Декабрь
Боль то накатывала, то отпускала, и я скользила по этим волнам то вверх, то вниз. Эти приступы не имели ничего общего с теми чуть ли не оргазмическими всплесками, о которых рассказывала нам инструктор на курсах будущих мам «Новая эра», но зато они не были и так ужасны, как рассказы моей мамы о расходящихся костях таза и женщинах, сходящих с ума от боли в родовой агонии.
Я втягиваю в себя кислород и ужасно хочу увидеть лицо Тобиаса, полное такого плутовского очарования, как будто он приглашает весь мир послушать какую-то его шутку. Когда моя мама впервые увидела его, она сказала, что он похож на дружелюбную лошадку. Его бесит такое сравнение, а мне оно дорого.
Но вот наконец и он: темные кудри взъерошены еще больше, чем обычно, опоздал на рождение своего первенца — как это на него похоже! Его изможденный вид, я уверена, объясняется всего лишь тем, что он допоздна шатался где-то в городе. По своей натуре Тобиас явно не воин.
Я еще успеваю удивиться, вспомнив, как увидела его в первый раз, идущего, пошатываясь, среди танцующих, и сразу поняла, что он будет мне хорошим супругом и отцом моих детей… Но тут раздается крик акушерки: ребенок перестал дышать. Внезапно комнату со всех сторон заливает яркий свет, ко мне бросаются люди в голубых операционных халатах и масках, а Тобиас, потный и небритый, плачет и все приговаривает:
— Да, да, сделайте что-нибудь, что угодно, только чтобы с ними все было в порядке!
После этого мне делают эпидуральную анестезию и срочно назначают кесарево сечение.
У меня перед лицом устанавливают ширму, и я ощущаю какую-то странную возню, как будто кто-то двигает мебель у меня во внутренностях. Я плаваю на грани, то приходя в сознание, то снова теряя его. Лекарства — и обычно используемые при родах, и те, более мощные, которые мне только что дали доктора, — действуют, должно быть, очень здóрово, потому что, несмотря на девять месяцев маниакального раздражения, сейчас я абсолютно спокойна и созерцательна, как адепт дзен-буддизма.
Они снова что-то тянут… Кто-то кричит:
— Это девочка!
Раздается громкий вопль: это моя дочь — она здесь, за ширмой. Они не показывают ее мне. Секунды тянутся часами. Я вне себя от желания поскорее увидеть ее.
Наконец, наконец-то они приносят ее мне!
У нее большие серые глаза — один немного больше другого. В сознании на секунду проносится мысль: она не красавица. Но затем в голове срабатывает какой-то переключатель, и это личико — слегка перекошенное, с неодинаковыми серыми глазками — становится для меня самым красивым и самым лучшим из всех возможных вариантов. Рядом возникает Тобиас, который без удержу плачет, не в силах сдержать слез счастья, гордости и любви.
Это потрясающий момент. Один из тех редких случаев, когда никто точно не хотел бы оказаться в другом месте и заниматься чем-то еще. Прошлое и будущее растаяли и исчезли: существует только «здесь и сейчас».
Меня вместе с ребенком, который приткнулся рядом, куда-то везут, я лежу на каталке и думаю: это только самое начало. Теперь она моя, моя навсегда, чтобы любить ее и беречь. У нас есть целая жизнь, чтобы узнать друг друга. Я чувствую, как меня накрывает волной любви — ничего подобного я никогда в жизни не испытывала; любовь эта охватывает мое дитя, Тобиаса, я буквально излучаю ее, и ее хватит, чтобы осветить весь мир.
Раньше мне доводилось видеть нескольких новорожденных младенцев, и все они дрожали, как будто в благоговейном трепете перед великолепием этого мира и необъятностью расстояния, которое пришлось преодолеть, чтобы попасть сюда. Но это не тот случай. Мой собственный космический путешественник идеально безмятежен.
Затем она начинает дергаться. Я краем глаза вижу ее стиснутый дрожащий кулачок. Тобиас кричит:
— У нее судороги!
Меня на мгновение охватывает инстинктивный животный страх: для этого ребенка уже все кончено, наша нормальная жизнь оборвалась.
И снова, когда ко мне бегут врачи в хирургических халатах, это выглядит, словно сцена из сериала «Скорая помощь».
***
Если вы хотите что-то сделать, свои действия нужно спланировать. Мне это хорошо известно: я — шеф-повар. Например, чтобы приготовить соус бешамель, вам нужно правильные ингредиенты в правильных пропорциях смешать в правильное время. Отмерить, выбрать момент, проследить. По обыкновению эти вещи у меня получаются хорошо. Тобиас этого не понимает: он музыкант, пишет музыку для телевизионных передач и коротких документальных фильмов. Он редко встает раньше полудня и оставляет бумаги, одежду и прочие следы своей жизнедеятельности разбросанными где попало. Он всегда и везде хронически опаздывает. Он постоянно повторяет, что любит оставаться открытым для судьбы и называет это креативностью. Но я тоже креативна, тоже занимаюсь творчеством. Однако с соусом нельзя быть небрежным — это просто не сработает.
С самого первого раза, когда мы только начали пытаться завести ребенка, я спланировала все до мельчайших деталей.
Я уже тогда знала:
Что нашу девочку будут звать Фрейя (хорошее старомодное имя, в значении которого присутствует легкий эзотерический оттенок: скандинавская богиня любви и деторождения), — даже несмотря на заявление Тобиаса, что я смогу сделать это только через его труп.
Что у нашего ребенка будут широкие плечи и очаровательные длинные ноги, как у папы, а также прямые светло-каштановые волосы и большие серьезные глаза, как у меня.
Что у нее будет его joie de vivre[1] и мой талант организатора.
Что, как только мы выйдем из роддома, все продадим и переедем на юг Франции.
Так что сейчас, пока я лежу с затуманенным от морфия сознанием, все эти доктора, которые увели Тобиаса и унесли ребенка, никак не могут потревожить меня. Мои планы уже утверждены. И все будет хорошо.
На юге Франции на нас будет ласково светить солнышко, люди там будут дружелюбны и приветливы. Дочка наша будет расти в двуязычной среде, она будет утонченным ребенком, защищенным от всяких педофилов. Она не будет требовать себе кроссовки «Найк» последней модели. Она не будет употреблять наркотиков…
Я вижу дом, который мы купим там: коттедж в Провансе, двери увиты розами и мальвами, поле лаванды с редко стоящими оливковыми деревьями, насыщенная голубизна моря сливается с лазурным небом…
Я парю над этим морем, полями и домом, а где-то там, внизу, мы с Тобиасом и нашим ребенком живем нашей замечательной счастливой жизнью…
***
Просыпаюсь я рано.
Я хочу быть с моим ребенком.
Пока трудно сказать, закончилось ли действие морфия. Голова по-прежнему одурманена, мысли путаются, но при этом я чувствую жуткую боль.
Громадных усилий стоит мне вспомнить, где я нахожусь: это маленькая изолированная палата, которую в больнице используют для так называемых «особых случаев». Рядом кто-то храпит, словно напоминая мне, что Тобиасу разрешили спать здесь на раскладушке. На столике возле меня звонит мой мобильный. Я нащупываю его и сбрасываю вызов. Через пару секунд приходит СМС: «ЕСТЬ НОВАСТИ?» Это моя лучшая подруга Марта. Архитектор. Не замужем. Слишком занятой человек, чтобы заботиться о правописании. Я понятия не имею, что ей ответить, и поэтому отодвигаю телефон в сторону.
Приходит медсестра, чтобы снять катетер. Я и не знала, что мне его поставили: все это время мне вообще казалось, что я развелась с собственным телом в некий давно забытый момент в прошлом — где-то часов восемь назад или около того. Вытаскивать эту штуку чертовски больно. Меня стошнило, то ли от боли, то ли от морфия — сама не пойму.
— С вами все в порядке? — спрашивает нянечка.
Я не знаю, что ей на это ответить, но мне нужно встать, так что вру, что все хорошо, и спрашиваю:
— Можно мне сейчас встать, чтобы увидеть своего ребенка?
Моя дочь находится в затемненной комнате, где полно всяких мерно урчащих хитрых машин — чух-чух-чух, чух-чух-чух, — и крошечных деток, размером с кулак, которые лежат в прозрачных инкубаторах под светом странных цветных ламп. Я мгновенно узнаю ее: она вдвое больше любого из младенцев в этой комнате. Она лежит в открытой кроватке в позе эмбриона; из ее носика тянется трубочка, а к ноге пластырем приклеен какой-то проводок. Над головкой расположен блок мониторов, расшифровывающих ее состояние с помощью набора показателей жизнедеятельности: сердцебиение, насыщение крови кислородом, дыхание.
