Май

В долине считается дурным тоном покупать овощи летом. Даже если вы живете на холмах, где почва не такая плодородная, это правило распространяется и на вас.

— Целый евро за пучок латука в супермаркете! — возмущается Людовик. — Чистое мотовство. Из одного пакета семян можно вырастить их целую сотню.

На огороде у Людовика все высажено по прямым как стрела линиям. Фасоль подвязана к бамбуковым стойкам. Рассада помидоров у него на целый дюйм выше нормальной величины. Людовик — поклонник всяких пестицидов, средств против слизняков, ловушек для насекомых. Ниже по склону его фруктовые деревья тарахтят подвешенными пластиковыми бутылками, которые указывают на то, что их опрыскали различными ядохимикатами. Под его безукоризненными виноградными лозами нет сорняков — шелестит только коричневая сухая трава.

— Что? Вы пропалываете вручную? — говорит он. — А я пользуюсь отличным препаратом: «раундап» от фирмы «Монсанто». Наносите его на листья сорняка, оно проникает внутрь и всех убивает.

Керим с Тобиасом трудятся над тем, чтобы заставить работать béal — оросительный канал. Он представляет собой потрясающий образец крестьянской изобретательности: примитивный, выдолбленный в горной породе акведук длиной примерно с километр, с деревянным шлюзом наверху. Все это сооружено для того, чтобы отвести жалкий ручеек воды от реки и направить его на участок огорода.

— Людовик, — спрашиваю я, — а не поднимется шум, что мы берем воду из речки?

— Теперь уже нет. Шестьдесят лет назад все должны были делать это по очереди; béal можно было использовать только по определенным дням. Но сейчас тут уже никого не осталось. Когда Ле Ражон принадлежал моему дяде, тут все было по-другому.

— А чем занимался ваш дядя?

— Он? Он был maître d’école, школьным учителем, как и моя мать. И еще chef de résistance[51] у партизан в наших краях во время войны.

— Каким он был человеком?

— Сильный характер, отважный. Сами можете прикинуть, если он позволял своему племяннику и его сестре идти на такой риск.

— Роза тоже участвовала в Сопротивлении?!

— Да. Не в качестве бойца. А как agent de liaison[52]. Опасная работа, но никто не смог остановить Розу. Даже мой отец.

— А он пытался?

— О да! Он ненавидел войну. Он потерял руку, сражаясь в окопах во время Первой мировой. «И немцы, и маки — все они преступники», — говорил он. Но Роза — она и слушать ничего не хотела. У нее был платок с розами — подарок моего отца. Она носила его все время, а он и не знал, что она подшивала его двойным рубцом, когда нужно было перенести шифрованное донесение.

— Он этого так никогда и не узнал?

Глаза Людовика вспыхивают, и он пропускает мой вопрос мимо ушей.

— У нее было идеальное прикрытие: она — школьная учительница в деревушке, расположенной дальше по тропе, наверху, в каштановой роще рядом с лагерем.

— Мы нашли ту деревушку, — говорю я. — Она вся разрушена, и сейчас лес совсем поглотил ее.

Он кивает.

Боши сожгли ее тогда же, когда разгромили лагерь маки. Подозревали, что ее жители помогают Сопротивлению.

Он делает короткую паузу, а потом говорит:

— По пятницам мой отец ездил забрать Розу на выходные. У него у первого во всем нашем районе была машина — gazogene, которая ездила на газу из древесины. Я, как сейчас, вижу его: едет по дороге, по всем этим поворотам, на высокой скорости, громко сигналит, держит руль одной рукой. Овцы перед ним разбегаются… Впечатляющая картина.

Он опирается на свои вилы и улыбается нахлынувшим воспоминаниям.

— Хорошие были времена, когда Ле Ражон принадлежал моему дяде.

— А когда ваш дядя потерял эту ферму?

— После войны. Ему нужно было выбирать: сохранить дом, но потерять виноградники, или продать дом. Простой выбор. Он оставил себе виноградники, сейчас они принадлежат мне. Он продал дом чужаку, а себе построил бунгало в деревне. Мой дядя был разумным человеком.


***

Я пытаюсь засадить нашу половину огорода. Жульен помогает мне. Пока я мучаюсь со своими вилами, его лопата ловко входит в землю, выворачивает комок темной и плотной, как шоколад, почвы, переворачивает его и снова вонзается в грядку. Иногда я вижу капли пота на его плечах, иногда слышу, как он кряхтит от напряжения, но на этом наше общение и заканчивается.

По его совету к нам приехала супружеская пара хиппи на телеге, запряженной ослом, и привезла нам конский навоз, который сейчас дымящейся кучей лежит на краю огорода.

— Он немного свежеват, — говорит он. — Нам нужно будет хорошенько его прикопать.

— Это обязательно?

— Чем больше мы внесем навоза, тем больше овощей соберем. Все предельно просто.

Пока мы вскапываем огород, Фрейя лежит в своей переносной корзинке, завешенной противомоскитной сеткой. Почти неподвижная, она тем не менее является точкой притяжения для всех наших домочадцев: все собираются вокруг нее.

Я знаю, что ей здесь нравится, только не знаю, откуда мне это известно. Улыбаться она не может, и глаза ее плохо фокусируются. Я знаю только, что, когда я ставлю ее корзинку под яблоню рядом с огородом, она сосредотачивается и затихает — так бывает с ней, когда она купается в ванночке.

Жульен на мгновение прерывает работу и смотрит на Фрейю.

— Она смотрит на небо, — говорит он.

— Вы так думаете?

— Я это знаю. Несколько лет назад я съел плохой гриб. Не мог пошевелить ни одной мышцей — просто лежал на земле под деревом, совсем как она. Я смотрел в небо, такое ясное и синее, сквозь полог из молоденьких листочков. В голове крутилась одна-единственная мысль: какой замечательный день, чтобы умереть…

Иногда копать нам помогает Густав. Он редко разговаривает, и это не только потому, что он не очень хорошо говорит по-английски: из него и на французском слова не вытянешь. Все, что мне известно о нем, я узнала от Керима: он только что закончил курс обучения у парикмахера в Тулузе, и Керим убедил его поступить в ту же самую школу английского языка на острове Уайт, которую в свое время посещал он сам.

— Было бы очень здорово, если бы вы разрешили ему остаться здесь на пару недель, — говорит он. — Только до тех пор, пока не начнется учеба в начале следующего месяца. Он не доставит вам никакого беспокойства.

— Конечно, он может остаться.

Красивое лицо Керима озабоченно хмурится.

— Есть еще один момент, Анна, о котором я должен вам сказать. Я не мог жить с ним в его студенческом общежитии, когда он был в Тулузе, но обещал присоединиться к нему в Британии. Одному ему будет там очень тяжело: он почти не говорит по-английски. К тому же мне нужно работать, чтобы платить за его обучение. Я сказал, что появлюсь к концу июля.

