Мы хоть попытались

Вот и этот Первомай укатился в прошлое. Москва, отполыхав бродячими кострами развевающихся кумачей, отшагав по Красной площади в обличье изобильных урожаев, непобедимых танков и ударников с физкультурницами, в очередной раз сказала свое веское «ура» и вновь прикипела к рабочим местам. Погода в ту весну радовала так, будто обещала и впрямь мир, труд и май, вечный май. Но от души порадоваться безмятежному теплу и весеннему сиянию могли, пожалуй, лишь старики да школьники после уроков. Бодрая музыка уличных репродукторов, создававших по центральным районам города сплошную сеть покрытия, все эти «Кудрявая, что ж ты не рада» и «Нам нет преград», целыми днями звучала по большей части именно для них, для старых и малых. Но уж когда истекал рабочий день и усталый народ опрометью бросался в театры, библиотеки, продуктовые магазины и убогие жилища — тут ему никуда было не деться от того, что много позже начнут высо комерно называть сталинской пропагандой.

Пройдут десятилетия, споются и забудутся «Ландыши», «Хороши вечера на Оби», «А у нас во дворе», «Бирюсинка», «Мой адрес — Советский Союз», «Арлекино», «Зайка моя», «Я убью тебя, лодочник» и множество иных пролетающих мошками хитов; но даже в двадцать первом веке, который тогда, в конце тридцатых, виделся нам одухотворенным и трудолюбивым царством давно победившего коммунизма и давно обнявшей всех доброты — даже и тогда, если вдруг возникала необходимость навалиться всем миром на какое-то трудное дело или отпраздновать какую-то общую победу, из тьмы времен будто сами собой выныривали те самые мелодии, что нескончаемо омывали Москву в ту давнюю стародавнюю пору. И я прекрасно понимал почему. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять. Они создавались в полушаге от громыхания залитых кровью жерновов, но с ощущением, какое только и способно делать что человека, что страну молодыми, — ощущением манящего простора впереди. Никогда такого уже не повторялось. И, наверное, не повторится.

Через несколько дней после майских праздников фон Шуленбург попросил меня о приватной встрече.

Мы договорились с послом Германского рейха встретиться по возможности запросто, чтоб заранее никому со стороны и в голову не могло прийти, куда нас занесет. Во-первых, потому, что в случайно выбранной забегаловке уж точно не случилось бы никаких подслушивающих устройств. Все столичные шалманы на прослушку не поставишь. Во-вторых, топтунам, буде таковые увяжутся либо за мной, либо за ним, либо за нами обоими, вне зависимости от того, у какой именно из двух высоких договаривающихся сторон они будут на службе, сложнее окажется остаться незамеченными. Намереваясь висеть на хвосте у двух элегантных джентльменов, собравшихся на совместный ланч, они загодя должны будут мимикрировать с учетом того, что им придется перекусить по соседству. И стоит нам забрести в простонародную щель, они, если рискнут увязаться за нами, сразу станут заметны.

Хотя, надо признать, сами мы с Шуленбургом выглядели в блинной «Маросейка» как папуасы на льдине.

Присесть было негде. Только высокие столики с круглыми, в пятнах чего-то засохшего, мраморными столешницами и облепленные черными зернами мух извилистые липкие ленты, свисавшие с потолка. Видимо, с целью возбуждения аппетита.

Для блезиру мы взяли бочкового кофе с плавающими в нем темными пленками и по коржику. На нас оглядывались поверх пенных пивных кружек. Иногда добродушно и понимающе ухмылялись: во, мол, как у интеллигентов трубы с утра горят, аж до ресторана не добежать. Немногочисленные в этот час, сплошь пожилые затрапезные посетители с любопытством косили: будем мы что-то доливать в стаканы или обойдемся как-то иначе? Мы обошлись иначе. Прямой, как палка, надраенный, как представительский лимузин, благоухающий фон Шуленбург подсунул край коржика под усы и осторожно, кончиками зубов, попробовал надкусить один раз, потом другой; на его длинном костистом лице отразилось опасливое недоумение типа «эту страну не победить». Он отложил коржик и стал, чуть нагнувшись, присматриваться к содержимому стакана. Тот уже минут пять как стоял на тяжелом мраморе неподвижно, но темные колышущиеся пленки продолжали жить в нем своей жизнью, то подплывая к граненым стенкам, то пропадая в мутно-бежевой глубине, и вроде даже слегка помахивали плавниками-крыльями, точно древние скаты в глубинах насыщенного первоэлементами мезозойского моря.