Медсестра объясняет мне, что это ПНИТ — прибор неонатальной интенсивной терапии, — и показывает, как взять ее, чтобы не потревожить все эти датчики.
Я впервые держу на руках своего ребенка. Она — само совершенство: губки — как бутон розы, ушки — как у эльфа, глазки плотно закрыты. Я могу посчитать ее реснички: четыре на правом веке и пять на левом. Я представляю себе, как они незаметно росли у меня в животе, словно семена растений, прорастающие под землей.
— Она замечательная, — говорит доктор, и я чувствую, как меня захлестывает волна удовольствия и гордости.
— Если вы, мамочка, не возражаете, я хочу использовать кое-какие специальные инструменты, чтобы посмотреть глазное дно вашего ребенка.
Он бережно берет ее из моих рук, и я, полностью поглощенная видом моей девочки, продолжаю следить за ней, пока они ее осматривают. Я вслушиваюсь, как врач обсуждает ее со своим помощником. Сплошные технические термины — ничего не понятно. Похоже, они обнаруживают кучу всяких вещей, которые искали. И я радуюсь за них, радуюсь за своего ребенка.
Прошло много времени, прежде чем он обращается ко мне:
— На левом глазу у нее колобома. Сетчатка сформировалась неправильно, и формирование радужной оболочки на этом же глазу также полностью не завершено.
Я непонимающе смотрю на него, потому что любому понятно, что у этого маленького создания все так, как и должно быть.
— Ваш ребенок не будет слепым, — говорит он. — Возможно, у нее будет небольшая дальнозоркость.
В голове снова щелкает переключатель, и несимметричное личико ребенка снова трансформируется: со школьной фотографии, щурясь от дальнозоркости, на меня смотрит славная дефективная маленькая девочка в громадных очках. И этот образ, в свою очередь, сразу же превращается в самое замечательное и самое лучшее лицо для меня.
— Для полной уверенности нам нужно провести МРТ-сканирование, — говорит доктор, — но складывается впечатление, что эти проблемы могут быть связаны с мозгом.
Я не обращаю внимания на его слова, потому что, когда он передает мне на руки моего ребенка, меня захлестывают и переполняют гормоны счастливого материнства. Они никак не согласуются с его ужасными словами и гораздо могущественнее, чем любой из этих доводов.
— У меня такое чувство, что я сейчас провалюсь сквозь пол, — говорит Тобиас.
Я жалею, что он не разделяет моих убеждений насчет того, что все непременно будет хорошо. Я улыбаюсь ему. Но он только раздраженно фыркает и обращается к доктору.
— У меня есть к вам несколько вопросов. — Он покосился на меня. — Не могли бы мы с вами поговорить наедине?
Я смотрю, как за ними закрывается дверь, и думаю, что ведут они себя очень странно. Мне же достаточно только держать на руках свою дочь и сознавать, что она у меня идеальная.
Девочка открывает глаза. Зрачок на левом глазу вытянутый, как слезинка, как будто он был нарисован черными чернилами, которые расплылись. Я никогда не видела детей с такими зрачками. Мы с ней серьезно смотрим друг на друга, а потом ее веки снова опускаются.
Я пробую пристроить ее к своей груди. Она немного морщится и осторожно берет в свои губки самый кончик моего соска. Я чувствую, как она нежно тянет — поклевка моей золотой рыбки.
— Так она не сможет добраться до молока, мамочка, — замечает шустрая медсестра. — Ей нужно широко раскрывать ротик, как маленькому птенчику.
Теперь мы с моей девочкой стараемся над этим вместе. Время от времени она неожиданно зевает, раскрывая рот, как акула, и смешно набрасывается на мою грудь — в стиле шоу Бенни Хилла. Но иногда что-то идет не так: извиваясь всем телом, она отталкивается от меня, личико ее кривится от злости, и она колотит меня своими кулачками. Потом ее теплое тельце опять прижимается к моей груди, и меня снова обволакивает наркотический дурман.
— Осторожно, мамочка, вы засыпаете, — предупреждает нянечка. — Вы можете уронить ребенка.
— Я не устала.
— Все равно вам лучше вернуться в постель.
Но как я могу хотеть чего-то другого, кроме как быть здесь, с ней?!
И я остаюсь в этой комнате с мерцающими огоньками и детскими кроватками из плексигласа; я крепко держу своего ребенка и думаю: как странно, что никто из всех этих деток даже не думает плакать, как будто эти медицинские аппараты забрали их голоса.
***
— Как прошли роды, дорогая? — Мамин голос по телефону звучит откуда-то очень издалека.
— Не так уж плохо. Кесарево сделали удачно. Ребенок…
— Тебя я рожала сорок восемь часов. В те времена они делали кесарево, только если человек уже практически умер.
— Ребенок… — начинаю я.
— Сама не знаю, как я все это вынесла. С другой стороны, в те времена они по крайней мере давали покурить в паузах между схватками.
Я чувствую, как сквозь дурман наркоза ко мне украдкой прокрадывается знакомое смутное чувство раздражения: моя мама еще ни разу в жизни не сказала и не сделала чего-то такого, что на ее месте сделали бы все остальные матери.
Возможно, из-за того, что, как в ее время считалось, она родила меня поздно (мне тридцать восемь, а ей шестьдесят девять), у нас с ней нет ничего общего. Она вышла замуж в двадцать и никогда в своей жизни не работала — я же откладывала свою семейную жизнь ради карьеры. В то время как простые смертные вынуждены подстраиваться под этот постоянно меняющийся мир, моя мама требует, чтобы все вокруг подстраивались под нее. Долгие годы она, можно сказать, жила в башне из слоновой кости — своего рода идиллия образца 50-х годов — и оттуда раздавала свои распоряжения. Любая неудобная ей реальность просто игнорировалась. В течение сорока восьми лет супружеской жизни мой святой отец, ныне покойный, помогал ей удерживаться на этом пьедестале, мирясь с ее капризным поведением и пытаясь выполнять все ее безумные команды. Курить она бросила резко и без комментариев, когда он девять месяцев назад умер от рака горла. Во всех остальных отношениях она стала хуже, чем когда-либо.
— Мама, я должна сказать тебе кое-что очень важное.
— Я знаю, дорогая, знаю. Тобиас звонил мне, когда они тебя зашивали. Маленькая девочка! Очаровательно! Но очень изнурительно. В наше время они сразу же уносили деток от мам в специальную комнату. Это было намного лучше. А сейчас, похоже, они настаивают, чтобы ребенок постоянно был с тобой.
Я пробую еще раз:
— Ребенок…
— Ты по-прежнему собираешься взять ее с собой сюда на Рождество?
— Не думаю, мама.
— Вероятно, вместо этого мне нужно будет самой приехать и побыть на Рождество у вас.
— Я не уверена, что это удачная мысль. Мама, все дело в том, что ребенок…
— Собственно говоря, мне все равно нужно быть здесь.
По ее тону я понимаю, что все-таки что-то в моих словах задело ее чувства, но не могу сконцентрироваться: мысли расплываются.
— Я в любом случае не могу оставить свою кормушку для птиц. Детка, мне очень жаль говорить об этом в такой момент, но не могла бы ты позвонить в КОЗП[2] и попросить их убрать скворцов из моего сада? После смерти твоего отца мне больше просто не к кому обратиться, и я боюсь, что бедные пташки умрут с голоду.
Ее голос звучит плавно, и мое сознание снова плывет, но я успеваю подумать: как много в моей личности является просто реакцией на мою маму. Может быть, я такая дисциплинированная, тактичная, предсказуемая и контролируемая лишь потому, что она этих качеств начисто лишена?
— Я приеду завтра на один день, — слышу я ее слова, — просто, чтобы взглянуть на нее одним глазком, и все. Не волнуйся, я не буду ни во что вмешиваться. Оставайся в больнице как можно дольше и хорошенько там отдохни. И пальцем не шевели сама — пусть все делает персонал.
***
Время в отделении интенсивной терапии течет в обстановке мерного урчания приборов в мягком свете цветных мерцающих мониторов. Здесь все приглушено, как в аквариуме. Мы с моим ребенком прижимаемся друг к другу, а время просто течет мимо.