Я не могу себе представить, что мы будем делать без Керима — он стал частью нашей семьи. Несмотря на свою молчаливость, Густав мне тоже начинает нравиться. За этой короткой армейской стрижкой и облегающими майками цвета хаки я чувствую нежную и ранимую душу.


***

Лизи с большим энтузиазмом поддерживает концепцию «жить засчет земли».

— Весна вызывает у меня трепет! — постоянно повторяет она. — В это время года я оживаю.

— А я вот думаю: не могла бы ты нам немного помочь с прополкой?

Разумеется, нет. Я читала в одной великой книге, что сорняки на самом деле хорошие. Вы не должны их вырывать. Просто доверьтесь природе.

Жульен фыркает:

— Лизи, давай я тебе лучше покажу, как вскапывать землю в два яруса.

— Согласно моему гороскопу, — с достоинством отвечает Лизи, — сегодня у меня день мечтаний, а не действий.

— В ее словах что-то есть, — говорит Тобиас. — Жалко переводить день с такой сказочной погодой на вскапывание огорода. К тому же один евро за пучок латука кажется мне не так уж и дорого.

Он садится рядом с ней в высокую траву, и очень скоро до нас начинает доноситься их хихиканье. Я хмурюсь и втыкаю свои вилы в землю глубже, чем собиралась. Жульен смотрит на меня.

— У меня есть для вас рассада, — говорит он. — Я сейчас уже иду домой. Почему бы вам не сделать перерыв и не пойти со мной, чтобы взглянуть на мой огород? Если, конечно, вы не против того, чтобы карабкаться в гору.

Я киваю.

— Тобиас, присмотри за Фрейей, хорошо?

— Но, дорогая…

— Я уйду всего на часок. Ее даже кормить пока не нужно.

— Не беспокойтесь, — радостно говорит Лизи. — Я спою ей.

Мы с Жульеном идем по гряде на соседний склон. Весной все постоянно меняется, всегда вас ждут какие-то сюрпризы. Сегодня, когда я смотрю вниз на бока дракона, я вижу, что они все покрыты розовыми, белыми и фиолетовыми пятнами. И аромат тоже совсем другой.

— Ладанник, — говорит Жульен. — И дикая лаванда.

Сами кустики лаванды маленькие и приземистые, но цветы у них насыщенного синего цвета — я таких раньше никогда не видела. Запах очень сильный, почти медицинский — такое впечатление, будто в суровых условиях одновременно усиливаются и цвет, и аромат. Я радостно смеюсь от счастья.

— Что такое? — спрашивает Жульен.

— Ничего, правда, просто место такое. Всегда, когда я чувствую себя немного растерянной, на глаза сразу попадается что-то, тут же уводящее мои мысли в сторону.

Дальше мы карабкаемся по склону молча, пока не добираемся до громадного дуба, на котором стоит дом Жульена.

— Ох! — вырывается у меня. — Ваша глициния распустилась!

Накануне цветы были еще в бутонах, но сейчас они уже вовсю цветут обильными соцветиями, похожими на гроздья винограда.

— Они выглядят манящими, — говорю я. — Как будто приглашают в другой мир.

Я умолкаю, боясь показаться глупой. Он улыбается:

— Это и есть другой мир. Мой мир.

Я еще некоторое время стою, восхищаясь сплетением цветов у подножия дерева — что-то среднее между дикостью и английским коттеджным садом.

— Сад цветов у вас очаровательный. А где же ваш огород?

— Посмотрите внимательнее еще разок.

Среди беспорядочной массы цветов я наконец замечаю горох, фасоль и нежные зеленые всходы листьев моркови меж тугих стрелок лука. Полная противоположность сверхупорядоченному подходу Людовика.

— Здесь такая путаница, — говорю я. — В хорошем смысле этого слова, я имею в виду. Я и не знала, что такое разрешается.

— Тут все не случайно. Некоторые растения растут лучше, если их посадить рядом с определенными другими растениями. Я разместил лук рядом с морковью, потому что морковь отгоняет луковую мушку, а лук — морковную. Постарался поместить мяту между горохом: она помогает бороться с белокрылкой, и к тому же всегда удобно иметь ее под рукой, чтобы есть вместе с горохом. И совсем не обязательно сажать все под линейку.

— Но у вас на одной грядке растут овощи и цветы!

— Цветы тоже приносят пользу. Вот календула, например, содержит природные инсектициды. Лаванда обладает сильным запахом и таким образом защищает от вредителей помидоры. Настурция — настоящая ловушка для черной тли. Герань — средство от гусениц капустницы. Огуречник помогает расти клубнике. Ромашка тонизирует почву и вообще она хороша практически для всего. Хризантемы и георгины подавляют круглых червей.

Мне хочется наслаждаться этим цветочным волшебством, а не слушать, как оно работает. Но Жульен, когда хочет, может быть неумолимым. Когда я восхищаюсь прелестью роз, обвивающих его яблони, он продолжает свое:

— Розы нуждаются в опоре, а взамен они привлекают пчел, помогая опылять цветы яблонь.

Когда я восторженно восклицаю по поводу ярко-зеленых ростков, пробивающихся сквозь темную землю, он говорит мне о необходимости подготовки грунта и прикапывания навоза.

— О Жульен, своей прозой вы портите все очарование!

— Так вы думаете, что все это происходит само собой? — Он почти злится. — Думаете, все приходит без труда? Могу вас заверить — это не так. На это уходят годы труда. К примеру, в первый год вы сажаете картофель, но приходит колорадский жук, и вам нужно снять каждую его личинку руками, или вы потеряете весь свой урожай. Поэтому на следующий год вы все свое внимание уделяете поискам жука, а в это время кила — есть такая болячка — поражает корни вашей капусты. Или приходит дикий кабан и перерывает вам посадку малины. Вам нужно держаться на шаг впереди природы, но это никогда не удается — полностью, по крайней мере. Вам нужна природа, и вы ее боитесь, работаете с ней и вокруг нее. Но превыше всего — вы ее уважаете. Обращаете на нее внимание. Чтобы у вас что-то выросло, необходим системный подход и дисциплина.

Возвращаясь домой, я задерживаюсь на тропе вдоль леса, чтобы внимательно разобрать надпись на памятнике бойцам, которые здесь погибли:

Passant pour que tu vives libre dans cette forêt le 17 avril 1944 dix-sept maquisards ontété tués au combat.

«В этом лесу в бою 17 апреля 1944 года были убиты семнадцать бойцов Сопротивления, отдавших свою жизнь за то, чтобы вы могли жить свободно».

Ниже идет список тех, кто погиб в тот день, когда немцы напали на лагерь маки. В самом низу стоит знакомое мне имя: Роза Доннадье.


***

Моя мама избегает Керима. Под глазами у нее черные круги. Я не могу уйти от мысли, что тем, что она узнала на вечеринке у Жульена, она убита гораздо больше, чем новостью о том, что мозг у моего ребенка напоминает плохо приготовленный омлет.

