качает головой.

— Мои родители переехали в Лангедок из Парижа после 1968 года. Думаю, что вы могли бы назвать их представителями поколения хиппи. В те времена была масса людей, которые пробовали вернуться обратно к земле. Потомственные крестьяне сначала относились к ним подозрительно.

— Должно быть, это было жесткое противостояние, — заметил Тобиас.

— Многие люди этого не выдержали и вернулись домой. Мои родители упорно работали и остались здесь. Они в принципе не верили в частную собственность. Один старик одолжил им этот участок земли в обмен на то, что они будут собирать вишни у него в саду. Они поставили здесь юрту, и в конечном счете родился я. Никаких свидетельств о рождении, никакой регистрации, никакого налогообложения. Сейчас мои родители уже умерли, как и тот старик, но его сын позволил мне остаться здесь на тех же условиях.

Через его плечо я замечаю Ивонн, которая в лакированных розовых туфлях на невысоком каблуке пробирается через грязь; на ней белая узкая прямая юбка и блузка с глубоким вырезом, подчеркивающая ее формы, соломенно-желтые волосы перехвачены вызывающей банданой в розовый горошек, а аксессуары — блестящие пластмассовые сережки, пластмассовое ожерелье, сумочка и даже губная помада, — все подобрано в том же цвете ядовито-розовой жевательной резинки, что и ее туфли.

Я замечаю ее раньше Жульена. А он тем временем рассказывает еще один случай из своей жизни:

— Местная школа была настоящим адом. Дети… короче, с ними было нелегко. Однажды я пас овцу моих родителей, мне тогда было одиннадцать. Меня увидел один из местных paysans. Его сын учился в той же школе, на несколько классов старше меня — один из моих главных мучителей. Он тогда как раз уехал в город искать работу. Так вот, в тот день его отец спросил у меня: «Такое утро, Жульен, как у тебя дела?» Только это, ничего более. Но это ощущение я не забуду никогда: впервые местные признали меня своим в одиннадцать лет. От этого на душе стало очень тепло.

Он усмехается. Когда он вот такой, расслабленный и задумчиво-непроницаемый, перед ним трудно устоять. Затем в поле его зрения попадает Ивонн в своей бандане в розовый горошек и узкой юбке, и он забывает, о чем только что говорил. Рядом с ней он становится косноязычным и скованным, теряет все свое обаяние и уверенность в себе.

Несмотря на нелепый наряд, Ивонн выглядит красивее, чем всегда. Она похожа на искусно раскрашенную фарфоровую куклу. И это должно было стоить ей немалых усилий. Без сомнений, это означает, что она его тоже любит.


***

Жульен уходит суетиться вокруг Ивонн. Чары разрушены.

Мимо нас неровной походкой, попыхивая косячком, проходит бородатый хиппи.

— Вы пришли или уходите? — спрашивает он.

— Я ухожу предсказывать всем судьбу по линиям руки, — объявляет Лизи.

Я вижу, как вокруг нее сразу же собирается небольшая толпа из потенциальных клиентов, протягивающих к ней свои раскрытые ладони.

Я угнетаю бедную Лизи своими требованиями выполнения домашней работы. Я настолько погружена в свои собственные планы и разочарования, что совсем забыла, какая она на самом деле свободолюбивая и жизнерадостная.

— Я не могу читать судьбу по всем рукам сразу, — смеется она.

— Мне, мне следующему, — настаивает Тобиас, хотя не верит ни в какие гороскопы.

Она берет его руку и, продолжая смеяться, переворачивает ее.

— Я должна посмотреть на ваши ногти, — говорит она, — чтобы узнать, есть ли у вас характер.

Он улыбается:

— К этому времени ты это и так должна была бы уже знать!

— Я действую без предубеждения. Просто читаю то, что вижу на вашей руке.

— Ну так как же?

— Что?

— Есть у меня характер?