Приходит нянечка, чтобы сказать, что нас ждут. Мы стоим в очереди на магнито-резонансную томографию.
Ребенок по-прежнему не может хорошо сосать. Молока у меня пока нет — только минимальное количество молозива. Мне удается с трудом выдавить одну-единственную крупную каплю этой жидкости. Она похожа на сгущенку.
Я смазываю ею палец и прижимаю его к губам дочери. На ее лице появляется выражение эпикурейского экстаза. Это ее право по рождению — пища, которую она и должна получать, а не какой-то раствор глюкозы через трубочку в нос.
Тобиасу не нравится это отделение. Он отсутствует все дольше и дольше, выскальзывая отсюда, чтобы отвечать на голосовые сообщения и всякие важные эсэмэски, которые просачиваются сюда из окружающего мира. Наши друзья начинают интересоваться, почему мы еще не всплыли на поверхность с нашим здоровеньким ребеночком.
— Мне все время звонит Марта, — говорит он. — Хочешь с ней пообщаться?
— Скажи ей, что я перезвоню позже.
Я не хочу ни с кем разговаривать. Даже с Тобиасом. Но он настаивает, чтобы мы хотя бы немного времени посвятили себе, и толкает мое кресло-каталку по коридору роддома.
Мой ребенок зовет меня из своей плексигласовой кроватки тремя этажами выше.
— Мы должны немедленно подняться и посмотреть, как она, — говорю я.
— О’кей. Через минуту. Я только газету куплю.
Тобиас большой мастак все откладывать. Он целую вечность болтает с женщиной из книжного киоска.
Ребенок зовет опять. Где ты?
Тобиас толкает меня по коридору со скоростью черепахи. Каждую минуту он бросает мое кресло-каталку, чтобы почитать висящий на стене плакат: «Если ты куришь, курить будет и твой ребенок». «Диабет убивает. Попроси своего доктора провести тест сегодня же». Эта наглядная агитация, засиженная мухами и выцветшая, буквально зачаровывает его.
Приди ко мне. Ты мне нужна.
Он вдруг замечает столик на козлах, украшенный мишурой и уставленный игрушками ручной вязки. На стоящей здесь же табличке написано: «Рождественская ярмарка друзей Святой Этели. Не скупитесь, пожалуйста». Рядом стоят две пожилые дамы. Сердце у меня обрывается: Тобиас обожает пожилых дам, и те его тоже.
Вскоре они уже кудахчут вокруг него:
— Ваш ребенок в интенсивной терапии? О, не переживайте так, бедняжка! Это прекрасная больница. Говорят, что здесь лучшее неонатальное отделение во всей стране. Сюда везут деток со всей Англии.
— У вас тут продаются очаровательные вещицы, — говорит Тобиас.
— Мы также делаем все детские одеяльца для отделения интенсивной терапии. И еще вязаные пинетки для недоношенных деток. И шапочки. Знаете, такие, которые могут регулировать их температуру.
— Как вы думаете, нашему ребенку что больше понравится — кролик или тигр?
Ребенок снова зовет меня, уже более настойчиво.
Я вообще ничего такого не хочу. Я хочу тебя.
— Тобиас, прошу тебя, давай уже пойдем!
Его лицо, всегда такое открытое, становится замкнутым и напряженным.
— Мне нужно выпить кофе. Пойдешь со мной? Мы можем еще какое-то время побыть вместе.
Но мой ребенок обладает своим гравитационным полем. Он притягивает меня к себе.
— Кофе мне не хочется, — отвечаю я. — Думаю, мне нужно поскорее идти к ней. Я уверена, что смогу потихоньку дойти туда сама.
Тобиас смотрит на меня так, как будто хочет что-то сказать. Затем сует мне в руку вязаного кролика.
— Отнеси это ей. Я присоединюсь к тебе чуть позже.
Я медленно ковыляю по коридору. А потом в болезненном нетерпении ожидаю приезда лифта.
Дверь со скрежетом открывается. Лифт забит. Я с трудом втискиваюсь в узенькое пространство, стараясь уберечь свои швы от толпы. Дверь захлопывается. Я чувствую, как мой ребенок просто тащит меня к себе вверх по шахте.
***
— На МРТ кто-то не пришел, и у них появилось окно, — говорит мне медсестра. — Вы можете пройти сканирование в течение ближайших сорока минут.
— Поторопись, Анна, — говорит Тобиас. — Если мы пропустим свою очередь, то никогда не узнаем, что именно с ней не так.
Но сначала ребенка нужно переодеть в одежду без каких бы то ни было металлических деталей, потому что в томографе гигантское магнитное поле. Потом еще нужно заполнить пятнадцать страниц формуляра. И наконец, все трубочки и мониторы нужно переставить на больничную тележку, напоминающую тачку на каком-нибудь заводе.
Молоденькая нянечка, которая работает в больнице первый день, везет ребенка, а Тобиас толкает мое кресло-каталку. Причем очень быстро. Каждый раз, когда оно бьется о стену, я вскрикиваю от боли, которая постоянно напоминает мне, что менее двадцати четырех часов назад я перенесла хирургическую операцию на брюшной полости.
Где-то посреди бесконечных коридоров, после того как мы много раз сбивались с пути и ехали не в ту сторону, Тобиас вдруг говорит:
— Я тут подумал. Фрейя, в конце концов, хорошее имя. Она действительно похожа на маленькую богиню, и мне кажется, что ее рождения является триумфом, вопреки всему.
И только теперь я понимаю, что он на самом деле очень и очень встревожен и надеется, что, если дать ей то имя, которое так хочу я и так ненавидит он, это может как-то ублажить богов, чтобы в конце концов все уладилось и было хорошо.
Нам и так пришлось преодолеть немало преград, чтобы появился этот ребенок.
Я хотела ее еще в прошлом марте. Это означало, что зачать ребенка нужно в июне, так что я взяла отгул в подходящий для этого дела день (я шесть вечеров в неделю работаю в Вест-Энде в ресторане «Кри де ля фуршетт», отмеченном звездочками французского гастрономического справочника «Гид Мишлен»), спланировала меню для идиллического ужина дома (суп из лобстера под бутылочку бургундского «Мёрсо») и стала ждать результатов.
Ничего.
Я не тот человек, которого может отпугнуть небольшая отсрочка, так что я просто решила передвинуть эту дату. Но прежде чем я узнала о неудаче, прошло несколько месяцев. В конце концов я не выдержала и расплакалась на плече у Тобиаса:
— Я не хочу умирать бездетной, и, конечно же, это твоя вина, потому что это ты так долго боялся иметь детей, и что, возможно, права моя мама, которая говорит, что я в погоне за карьерой в итоге растянула себе матку.
Тобиас обнял меня и сказал все правильные слова, после чего мы занялись любовью; а когда я была уже на грани отчаяния, случилось это чудо.
Жизнь моя легче не стала. Мой босс, знаменитый шеф-повар Николя Шевалье ясно дал понять, что не считает, будто беременность и материнство могут быть совместимы с четырнадцатичасовой работой по шесть дней в неделю, какой он требует от своих подчиненных. К счастью, Тобиас тогда хорошо зарабатывал как композитор, так что я спокойно написала заявление об уходе, выперла жильцов из своей однокомнатной квартирки, которую купила несколько лет назад, и продала ее. Это означает, что после выплат по закладной у меня в банке есть приличная сумма для обустройства на новом месте во Франции.
У меня ушло несколько месяцев на то, чтобы убедить Тобиаса отказаться от комфортной жизни в Лондоне и переехать в Прованс. Не стану углубляться в описание этого болезненного процесса. Но в сочинении музыки есть одно важное преимущество: этим можно заниматься где угодно. Что касается меня, то я стажировалась в Институте кулинарного искусства Лекомта в Экс-ан-Провансе, где выступала в роли такой себе звездной ученицы. Я совершенно убеждена, что смогу убедить Рене Лекомта взять меня в свою команду. Я работаю на него.
А тем временем я прорабатывала варианты в интернет-сайте по продаже недвижимости и бесконечно пересматривала сцены из «Места под солнцем»[3], пока всем этим чуть не свела Тобиаса с ума. Я даже умудрилась нанять агента по недвижимости. Зовут ее Сандрин, и она работает себе потихоньку. Все, что она предлагала до сих пор, было безумно дорого, но я верю, что однажды она подберет нам чудесный домик, не выходящий за рамки нашего скудного бюджета.
