Тем временем Балцер Зидек рыскал по лагерю от костра к костру, балагуря и зубоскаля с гревшимся у огня воинством. Благодаря своему острому языку, он имел в лагере большую популярность: очень уж занятно ведь большинству людей послушать, как пробирают их ближних.
Вдруг со стороны траншеи послышались спорящие голоса; потом из темноты вынырнули три фигуры: двух пушкарей и прихрамывающего между ними мальчика без шапки, с разодранным воротом.
«Эге! Да это никак щур князя Курбского: на ловца и зверь бежит!»
— В чем провинился хлопчик, панове? — спросил Балцер Зидек пушкарей.
Зная, каким влиянием пользуется у гетмана его шут-любимец, те с готовностью объяснили, что хлопчик попался им в руки, когда перелезал вал траншеи.
— Верно, ясновельможный пан его велел ему оглядеть траншею, все ли у вас там в порядке. Так ведь? — обратился шут к Петрусю.
— Так, — поддакнул казачок, обрадованный такой неожиданной поддержкой. — Они же, вишь, мне и ворот оборвали…
— А зачем, брат, пошел наутек? — заметил один из пушкарей. — Влез-то ведь он в траншею не отселе, а оттоле — от крепости; значит, был в крепости у москалей.
— Вовсе еще не значит, — притворно вступился за хлопчика Балцер Зидек, — когда он перелезал на ту сторону траншеи, вы его проспали; ну, а будучи на той стороне, он должен же был перебраться обратно. Ведь вы ничего, конечно, не нашли на нем?
Пушкарь замялся и переглянулся с товарищем.
— Да мы его еще не обыскивали, — признался он.
— И не к чему: все равно ничего не нашли бы. Но сам хлопчик сейчас вывернет свои карманы, чтобы вы не думали…
— А пускай их думают, что хотят! — уперся тут Петрусь. — Надо мной волен один господин мой — князь Курбский; к нему меня и отведите.
— Очень нужно нам из-за таких пустяков беспокоить его княжескую милость! — сказал Балцер Зидек. — Не сам же князь своими белыми руками станет рыться по твоим грязным карманам! Или, может, у тебя там какие диковины, что и показать нам жаль?
Говорилось все это с усмешечкой, даже как будто без обычного ехидства; только в бегавших по сторонам, рысьих глазках потешника блистал какой-то зловещий огонек.
— Верно, что диковины! Обшарить бы его! — со смехом подхватили лежавшие вокруг костра ратники: они были рады какому бы то ни было развлечению в своей серой походной жизни.
— Глас народа — глас Божий; ну, что ж, панове, — отнесся Балцер Зидек к двум пушкарям, — обшарьте, стало быть.
Те только ждали этого, и как ни барахтался в их руках Петрусь, как ни брыкался, наружные карманы его были выворочены. К немалому разочарованию зрителей там не нашлось, однако, ничего, кроме медной мелочи да хлебных крох.
— Что же я говорил? Он чист, как голубь, — заметил Балцер Зидек, — крошками одними питается, голубочек! Конечно, и за пазухой у него ничего не найдется.
И он уже собственноручно залез за пазуху мальчика. Тот рванулся назад, но достиг только того, что у него отскочила верхняя пуговица жупана, и что пушкари еще крепче схватили его за локти. Рука Бацлера Зидека змеей проскользнула во внутренний кармашек его жупана и извлекла оттуда письмо Маруси Биркиной
— Эге-ге! Цидулочка какая-то…
— Отдайте мне ее назад, Балцер! Сейчас отдайте! — вне себя крикнул Петрусь, тщетно вырываясь из державших его жилистых рук. — Письмо это не к вам…
— А я так думаю, что именно ко мне. Повернувшись к огню костра и лукаво прищурясь одним глазом, Балцер Зидек начал разбирать нечеткую, очевидно, наскоро сделанную русскую надпись:
— «Его милости князю Михаиле Андреевичу Курбскому…»
Но в это время Петрусю удалось оттолкнуть от себя одного из пушкарей. Не успел шут уберечься, как письмецо было выхвачено у него из рук и полетело в самую середину пылающего костра, где в то же мгновение превратилось так же в огонь и дым. Балцер Зидек точно вырос вдруг на целую голову, а насмешливые черты его исказились сатанинской злобой.
— А! Попался, изменник, — прошипел он, с торжествующим видом озираясь на окружающих. — Вы все ведь, Панове, слышали сейчас, что письмо это было к его милости князю Михайле Андреевичу Курбскому?