Во-первых, она перестала наряжаться. Просто апатично движется по дому: полирует, моет, гладит.

Керим предпринимает тщетные попытки вернуть ее дружбу.

— Могу я что-нибудь сделать для вас?

— Нет, спасибо.

— Может быть, чашечку хорошего чаю?

— Нет, лучше не надо.

Чем больше она отвергает его, тем больше он ищет ее расположения. На это больно смотреть.

Теперь, когда ее внимание не отвлекается на Керима, она вновь принялась за меня.

— О дорогая, ты выглядишь не лучшим образом! Ты начала казаться такой старой. И твои пальцы на ногах

— Мои пальцы? Да еще на ногах? О господи, из всего, к чему ты могла прицепиться… Что хоть не так с моими пальцами?

— Ты допустила, что лак на твоих ногтях облупился, дорогая. И ты не хочешь замечать тревожные сигналы. В мое время с такими ногтями ходили только девушки вполне определенного толка.

Керим по-прежнему неистово встает на ее защиту.

— Вы не должны так жестко вести себя по отношению к своей матери, — говорит он, когда застает меня одну на кухне, считающей до десяти, чтобы успокоиться. — Она действительно необыкновенная женщина. И она очень вас любит.

— Все это мне известно. Дело в том, что она постоянно говорит такие вещи, которые действуют мне на нервы. И более того — вещи очень неприятные. И не только о вас с Густавом. Когда она говорит о Фрейе, это просто оскорбительно.

— Она не специально, — говорит он. — Она пережила тяжелые времена. Ее муж умер, и теперь она пытается разобраться в том, что произошло с Фрейей.

— Это я пытаюсь разобраться в том, что произошло с Фрейей. Но это не заставляет меня превращаться в тайного адепта фашистов. И мне очень жаль, Керим, что она так себя ведет по отношению к вам.

— Нет, это моя вина. Мне следовало быть с ней честным с самого начала. Я разочаровал ее.

— Не говорите глупости, Керим. Вы невозможно строги к себе. Всем видно, что вы прекрасный человек.

— Прекрасный. — Голос его полон горечи. — Никакой я не прекрасный.

— Именно прекрасный. Вы прекрасно ведете себя по отношению к моей матери и к своей, кстати, тоже.

— К моей матери? — Он погружается в унылое задумчивое молчание, наклонившись вперед и рассеянно играясь выключателем электрочайника: нажимает его и держит кнопку, пока вода не начинает шипеть. Потом резко отпускает его. Он проделывает это несколько раз, проверяя, как быстро может среагировать на звук. Это постоянное включение и выключение чайника уже начинает действовать мне на нервы.

— Моя мама покончила с собой, — говорит он, не глядя на меня. — Когда мне было девять лет.

— О господи…

— Самое смешное, что я не мог плакать. Даже на ее похоронах. Люди говорили, что я очень стойко это переношу. Но я все это время чувствовал себя просто ужасно.

Я помню, что, когда родилась Фрейя, слезы были для меня большим облегчением: они приносили мне успокоение.

— И до сегодняшнего дня я все время так мило веду себя с людьми, что мне уже выть хочется. — Он по-прежнему не смотрит на меня; его идеальной формы губы брезгливо поджаты, как будто он сам у себя вызывает отвращение. — И ничего прекрасного в этом нет, — говорит он. — Я трус. Я не смею никому возразить. Я не могу смириться с риском, что кто-то может так же отвергнуть меня опять. Никогда.


***

— Этот ребенок, дорогая, реагирует на твой голос, когда ты входишь в комнату, — говорит моя мама. Она держит Фрейю на руках, пока я достаю все для кофе.

— О нет, чепуха.

— Сама ты чепуха. Конечно, реагирует. Глупая ты девочка, мозг ей для этого и не нужен. Ты ведь ее мать.

Похоже, это является частью нашего с ней негласного договора о взаимоотношениях: я никогда не соглашаюсь с тем, что говорит моя мама, и она, в свою очередь, платит мне той же монетой. Поэтому я беру у нее Фрейю и удерживаю ее у себя на плече, не обращая внимания на ее слова, хотя и сама иногда удивляюсь и думаю, не появилась ли на самом деле между нами какая-то связь.

Когда она лежит рядом со мной на кровати, ее рука как-то сама собой касается меня. Нет такого, чтобы я могла когда-то сказать: «А вот сейчас она протягивает ко мне руку». Но всегда какая-то часть ее тела находится в контакте со мной.

Когда я кормлю ее, она смотрит мне в глаза. Сегодня утром я скопировала выражение ее лица, то, как она заносчиво задирает головку вверх, словно Муссолини в миниатюре. После нескольких глотков она перестала сосать и пристально уставилась на меня. Я уверена, что это сработало: она сообразила. Я почти уверена, что ее голова движется тогда, когда движется моя: она копирует меня, копирующую ее.

Моя любовь к ней изменилась. Она сейчас менее физическая, менее автоматическая, но при этом более глубокая.

Мысли мои прерывает Керим, который просовывает голову в дверь гостиной.

— Мы тут пьем кофе, — говорю я. — Проходите и садитесь с нами.

Он умоляюще смотрит на место рядом с Амелией, но она отворачивается и демонстративно отодвигается подальше от свободного стула.

— Нет, благодарю, — говорит он и выходит из комнаты.

— Мама, ты не должна так вести себя с Керимом. Это действительно обижает его.

— На самом деле это обижает меня. Он выслушивал все мои взгляды и, казалось, соглашался со мной. Я доверяла ему. А он меня предал.

Я не уверена, имею ли право пересказывать ей его признания насчет матери. Это определенно вызвало бы ее сочувствие. Но мысль, что она может предпринять какой-то неловкий ход в связи с этим, ужасна, и, не желая рисковать, я просто говорю ей:

— Если ты посмотришь на это с другой стороны, то это он доверил нам свою личную жизнь, а мы обманываем его ожидания. Он ведь по-прежнему то же самый Керим. Неужели ты этого не видишь?

— Не вижу, не вижу. Все изменилось. Того Керима нет.

В голосе ее слышатся слезы, и я вдруг понимаю, что она оплакивает его. Она потеряла человека, которого, как ей казалось, знала.

Как раз в это мгновение я чувствую нежное прикосновение ручки Фрейи у себя на шее. В том, как она делает это, нет ничего осмысленного или преднамеренного. Совпадение? Или все-таки контакт? А может, она действительно пытается достучаться до меня?

Всю вторую половину дня по дому разносится грохот молотка. Керим, сняв рубашку и обнажив свой потрясающий торс, в дальней спальне срывает свое разочарование на гнилых досках пола, как какой-нибудь скандинавский бог грома. Очевидно, он надеется вернуть расположение Амелии путем героической работы по дому.