Пока Фрейю сканируют на томографе, мы идем в кафе. Меня по-прежнему не оставляет ощущение, что все это происходит не с нами. Как будто бы перед нами на экране прокручивается какой-то художественный фильм.
Конечно, через несколько часов мы получим отбой тревоги, вздохнем с громадным облегчением, возьмем телефонную трубку и известим весь мир о рождении нашего первенца. Позже мы будем смеяться, рассказывая друзьям о нелепом и беспочвенном беспокойстве, которое имело место в первые несколько дней ее жизни. «Должна вам сказать, что вначале мы были просто в шоке». А потом мы обязательно найдем время, чтобы вспомнить тех бедных деток и их родителей, которым не так повезло.
За соседним столиком сидит маленькая девочка с церебральным параличом. Она хорошенькая, но очень худенькая и странноватая, на шее у нее воротник-бандаж. Движения девочки резкие и угловатые. Они с папой играют: она резко бросается к нему, а он ловит ее на вытянутые вперед руки и каждый раз целует в лоб.
Каково оно — ухаживать и заботиться о таком ребенке? Но оба они не выглядят особо несчастными. Для них это, похоже, обычный день, который — так уж случилось — они проводят в больничном кафе.
Тобиас замечает, как я смотрю на нее.
— Я согласился на ребенка, но на такие вещи не подписывался, — говорит он.
— О нет, конечно, — говорю я. — Но Фрейя такая славная! У меня хорошее предчувствие. Я не верю, что с ней может быть что-то не так. Я уверена: МРТ покажет, что все это было просто какой-то ошибкой.
***
— Ваша дочь страдает от… В общем, у нее в мозгу есть много всяких нарушений, но главное из них называется полимикрогирия.
Консультант, который принес результаты томографии, пришел в отделение в сопровождении двух медсестер. Плохой знак.
— «Гирия» — это складки головного мозга. «Поли» — значит «много». Можно было бы подумать, что это хорошо, когда в мозгу много извилин, но в случае с вашей дочерью эти извилины очень неглубокие.
Он так торопится с объяснениями, словно надеется, что нам этого будет достаточно, и он сможет поскорее убраться отсюда.
— Пока она маленькая, ей не требуется особо что-то делать. Мы считаем, что двигательная координация у нее будет очень хорошая. Но когда она подрастет, появятся новые требования. Скорее всего, она будет в какой-то степени умственно и физически неполноценной.
Последние остатки морфия и гормоны материнского счастья исчезают в невидимом сливном отверстии, и на их место приходит всплеск адреналина.
— Умственно и физически неполноценная… Это что значит? — спрашиваю я.
— На этой стадии сказать невозможно. Некоторые дети с очень плохими томограммами чувствуют себя вполне нормально, а с другими, у которых результаты были вроде бы неплохие, на самом деле все оказывается гораздо хуже.
— А что это, собственно, означает «чувствуют себя вполне нормально»?
— Ну, тут может быть целый спектр состояний.
— Хорошо, тогда чем этот спектр начинается и где заканчивается?
— Предсказать такие вещи очень сложно.
— А чем это могло быть вызвано? — спрашивает Тобиас.
— Мы проведем кое-какие генетические тесты и, возможно, найдем поврежденный ген. Это может быть спонтанная мутация или какой-то рецессивный ген, носителем которого может быть любой из вас. Или же причина в инфекции на ранней стадии беременности, которая не была вовремя выявлена.
— Но я не пропустила ни одного УЗИ, — говорю я.
— Такие вещи сложно заметить с помощью ультразвука. Послушайте, это вовсе не означает, что у нее не может быть долгой или счастливой жизни, которой она может быть очень довольна. Не стоит пытаться загадывать наперед.
Одна из нянечек сжимает мне руку.
— Тут рядом есть пустая тихая палата. Если хотите, мы можем привезти ее туда, чтобы вы могли немного времени быть наедине со своим ребенком.
Они показывают нам маленькую комнатку — пародию на гостиную: два кресла и стол с бросающейся в глаза коробкой салфеток «Клинекс». В углу стоит увешанная мишурой рождественская елка, ветки которой уже начали отвисать.
Мы с Тобиасом сидим вместе с нашим ребенком и плачем. Когда я смотрю на ее помятое перекошенное личико, я думаю о том, что она проделала такое долгое путешествие, чтобы оказаться на месте такой поврежденной, такой неполноценной. Она отводит от меня свои широко расставленные глаза, но, в отличие от моих, они смотрят вниз. Сейчас она похожа на тибетского монаха.
Возможно, она и была очень старым монахом, который наблюдал закат над Тибетскими горами, когда его призвали в нирвану. Но она попросила еще одну жизнь здесь, на земле, и так получилось, что бóльшая часть ее души ринулась ко мне, тогда как там, позади, осталась часть ее мозга, такого же разрозненного и рассеянного, как лучи закатного солнца на облаках.
***
Тобиас хочет, чтобы я поужинала.
— Я знаю, что ты заботишься о ребенке, но я хочу позаботиться о тебе.
Он так энергично пытается меня защитить — я к этому не привыкла. Но от чего он меня защищает? От меня самой? От нее?
Мы сидим в больничной столовой и ковыряем странное жаркое коричневого цвета. Адреналин пропал, и теперь мы чувствуем себя уставшими и обессиленными. В ушах у меня звенит, будто я много дней находилась возле отбойного молотка на стройплощадке, и эхо этого грохота до сих пор живет во мне.
Жаркое наше давно остыло, пока мы сидим, держась за руки и заглядывая друг другу в глаза. Так мы вели себя, когда были просто влюбленными.
Мой телефон на пластиковой поверхности столика начинает вибрировать: звонок я отключила. На мониторе шесть пропущенных звонков от Марты и еще одна СМС: «НОВВОССТИ???» Я даже не пытаюсь ей ответить.
Мы плетемся обратно в нашу палату.
— Могу предложить тебе шикарную медицинскую раскладушку, если хочешь, — говорит Тобиас.
Мы вдвоем ложимся на его раскладушку и несколько минут держимся друг за друга так, как будто боимся, что нас разметет невидимая сила и мы разлетимся в разные стороны. Я всхлипываю у него на плече и потихоньку подпитываюсь его энергией. Стук в моей голове понемногу стихает.
— Мы не должны позволить, чтобы это сломало нас, — шепчу я и чувствую, как его руки крепче сжимают меня.
— Я хочу, чтобы ты сразу кое-что поняла, — говорит Тобиас. — Я буду не в состоянии полюбить этого ребенка.
— Боже мой, какие ужасные вещи ты говоришь! — Несмотря на всю горячность моего упрека, где-то в душе я чувствую болезненную благодарность к нему за то, что он озвучил страхи, в которых я не смела признаться даже себе самой.
— Мы пока что не знаем, насколько все плохо, — говорю я. — Все еще может быть очень… умеренно. Помнишь ту женщину, которая жила напротив? У ее мальчика была болезнь Дауна. Ей, конечно, пришлось немного побороться за него, но он блестяще выпутался. И даже смог получить работу в «Теско»[4].
— Я не собираюсь принести жизнь в жертву своей дочери, чтобы она смогла получить работу в «Теско».
— Но она такая славная…
— Она славная, — твердым голосом говорит Тобиас. — Но она — наш приговор на пожизненное заключение.
***
Ранним утром раздается стук в дверь, и она распахивается. Зажигается свет, входят двое или трое людей в халатах, кто-то кричит:
— У вашего ребенка еще один приступ!
На мгновение я пугаюсь, что она умерла… А может быть, на самом деле я надеялась на это?
— Вы даете нам разрешение лечить ее детским препаратом?
Все как в тумане; мы соглашаемся, и я спрашиваю, могу ли пойти с ними. Когда мне отказывают, я чувствую огромное облегчение.
Мы снова погружаемся в сон. Мне снится, что я на пределе своих легких кричу: «Я не хочу быть матерью ущербного ребенка!» Но меня никто не слышит.
***
Этим утром Фрейя совсем сонная. Я сижу с нею на руках, чувствую ее маленькое свернувшееся тельце и наслаждаюсь нежным, как у золотой рыбки, прикосновением ее губ к своей груди. Как будто наши с ней тела по-прежнему соединены, как будто они никак не могут отвыкнуть быть единым целым. Мое тело реагирует на нее: меняется дыхание, возвращаются мои гормоны счастья, а страхи, связанные с этим больничным отделением, улетучиваются. Оно превращается в самое замечательное место в мире, потому что здесь мы с ней вместе.
