Глава седьмая ПОХОЖДЕНИЯ ПЕТРУСЯ КОВАЛЯ

Трошка со своим коробом с самого утра слонялся по лагерю от палатки к палатке, от землянки к землянке, заглядывал и в траншеи. Под конец же короткого зимнего дня, когда ему можно было скрыться незамеченным, он с пустым уже коробом собрался восвояси. Шел он этак уже с версту по изъезженной санями дороге, в сторону деревни Дубовки, когда, случайно оглянувшись, увидел догоняющего его человека.

«А ну, как ограбить хочет?! Ведь выручка-то у меня изрядная», — мелькнуло у него в голове, и он пустился бежать со всех ног.

— Куда тебя леший гонит! Постой же, погоди! — раздался тут за ним задыхающийся голос.

Трошка умерил опять шаг.

— Это ты, Петрусь? — удивился он, узнав своего приятеля-казачка. — А я-то уж думал… За медовой коврижкой, что ли? Да опоздал, брат: ничего-таки не осталось.

— Коврижка коврижкой, — отвечал Петрусь, с трудом переводя дух, — и до завтраго погожу.

— Так чего же тебе?

— А проводить тебя.

— Ври больше.

— Зачем врать? Нам по одной дороге.

— Да ты куда, Петрусь?

— Туда же, куда и ты.

— В замок?

— В замок. Вдвоем идти все-таки веселее. Трошка опешил, но, сейчас же оправясь, запетушился:

— Ты что ж это, Петрусь, — предать нас полякам хочешь? Креста на тебе нет!

— Крест на мне, слава Богу, есть, и предателем я николи не буду.

Говорил он это так искренно, с оттенком даже негодования, точно за несколько часов назад сам не высказывал такого намерения своему господину. Но слова Курбского были для него законом, и теперь он действительно возмущался предположением Трошки.

— Так, может, ты сам нам передаться хочешь? — продолжал допытываться Трошка.

— Чтоб казак передался врагу? Да за эти слова побить тебя мало! — вскричал Петрусь и наделил приятеля таким тумаком, что тот со своим коробом повалился в снег.

— Ну, ну, ну, не буду, не тронь! — взмолился Трошка. — Сдуру сболтнулось.

— То-то сдуру. Ну, вставай же, не бойся, не трону больше.

— Да на что тебе, Петрусь, в замок? Верно, к Марье Гордеевне с ответом от твоего князя?

— Наконец-то додумался, умная голова!

— Зачем же тебе самому к ней, коли я могу все за тебя справить.

— Стало, не можешь.

— А с собой тебя, прости, мне взять никак невозможно!

— И не нужно; я сам собой пойду: куда ты, туда и я.

— Но я не хочу, Петрусь, слышишь: не хочу!

— Мало ли что. И нитка тоже не хотела, да игла потянула. Добром ты от меня не отделаешься.

— Ах ты, Господи, Боже ты мой! — чуть не захныкал Трошка. — Хозяин мой, Степан Маркыч, меня со света сживет: в гневе своем он никаких границ себе не знает.

— Хозяин твой и не увидит меня: ты проведешь меня прямо к племяннице.

— Да в горницу-то к ней ход через горницу дяди.

— А уж это, братику, твое дело, как отвести ему глаза. Можешь вызвать ее ко мне на лестницу, что ли. А наскочишь все-таки на хозяина под сердитую руку, так сам же и казнись. Ну, да Бог не выдаст, — свинья не съест. Что вперед загадывать? Гайда!

Бедному Трошке волей-неволей пришлось покориться. Прошли они этак еще версты полторы, а дорога все далее уклонялась в сторону от замка. Петруся взяло опять сомнение.

— Куда ты меня ведешь, бисов сын? — спросил он.

— Как куда? В замок.

— Да замок вон где, совсем, видишь, назади остался.

— А по-твоему лучше идти так, чтобы поляки нас из траншеи углядели и перехватили? Сейчас, погоди, свернем куда нужно.

И точно, немного погодя, дорога сделала крутой поворот.

— Ну, теперь, брат, за мной в кусты, — сказал Трошка, — да, смотри, не увязни.