Я хрустел коржиком, прихлебывал кофеек и выжидательно посматривал на Шуленбурга поверх своего стакана; в конце концов, он просил о встрече, а не я. Ну, и давал ему возможность маленько освоиться. В общем, не форсировал.

Посол наконец решился.

— То, что я хочу сказать, является абсолютно неофициальной, исключительно моей точкой зрения на происходящие события, — сказал он церемонно. — И я решил переговорить именно с вами, учитывая, во-первых, наши давние доверительные отношения, во-вторых, то, что формально вы не являетесь дипломатом высшего уровня и, следовательно, меньше связаны в суждениях и высказываниях, и, в-третьих, то, что, насколько нам теперь известно, ваше реальное влияние порой оказывается несопоставимо выше того, что предполагал бы ваш официальный пост.

— Спасибо за лестные слова, — я поблагодарил его коротким наклоном головы. — Вы знаете, граф, с каким уважением я к вам отношусь. И я заверяю вас, что все, сказанное вами, если оно предназначено только для меня, дальше меня не уйдет, а если оно предназначено для неофициальной передачи на самый верх, я сделаю все возможное, чтобы такая передача состоялась как можно скорее.

— Я знал, что вы меня правильно поймете, — ответил Шуленбург. — Сразу скажу, что я рассчитываю, скорее, на последнее. Впрочем, в конечном счете выбирать между первым и вторым я предоставляю вам. В сущности, — с обезоруживающей откровенностью и даже как-то застенчиво сообщил он, — я сейчас собираюсь совершить государственную измену.

— Граф, — поспешно сказал я, — не надо громких слов. Если у вас есть хотя бы малейшие колебания по поводу целесообразности продолжения нашей беседы…

— Нет, — отрезал он. — Нет у меня таких колебаний. Видите ли… — Он глубоко вздохнул. — В течение нескольких последних месяцев я и горстка моих единомышленников здесь, в посольстве, и в центральном аппарате нашего МИДа прикладывали титанические и, смею сказать, довольно рискованные усилия, целью которых являлось улучшение отношений между Германским рейхом и Советским Союзом. Мы абсолютно убеждены в правильности такой политики потому, что, во-первых, нам нужны ваши сырьевые ресурсы, а вам — наши технологии. Нам есть что дать вам, а вам есть что дать нам. Мы реально можем сделать друг друга сильнее. Но во-вторых, и это важнее всего, именно так мы можем обеспечить мир. На авантюры чаще всего идут от отчаяния, от безвыходности. Создав долгосрочный блок, достаточно самостоятельный и независимый от остального мира и в ресурсном, и в технологическом отношении, мы могли бы сделать войну совершенно необязательной.

У меня просто-таки в зобу дыхание сперло. Я отставил полупустой стакан и слушал, боясь пропустить хоть слово.

Посол помолчал, дав мне несколько мгновений, чтобы усвоить и осмыслить услышанное. Зачем-то подул на лежащий на его блюдце нетронутый коржик — с того волной слетели крошки и маленькой поземкой пронеслись по мрамору столика; потом продолжил.

— Нынешний расклад сил на мировой арене делает создание такого блока еще более актуальным. Я был бы даже рад, если бы вам удалось заключить некий пакт с англичанами и французами на случай войны с нами. А с нами — некий пакт на случай мира, следовательно, куда более важный. В отличие от пакта на случай войны, мирный пакт начал бы работать сразу после подписания. В то же время антигерманский пакт между вами и демократиями мог бы предостеречь наше… — Он запнулся, подбирая слово. — Наше не всегда уравновешенное руководство от опрометчивых действий. Мир сразу сделался бы более выгодным, а война — более рискованной. Вы понимаете эту комбинацию?

— Еще бы, — сказал я, стараясь пока лишь слушать и ни в коем случае не вдумываться, насколько все это реально, насколько соответствует действительности. Начнешь анализировать — не ровен час, что-то пропустишь. Важно было запомнить все: слова, интонацию, паузы и недоговоренности, даже движения глаз. Сердце у меня билось так, будто я через две ступеньки шпарил вверх по лестнице небоскреба.