Мы с моим ребенком уезжаем во Францию…
Наш коттедж наполнен радостью, он красивый и опрятный. Она учится ползать на чистых каменных плитах под лучами льющегося в дверной проем солнца, пока я делаю салат из свежего хрустящего латука и наших собственных помидоров. Из сада приходит Тобиас, и она ползет в его сторону. Он подхватывает ее на руки и целует. Она смотрит на наши смеющиеся лица и визжит от восторга. Я усаживаю ее на высокий детский стульчик для кормления, надеваю слюнявчик и ловко кормлю овощным пюре, которое только что приготовила. В один прекрасный день она начинает ходить на своих толстеньких ножках и, прежде чем мы успеваем что-то сообразить, умудряется добраться буквально до всего. Мы с Тобиасом попиваем молодое белое вино и устраиваем для наших друзей обеды, за которыми повторяем всякие смешные слова, которые говорит наша дочь; когда внезапно она уже идет в школу, тут только мы наконец понимаем, что эти доктора с их пророчествами все совершенно перепутали…
— С вами все в порядке?
На меня с материнским участием в упор смотрит какая-то полная женщина.
— Мамочка, с вами все в порядке?
— Я не уверена, что со мной все в порядке, — отвечаю я. — Мне сказали, что моя дочь будет инвалидом, но никто не сказал мне, в какой степени, и еще никто из докторов не говорит простым английским языком — сплошная тарабарщина из специальных терминов, и вообще никто не называет меня иначе, как мамочка.
Женщина улыбается:
— Что ж, я одна из этих самых докторов. Я постараюсь говорить нормально, без тарабарщины.
Я киваю. Она такая добрая и участливая на вид и производит впечатление человека, которому можно довериться. Она как мама, которую мне хотелось бы иметь вместо своей — чуднóй и зацикленной исключительно на себе самой.
— Как вы уже знаете, у Фрейи сегодня рано утром был еще один приступ. Мы дали ей большую дозу лекарства под названием фенобарбитон. Этот приступ немного напоминает электрическую бурю в мозгу, и в таких случаях мы просто погружаем пациента в состояние сна. Чтобы дать системе перезагрузиться, если хотите.
— Мне кажется, я слышал про этот фенобарбитон, — говорит появившийся Тобиас. — Не от передозировки ли этого наркотика умерла Мерилин Монро?
— Да. Фено — это барбитурат еще из 50-х годов прошлого века. Боюсь, что у нас нет достаточно хороших препаратов такого рода для совсем маленьких. Компании, производящие наркотические вещества, не хотят проводить клинические испытания на новорожденных по этическим соображениям. Но фено работает, и мы уже много лет успешно и безопасно используем его. Поэтому-то Фрейя сейчас такая сонная.
— Мы собираемся переехать во Францию, — вырывается у меня.
Тобиас смотрит на меня с удивлением: после рождения Фрейи мы с ним это не обсуждали.
Если доктор Фернандес и удивлена, она этого не показывает.
— Я посмотрю, как это можно сделать. Мы должны будем координировать наши усилия с французской системой здравоохранения, если вы это имели в виду, — говорит она с таким видом, будто это самое разумное требование в мире. Наступает короткая пауза. — Мы также сможем организовать встречу с психотерапевтом, если он вам понадобится.
— Нет, спасибо, — быстро отвечает Тобиас, и я тоже отрицательно качаю головой.
Ужасно даже думать, не то чтобы начать копаться в том, что мы сейчас испытываем.
— Нам бы только узнать, насколько плохо все может обернуться, — говорю я. — Но никто, похоже, не берет на себя смелость делать такие прогнозы.
— Вам придется еще много раз общаться с самыми разными специалистами, которые разговаривают на своем жаргоне, — говорит она. — И все они захотят прикрыть свою спину. Вот что я могу вам обещать: я выясню, что они на самом деле думают по этому поводу, и дам вам абсолютно честный ответ.
— Спасибо.
— А на сейчас пока все?
— Мы не уверены, что сможем справиться со всем этим, — прямо говорит Тобиас, косясь на меня.
— Это совершенно нормально. По закону вы и не обязаны с этим справляться.
Хоть я и не считаю себя человеком бедствующим, я хватаюсь за слова доктора Фернандес с тем же неистовством, с каким утопающий в бурном море готов вцепиться в успокаивающе надежное бревно.
До сих пор я считала, что мы обязаны с этим справляться сами.
***
— Знаешь что, — говорит Тобиас. — Давай рванем в аэропорт, возьмем билеты до Бразилии и никому не оставим адреса, где нас искать.
Мы живо представляем себе эту картину, и вызванное ею облегчение вызывает у нас обоих смех.
— Но если мы поступим так, — говорю я, — то закончим, как герои Грэма Грина, которые открывают свой бар на Таити или еще где-то.
— Этот вариант очень привлекателен для меня. — говорит Тобиас.
— Жаль, что мы не можем этого сделать. В любую минуту может приехать моя мама.
— Этого мне только не хватало: твоей мамы.
— Беда в том, что я хочу, чтобы встреча наша прошла хорошо, но знаю, что она в конце концов брякнет какую-нибудь грубость, а я не выдержу и сорвусь.
— Анна, — говорит Тобиас. — Видит Бог, я не фанат твоей мамы, но вы с ней напоминаете двух кошек в одном мешке. Ты должна понимать, что она перевозбуждена по поводу рождения своей первой внучки и будет говорить и делать все, лишь бы привлечь твое внимание.
Я фыркаю:
— Перевозбуждена? Да она меньше всего сейчас думает о Фрейе! Все печется о своей кормушке для птиц.
— Можешь даже не вслушиваться в то, что твоя мама говорит, — советует мне Тобиас. — Думай о том, что она при этом имеет в виду.
***
Моя мама появляется в роддоме в длинном зеленом палантине, меховой горжетке, застегнутой на шее, и шапке из лисицы. Она прекрасно знает, что я против того, чтобы животных убивали ради меха. Иногда мне кажется, что она все делает, чтобы позлить меня.
— Мама, ради бога! Нельзя сейчас в Лондоне носить такие вещи!
— Чушь! Что такого в меховой шапке? Должна тебе сказать, что это подарок твоего драгоценного отца, которого ты всегда любила больше, чем меня.
Ну вот, пошло-поехало, шашки снова наголо.
Я делаю над собой громадное усилие:
— Я рада, что ты приехала.
— Конечно, я приехала, как же иначе? С чего ты взяла, что я могу не приехать? Посмотри, я привезла ей подарок. — По коридору разносится аромат «Шанель № 19», когда она лезет в свою сумочку из «Харродз»[5] и извлекает оттуда потрепанного плюшевого мишку. — Узнаёшь?
— Это мой мишка.
— Да, дорогая, и я все эти годы хранила его до того момента, когда у тебя будет своя дочь.
— Мама, я должна тебе кое-что сказать.
— Что такое, дорогая? Когда я могу увидеть нашу малышку?
— Мама, хоть раз в жизни, пожалуйста, выслушай меня! Ее мозг развивался неправильно. Очевидно, это очень редкий случай. Никто не знает, почему это произошло. Ни на одном из сеансов УЗИ они не заметили никаких отклонений. Она будет физически и умственно ущербной.
На какое-то мгновение лицо ее вытягивается. Но затем на нем появляется так хорошо знакомая мне неумолимая маска человека, отметающего любые плохие новости.
— Эти доктора, дорогая, все всегда преувеличивают, — говорит она. — Я уверена, что вскоре они выяснят, что это была какая-то нелепая ошибка.
Ну почему меня так злит эта ее «Шанель», эта сумочка из «Харродз», ее удобная жизнь, в которой нет никаких проблем?
— Нет никакой ошибки. Они провели уже кучу всяких тестов. — Голос мой звучит жестче, чем я рассчитывала.
А затем вдруг происходит неслыханное: моя железная, несгибаемая мама начинает рыдать. Я уже привыкла к тому, что она использует свои слезы в качестве оружия, но никогда еще — даже тогда, когда умер мой отец, — я не видела, чтобы она так искренне и безудержно давала волю своему горю. Почему-то вид такой ее глубокой печали шокирует меня больше, чем все остальное до сих пор, как будто это главное внешнее доказательство того, что на нас действительно обрушилась беда. Я пытаюсь обнять ее, но она отталкивает меня, злясь, что я считаю ее уязвимой.
