Первое время он вскакивал спозаранок и испуганно прислушивался: «Проспал!» Но почему же не слышно в коридоре весёлого топота и громких голосов? Почему не разбудил его дежурный дядька?
Лицей отступал не сразу. Сны были лицейские. То он в лицейском зале читает перед Державиным свои стихи, то ссорится и мирится с Жанно Пущиным, то крадётся по тёмному дворцовому коридору. Он поджидает Наташу — хорошенькую горничную старой фрейлины Волконской. Чу — шаги… Наташа! Он кидается и — о ужас! — награждает поцелуем обомлевшую фрейлину… И слышит голос царя: «Что же это будет? Они не только рвут через забор мои наливные яблоки, но и не дают проходу фрейлинам моей жены».
Сон повторялся. Пушкин просыпался в холодном поту. Тотчас вспоминалось всё происшествие. Их директору Энгельгардту пришлось пустить в ход все свои незаурядные дипломатические таланты, чтобы уладить дело.
Поговаривали, что из-за этого случая царь ускорил их выпуск.
Лицей, друзья… Иных уж нет с ним. Недавно они провожали до Кронштадта Фёдора Матюшкина. В Лицее мечтал он о море, и вот теперь на военном шлюпе «Камчатка» под командой капитана Головина отправился в кругосветное плавание. Ему предстоит, обогнув Южную Америку, побывать в российских владениях на Аляске, посетить в Калифорнии русский форт Росс. И Гавайские острова. И остров Святой Елены, где под охраной англичан томится Наполеон.
Сколько картин и встреч, сколько новых впечатлений… Они много говорили об этом. Пушкин советовал Матюшкину, как вести путевой дневник, что записывать, чтобы не упустить самого важного: «подробностей жизни, всех обстоятельств встреч с различными племенами, особенностей природы».
Алексей Илличевский тоже далеко. После Лицея он уехал в Сибирь, в Томск, где отец его служит губернатором. Он писал Кюхельбекеру, просил рассказать о товарищах, поклониться им «низенько». А в Сибири — рассказывал он — говорят вместо Толстой, Пушкин, Илличевский — Толстых, Пушкиных, Илличевских.
Но самые близкие — его Пущин, его Дельвиг, его Кюхельбекер — здесь, в Петербурге. И в пёстрой суете столичной жизни Пушкин не мог без них. Прощаясь, в последние лицейские дни, он писал Кюхельбекеру:
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
Их лицейское братство продолжалось и ныне. Они постоянно виделись.
Кюхля жил недалеко. Стоило перейти Калинкин мост через узкую Фонтанку, и на другом берегу её стоял дом с мезонином, принадлежавший статскому советнику Отто. В этом доме помещался Благородный пансион при Главном педагогическом институте. Кюхельбекер здесь преподавал. Он умудрялся совмещать великое множество занятий: служил в Архиве Иностранной коллегии, давал уроки русской словесности и латинского языка в Благородном пансионе, был здесь гувернёром и ещё находил время писать и печатать стихи и статьи. Жил он тут же, при пансионе, вместе с тремя своими воспитанниками. Одного из них звали Миша Глинка. Он впоследствии прославил русскую музыку.
В Благородном пансионе учился и младший брат Пушкина — Лев. Навещая его, Пушкин виделся с Кюхлей. Они дружили по-прежнему, но, как и в лицейские годы, не обходилось без стычек. Раз дошло до ссоры. Из-за стихов Пушкина.
Вскоре после Лицея Пушкин ввёл Кюхлю к Жуковскому и сам был не рад. Кюхля зачастил. Хотя Жуковский не жаловался — он был очень деликатен, — Пушкин понимал, что красноречивый гость заговаривает хозяина, что его набеги утомительны. А тут ещё случилось: Жуковского звали куда-то на вечер, но он не явился и после объяснил, что у него расстроился желудок, к тому же пришёл Кюхельбекер, ну, он и остался дома.
Пушкин не утерпел и сочинил эпиграмму. От имени Жуковского:
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно, и тошно.