— Английские гарантии безопасности Польше ситуацию по большому счету даже улучшают. Смотрите. Польша опирается на Англию. Англия, Франция и Россия опираются друг на друга и на свой антивоенный договор — прошу заметить, не антигерманский в узком национально-политическом смысле, но именно антивоенный, поскольку он обязывает к действиям только в случае нападения Германии на какую-либо из трех перечисленных стран, а в силу гарантий Англии Польше — то и в случае нападения на Польшу. При этом, с другой стороны, Германия и Россия опираются на Россию и Германию, гарантированно получая одна от другой все, что им нужно для укрепления собственной обороноспособности. Поэтому все успокаиваются. Никто не чувствует себя припертым к стенке. Ни над кем не нависает никакой дамоклов меч. Ни у кого не возникает обманчивых соблазнов. Все осознают, что ни единый конфликт не может быть локализован и любая военная авантюра немедленно приведет к новой общеевропейской катастрофе. В этих условиях наши разногласия с Польшей по поводу Данцига и восточнопрусского коридора могут быть решены на переговорах неторопливо, хладнокровно и взаимоприемлемо. Более того — только в такой обстановке они и могут быть решены!

Он глубоко вздохнул.

— В течение нескольких месяцев, по крайней мере начиная с ноября, я и мои единомышленники в Берлине всячески пытались довести эти и еще множество подобных доводов до нашего руководства. И по официальным инстанциям МИДа, и любыми иными способами. В последние недели наши усилия, похоже, увенчались успехом, и высшее руководство рейха, я сужу по многим признакам, начало склоняться именно к этой политике.

— Я могу вас только поблагодарить и поздравить, — осторожно сказал я.

Он угрюмо наклонил лысую длинную голову так, что едва не воткнул хрящеватый нос и усы в стынущий кофе.

— Я не знаю, стоит ли меня поздравлять, — сказал он глухо. — Может быть, лучше проклясть и не верить ни единому слову. Ни моему, ни вообще кого-либо из немцев, что будут сулить вам мир и дружбу. Дело в том, что я не могу поручиться, принята ли эта политика руководством рейха искренне, как долгосрочная и обязывающая, или в Берлине решили воспользоваться нашими планами, чтобы использовать ресурсы СССР для решения конкретной задачи — разгрома Польши, а затем вести дела, не придавая договоренностям, за которые я так боролся, ни малейшего значения. Понимаете, — с болью сказал он, — я этого не знаю! Вот сейчас я говорю с вами, и мне неведомо, спаситель я или подлый обманщик.

Эта вспышка отчаянной откровенности потрясла меня.

— И вот что я хочу вам сказать, — проговорил он, справившись с волнением. — Вот о чем я хочу попросить. Вот для чего я все это, собственно, затеял.

Опять помолчал.

— Ситуация меняется едва ли не каждый день. Намерения могут меняться вместе с ней. То, что вчера было планом дезинформационного прикрытия, в изменившихся условиях может стать планом реального конструктивного взаимодействия. И наоборот. Поэтому. Поэтому, — он глубоко вздохнул, будто собрался нырнуть с высоты. — То, что я предлагаю… о чем прошу… очень рискованно. Я понимаю. Как отнестись к моим словам, решать вам, и только вам. Но когда в Кремль начнут поступать те или иные наши официальные предложения, через меня или по каким-то иным каналам, более выгодные, менее выгодные, постарайтесь отнестись к ним с пониманием. Я не могу исключить, что в данный момент они будут обманом, но они могут перестать быть обманом и стать основой для союза. Даже если некий уровень отношений достигнут лишь с целью усыпить бдительность партнера и затем от них отказаться, то в случае, если отношения устраивают и приносят пользу, от них можно захотеть не отказываться. А я и мои единомышленники со своей стороны будем делать все возможное, чтобы так и случилось.

Он запнулся на мгновение и добавил:

— Вот что я хотел вам сказать.

И вдруг решительно взял свой стакан кофе и выпил большими глотками. Пленки к этому времени успели осесть на дно, но Шуленбург испил чашу до дна, точно теперь, после всего, что он мне наговорил, не боялся уже ничего. Даже русского кофе.