У меня проскакивает мысль, что Тобиас, возможно, прав. Этот макияж, «Шанель № 19», меховая шапка, горжетка — все это может быть вовсе не для больницы и даже не для меня, а для ее внучки. И кто его знает, возможно, все эти ее разговоры о кормушке для птиц могут попросту быть голыми нервами, поскольку, раз ее отношения со мной безвозвратно испорчены, теперь у нее появился шанс начать все по новой с Фрейей.
— Я отведу тебя посмотреть на нее, — мягко говорю я.
Мама шмыгает носом:
— Да, хорошо. Я не возражаю пойти посмотреть на нее, конечно же нет. — Она вытирает слезы с глаз и поспешно сует плюшевого мишку обратно в свою дорогую сумочку.
***
Фрейя закрывает лицо скрученными, как побеги папоротника, кулачками и издает очаровательные скрипучие возгласы протеста, когда я беру ее на руки. Так и не проснувшись, она утыкается в мое плечо.
— Вот, возьми ее.
Она прилипла ко мне, как мягкий пушистый мох. Моя мама зачарованно смотрит в какую-то точку у меня над плечом. Я не могу сказать, избегает она смотреть на ребенка или просто не знает, куда и как смотреть.
— Я хотела бы, чтобы ты побыла со мной, когда я в первый раз буду купать Фрейю, — говорю я.
— Ладно-ладно, — отвечает моя мама, бросая быстрый, почти голодный взгляд на свою внучку и тут же отводя глаза в сторону. — Это очень современная больница. Все по последнему слову.
Купание в нашем отделении, как оказалось, включает в себя сложный медицинский ритуал, полный своих правил. Помощница медсестры должна принести вам ванночку. Она также дает два ведерка: желтое для использованной воды и белое для чистой. Нам позволяют самим наполнить ванночку. Моя мама стоит неподвижно и смотрит, как я все это делаю.
— Я никогда раньше не купала деток, — признаюсь я. — Не могла бы ты показать мне, как это делается?
Моя мама начинает бесконечно медленно двигаться в сторону Фрейи. Как раз, когда она доходит до нее, появляется нянечка.
— Не так, мамочка, — говорит она мне, не обращая внимания на мою мать. — Вот как мы купаем деток.
Я могла бы догадаться, что в Национальной системе здравоохранения Великобритании этому учат тоже. Но сейчас я только восторженно наблюдаю. Совершенно очевидно, что Фрейю это заинтересовало и ей нравятся новые ощущения. Она вытягивает свои лягушачьи ножки, шею и совершенно успокаивается. Я плещу на нее теплой водой, и она в ответ несколько раз дрыгает ножками.
— Этого пока достаточно, мамочка, нельзя оставлять ребенка в остывшей воде, — говорит нянечка.
Я заворачиваю дочь в полотенце и спрашиваю у мамы, не хочет ли она подержать ее.
— Да. Я не возражаю против того, чтобы подержать ее, — говорит моя мама, а затем проникновенным голосом добавляет: — Даже несмотря на то, что она такая, какая она есть.
Я вручаю ей Фрейю.
— Она просто замечательная малышка, тебе так не кажется? — говорю я.
Моя мама не готова заходить настолько далеко.
— Так что, — спрашивает она, — она действительно тупоумная, с мертвым мозгом?
— Никакая она не тупоумная! На самом деле мы пока не знаем, как нарушения в ее мозге повлияют на нее. Ее должны посмотреть все специалисты, а потом мы проведем совещание и попытаемся сложить общую картину.
— Но она будет неполноценной?
— Они, похоже, в этом почти уверены.
— И ты все равно планируешь воспитывать ее сама?
— Я не уверена, что у нас есть какой-то другой выход.
— А как Тобиас?
— Он говорит, что не хочет забирать ее домой.
Наступает долгое молчание.
— Я на днях прочла в газете об одной матери-одиночке, которая бросилась с моста Воксхолл вместе со своим умственно неполноценным ребенком, — медленно произносит моя мать. — Она не смогла выдержать такого напряжения.
— Нам до этого еще очень далеко.
Она, прищурившись, смотрит на Фрейю и морщит губы.
— Этому ребенку нужно бы понять, что она не сможет получить все, что положено, — говорит она.
***
К нам по очереди приходит целая процессия докторов, чтобы обследовать Фрейю. Такое впечатление, будто прошел слух насчет того, что в больнице появился интересный случай, и теперь специалисты всех возможных профилей хотят приобщиться к этому делу.
Они подсоединили электроды к ее голове и измерили волны, излучаемые ее мозгом. Они заглядывали в ее глаза. Они слушали ее сердце. Они взяли кровь у нее из ступней, а когда вены там иссякли, взяли кровь и из ножек.
— …У вашей дочери наблюдается целый набор пороков развития мозга. Вдобавок к полимикрогирии мозолистое тело, которое соединяет два полушария мозга, у нее полностью отсутствует, а мозжечок чрезвычайно маленький…
— …Случаи такого рода обычно связаны с генетическими нарушениями либо повреждениями в первые три месяца беременности. Бывало ли в вашей семье, что новорожденные младенцы умирали?
— …Левая сильвиева борозда ненормально глубокая, и имеется выраженный недостаток серого и белого вещества…
— …Ее симптомы не подходят ни под один известный тип генетических нарушений. Но всегда существует вероятность присутствия рецессивного гена — какого-то сбоя кодирования, который мог привнести любой из вас…
— …Я проводил специально изучение таких случаев в течение семнадцати лет. И это самый обширный пример нарушения миграции нейронов, с каким мне приходилось сталкиваться…
Не то, чтобы мы радовались каждой очередной плохой новости — просто уже перестали так ужасаться. Как будто где-то в глубине нас какой-то примитивный инстинкт, ответственный за выживание, твердил: «Этот ребенок уже по-любому дефективный. Так пусть уж он будет дефективный полностью, чтобы никто — вообще никто — не мог упрекнуть нас в том, что мы бросили его».
— Она превратилась из драгоценного ребенка в совершенно особенного ребенка, — горько шутит Тобиас, и мы с ним виновато смеемся, когда доктора не могут нас услышать.
***
Дни и ночи сменяются, плавно перетекая друг в друга. Я уже совершенно потеряла чувство времени и представление, как долго мы здесь находимся. С момента рождения Фрейи я еще не покидала территорию больницы. Хоть я уже и родила, нам позволили остаться в комнате для родителей рядом с отделением. Я знаю, что тем временем наступило и прошло Рождество, но это не имеет для меня никакого значения. У меня такое ощущение, будто весь мой мир вдруг сжался и мою семью, друзей, мой дом, работу и даже Тобиаса высосало из моей жизни каким-то гигантским пылесосом. И в ней осталось только вот это.
Посреди всего этого вдруг без приглашения приезжает Марта. Она напугана и вне себя от злости.
— Какого черта ты не отзывалась на мои звонки? Почему ты не хотела, чтобы я к тебе приехала? Такие вещи нельзя делать в одиночку.
— Я просто не знала, что тебе сказать. Я и сама до сих пор не знаю, насколько все может быть плохо.
Мы с Мартой неразлучны еще с начальной школы. Она всегда приглядывала за мной и всегда в лоб высказывает свое мнение.
— Выглядишь хреново, — говорит она. — Как твое кесарево?
— Да ничего, собственно говоря, — отвечаю я, удивленная тем, что мне о нем напомнили.
— Правда? Что, совсем не болит?
— Сначала болело жутко. А сейчас все полностью онемело. А может, это потому, что в данный момент я вся такая.
— Хм.
Я предпринимаю жалкую попытку обернуть все в шутку:
— Всем женщинам, которые жалуются на последствия хирургических операций, следует попробовать на себе программу реабилитации под названием: «У моего ребенка нет мозга».
Но Марта, похоже, не видит в этом ничего смешного и бросает на меня строгий взгляд.
Она привезла с собой подарок практического толка — упаковку из пяти детских комбинезончиков и акриловое одеяльце, которое легко стирается, — и я немедленно нахожу этому применение. Тобиас с шумом открывает бутылку шампанского, которую я припрятала в сумке, когда собиралась в роддом. Я воображала, как мы с ним сразу после рождения ребенка выпьем эту бутылку вдвоем, переполненные счастьем и любовью. Он разливает ее в три пластиковых стаканчика, взятых у бутыли с питьевой водой в коридоре.
— Дай мне ее подержать, — говорит Марта.
Я вынимаю сонную Фрейю из ее кроватки. Когда она уютно прижимается к груди Марты, я вдруг чувствую укол ревности: мой ребенок на руках у другой женщины.