Про слугу Жуковского Якова, который будто бы по ошибке запер своего барина вместе с Кюхельбекером, Пушкин присочинил для красного словца.
Стихи дошли до Кюхли. Что тут началось! Обидчивый Кюхельбекер вызвал Пушкина на дуэль.
Пушкин очень не хотел этой глупой дуэли, но отказаться нельзя было. В назначенный день они встретились на Волковом поле, отыскали какой-то недостроенный фамильный склеп и устроились в нём. Секундантом Кюхельбекера был Дельвиг. Когда Кюхля начал целиться, Пушкин закричал:
— Дельвиг! Стань на моё место, здесь безопаснее.
Кюхельбекер взбесился, рука у него дрогнула, он сделал пол-оборота и прострелил фуражку Дельвига.
— Послушай, товарищ,— сказал ему Пушкин,— говорю тебе без лести: ты стоишь дружбы без эпиграммы, но пороху не стоишь.
Он бросил пистолет, и они помирились. Поостыв, Кюхельбекер повинился перед Пушкиным:
Так! легко мутит мгновенье
Мрачный ток моей крови;
Но за быстрое забвенье
Не лишай меня любви!
Редок для меня день ясный!
Тучами со всех сторон
От зари моей ненастной
Был покрыт мой небосклон.
Глупость злых и глупых злоба
Мне и жалки и смешны;
Но с тобою, друг, до гроба
Вместе мы пройти должны!
Неразрывны наши узы!
В роковой священный час —
Скорбь и Радость, Дружба, Музы
Души сочетали в нас!
Подобные происшествия не омрачали их дружбы.
Пущин жил там же, где и раньше, — на Мойке, в старом доме своего деда-адмирала.
«Первый друг» Пушкина — добрый, умный Жанно, любимец всего Лицея — превратился в статного гвардейского офицера, сосредоточенного, серьёзного. Он чуждался света и светских развлечений, жил какой-то особой, значительной жизнью.
У Пущина они праздновали лицейскую годовщину — 19 октября 1818 года. «19 этого месяца в количестве 14 человек мы собрались у Пущина, — писал Горчакову лицеист Николай Корсаков. — Пели лицейские песни… Снова возвратились в старое доброе время».
Пушкин, случалось, забегал на Мойку к другу. Если не заставал его, оставлял записки и смешные рисунки.
Но чаще они виделись в другом месте. «Большею частью свидания мои с Пушкиным были у домоседа Дельвига», — рассказывал Пущин.
Дельвига после Лицея зачислили на службу в Департамент горных и соляных дел. Но, прежде чем впрячься в служебную лямку, он уехал в отпуск на Украину к родным. Оттуда писал Пушкину:
А я ужель забыт тобою,
Мой брат по Музе, мой Орест?
Или нельзя снестись мечтою
До тех обетованных мест,
Где я зовуся чернобривым…
Пушкин не забывал Дельвига, и как только тот возвратился, стал его частым гостем.
За те полгода, что они не виделись, Дельвиг мало изменился. Разве чуть-чуть возмужал, да ещё надел очки, которые ему не разрешали носить в Лицее. А в остальном это был всё тот же «ленивец сонный» Дельвиг — невозмутимый, медлительный, остроумно-насмешливый. Горные и соляные дела его не волновали. Службой он манкировал. Свои обязанности в Департаменте ограничивал тем, что рассказывал сослуживцам анекдоты. Он был прекрасный рассказчик, и его, как и в Лицее, вечно окружали смеющиеся слушатели.
Как поэт он был уже известен. В 1818 году его избрали действительным членом Санкт-Петербургского общества любителей словесности, наук и художеств.
Дельвиг жил на скудное жалованье и вечно нуждался. Чтобы сэкономить на квартире, он селился с друзьями. Сперва жил в Троицком переулке вместе с братом своего лицейского товарища Яковлева — Павлом. Потом перебрался к молодому поэту Евгению Баратынскому. Они познакомились и быстро сошлись.