— Спасибо, граф, — медленно сказал я. — Спасибо. Я крайне вам признателен. Прежде всего — за ваши миротворческие усилия и, разумеется, за откровенность. Я самым тщательным образом проанализирую эту информацию и уже потом решу, как дальше с ней поступить.

— Разумеется, — чуть осипшим после гастрономического подвига голосом сказал Шуленбург. Видно, кофейные скаты все еще всплескивали плавниками у него в горле.

— Со своей стороны, — осторожно, взвешивая каждое слово, продолжил я, — хочу уже теперь, вне зависимости от того, как руководство моей страны отнесется к тому, что вы рассказали, заверить вас и ваше руководство: СССР всегда был и навсегда останется приверженцем политики мира. Хотя бы потому, что перед нами стоят слишком крупные внутренние задачи. Это же элементарно. Да, мы с вами за последние годы немало крови попортили друг другу. Советское правительство не могло игнорировать то, что основой идеологии и политики Германского рейха являются, во-первых, яростный и бескомпромиссный антикоммунизм, а во-вторых, многократно заявленное намерение военной силой расширить жизненное пространство Германии за счет европейской части СССР, прямо истребляя наше население. Но как вы совершенно справедливо отметили, граф, политика может меняться, подчиняясь велениям времени. У нас говорят: худой мир лучше доброй ссоры. Думаю, не ошибусь, заверив вас, что мое руководство приветствовало бы любое улучшение отношений между Советским Союзом и Германским рейхом, если такое улучшение не потребует отказа от наших принципиальных ценностей.

Шуленбург точным движением извлек из кармана брюк носовой платок и аристократично промокнул губы.

— Отрадно слышать, — проговорил он. Сказав главное, он, судя по всему, начал мало-помалу отмякать. Даже бисеринки пота на лысине, такой гладкой и ухоженной, что она, казалось, отбрасывала блики, быстро просыхали. Лысину ему даже не пришлось промакивать. Пряча платок обратно в карман, он глубоко вздохнул. Тоже знак сходящего напряжения. — Знаете, я человек старой школы… еще бисмарковской… У таких крупных и сильных стран, как Германия и Россия, не может не быть разногласий и противоречий. Это понятно. Уж слишком близко мы друг к другу расположены. Но именно эта близость должна бы вынуждать нас к большей взаимной… не побоюсь этого слова… кротости. А по отношению к окружающему миру мы, никоим образом не ущемляя друг друга, могли бы, и должны были бы, проводить более слаженную и скоординированную политику. Вы согласны?

— Звучит как ангельское пение, — улыбнулся я.

— Но это же вполне реально, — начал горячиться он. — Это же вполне прагматично! Атлантический мир одинаково чужд и вам, и нам. У нас всегда было много общего. Особенно теперь, когда наши политические и идеологические системы еще более близки, чем при царе и кайзере!

Я досчитал до десяти, потом сказал:

— Тут я не могу с вами согласиться в той степени, в какой мне бы этого хотелось.

Он, чувствуя, что обязательную и главную часть встречи завершил, причем завершил не безуспешно, склонен был, видимо, поговорить и на более общие темы. Они, видимо, его тоже волновали.

— Это ваше право, конечно, — примирительно сказал он. — Политические режимы, установившиеся в наших странах в результате свалившихся на нас бед, представляют немалые неудобства для порядочных людей. Но для наших стран в целом они являются гарантией спасения. Если только порядочные люди не оставят их на произвол судьбы. Потому что… — Он опять глубоко вздохнул. — Потому что страшно даже представить, что может случиться с нашими странами и с миром в целом, если ваши и наши органы власти покинут все порядочные люди и в них останутся одни непорядочные.

Я поймал себя на том, что тоже вздохнул. Видно, и меня взяло за живое. Получалось, что мне о самом важном не с кем поговорить, кроме как с вражеским интеллигентом, — а ведь не с кем. Я сказал:

— Тут я не могу с вами не согласиться.

Он с сочувственным пониманием покивал.

— Но только по последнему пункту, — сказал я. — В целом же…

— Что в целом?