Время от времени, когда моя мама считает, что он ее не видит, она бросает на него быстрый зачарованный взгляд. Я могу читать ее мысли, словно они, как в комиксах, написаны на облачке рядом с ее головой: не так уж и легко найти такого привлекательного молодого человека с кувалдой в руках, который был бы у тебя на побегушках.


***

Людовик вторгся на нашу землю. Он выгнал своих овец на наши поля и натянул везде пугающие электрические заграждения. Аккумуляторы этих заграждений он привязал цепями с висячими замками, чтобы мы не могли их отключить.

— В этих местах полно voleurs. Причем воры эти сегодня повсюду. Вы должны защищать свою собственность.

— Тобиас, ты давал Людовику разрешение устанавливать на нашей земле электрические заборы?

Тобиас выглядит смущенным.

— Ну, у нас с ним был какой-то разговор на эту тему. Я думаю, что будет лучше дать ему делать то, что он хочет. Нам следует поддерживать хорошие отношения с соседями.

Французский Тобиаса потихоньку движется вперед. Точнее, он учится провансальскому наречию, не имеющему ничего общего с литературным французским. Он ведет долгие разговоры с Людовиком и другими малопонятными мне paysans. Причем часто он больше понимает из сказанного ими, чем я. Однако он по-прежнему так и не научился говорить «нет» ни на одном из языков.

Так что Людовик ездит на своем тракторе через наши поля, пренебрежительно фыркает по поводу нашей оросительной системы и только качает головой, глядя на нашу половину огорода. Но хуже всего то, что когда я пошла вчера посмотреть на наши виноградники, то нашла травку с мелкими цветочками, которая окружала нашу лозу, всю увядшей и коричневой.

— Я побрызгал ее «Раундапом де Монсанто». У меня оставалось немного в моем pulvérisateur[53].

— Ох, Людовик, я не уверена, что…

— Чепуха. Если ваши сорняки выбросят семена, страдать будут все ваши соседи. Вы должны быть строги с природой, пока она не стала строгой с вами. Il faut empoisonner[54].


***

Склон холма весь покрыт цветами.

Уходя гулять, мы берем с собой корзины, чтобы собирать сокровища, которыми изобилует эта сельская местность: шиповник и нежная дикая малина на вершинах гор, цветы бузины, растущей вдоль тропы, черника в лесу, крошечная земляника на лугах. В моем огороде разворачивает свои нежные листочки ревень. Появляется первая клубника и молодые стебли малины, возвращаются к жизни кусты черной и красной смородины. То, что мы любители и садовники из нас неважные, почти не имеет значения. Труд предыдущих поколений все равно приносит свои плоды в буквальном смысле этого слова.

— Вот, я вам тут кое-что принес, — говорит Людовик, когда я встречаю его. С этими словами он вручает мне тонкую тетрадку. — Розина книжка рецептов, — говорит он. — Вы же шеф — вам может пригодиться.

— Людовик, это очень ценная вещь. Не знаю даже, как вас и благодарить.

— Да все нормально. Кроме того, я все еще жду, что вы пригласите меня на жаркое из дикого кабана.

Как только у меня появляется свободная минута, я сажусь, чтобы просмотреть тетрадь. На потрепанной синей бумажной обложке безупречно каллиграфическим почерком выведено: «Роза Доннадье». Бумага времен войны очень тонкая и расчерчена в клеточку.

Страницы исписаны аккуратным почерком школьной учительницы. Многие рецепты касаются варенья и консервов, исходя из времени года и местных продуктов.

Несколько листов посвящены наблюдениям за жизнью в удаленной горной деревушке, где Роза учительствовала, — возможно, это наброски ее писем. Я читаю, и мне кажется, что я почти слышу ее прерывистый голос, когда она несколько неодобрительно отзывается об отсталости людей, среди которых ей доводится жить.

Мои ученики приходят в школу в деревянных башмаках. Мне приходится строго отчитывать некоторых родителей за то, что они не пускают своих детей на уроки, заставляя их ухаживать за овцами.

По правде говоря, жить тут тяжело. Зимние ночи здесь ужасно холодные. Нет ни водопровода, ни электричества. Женщины стирают одежду золой из костра прямо в реке.

В середине тетрадки несколько пустых листов, а дальше, от конца к началу, идут записи ее хозяйственных расходов: страницу за страницей она дотошно записывала, сколько франков заплатила за хлеб, сахар, чай и жир.

Нет даже намека на то, что она вела двойную жизнь как партизанский agent de liaison.


***

Во время приступов Фрейя начала делать новые движения. Ее ножки гротескно гребут, как будто она плывет по-собачьи, а ручки делают правый и левый джеб на боксерский манер — нелепые огибающие удары. Ее мышцы полностью сжимаются каждые пару секунд в течение нескольких минут. Я не понимаю, как ее маленькое тельце может такое выдержать.

— Тобиас, у нее опять началось. Я только что покормила ее, и каждый раз, когда ей нужно срыгнуть, у нее начинается приступ. Пожалуйста, позвони доктору Фернандес и выясни, что нам делать.

Я сижу с Фрейе на руках и секундомером отмеряю продолжительность ее конвульсий.

— Доктор совершенно спокойна по этому поводу, — докладывает Тобиас. — Она не хочет еще увеличивать дозу фенобарбитона. Говорит, чтобы мы привезли к ней Фрейю, когда в следующий раз будем в Лондоне. А если приступ будет длиться больше пяти минут, нужно использовать ректальный валиум или же звонить в скорую.

— Прошло уже четыре с половиной минуты. Я сейчас распакую валиум.

— Мне кажется, что этот приступ закончился. Она уже сделала несколько вдохов.

— Но теперь все началось снова.

— Ну, тогда это уже новый приступ — начинай отсчитывать время заново.

— Ты уверен?

— Да, конечно.

Даже через столько лет меня по-прежнему дурачит этот его уверенный тон.

— Очнись, моя хорошая, — говорю я. — Посмотри на свою маму.

Конвульсии Фрейи постепенно затихают, и она погружается в состояние оцепенения, как всегда после приступа. К утру я вымотанная, обессиленная, пустая. Я беру в руки тетрадку Розы.

Плоды шиповника богаты витамином С. Аккуратно удалить семена и кипятить мякоть для получения отвара. Для поддержания здоровья детей давать им ежедневно пить один стакан отвара, разведенного в трех частях воды.

Не будет никакого вреда, если я попробую несколько рецептов из ее записей. Смотаться вниз в деревню, чтобы купить стеклянные банки для варенья и сахар, не займет у меня много времени.


***

Проснувшись этим утром, я чувствую нежное благоухание. Выглянув в окно нашей спальни, я вижу, что оно обрамлено розовыми розами. Я не могу дождаться, когда займусь заготовками.

Землянику никогда не следует мыть перед приготовлением варенья, это изменит ее тонкий аромат. Кипятить три части ягод на две части сахара, добавив столовую ложку лимонного сока для загустения.