Предостережение было не излишне: когда Петрусь, вслед за своим товарищем, прыгнул с дороги через занесенную снегом канавку в кустарник, то увяз в рыхлом снегу выше колен.

— Зачем не слушаешься! — укорил его Трошка. — Не видел разве, куда я прыгнул: тут кочка. А ты прямо в яму!

— Много увидишь в экую темень… Бодай тебя бык!.. — ворчал Петрусь, не без труда выкарабкиваясь из своей снежной ямы.

Не будь с ним Трошки, он не раз еще, конечно, застревал бы в мелкорослом, но густом кустарнике. Трошка же, видимо, прекрасно знал окружающую местность и шел себе вперед да вперед без оглядки, описывая широкую дугу к городскому пепелищу. Вот они шагают по каким-то грядам меж раскидистых деревьев и должны поминутно наклоняться, чтобы отягченные снегом ветви не задевали их по голове.

— А уж какие тут у нас водились яблоки, какие груши, сливы, — эх-ма! — с сокрушением сердца вздохнул Трошка и щелкнул языком.

— У вас? — с недоумением переспросил Петрусь.

— Ну, да, ведь это же огород Степана Маркыча; а вон и дом наш.

Трошка указал на черневшие за огородом развалины.

— Да ведь от него ничего не осталось.

— Еще бы остаться. Горело так, что страсть! Главное-то жилье было каменное, с давних еще времен, слышь; да и то не выдержало, развалилось.

— Так для чего ж ты завел меня сюда?

— А вот иди-ка за мной, — узнаешь.

Среди четырехугольника разрушенных каменных стен перед ними разверзлась глубокая яма.

— Ага! — догадался Петрусь. — Подземный ход в замок?

— Да, в тамошний запасный амбар наш; в стародавние еще времена невесть кем прорыт. Тут вот, на этом самом месте, была спальня хозяйская. Знали мы все, что под кроватью Степана Маркыча есть подъемная дверь в подполье; но чтобы из подполья был еще потайной ход, — никому и невдомек. А как все тут выгорело, да перебрались мы на жительство в замок, Степан Маркыч и покажи мне этот самый ход, чтобы товар носить на продажу к вам в лагерь. Ну, что ж, иди за мной, да не поскользнись.

Поскользнуться было, действительно, немудрено: ступеньки крутой лестницы в глубину шевелились под ногой, да вдобавок еще обледенели. Спускаясь ощупью за своим спутником, Петрусь благополучно, однако, сполз вниз. Здесь Трошка засветил карманный фонарик. Низкий каменный свод подземного хода на вид был хоть и прочен, но там и сям меж камнями висели все-таки ледяные сосульки от просачивавшейся сверху влаги, а окружающий воздух был пропитан промозглой сыростью.

— Словно в могиле… — пробормотал Петрусь, которому, при всей его шустрости, стало как будто жутко. — Ну, ступай же вперед, а я уж не отстану.

Подземная прогулка их при слабом свете сального огарка в фонарике продолжалась добрых четверть часа.

— Ну, вот, мы и в замке, под самым амбаром, — объявил наконец Трошка и загасил фонарик. — Сейчас опять лестница. Смотри, не сорвись в темноте, держись за стену.

Приподняв головой подъемную дверь в амбар, Трошка обождал своего товарища, а потом за руку вывел его из амбара на улицу.

Впрочем, и тут было немногим светлее. С облачного ночного неба сыпался густой снег; но в сторону польского лагеря эти летящие снежные хлопья настолько все-таки освещались огнем горевших там костров, что можно было различить за амбаром общие очертания городской стены и расхаживавшего на ней часового.

— Хочешь, я его окликну? — предложил Петрусь, в котором на вольном воздухе снова взыграла его казацкая удаль.

— Экий ведь сумасшедший! — испугался Трошка и потащил его в ближайший переулок.