— Я бы хотел, граф, чтобы между нами не оставалось никаких недомолвок. Это было бы не достойно ни вас, ни меня. Поэтому представьте себе двух подростков. Один мечтает быть грозой двора, мечтает быть в состоянии, если ему заблагорассудится, отнять у одного велосипед, у другого совок и ведерко и царить посреди всей детворы: этому дам, у этого отберу, этому нос расквашу, этот мне принесет денег на конфеты. Другой мечтает, когда вырастет, стать великим альпинистом и взойти на Эверест. Чтобы их мечты сбылись, оба по утрам истязают себя зарядкой, обливаются ледяной водой, ворочают гири и едят поменьше жирного. Для внешнего наблюдателя их поведение выглядит одинаково. Если судить только по поведению, игнорируя цели, которые оба ставят, можно решить, будто они близнецы-братья.

Шуленбург долго молчал, глядя на меня то ли с восхищением, то ли с состраданием.

— Эверест — это, разумеется, ваш коммунизм, а грозой двора, разумеется, хочет стать Германия, — уточнил он потом.

— Разумеется, — ответил я.

— Но ведь с тем же успехом я могу сказать, что именно вы с вашей идеей мировой революции мечтаете стать грозой двора, а как раз Германия всего лишь пытается взойти на Эверест национального возрождения. Распределение ролей тут зависит единственно от того, к какому народу ты принадлежишь и какую страну любишь.

— Рад был бы согласиться с вашей диалектикой уже хотя бы из скромности и из уважения к вам, граф, — возразил я. — Но не проходит. Прошлое не может быть Эверестом, им может быть исключительно будущее. Только в далеком прошлом полноценным человеком считали лишь людей своего племени. Только в будущем — надеюсь, не очень далеком — любого первого встречного будут априори считать полноценным человеком. Вы строите мир племенного господства, и, стало быть, ваш Эверест направлен вниз, это не гора, а яма. Не вершина, а могила. Имеет смысл надсаживаться, чтобы попробовать пешком дойти до неба. Пусть не дойдешь, но всяко поднимешься выше туч. А вот рвать жилы, чтобы выкопать себе… Простите.

— Вы не приемлете национал-социализма, и по вполне понятным причинам, — задумчиво сказал Шуленбург. — Это исторический конкурент коммунизма, полный его антипод. Однако, насколько я знаю, большевики с большим уважением относятся к французской революции. Так вспомните: французы восхищаются ею и полагают себя ее детьми до сих пор. Они прощают якобинцам и голод, и террор, и бойню в Вандее. Почему? Потому что революция была национальной, и именно революционеры называли себя патриотами и защитниками Отечества. Французы прощают Наполеону полтора десятка лет сплошной войны и три миллиона французских трупов, сгнивших по всей Европе. Почему? Потому что он назывался императором французов, а не… Если бы в ту пору в Париже выходила бонапартистская газета «Правда», она гордо именовала бы его, наверное, вождем мировой буржуазии. И тем, разумеется, выкопала бы ему яму, а вовсе не вознесла на Эверест. Ваш Маркс фатально ошибся. Именно у пролетариев есть Отечество, и именно благодаря этому есть кому каждое Отечество благоустраивать и защищать. Отечества нет только у крупного капитала. И пролетариат никогда не сможет переиграть капитал на этом поле. Лозунг «Кто-нибудь всех стран, соединяйтесь!» успешнее всего реализуется именно буржуазией. Уже потому хотя бы, что пролетарий в лучшем случае едет по миру на «копейке» или «народном автомобиле», а буржуа летит на личном бизнес-джете.