Я прячу свой запас варенья в аккуратных красивых банках, снабженных этикетками. Выстраиваю их стройными рядами на своих полках. Я уже сделала разные желе, сиропы, приправы и столько варенья, что нам его не съесть никогда.

— Вам нужно как-то сдерживать себя, — говорит Жульен. — Сезон фруктов только начинается. Так вы до осени не доживете от измождения.

Я не удостаиваю его ответом. Кухня — это моя художественная студия, моя научная лаборатория. И сейчас в ней главенствует Роза.

Словно в противопоставление аскетичной скудости войны, она с тоской записала здесь изобильно щедрые рецепты довоенного времени.

Варенье из съедобных цветов требует терпения, но это вовсе не трудно, и, когда можно достать сахар, является местным фирменным блюдом.

По ее инструкциям я экспериментировала с густо-красными дамасскими розами, варила их с сахаром, получив варенье насыщенного розового цвета, навевающее мысли о жаркой погоде и турецких наслаждениях. Мне удалось сохранить окраску и запах фиалок, покрыв каждый нежный лепесток консервирующей смесью из яичного белка с сахаром. Цветки одуванчика я переработала в насыщенный желтый напиток.

— «Клубничное варенье, партия 2, 40 процентов сахара», — читает Жульен. — «Настой из одуванчиков». «Шампанское из цветов бузины». Эти наклейки у вас немного унылые.

— Унылые? Что вы имеете в виду?

— Ну… если вы берете на себя труд что-то заготавливать, вам следовало бы сохранить то, что они означают для вас.

Он берет ножницы и начинает отрезать длинные полоски бумаги.

— Дайте мне ручку. Сейчас покажу.

Он пишет, а я заглядываю через его плечо: «Это клубничное варенье было приготовлено великолепным майским утром, когда Анна надела свое синее платье».

Я хихикаю. Он вручает ручку мне.

— Ваша очередь.

— Ну, не знаю. Что я должна тут написать?

— Что угодно — то, что для вас наиболее важно именно в данный момент.

Я беру ручку и пишу: «Это настой из одуванчика, который Анна приготовила в тот день, когда Фрейя впервые взяла ее за волосы».

Он улыбается.

— Вот видите — у вас тоже получается.

— Я рассовываю по бутылкам свои воспоминания, — говорю я. — Когда мы через шесть месяцев откроем, я вспомню, как это было здесь, сейчас.


***

— Сегодня День Победы, — говорит Людовик. — Возможно, вам тоже нужно прийти на митинг.

Мы с Тобиасом спускаемся в Эг, взяв с собой Фрейю в перевязи. Мы пришли туда в резиновых сапогах и рабочей одежде, но, увидев толпу, собравшуюся возле памятника, сразу понимаем, что совершили ошибку: здесь все одеты в черные костюмы и темные платья. Ивонн украсила место проведения собрания цветами в красных, белых и синих тонах[55] — правда, для красного она использовала оранжевые цветы, а для синего — бирюзовые.

— Яркие цвета более экзотичны, — шепчет она мне. — Поднимите свою la petite, чтобы ей было их видно.

Практически в каждой деревне Франции есть свой памятник с длинным списком тех, кто погиб во время Первой мировой войны. Эг — не исключение. Но, в отличие от других, тут также есть длинный перечень тех, кто был убит во время Второй мировой.

Людовик уже на месте, со всеми своими медалями на груди.

— Он был таким соблазнителем, — говорит Ивонн. — Никогда не пропускал ни одной дамы — можно заметить, что он и сейчас совсем не изменился.

Мэр приветствует собравшихся.

— Сегодня, — говорит он, — мы в шестьдесят третий раз празднуем нашу победу, и наш долг — продолжать это делать как можно дольше. Поэтому мы должны рассказывать молодым поколениям, что произошло тогда…

— Восьмое мая 1945 года, я ранен, лежу в госпитале в Арденнах, — доверительным тихим голосом говорит мне Людовик. — Они приходят, находят меня и несут на свои плечах. Мне только шестнадцать, но я сыграл свою роль. Я — герой Сопротивления.

Мэр заканчивает свое приветствие, и наступает короткая пауза, пока он возится с допотопным кассетным магнитофоном.

— А как умерла Роза? — спрашиваю я. — Я видела ее имя на памятнике в лесу.

Но Людовик, обычно такой словоохотливый, игнорирует мой вопрос.

— Каждый год кассетный магнитофон ломается. Это скандал, — говорит он. — Нам нужно провести лотерею, чтобы собрать деньги на новый.

Магнитофон все-таки оживает, и вокруг разносится сигнал горна в честь погибших. Флаги Франции и Сопротивления торжественно приспускаются.

Звучит «Марсельеза», за которой следует гимн Сопротивления «Le Chant des Partisans»[56]. Все удивительно трогательно: тихо развевающиеся на ветру флаги, толпа местных жителей в строгих одеждах, Людовик с немного слезящимися глазами, слегка заедающая кассета, отчего кажется, что голос певца срывается.

Мэр выключает магнитофон за мгновение до окончания песни. Он неторопливо разворачивает лист бумаги и начинает свою речь:

— Во время Второй мировой войны честь Франции была поддержана меньшинством, которое с каждым днем становилось все более многочисленным. Мы должны помнить о том, что Франция, наряду с Британией, была единственной страной, которая объявила войну Германии сразу после ее вторжения в Польшу. После оккупации честь страны защищало Сопротивление. Очень важно признать это и передать своим детям.

— Интересно, а где был мэр во время войны? — кричит мне прямо в ухо Людовик. — В Сопротивлении его не было, хотя он на год старше меня.

Мэр сворачивает свою бумажку.

— Митинг памяти на этом закончен, — говорит он. — Как всегда, мэрия приглашает всех в кафе Ивонн, поднять тост за победу.

Толпа людей начинает перемещаться на другую сторону площади. Мы с Людовиком идем в ногу друг с другом позади мэра.

— Мой друг Роланд, — говорит Людовик, — очень хороший мастер по дереву. Он делал для нас такие миниатюрные гробики. Я выходил ночью и совал их в почтовые ящики тех, кто слишком много болтает. Внутри записка: «Держи язык за зубами, иначе…» Срабатывало просто прекрасно. Это было мое первое настоящее дело у маки. Красивые маленькие гробики, но не думаю, чтобы тот, кто такое получил, сохранил бы это у себя. — Он сверлит глазами спину мэра. — А знаете, однажды я отнес один такой его отцу…

В кафе Ивонн наливает всем анисовый ликер пастис, и атмосфера становится приятной и непринужденной. Людовик хлопает мэра по спине и поздравляет с хорошей речью.


***

На нашем огороде полно угрей. Просто бедствие библейских масштабов. В моем состоянии повышенной тревожности это воспринимается как предупреждение, что Фрейе становится хуже.

— Должно быть, они припыли через béal прошлой ночью, — говорит Тобиас.