— Слышали, как не слышать, — был единодушный ответ.
— А откуда шло к нему письмо? Из крепости от москалей. Что из того следует? Что его княжеская милость, без ведома пана гетмана, переписывается с москалями. А кто переносит их письма взад и вперед? Этот вот голубочек. Так голубочек ли он, полно? Нет, он — гнусный клоп! А что делают, скажите, с клопами?
— Их давят! Жгут! Веревки на него жалко! В огонь клопа! — раздались кругом негодующие голоса.
Два пушкаря были, казалось, непрочь и на этот раз послушаться «гласа народного»; но Балцер повелительным жестом предупредил скороспешную экзекуцию:
— Стой! Не будет щура, так и господин от всего, пожалуй, отопрется. А в господине вся сила: птица крупного полета! Клопа же раздавить всегда поспеем. Отведите-ка его к пану Тарло; а уж тот доложит пану гетману.
Приказывал это уже не потешник, а приближенный пана гетмана, и пушкарям нельзя было не исполнить приказа.
Недолго погодя в комнату к Курбскому вошел пан Тарло с приглашением пожаловать к пану гетману. Хотя ему при этом и не было сказано, для чего его требуют, но уже по тому надменному презрению и чувству удовлетворения, которые слышались в звуках голоса, светились в черных глазах его недруга, Курбскому нетрудно было догадаться, что его ждет что-то очень неприятное. То настроение, в котором он застал затем гетмана и находившихся уже в его кабинете царевича и шута, точно также не предвещало ничего доброго. У старика Мнишека, встречавшего Курбского всегда очень приветливо, на этот раз вид был какой-то насупленный, а у Димитрия — крайне озабоченный и печальный. Тем не менее, царевич постарался придать своему голосу возможное дружелюбие, когда обратился к входящему с такими словами:
— Ты был мне всегда самым верным другом, Михайло Андреич; и теперь я не потерял еще в тебя веру. Но потому-то я и не хотел допрашивать тебя с глазу на глаз: да не помыслят, что я тебя подучил, — как отвечать.
Курбский смотрел на него без всякого замешательства, с недоумением человека, не знающего за собой никакой вины.
— Прости, государь, — сказал он, — но по словам твоим выходит, будто бы я должен в чем ответ держать…
— К чистому никакая грязь не пристанет, — заговорил тут Мнишек, проводя ладонью по своему голому, лоснящемуся темени, — что служило у него всегда знаком сильного душевного волнения. — Двумя словами, любезный князь, вы можете рассеять тяготеющее над вами обвинение. Скажите: в каких сношениях вы находитесь с Басмановым?
Курбский выпрямился во весь свой внушительный рост, и глаза его засверкали благородным негодованием.
— Я с Басмановым? — переспросил он, оглядывая всех присутствующих. — Да кто посмел взвести на меня такой поклеп? Уж не вы ли, Балцер? — сообразил он по ядовитой усмешке, искривившей тонкие губы шута.
— О, ваша княжеская милость! — отозвался тот с откровенным нахальством. — Коли у вас есть на то свой близкий человек, так дерзну ли я непрошенно оказывать вам услуги.
«Петрусь был в замке у Биркиных и на обратном пути попал в руки поляков».
От этой мысли Курбскому нельзя было уже не смутиться. Мертвенная бледность, покрывшая вдруг его лицо, не ускользнула от внимания Мнишека. Он кивнул своему адъютанту:
— Введите-ка сюда арестанта.
«Если арестант этот — мой Петрусь, то про Марусю я не дам ему сказать ни слова», — решил про себя Курбский.
Арестантом, в самом деле, оказался Петрусь, и когда глаза последнего, как бы вопрошая, прежде всего остановились на его господине, этот покачал отрицательно головой: «молчи, дескать, не проболтайся».
— Пожалуйста, князь, без тайных знаков! — сухо заметил гетман; затем обернулся к хлопцу. — У тебя при обыске нашли письмо. Ты не хотел отдать его в чужие руки и бросил в огонь. Очевидцами этого были Балцер Зидек и все ратники у костра. Стало быть, отпираться от этого тебе было бы напрасно.
— Я и не отпираюсь, — отвечал Петрусь, смело глядя в глаза допросчику.
— А к кому было письмо?
— Почем мне знать? Я неграмотный.
— Да я-то грамотный! — подхватил тут Балцер Зидек. — На затыле письма стояло: «Его милости князю Михайле Курбскому». Аль не слышал, как я читал?