— Да, — сказал я, — тут Маркс ошибся. Чтобы это понять, нам понадобилось несколько лет кровавых ошибок. Но в конце концов мы решили строить социализм в одной отдельно взятой стране. Внутри наших границ нет буржуазии. Это во-первых. А во-вторых… Понимаете, каждый национальный характер имеет свои достоинства и свои недостатки. Их воспитала в нем история, их не отменишь ни уговорами, ни пулями. Но со своими недостатками каждый народ ежедневно сталкивается внутри себя сам и потому изживает сам. А вот достоинства каждого идут в общую копилку и расширяют пространство маневра всей страны. И ровно в той степени, в какой каждый народ пополняет эту копилку, он начинает ощущать себя ответственным за общее Отечество. Знаете, как у нас говорят: что отдал — то твое. Крепче всего человек любит не тех, кто дарит ему, а тех, кому дарит он. Так он почему-то устроен. Когда этому главному свойству человека перестанут мешать — это, наверное, и будет коммунизм. Только многонациональная страна с давней традицией совместного бытия может попробовать построить такое. За каких-то двадцать лет мы в этом направлении уже очень много сделали. Если бы не бесконечные и, скажу вам откровенно, поперек горла вставшие ноты, ультиматумы, блокады, санкции, провокации, теракты и инциденты, сделали бы и еще больше. Но мы все равно сделаем. А вот уже потом наш пример мало-помалу окажет воздействие и на другие народы, за пределами наших нынешних границ. Мирно. Пример же нацизма, уж простите, может породить лишь другой нацизм. А нацизмы всегда будут враждебны один другому. Я высшая раса! Нет, я высшая раса! Со всеми вытекающими последствиями. Вы ведь лучше меня знаете, как после столкновения немцев с французским национализмом проснулся и расцвел национализм немецкий — и через каких-то полвека после Бонапарта именно Германия жестоко разгромила именно Францию. И, между прочим, как раз с этого началось то, что мы с вами расхлебываем по сей день.

Шуленбург опустил взгляд и некоторое время задумчиво рассматривал свой нетронутый коржик. Потом покачал головой.

— Я мог бы, наверное, возразить в том смысле, что никто не знает будущего и важно лишь то, что есть сейчас, — устало проговорил он. — Только на основе существующего в данный момент, на основе уже сделанного и достигнутого имеет смысл выносить оценки. Но я и сам понимаю, насколько это уязвимая позиция. Я был бы рад… возможно, даже счастлив поговорить с вами на эту тему в спокойной обстановке, у камина, в креслах, с бокалом доброго рейнвейна в руке… Не думая о войне. Но сейчас у меня отчего-то нет сил длить этот спор. Просто нет сил. Я знаю одно. Одно, — повторил он и запнулся. Оторвал наконец взгляд от несчастного коржика и вскинул на меня запавшие, больные глаза. — Если англосаксы раздавят нас поодиночке, они потом уж точно убедят весь мир навсегда, будто мы с вами — из одного адского инкубатора. И уж они-то любого первого встречного наверняка будут полагать априорно полноценным — но только потому, что к этому времени сделают любого неполноценным. Чтоб не был озабочен никакими Эверестами, ни национальными, ни интернациональными, но мечтал лишь первым ворваться в торговый центр в день распродажи. Подумайте об этом, когда будете решать, с кем вам более по дороге хотя бы до первого перекрестка.

— Хорошо, граф, — медленно сказал я после паузы. — Подумаю. И еще раз спасибо вам. Надеюсь, раньше или позже нам представится случай посидеть у камина в Германии. Или, скажем, у речки на зорьке в России. Там вам понравится еще больше, чем в этой блинной. Русские комары — такие интернационалисты!

Он озадаченно сдвинул брови, а потом понял, что это шутка, и мы оба улыбнулись. Уж конечно, комару что ариец, что недочеловек… Он ведь даже коммуниста от нациста отличить не в состоянии.

— Вот там и доспорим, — добавил я.

— Это было бы прекрасно. Пойдемте?

— Пойдемте.

Мы вышли из блинной под слепящее майское солнце, на размякший тротуар. Лысина посла засверкала. Мягкая и глуховатая тишина блинной, рокочущая приглушенными беседами у столиков, позвякивающая и почавкивающая, сменилась звонким простором весеннего ветра и задора репродукторов.

— Можете не провожать меня к посольству, — сказал Шуленбург. — Я бы хотел пройтись один и подумать. Да и с точки зрения… — он выразительно повел взглядом по сторонам.

— Мне тоже есть о чем подумать, — ответил я, кивнув.

Несколько мгновений мы неловко потоптались один напротив другого; потом как-то одновременно потянули друг другу руки и, с облегчением обнаружив ответный порыв, обменялись крепким, долгим рукопожатием.

— Берегите себя, — сказал я.

Он ответил:

— Того и вам желаю.

И мы разошлись.

Нам больше не привелось увидеться ни в Германии, ни в России; мы увиделись совсем в другом месте.

А в сорок четвертом — вряд ли я скажу то, чего кто-то не знает, но не напомнить не имею права — Шуленбург принял участие в заговоре против Гитлера и был в ноябре казнен.

Загрузка...