— А я думала, что они под угрозой исчезновения.

— Ну, эти так точно.

Мы находим парочку еще живых и бросаем их обратно в реку. Мне жутко думать, как эти бедняги плыли по нашему béal, думая, что вырвутся на свободу, в открытое море, а вместо этого закончили здесь, попав в заточение в нашей грязи.

У Фрейи происходит два-три приступа за ночь. Я по-прежнему хожу к ней, но уже медленнее. Я не всегда беру ее на руки. Порой я просто стою и смотрю, как она синеет. Я смотрю на ее конвульсии и желаю ей, чтобы она восстановила свое дыхание. Я не хочу, чтобы она дожила до своего среднего возраста, когда мы станем уже стариками. Если рассуждать логически, это означает, что я желаю ей умереть раньше меня.

Но не сейчас, только не сейчас… Я невольно начинаю молиться.

Из-за того, что она целыми днями лежит, волосы у нее на затылке редкие. Иногда я переворачиваю ее на животик: предполагается, что ей это полезно. Она пытается координировать движения рук и ног в попытке ползать, но из этого ничего не выходит. Она забывает пользоваться одной рукой, беспомощно дрыгает ногами, с трудом старается поднять голову и в изнеможении роняет ее. От разочарования и злости она жалобно постанывает.

Не сейчас, только не сейчас…

У меня нет на нее времени. Или, точнее, я сама не выделяю времени на нее. Поспевает черешня. Между появлением плодов и тем моментом, когда они, бесполезные и сморщенные, опадут на землю, очень короткий промежуток. И я должна сохранить их.

Варенье из черешни — мое любимое: густое, как патока, темное, как вино, с плотными кусочками ягод, которые нужно разжевывать. Я варю его с лепестками розовой розы, растущей за моим окном, по рецепту Розы. Ее инструкции точны и обнадеживающе педантичны: Обязательно используйте только медную кастрюлю и деревянную ложку. Если нет сахара, можно использовать сироп из прокипяченного винограда. Добавлять лепестки розы ровно за четыре с половиной минуты до окончания варки ягод.

Когда бросаешь в кастрюлю лепестки, тебя окутывает облако волшебного аромата. Я представляю себе, как она делала то же самое, на той же самой кухне, только много лет назад. Постепенно запах розы ослабевает, смешиваясь с более низкой нотой черешни. Но, когда открываешь банку, он возвращается снова, как будто там было пойманное лето.

Черешни продолжают наступать: неудержимая атака, шквал, tour de force[57].

Керим с Густавом собирают их в нашем саду ящиками, тачками, кучами. Ягоды созревают волнами, в зависимости от сорта. Сначала ярко-красные, потом громадные, почти черные, а после них местная разновидность — желтые с алыми боками, похожие на миниатюрные яблочки.

Я купила машинку для извлечения косточек из черешен. Я работаю с ней несколько часов подряд. Если оставить все на милость природы, черешни сгниют за считанные дни. Если я хочу сохранить их, то должна работать быстро.

Мои руки до локтя вымазаны в соке ягод. Ногти и костяшки пальцев черные. Руководствуясь указаниями Розы, я сделала засахаренную черешню, черешню в роме, черешню в винном уксусе, сушеную черешню, черешневый шербет. А они все прибывают. Никто не в состоянии съесть такое количество черешни даже за тысячу жизней.

Я постоянно уговариваю себя, что мое консервное производство является частью нашего будущего. Что однажды я буду вести курсы по домашнему консервированию или буду продавать свое варенье клиентам. Но на самом деле я просто подавлена пропадающей без толку расточительностью природы. Я затариваюсь.

Куда бы мы ни пошли, повсюду бесхозные вишневые деревья бросают к нашим ногам свои сокровища. Они поломаны и наполовину мертвы, но в них все еще жива жажда воспроизводства.

Посреди своей заготовочной кампании я делаю открытие: мыши прогрызли дырку прямо в пластмассовой крышке «Нутеллы». Банка, которая была полной, когда мы только переехали сюда, сейчас вылизана дочиста. На дне я нашла аккуратно обгрызенный пластиковый кружочек.

Сразу же возникает тягостный вопрос: означает ли это, что они, в принципе, могут прогрызть и мои пластиковые контейнеры?

— Тобиас, ты только посмотри, что они сделали! Как думаешь, может, мне нужно сложить все в стеклянные банки с герметичными крышками? В них-то они точно не залезут, верно?

Но Тобиаса, такого уравновешенного, с таким чувством юмора — любовь всей моей жизни, — в последнее время частенько посещают приступы необъяснимой злости.

— Да брось ты к черту все эти свои банки и контейнеры! Я не могу следить за всеми твоими схемами массовых перестановок продуктов. Анна, ради бога, неужели ты не видишь?! Сколько бы ты ни сделала банок варенья, как бы глубоко тебя ни захватила эта Роза и все эти дела из ее прошлого, наша дочь все равно будет дефективной. А если ты в самое ближайшее время не оторвешься от нее, то и сама такой сделаешься.


***

Густав, должно быть, очень любит Керима. Он осмеливается обратиться к моей матери на своем медленном и на удивление любезном английском:

— Мадам, пожалуйста, разрешите мне как-нибудь сделать прическу из ваших великолепных волос. Я учился этому искусству в одной из лучших salon de coiffure[58] в Тулузе.

На мгновение она явно в замешательстве. В другой вселенной, в той, в которой она спустилась со своего пьедестала, Керим мог бы выполнять для нее всякие поручения, а Густав мог бы делать ей прически. Я вижу, как она борется с противоречивыми чувствами, напоминая вращающуюся вокруг солнца планету, на которую одновременно действуют силы притяжения и отталкивания.


***

Зайдя в гостиную, я вижу, что мама загнала Керима в угол и читает ему лекцию:

— Дорогой мой, вы должны понять, что вы не гомосексуалист. На самом-то деле.

— Амелия, — говорит Керим, — я знаю, что вам это очень трудно понять, однако…

При виде этой картины я закусываю губу: мне хочется, чтобы он не спасовал перед ней, чтобы заставил ее хотя бы раз в жизни увидеть мир таким, какой он есть, а не таким, как она хочет, чтобы он был. Я чувствую, он очень близок к тому, чтобы, собравшись с мужеством, встряхнуть ее и вывести из состояния перманентного неприятия.

— Я люблю Густава, — говорит он, но голос его в конце фразы дрожит, отчего интонация получается почти вопросительная.

Она обрывает его возгласом, близким к паническому. В глазах у нее стоят слезы.

И он сразу же идет на попятную и следующие слова уже произносит тихо и невнятно:

— Мы вместе учились в школе. Были лучшими друзьями…

Она мгновенно пользуется своим преимуществом.

— Конечно, — успокаивающим тоном говорит она, — это вполне естественно. Вы были молоды, и это сбило вас с толку. Вы просто экспериментировали. Возможно, это он подбил вас.