Звонит мой мобильный. Я до сих пор не отвечала на звонки. Мне не хочется рассказывать людям о Фрейе: я понятия не имею, что им сказать. Но это Сандрин, которая вряд ли звонит просто для того, чтобы справиться, как мы тут. Поддавшись импульсу, я отвечаю на звонок и, многозначительно кивнув Тобиасу, включаю громкую связь.
— Вы что-то нашли? Какую-то недвижимость? — быстро спрашиваю я, чтобы упредить ее возможные расспросы.
— Ну да… несколько больше, чем вы просили, но думаю, что этот вариант стоит рассмотреть… фермерский домик на вершине холма. И по деньгам укладывается в ваш бюджет.
Как приятно снова говорить о нормальных человеческих проблемах! О чем-то, не имеющем никакого отношения к моему ребенку.
— Это не совсем там, где вы хотели, — говорит она.
— Но это, по крайней мере, не слишком далеко от Экса?
Голос ее звучит растерянно:
— Э-э-э… это не в Провансе. В Лангедоке. В той части, которая ближе к Испании. Послушайте, Анна, купить то, что вы хотите за такие деньги, в Провансе нереально. А в Лангедоке цены намного меньше. Я думаю, что вам, возможно, стоит посмотреть это место. Вы могли бы съездить туда в новом году.
— Мы хотим поселиться поближе к Экс-ан-Прованс. Я рассчитываю получить там работу преподавателя. К тому же я не уверена, что в данный момент мы вообще сможем куда-то поехать.
— Ребенок? — спрашивает Сандрин.
— Да.
— Он уже родился! О, ваше маленькое сокровище!
Я знаю ее уже шесть месяцев, но до сих пор видела исключительно в строгом деловом костюме с планшетом для бумаг наперевес. Я не узна´ю этот мягкий воркующий голосок. Дети являются пропуском в тайный клуб. Они раскрывают в людях такие аспекты, которые в обычной жизни спрятаны.
— Мы все еще находимся в больнице, — говорю я.
— Какие-то сложности?
— Сандрин, она… не совсем в порядке. По правде говоря, она будет инвалидом.
На том конце линии повисает долгая, очень долгая пауза. Когда она говорит снова, воркующие нотки уже исчезли, и это опять все та же деловая Сандрин:
— Разумеется, вы не сможете поехать во Францию прямо сейчас. И эта недвижимость вам не подойдет.
Я уже не слушаю ее, а думаю о том, как мне подобрать правильные слова, чтобы все объяснить о Фрейе, потому что от этого разговора очень многое зависит. Я отключаю телефон.
— Не расстраивайся, — говорит Марта.
Она всегда решительно выступала против моих планов переезда во Францию. Она ведет меня в столовую внизу и настаивает, чтобы самой заплатить за бутерброды и кофе. Я вижу, что она чувствует свою беспомощность и неспособность сделать жест, соответствующий драматизму ситуации, несмотря на нашу многолетнюю дружбу: ничего подобного раньше не было, и каких-то накатанных шаблонов поведения тут нет. Это раскрывает нас с другой стороны, и мы должны заново пересмотреть правила взаимных обязательств.
— Что ты собираешься делать? — спрашивает она.
— Ох, Марта, ну что я могу делать? Материнская любовь, по идее, должна быть безусловной, но сколько родителей проверили это на себе? Три недели назад в моей жизни было все. А теперь… теперь я могу потерять все ради нее. Я могу потерять Тобиаса. А что, если я откажусь ради нее от всего, а она потом возьмет и умрет у меня… С чем я тогда останусь? Послушай, я понимаю, что звучит это жутко эгоистично…
— Вовсе нет, — перебивает меня Марта.
Но по ее тону я понимаю, что зашла слишком далеко. Я переступила какую-то запретную черту. Внезапно между нами возникает необъявленное противостояние или даже столкновение, как будто я ее каким-то неопределенным образом предаю.
— Марта, я даже сама еще не знаю, смогу ли полюбить этого ребенка. В данный момент мне кажется, что я чувствую себя связанной с ней физически, но буду ли я в состоянии полюбить ее? И смогу ли я позволить себе любить ее, если могла от нее отказаться?
— Я не могу вмешиваться в такое, — говорит она.
Это не ее подход — раньше она никогда себя так не вела. Начиная с того момента, когда в пять лет меня попробовал поцеловать Томми Макмэхон, Марта всегда осуществляла руководство мною в отношении всех моих мальчиков, каждого продвижения по службе и каждого важного жизненного решения, всегда помогала мне выпутываться из неприятностей, произошедших из-за того, что я игнорировала ее советы. Но на этот раз она отошла от своих принципов.
— Я должна идти, — вдруг говорит она, пожалуй, слишком поспешно, и по ее легкой скованности я чувствую, что моя лучшая подруга постепенно отстраняется от меня.
***
Доктор Фернандес опоздала на наш большой консилиум. Тот самый, на котором мы должны окончательно решить, насколько тяжелым является состояние Фрейи.
Я мысленно снова и снова возвращаюсь к ее словам, что все доктора склонны к тому, чтобы в первую очередь прикрыть свою задницу. Какая-то моя часть по-прежнему, как и моя мать, питает надежду, что здесь имеет место некая ошибка или по крайней мере преувеличение. Я ничего не могу с этим поделать, но все откладываю окончательное суждение до тех пор, когда доктор честно вынесет свой вердикт, как она это обещала.
Пока мы с Тобиасом ждем в напряженном молчании, в голове моей всплывает воспоминание: я со слезами на глазах сижу в больнице, куда определили нашего любимого девяностотрехлетнего соседа Фреда. Когда же меня в конце концов к нему допускают, он сбивчиво рассказывает мне историю о своей дочери, которая пропала без вести во время школьного похода на байдарках. Спасатели искали ее и в воде, и на суше с воздуха, но тело так никогда и не было найдено. Он начинает плакать, и меня по-детски поражает тот факт, что в мире существует такое горе, которое в состоянии заставить плакать старика в девяносто три года.
Наконец в сопровождении медсестры появляется доктор Фернандес, уводит нас в ту маленькую комнатку, которая обставлена под гостиную, и усаживает в удобные мягкие кресла. Сама она устраивается на краю стола, а медсестра садится на жесткий стул позади нее. Коробка салфеток «Клинекс», как и раньше, стоит на своем обычном месте.
— Мы по-прежнему многого не знаем о ее мозге, — начинает она. — Как у профессиональных медиков, у нас есть большое искушение перестраховаться.
Сделав паузу, она надевает очки, висящие на шнурке у нее на шее, и неторопливо продолжает.
— Однако вам необходимо честное суждение о том, чего ожидать. Поэтому я обошла всех специалистов и попросила их высказать свое мнение не как медиков, а чисто по-человечески. При этом вырисовалась следующая картина, с которой я полностью согласна. Мы считаем, что у Фрейи будут сложности с простыми вещами. Например, с тем, чтобы сидеть, ходить и разговаривать.
На мгновение в комнате устанавливается тишина. Ее слова словно повисают в воздухе.
— Она сейчас вялая и пассивная — это является отражением функционирования ее мозга. В будущем она может остаться такой же вялой, но, возможно, со временем окрепнет. Это может создать физические проблемы. Есть риск, что легкие не развернутся хорошо, а это может привести к инфицированию дыхательных путей и пневмонии. У нее могут быть сильные судорожные сокращения мышц, хотя тут может помочь физиотерапия. Также ей может понадобиться хирургическая операция для высвобождения сухожилий в возрасте от пяти до десяти лет, если она доживет.
— Сколько она вероятнее всего проживет? — спрашивает Тобиас.
— Трудно сказать. В первую очередь вы должны знать, что в случае таких нарушений с мозгом, как у нее, иногда это само собой рассасывается и исчезает. Кроме этого, в первые два-три года жизни многие такие детки страдают от инфекций дыхательных путей, которые могут быть фатальными для них. Однако у Фрейи хороший рвотный рефлекс и в данный момент нет проблем с дыханием. Если она благополучно минует младенчество, то может пережить и вас.
— А ей может стать хуже?
— Теоретически нет: она находится в статическом состоянии благодаря структуре мозга. Но, поскольку она не будет слишком активной, то может страдать от мышечной дистрофии.
— Как вы думаете, у нее будут еще приступы?
— Наш невролог считает это весьма вероятным.