Все уличное освещение новгород-северского замка, как и на всей вообще Руси, ограничивалось в те времена скудным светом из обывательских домов. Хотя было еще не поздно, но в редких окнах, сквозь полупрозрачную слюду или бычий пузырь, заменявшие тогда стекло, брезжил еще свет, а движение на улицах совсем почти прекратилось. Так, нашим двум мальчикам вначале не встретилось ни одной души. Но когда они только что заворачивали на главную улицу, из-за угла налетел на них какой-то гуляка и столкнулся с Трошкой. Столкновение было так неожиданно и так сильно, что Трошка едва устоял на ногах, гуляка же покатился кубарем через сугроб снега. Прежде чем он успел сообразить, в чем дело, мальчики уже были далеко.

— Оттак-бак! — хохотал Петрусь. — Словно ядром на месте положил!

— Тише ты, тише, побойся Бога! — унимал его Трошка. — Еще кто нас заметит…

Из людей их никто не заметил; но звонкий хохот неугомонного казачка оскорбил дух дворняжки из ближайшего двора. Выскочив из подворотни, она с лаем понеслась вслед за бегущими. У следующего двора к ней пристала еще одна шавка, а далее еще две или три. По счастью, мальчики добрались теперь до временного жилья Биркиных. Трошка юркнул в калитку, Петрусь за ним, и калитка захлопнулась. Но здесь навстречу им кинулся с лаем же крупный дворовый пес. Трошке стоило не малого красноречия его урезонить; за калиткой же чужие дворняги продолжали заливаться полным хором. Тут где-то в вышине стукнула дверь, и грянул мужской бас:

— Что за содом такой! Ты это, Трошка, что ли?

— Я, я, Степан Маркыч, — виновато откликнулся Трошка.

— Опять, поди, раздразнил этих чертей!

— Ей же ей, и не думал дразнить, Степан Маркыч.

— Божись больше! Полкан на дворе?

— На дворе тут, при мне, Степан Маркыч; я за ошейник его держу.

— И дурак! Всю ночь, что ль, держать этак будешь? Калитку-то затворил?

— Затворил, Степан Маркыч, как быть следует.

— Ну, так куда ж ему убежать? Дурак и есть. Долго ль мне тебя ждать-то? Иди домой, ну!

Дверь наверху снова стукнула.

— Погоди-ка тут маленько, — шепнул Трошка товарищу и сам нырнул в темный вход дома.

Петрусь остался на дворе один с Полканом. Тот недоверчиво его обнюхивал; мальчик же гладил его по мохнатой шее, а сам оглядывался по сторонам.

Дом был деревянный, в два жилья. В нижнем, служившем, должно быть, для склада товаров, не было огня. Во втором светились два окошка, и мелькали тени. Там, стало быть, жили Биркины. В глубине двора можно было различить какие-то сараи, у забора — собачью конуру, жилище Полкана. И только; не на что больше и глядеть-то было.

А Трошка как в воду канул. Собачий хор за калиткой давно умолк. Полкан тоже, видно, убедился в безобидности нашего казачка и удалился в свою конуру. Снежная погодка, между тем, разыгралась в настоящую метель. Потоптавшись на одном месте, Петрусь вошел, наконец, в темные сени дома, дававшие защиту хоть и не от мороза, то от снега и ветра. Тут наверху тихонько скрипнула дверь, и по лестнице кто-то стал осторожно спускаться легкой поступью.

«Это не Трошка, — понял тотчас Петрусь, — да и не Степан Маркыч; это, верно, сама Марья Гордеевна».

Он кашлянул. Шаги остановились.

— Это ты ведь, Марья Гордеевна? — шепотом спросил Петрусь.

— Я, — отозвался шепотом же тонкий женский голос.

— Первым долгом нижайший поклон тебе от господина моего, князя Михайлы Андреича Курбского…

— Чш-ш-ш! Дядя услышит. Сейчас сойду к тебе. И она сошла к нему на нижнюю площадку.

— Так ты, значит, от князя Михайлы Андреича? — заговорила она снова. — И только для того, чтобы принести мне поклон?

За непроглядною темнотой видеть говорящую он не мог, но уже по ее звучному, свежему голосу, по ее прерывистому дыханью слышно было, что она совсем молода, что сердце в груди у нее-таки екает. Такая досада, право, что даже кончика носа ее не разглядеть! А верно, краля писаная… Морочить такую уже не приходится.