— Посмотрите — вот здесь холм Венеры. Вы очень страстный человек. И творческий. И добрый.

— И неотразимо привлекательный? — подначивает он ее.

Она внимательно изучает его ладонь.

— Это кто как думает. На руке этого быть не может. Вот это ваша линия головы.

— Умный?

— Ленивый.

Она, по сути, всего лишь подросток, но ведет себя спокойно и очень уверенно. Мужчины могут легко влюбиться в Лизи. Тобиас, похоже, испытывает к ней слабость. А если еще и она будет испытывать слабость к нему — что ж, тогда мой плохой характер очень все для нее упростит.

Внезапно мне ужасно хочется убраться подальше от этого предсказания судеб. Я беру свою медовуху и иду через сад.

Ивонн сидит на бревне, поджав ноги и подтянув свою белую прямую юбку до самых бедер, чтобы уберечь ее от грязи, которой и так уже забрызганы лакированные розовые кожаные туфли. Жульен принес ей стакан с медовухой, но она сердито оттолкнула его руку. Ее лаковая сумочка такого же розового цвета — видимо, тоже самая лучшая у нее — лежит рядом. Бандана в розовый горошек на ее опущенной голове висит, как поникший флаг побежденной армии. Такое впечатление, что она изо всех сил старается сдержать слезы.

Я сажусь рядом с ней.

— Вы замечательно выглядите, — говорю я.

Она смотрит на всю эту вакханалию.

— Это… неподходящая публика. И Жульен тоже… Я думала, что когда-нибудь… Но он никогда не станет правильным. Все дело в его воспитании.

— Я наблюдала за ним, — говорю я. — Когда он видит вас, он ни на чем не может сосредоточиться.

На мгновение мне кажется, что я зашла слишком далеко. В конце концов, это совершенно не мое дело. Но ее вдруг прорывает:

— Мой отец взял бы его в помощники. Мы смогли бы урегулировать проблемы с его бумагами… Лет через десять он мог бы стать в нашей деревне мясником. У него появилось бы положение в обществе. Мы могли бы купить участок земли и построить хороший особняк на краю города. С оборудованной кухней, а может быть, даже с бассейном…

— Ах, Ивонн, не думаю, что он мог бы быть счастлив в особняке.

Она издает какой-то глухой хрип, идущий откуда-то изнутри, который начинается всхлипыванием, а заканчивается скорбным воплем души:

— А как, скажите на милость, я могу быть счастлива, живя с ним здесь, на дереве?


***

Садится солнце, зажигаются штормовые фонари, вовсю играет неистовый оркестр, медовуха течет рекой, завывают собаки и дети, а грязь взбивается ногами в пенящееся месиво. Моя мама танцует с лучшими мужчинами. Сначала ее кружит Жульен, затем — пожилой мужчина с длинной седой бородой и наконец какой-то новоявленный кельт в непонятном войлочном одеянии и с охотничьим рогом, болтающимся на цепи, которой кельт подпоясан.

— Дорогая! Это все равно, что танцевать просто твист, — кричит мне она, и я вижу ее молодой, неотразимой, переполненной joie de vivre[50].

Затем она кричит:

— Керим! Керим! Ох, дорогая, он здесь. Ее я не вижу, но с ним его школьный друг. Керим! Где же ваши манеры, дорогой мой? Представьте нам вашего друга. И где же ваша fianсé?

— Позвольте представить вам Густава.

— Здравствуйте, Густав. Я очень рада познакомиться с любыми друзьями Керима.

— Это и есть fiancé.

Кажется, что в этот миг музыка с грохотом обрывается, танцоры замирают на ходу, а на поляну обрушивается мертвая тишина. Это, конечно, не так, но следующие слова моей мамы почему-то звучат очень громко, и их слышат буквально все.

— Боже мой! — вскрикивает она. — О, это просто ужасно! Какие вы оба отвратительные мальчики!

Загрузка...