— Можем мы что-то сделать, чтобы ей было лучше?
— Лично у меня такое ощущение, что тут, похоже, ничем помочь нельзя.
— С ней можно будет общаться на каком-то уровне, будет ли она осознавать, что ее окружает?
— Трудно сказать. Она чувствует комфорт и боль.
— Она будет узнавать нас? — вырвалось у меня.
— Вероятно, нет, — говорит она. — Ей будет необходим кто-то, чтобы удовлетворять ее потребности, но для нее не будет иметь особого значения, будете ли это конкретно вы или кто-то другой.
И я внезапно понимаю, что это именно оно — это как раз та вещь, которая всегда будет заставлять меня плакать, даже если я доживу до девяноста трех лет.
Затем сознание мое стопорится, как будто упала какая-то шторка, и в мозгу уже не осталось свободного пространства, чтобы обрабатывать эмоции. Я слышу, как задаю какие-то вопросы практического значения и доктор Фернандес на них отвечает голосом, который звучит сочувственно, но при этом вполне уверенно и твердо.
— Ей потребуется какое-то оборудование?
— Ну, она может пользоваться креслом-каталкой, но вероятнее всего она будет оставаться в постели. Когда она станет тяжелее, вам понадобится подъемный механизм, чтобы приподнимать ее. Ей может потребоваться искусственная вентиляция легких и принудительное питание. И до конца жизни ей будет нужен круглосуточный уход.
— А какие у нас есть варианты по уходу?
— Если вы будете сами ухаживать за ней, система обеспечит вам некоторую поддержку.
— Сиделок?
— Ну… нет, не думаю — с ресурсами сейчас туговато, но это может быть какая-то временная помощь и психотерапия.
— А как насчет Франции? — спрашиваю я.
— Люди всегда говорят мне, что хотели бы увезти своего ребенка-инвалида в Боливию или еще куда-то, — медленно говорит доктор Фернандес. — Как медика, меня это, естественно, приводит в ужас. Но по-человечески… Я думала над этим, и похоже, что разница совсем незначительная. Если вы хотите уехать во Францию, вам нужно ехать. Я могу дать вам фенобарбитона про запас на случай, если у нее будет еще приступ. Вы не должны отказываться от своей собственной жизни. Она никогда не будет более транспортабельной, чем сейчас. И если у нее будет более короткая, но более счастливая жизнь, это хорошо. Если же она подхватит дыхательную инфекцию и вы не успеете достаточно быстро доставить ее в больницу, что ж, тогда…
Еще одна пауза.
Тобиас говорит:
— Мы тут думали, а что будет, если мы не заберем ее домой?
— Если вы не заберете ее из больницы, социальные службы будут обязаны найти ей вариант, чтобы ее взяли на воспитание.
Я начинаю плакать, громко всхлипывая, как ребенок.
Доктор Фернандес обнимает меня за плечи.
— Не нужно предпринимать никаких резких действий прямо сейчас. Послушайте, вам нужно время, чтобы как-то упорядочить то, что творится у вас в головах. А Фрейе необходимо остаться у нас еще на несколько недель. Рассматривайте это как бесплатный присмотр за вашим ребенком. Возьмите отгулы. Съездите вместе куда-нибудь и все обдумайте. И держитесь пока подальше от этой больницы.
Когда мы уже уходим, доктор Фернандес говорит:
— Я знаю, что вам еще нужно во многом разобраться. Но нам просто необходимо обсудить реанимационные меры. В законе очень четко указано, что мы можем делать и чего не можем. И есть некоторые области, где свобода наших действий ограничена. Что делать, например, если в ее состоянии наступит кризис? До какой степени вы разрешаете нам проводить реанимацию?
— Это звучит глупо, — вмешивается медсестра, — но смерть в таких случаях не может быть легкой и простой. Спокойной, с достоинством и умиротворением.
В моей голове снова щелкает все тот же переключатель, и на этот раз я вижу лежащее на кровати немощное тельце. Невидящий взгляд устремлен в потолок. Из живота торчит трубка, рядом лежит баллон с кислородом. Она дышит с помощью искусственной вентиляции легких, делая натужные тяжелые вдохи…
Мы с Тобиасом лежим вместе на нашей больничной койке. Я чувствую его слезы, и моя щека уже мокрая от них.
— Ты должна меня понять, — говорит он. — Если мы оставим этого ребенка у себя, я не смогу больше быть фрилансером. Мне нужно будет где-то искать работу. И нам придется отказаться от идеи переезда во Францию, что бы там ни говорила доктор Фернандес. Все наши мечты. Вся наша жизнь. Все, ради чего мы работали.
Я осторожно трогаю пальцами его лицо.
— Тебе не придется отказываться от своей свободы, — говорю я. — Мы будем жить во Франции своей жизнью, у нас будет своя студия звукозаписи — все, о чем мы мечтали. Мы одна команда. Маленькая команда. Я не позволю, чтобы одна часть этой команды перетянула на себя все ресурсы у двух других. Я не дам ей разрушить нас. — Мы лежим, вцепившись друг в друга так, будто мы с ним единственные спасшиеся во время кораблекрушения. — Когда Сандрин звонила сегодня, — продолжаю я, — было так приятно, что с нами снова общаются как с нормальными людьми. Я не хочу, чтобы мы думали только о болезнях, инвалидности и… жертвах. И я не позволю этому произойти. Помнишь, я рассказывала тебе, какой была в шестнадцать?
Лицо Тобиаса, прижавшееся к моим волосам, горит.
— М-м-м, не знаю даже. Расскажи еще раз.
— Мы с Мартой поехали тогда по обмену учениками между школами. До этого мы практически никогда в жизни не выезжали из Севеноукса[6], а тут — Париж. Мы не могли себе позволить пойти куда-то поесть, поэтому просто выпили чашку кофе на двоих в каком-то шикарном кафе где-то в шестом округе, уплетая шоколадные эклеры из бумажных пакетов, спрятанных у нас на коленях. Мне улыбнулся один юноша, который показался нам невозможно утонченным. Я тогда сказала Марте: «Когда-нибудь я буду жить здесь, когда-нибудь я буду говорить по-французски, когда-нибудь я буду такой же утонченной».
— Что ж, ты все это выполнила, — сказал Тобиас. — В конце концов ты в самом деле поступила на учебу в Экс-ан-Прованс, помнишь?
— Я хочу повезти тебя туда, — говорю я. — Тебя и Фрейю — вас обоих. — Я чувствую, как тело его под моими руками напряглось, и поэтому быстро добавляю: — Нам не нужно принимать решение прямо сейчас. Фрейя может некоторое время побыть в больнице. Доктор Фернандес сказала, что нам следовало бы на несколько дней уехать отсюда. Я подумала о том доме, который Сандрин нашла для нас в Лангедоке. Я понимаю, что это не совсем то, но давай все-таки съездим туда и посмотрим. Это хороший повод для поездки. Просто чтобы развеяться. Я могу взять с собой молокоотсос для сцеживания.
— Возможно, я не люблю этого ребенка, но зато я точно люблю тебя, — шепчет Тобиас. — И я не хочу тебя потерять.
— Обещаю, что, если придется выбирать между вами, я всегда выберу тебя. Я должна это сделать. — Мои слова звучат как признание в предательстве. Я повторяю: — Я должна это сделать.
***
Уснуть я не могу. Просто лежу и слушаю, как храпит Тобиас. В три часа ночи я не выдерживаю и встаю с постели. В отделении неонатальной интенсивной терапии тепло и уютно, как в утробе матери.
Я сразу направляюсь к кроватке Фрейи. Не в состоянии поворачиваться и даже толком двигаться, она все же умудрилась прижаться щекой к мягким лапкам вязаного зайца. Это добивает меня. Окончательно добивает. Я сижу у ее кровати, рыдаю и никак не могу остановиться.
Я должна спасти это дитя. Я должна забрать ее домой. Если она может найти утешение в лапках кролика, разве она не заслуживает моих усилий? Разве не должна она черпать это утешение от меня? Разве я уже не обманула ее ожидания в эти первые недели ее жизни?
Я наклоняюсь над ней и украдкой виновато целую в макушку. Она замечательная на ощупь.
Я вдыхаю этот новый для меня запах младенца, чувствую мягкость ее волос. Я начинаю целовать ее снова и снова, глубокими освежающими глотками, как будто я могу выпить ее. Как наркоман, тянущийся к наркотику, я склоняюсь, чтобы еще раз поцеловать ее, затем еще раз…