— Слышал; да мало ли что ты прочитаешь, чего вовсе и не написано! Сбрехнуть на добрых людей такому злюке ничего не стоит.
Что тот, действительно, был «злюкой», доказал поток отборной брани, излившейся теперь из уст его на казачка. Но старик-гетман властно предложил шуту не забываться, а потом обратился снова к допрашиваемому:
— Да кто-нибудь же передал тебе то письмо?
— Никто не передавал.
— Откуда же ты взял его?
— В поле поднял.
— В каком месте?
— В каком месте?.. Да около траншеи. Э! Думаю, кто-нибудь обронил. Покажу-ка своему князю…
— Прекрасно. Но для чего же ты в таком случае бросил его в костер?
— Чтобы оно этому аспиду не досталось. Находка — моя; а он ее силой, вишь, у меня отбирает. Так вот, небось, у него и оставлю! Не мне, так и не ему!
— Ловок ты, я вижу, на всякие увертки, — сказал Мнишек. — Но это тебе, любезный, ни к чему не послужит.
— Да отсохни у меня язык.
— Не гневи Бога! Как раз отсохнет. Мы и без тебя все доподлинно уже знаем…
— А знаете, так чего вам еще от меня? Вызывающий тон мальчика взорвал, наконец, гетмана.
— Под нагайкой ты, авось, запоешь другую песню! — сказал он. — Пане Тарло! Сдайте-ка его моим гайдукам.
— Погодите, пане Тарло, — вступился тут Димитрий. — Я думаю, что мы обойдемся и так. Ты, хлопец, ведь из казаков.
— Из запорожских, государь, — отвечал тот по-прежнему бойко, но без прежнего задора.
— И видел, конечно, как допрашивают нагайкой?
— Безвинных? Не случалось.
— А виновных?
— Видел, государь.
— Так иной допрос стоит иного наказания. Подумай-ка хорошенько…
— Я уже подумал. Ты, княже, не крушись обо мне, — отнесся мальчик к своему господину, — шкуры ведь не сдерут, а потерпеть за тебя для меня в удовольствие.
Курбский готов был прижать своего верного казачка к сердцу. Но избавить его от пристрастного допроса было всего одно средство — открыться всем присутствующим в своих чувствах к Марусе; а против этого все в нем возмущалось: и себе-то ведь он боялся еще признаться в тех чувствах… Да и дали бы ему еще веру? При перекрестном допросе выведали бы, пожалуй, от него или от Петруся про Биркинскую лазейку в крепость, потребовали бы, чтобы показать им эту лазейку…
«Нет, лучше обо всем молчать!»
А пока он так колебался, гетман повторил адъютанту свое приказание вывести арестанта. Пан Тарло толкнул последнего кулаком в шею.
— Ну, чего стоишь? Марш!
И дверь затворилась за обоими. Мнишек наклонился к Димитрию и стал с ним шептаться.
— Обождем, — произнес со вздохом царевич, пожимая плечами.
До возвращения пава Тарло прошло едва ли более десяти минут; но Курбскому, болевшему душой за своего хлопца, они показались столькими же часами.
— Ну, что, сознался? — был первый вопрос Мнишека входящему адъютанту.
Разгоряченное и хмурое лицо пана Тарло еще более омрачилось…
— Нет, не сознался, — пробурчал он сквозь зубы. — Преупрямый мальчишка!
— Вы обошлись с ним, может быть, чересчур мягко?
— Какое мягко! Рука у меня устала.
— Так вы допытывали сами?
— Сам: все вернее. А он как воды в рот набрал, хоть бы пикнул!
— Так поджечь бы ему чуточку пятки, — предложил со своей стороны Балцер Зидек, — радикальное средство, испытанное с большим успехом инквизицией. И если бы пан гетман мне дозволил…
— Покамест об этом не может быть и речи, — прервал пан Тарло, — надо ему еще очувствоваться.
— Гм, — промычал Мнишек, — так он, значит, без памяти?
— Да. Слабосильная натура!
— Или же рука у вас, пане, не в меру тяжелая. Что же нам теперь делать? Вы поймите, князь, что в избежание всяких кривотолков, впредь до разъяснения этого темного дела, неудобно оставить вас на свободе; до поры до времени вам придется посидеть также под арестом.
Курбский молча поклонился.
— Под домашним, конечно, — добавил от себя Димитрий, избегая, однако, взглянуть на своего друга. — Я за тебя, Михайло Андреич, ручаюсь перед паном гетманом.
— И на том спасибо, государь! — не без горечи поблагодарил Курбский. — Мне можно, стало быть, идти?