Она упирается руками в свои не потерявшие форму бедра и смотрит на него так, как смотрела на меня в подростковом возрасте, когда хотела обсудить то, что она называла «факты жизни».

— А глупая размолвка с вашей матерью, — говорит она. — Я подозреваю, это может быть связано с тем, что она узнала о вас с Густавом.

Наступает молчание; в его глазах появляется едва заметный намек на то, что она права.

— Вы, дорогой мой, должны взглянуть на это ее глазами. Вероятно, она в замешательстве, ей больно за вас. Вы не должны забывать, что она по-прежнему вас любит. И все будет хорошо, когда она поймет, что у вас это была просто… болезнь роста.

В который раз моя мать поражает меня своей способностью напрочь игнорировать неудобные для нее факты. Но отказываясь видеть всю эту вопиющую реальность, которая находится у нее прямо под носом, она превосходит саму себя.

— Почему бы вам не дать мне ее адрес? — говорит она. — Я напишу ей письмо. Если в этом есть необходимость, я поеду к ней и все объясню. Куда угодно. Даже в Алжир. Знаете, дорогой, я уверена, что мы с ней сможем уладить это глупое недоразумение по-женски, как мать с матерью.

Но согласиться на это не может себя заставить даже Керим.

— Дорогой, я не хочу вас подталкивать, — говорит она. — Просто подумайте над этим некоторое время.

Выходя из комнаты, она бросает на меня торжествующий взгляд. Я смотрю на Керима. Он сидит за кухонным столом, где она оставила его, совершенно неподвижно и блуждающим взглядом своих миндалевидных глаз рассеянно смотрит в окно.


***

Сейчас середина дня. Я планировала приготовить буйабес, но ингредиенты не подготовила, не говоря уже о том, что не проварила их на медленном огне, как учил меня Рене Лекомт. Поэтому я обращаюсь к тетрадке Розы.

У нее там есть рецепт бурриды из города Сет на побережье Лангедока — блюда, которое намного проще, чем буйабес. Вместо рыбного бульона для него требуется пряный отвар из трав и овощей. И вместо четырех сортов рыбы — всего один: морской черт. Просто отварить на медленном огне морского черта, взбить в миске айоли[59] и смешать его с бульоном, в котором готовилась рыба.

Простота скромных лангедокских блюд от Розы раскрепощает. В этом смешивании свежих ингредиентов я ощущаю истоки множества составных частей знаменитой высокой кухни, невольником которой я была в прошлом. Готовя по тетрадке Розы, я чувствую себя так, будто возвращаюсь к фундаментальным основам.

Я стою с венчиком-взбивалкой над дымящейся кастрюлей, рядом в коляске лежит Фрейя. Тобиас уже сидит за кухонным столом, привлеченный аппетитными запахами, исходящими от моей бурриды. Заходит моя мать.

— Дорогая, у Фрейи приступ, — говорит она.

— О’кей, минутку. Оно не должно закипеть, иначе все свернется. Уже начинает густеть.

— А она вообще дышит, дорогая?

— С ней все хорошо, — коротко отвечаю я.

— Слушай, она выглядит довольно посиневшей.

— Ничего она не посиневшая. — Я даже не смотрю в сторону коляски.

— Что ж, тебе лучше знать, дорогая, — говорит она. — Ты ее мать. Ты всегда будешь делать то, что для нее лучше.

И тут меня прорывает:

— Меня уже тошнит от твоего чертова культа материнства. И я каким-то сверхъестественным образом не наделена мистической способностью делать то, что будет лучше всего моему ребенку. Я не спала целую неделю. Ты хоть немножко можешь себе представить, каково это — следить за ней ночи напролет? Не зная, сможет ли она прорваться на этот раз?

Моя мать смотрит на меня, прищурившись.

— Ты неважно выглядишь, дорогая. Дай-ка я пощупаю твой лоб. — Она протягивает ко мне руку.

— Ради бога! У меня не простуда — у меня просто очень серьезно больная дочь. Меня тошнит от людей, которые говорят нам, что у нас все фантастически хорошо или что она всегда будет для нас замечательным ребенком. Она не всегда замечательная, а у меня далеко не все в порядке. Я держусь только потому, что уже устала соображать, что мне еще сделать. Если ей однажды суждено умереть, то почему не сегодня? Ее существование все равно бессмысленно.

— Мне кажется, что на самом деле ты не хотела использовать слово «бессмысленный» по отношению к моей внучке, верно, дорогая?

— Ладно, тогда ты сама скажи мне — вот возьми и скажи. В чем ее смысл?

Желая поспорить, моя мать тем не менее испытывает заметные трудности.

— Ну, она чувствует тепло и холод, радость и печаль. — Вдруг ее, похоже, осеняет новая мысль: — И как знать, может быть, будет возможно выучить ее.

— Выучить?

Лицо ее светлеет.

— Выучить! Ну да, мы определенно сможем выучить ее. В конце концов, научить чему-то можно даже слизняка.

— Ради бога, мама, — говорю я. — Это и есть твое предложение?

— Она просто очень хитрый, строптивый ребенок, дорогая, ты сама увидишь. Со всеми молодыми мамочками такое бывает. С тобой все будет хорошо. Как и с ней. — Наступает пауза, и я стараюсь не замечать, как подрагивает ее нижняя губа. Затем она бросает: — У тебя все просто обязано быть хорошо, дорогая. Иначе я этого не вынесу.

С тех пор как мне исполнилось шестнадцать, моя мать постоянно говорила, планировала и с нетерпением ждала того дня, когда она станет бабушкой. Ее подавляющее все другое желание, чтобы у меня появился ребенок, возможно, и было настоящей причиной того, что я с этим так затянула. Я не озабочивалась тем, чтобы спросить ее об этом, но, должно быть, она тоже горюет по Фрейе.

Я уже открываю рот, чтобы как-то успокоить ее, но тут вмешивается Тобиас.

— Анна права, Амелия, — говорит он. — Мы должны быть реалистами. Такие вещи просто невозможно преодолеть. Никогда.

— Моя дочь справится с этим, — говорит моя мать. — И это приказ, Анна.

— Нет, не справится, — говорит Тобиас. — Из-за самого факта существования этого ребенка рушатся наши жизни. И чем больше мы будем пытаться проникнуться любовью к ней, тем пагубнее это отразится на нашей жизни. Не знаю, почему вы защищаете Фрейю, потому что эта… тамагочи ломает жизнь вашей дочери.

Моя мать переводит глаза с меня на Фрейю и обратно с выражением лица, близким к панике, и я читаю ее мысли так же отчетливо, как если бы она произнесла их вслух. Как это может быть так, что она выбирает между нами? На мгновение я заглядываю под макияж, шейный платок от «Гермеса» и весь тот антураж, которым моя мать себя окружила, и это напоминает мне крушение поезда в замедленном показе: видишь перекошенные от ужаса лица пассажиров в обреченных вагонах, летящих с рельсов в пропасть, и знаешь, что ты ничего, абсолютно ничего не можешь с этим поделать.