Превратности судьбы заставили Баратынского вступить рядовым в лейб-гвардии Егерский полк. В виде особой милости ему разрешили жить не в казарме, а на частной квартире. Он поселился в Пятой роте Семёновского полка.
«Ротами» называли тогда в Петербурге улицы, где квартировали гвардейские полки. Там селились и военные, и простые обыватели.
Баратынский снял квартиру в маленьком домике отставного кофешенка Ежевского. Когда-то Ежевский служил при дворе, где ведал кофе, чаем, шоколадом. Он знавал ещё отца Баратынского — генерал-майора, павловского служаку — и теперь охотно приютил его сына с товарищем.
Биограф Дельвига Гаевский так описывает жизнь его и Баратынского в домике старого кофешенка: «Оба поэта жили самым оригинальным, самым беззаботным и потому беспорядочным образом, почти не имея мебели в своей квартире и не нуждаясь в подобной роскоши, почти постоянно без денег, но зато с неиссякаемым запасом самой добродушной, самой беззаботной весёлости.
Хозяйственные распоряжения в домашнем быту обоих поэтов представлены были на произвол находившегося у Дельвига в услужении человека Никиты, который в лености и беспечности мог поспорить только со своим барином. Вероятно уважая в нём собственные качества, Дельвиг не отпускал Никиту».
Своё житьё-бытьё оба поэта описали в шутливых стихах, на которые Дельвиг был особенный мастер:
Там, где Семёновский полк, в пятой роте, в домике низком,
Жил поэт Баратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили не много,
В лавочку были должны, дома обедали редко.
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!)
Шли и твердили, шутя: какое в россиянах чувство!
Стихи эти очень нравились Пушкину. Он их надолго запомнил. Особенно его смешило то, что о вещах столь прозаических, как долг в лавочку и отсутствие перчаток, говорилось пышным гекзаметром.
В скромной квартирке Дельвига и собирались друзья.
Дельвиг воспевал эти сборища в стихах:
А вы, моих беспечных лет
Товарищи в весельи, в горе.
Когда я просто был поэт
И света не пускался в море, —
Хоть на груди теперь иной
Считает ордена от скуки, —
Усядьтесь без чинов со мной,
К бокалам протяните руки,
Лицейски песни запоём,
Украдем крылья у веселья,
Поговорим о том, о сём,
Красноречивые с похмелья!
Было немного вина, много острых слов, шуток, лицейских воспоминаний, лицейских песен. И разговоры «о том, о сём».
Каковы они были, эти разговоры, можно судить по письму директора Лицея Егора Антоновича Энгельгардта, который не порывал связи со своими бывшими воспитанниками. Он писал Матюшкину: «Дельвиг пьёт и спит и кроме очень глупых и опасных для него разговоров ничего не делает». Под «очень глупыми и опасными разговорами» Энгельгардт подразумевал разговоры политические, в которых осуждалось правительство.
Такие разговоры велись ещё в Лицее. Пушкин в Царском Селе был частым гостем свободомыслящих гусаров; Пущин, Кюхельбекер и Дельвиг — офицерской «Священной артели». Там, по словам Пущина, постоянно велись беседы «о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о возможности изменения, желаемого многими в тайне».
Теперь такие беседы продолжались у Дельвига. И не случайно.
Кюхельбекер в Благородном пансионе устраивал дискуссии, поощрял политические споры, читал своим питомцам запрещённые стихи. Недаром в доносах правительству его аттестовали как «молодого человека с пылкой головой, воспитанного в Лицее».
Пущин сразу после Лицея вступил в Тайное общество. Он принадлежал к тем мыслящим молодым офицерам, о которых поэт-декабрист Фёдор Глинка писал:
… молодые офицеры,
Давая обществу примеры,
Являлись скромно в блеске зал,
Их не манил летучий бал
Бессмысленным кружебным шумом;
У них чело яснилось думой,
Из-за которой ум сиял.
А Пушкин?.. В том же стихотворении о нём было сказано:
Тогда гремел звучней, чем пушки,
Своим стихом лицейский Пушкин.