И тут на сцену выступает Керим, который вместе с Густавом пришел на обед.

— Тобиас, вы говорите чепуху, — говорит он. — Ваша жизнь вовсе не рушится.

Голос его неузнаваем, он полон спокойной уверенности и авторитета. Любые следы нервозности исчезли.

— Не вижу, — упрямо говорит Тобиас, — почему вы можете так говорить.

— Потому что, — говорит Керим, — я этого не допущу.

Тобиас смотрит на него воинственно, но Керим тверд. У него всегда была привлекательная внешность, но сейчас он выглядит еще и мужественно.

Наступает короткое молчание. А затем, странно охнув, Амелия падает на руки Кериму. Однако, прежде чем она успевает что-то сообразить, к ним бросается Густав. На какое-то мгновение мне кажется, что мама раздумывает, стоит ли менять свою непримиримую позицию. В следующий миг они уже обнимаются на кухне втроем.

— Я тут долго думала… — говорит она, незаметно освобождаясь от объятий Густава. — Теперь, когда я загорела, возможно, мои волосы будут выглядеть лучше, если будут на тон светлее. Может быть, попробуем, как вы считаете?


***

Фрейя простудилась, у нее температура, заложен нос и проблемы с дыханием, что усугубляет кислородное голодание при ее приступах.

Я сижу на диване, держу ее на коленях, протираю губкой ее горячее тельце, и у нее происходит следующий приступ. Когда она в таком состоянии, мне невыносимо оставаться одной.

— Тобиас! — кричу я.

Тобиас не отзывается. Он опять прикидывается, что не слышит меня. Это сводит меня с ума в буквальном смысле, и я действую иррационально. Позвав его еще пару раз, я кричу:

— Иди сюда быстрее — она не дышит!

Тобиас появляется бегом. Он смотрит на меня с явным раздражением:

— Она прекрасно дышит.

Тело ее напряглось, глаза закатились, головка повернута направо, одна рука поднята, одна нога опущена — она застыла, как охотничий пойнтер в стойке. Когда я переворачиваю ее, поза ее не меняется. Затем постепенно она начинает выходить из припадка, и губы ее издают тихий щелкающий звук.

— Я иду спать, — говорит Тобиас. — Сейчас твоя очередь. У нее было по крайней мере три не менее сильных приступа, когда я прошлой ночью сидел с ней внизу, а ты пошла спать, и я тебя не будил.

Оставшись одна, я легонько целую Фрейю. А она дарит мне улыбку, неожиданную и заговорщицкую. Я совершенно уверена, что это улыбка: выражение лица сейчас сильно отличается от ее перекошенной гримасы и очень подходит к моменту.

Я делаю ей ванну, и это чудо повторяется снова. Она улыбается скрытной, внутренней улыбкой, робкой и мимолетной.

Когда я кладу ее в колыбель, то вдруг понимаю, как легко ее могут забрать — не только ее жизнь, но всю ее сущность. Бóльшую часть времени я над этим не задумываюсь: мое сознание не позволяет мне принять это знание.

— Тобиас.

— Хм-м.

— Тобиас, пожалуйста, проснись.

Но он продолжает храпеть. Я не сплю, лежу и прислушиваюсь к ее затрудненному дыханию, сдерживая собственное, когда эти звуки затихают, и не смея думать о сне: вдруг она не задышит снова.


***

Фрейя находится в центре многих наших ссор. Я предлагаю — он упирается. «Может быть, нам нужно попробовать ректальный валиум?» — «Какая в нем польза?» — «Может, нужно вызвать скорую?» — «Врачи в двух часах езды отсюда, и если вас еще раз положат в больницу, я этого не выдержу». — «Может, тогда позвонишь доктору Фернандес?» — «Нет, я звонил ей в прошлый раз». — «Слушай, я очень устала, я не буду ей звонить». — «Тогда почему это должен делать я?»

До сих пор она всегда выходила из этих припадков. Оставлять ее уже легче. Оставить ее стало уже почти делом чести. Она, словно мяч в опасной игре, на самой грани. И где-то в тайных закоулках нашего сознания сидит страх — или надежда, — что на этот раз она не выгребет.

— Тобиас, я видела, как Фрейя, ну, на миг, не вполне, конечно… но все-таки… да, я думаю, что она улыбнулась. Такой довольный вид.

— Чушь, — говорит Тобиас. — Она не улыбается. Просто скривилась.

Я думаю, что он не смеет надеяться на лучший исход.


***

В доме полно комаров, мух и разных кусающихся насекомых. Это выводит меня из себя. Нам нужны сетки на окна. Нам нужны сетки вокруг наших кроватей. Я уже сбилась со счета, сколько нам всего нужно.

Лицо Фрейи покрыто следами укусов, но она не замечает этого: в разгаре приступ, и она лежит на диване в гостиной. Сейчас это случается от шести до восьми раз в день. Мы больше уже не измеряем их продолжительность.

Фрейя конвульсивно дергается и сбрасывает на пол мягкую игрушку. Нагнувшись, чтобы поднять ее, я замечаю неровную дыру в плинтусе, в глубине которой что-то виднеется. Плинтус все равно болтается, так что я тяну за его край. Он сопротивляется, но пружинит. Я тяну сильнее, и под скрежет выдираемых гвоздей плинтус отрывается по всей своей длине.

Меня отбрасывает назад. В воздух по параболе взлетает какой-то предмет. Я приземляюсь на спину, а эта тварь падает мне на грудь. Желтая, иссушенная, длиннозубая, лысая, с усами. Я не сразу соображаю, что это мумифицированное тело какого-то грызуна. Который намного, намного больше любой мыши.

В испуге я бешено ору:

— Керим! У меня должны быть эти шкафы с решеткой! Это не мыши! Это крысы! Неудивительно, что от них столько шума. Неудивительно, что дерьма столько много. Неудивительно, что тут стоит такой странный дух.

Прибегает Керим и осторожно поднимает меня с пола.

— Ох, Анна! Не хотел вам говорить. Мне ужасно жаль.

— Керим, теперь вы обязательно должны сделать эти шкафы. И могли бы вы поставить на место этот плинтус? Чтобы они не могли залезть сюда опять.

Он открывает рот, но потом закрывает. Наступает пауза. Я слышу, как в висках у меня пульсирует кровь. Тут он открывает рот снова.

Когда он начинает говорить, в голосе его слышны командные нотки:

— Анна, вы потеряли способность видеть то, что находится прямо у вас под носом. Вы должны бросить эту безумную мышеизоляцию и заняться Фрейей. Позвоните в скорую помощь. Сделайте это сейчас. Мне жаль говорить вам это, но вы с Тобиасом убиваете своего ребенка.

Загрузка...