— Сказать по чистой правде, — отвечал Петрусь, — князь мой и не ведает, что я тут.

— Так как же ты посмел?

— А так, вишь, из жалости к нему.

— Да что с ним такое?

— Больно тоскует он по тебе денно и нощно…

— Ну да!

— Верно тебе говорю. Чует, что убьют его скоро в бою смертном…

— Боже оборони!

— Ну, и отдал мне на хранение свой наперсный образок; доселе николи не снимал: «как помру, говорит, так передай Марье Гордеевне: принесет, может, хошь ей-то, голубушке, счастья».

— Нет, нет, он не умрет! И какое же тогда еще счастье?! А образок тот у тебя теперь с собой?

— Со мной. Вот возьми. Нарочно взял с собой: неравно самого меня потом пристрелят, так в твоих руках все же надежней. А как пришлешь ты ему нонче со мной еще добрую весточку, так, даст Бог, он духом опять ободрится. Что же сказать ему от тебя?

— Скажи ему… Да ты не так, пожалуй, перескажешь… Вот что: я лучше напишу ему письмецо…

«Овва! даже писать обучена!» — изумился про себя казачок: на родине у него не только ведь меж казачек не было ни одной грамотной, но и на Сече меж сивоусых запорожцев на редкость кто умел нацарапать пером свое имя да прозвище. Не мог он знать, конечно, что Маруся Биркина, состоя еще недавно фрейлиной при панне Марине Мнишек, обучилась у нее грамоте и письму польским и русским, так что теперь она могла у своего дяди Степана Марковича вести все счеты и торговую переписку.

— А мне, что же, покамест тут под лестницей стоять? — спросил Петрусь.

— Да… Или вот что: здесь тебя, чего доброго, еще кто застанет. Ступай-ка лучше за мной на чердак; туда в эту пору никто уже не заглянет. Только чур, не стучи сапогами.

И вот они оба тихонько поднимаются в темноте вверх по скрипучим ступенькам; вот они уже прошмыгнули мимо дверей Степана Марковича и лезут выше к чердаку; а вот и чердак. Пропустив туда Петруся, молодая девушка плотно притворила за ним дверь и сама ушла писать свое письмецо.

«Как есть мышонок в ловушке», — рассуждал сам с собой Петрусь, ощупью знакомясь с расположением довольно тесного чердака: ноги его запинались о бревенчатые перекладины земляного пола, а руками он захватывал перетянутые поперек веревки. «Коли есть куда лаз, так на крышу. Поищем».

Пробираясь этак по чердаку вдоль покатого потолка от стропила к стропилу, Петрусь, действительно, добрался вскоре до слухового окошка. Только снегом его занесло, примерзло. Мальчик рванул за колечко, и оконце растворилось.

«Эге! да тут доска куда-то переложена. Знать, к соседнему дому, точно по заказу: коли нужно, есть куда дать еще тягу».

В это время метель со двора ворвалась к нему на чердак с такой силой, что залепила ему снегом лицо. Он поспешил захлопнуть оконце.

«Скоро ли она наконец! Уж не задержал ли дядя? А ты сиди тут в мышеловке… Да нет, вот она».

С лестницы блеснул свет, и в дверях показалась стройная молодая девушка с фонарем в руке. Петрусь пошел к ней навстречу.

— Подними-ка-сь повыше фонарь, — попросил он.

— Это для чего? — удивилась Маруся.

— Ну, подними, сделай такую милость.

Она исполнила его странную просьбу. Он с разинутым ртом вытаращил на нее глаза.

— Чего ты уставился на меня так, словно проглотить хочешь? — спросила она с улыбкой, и от этой милой улыбки красивые и приветливые черты ее стали еще солнечнее, привлекательнее.

— Так вот ты, стало, какая! — проговорил мальчик, продолжая любоваться молодой красавицей.

— Какая?

— Да такая, знаешь… ненаглядная. Не диво, что князю моему ты все еще мерещишься!

Несколько бледное лицо девушки покрылось густым румянцем, и она поскорее опустила опять фонарь.

— Вот тебе письмо к нему, — проговорила она скороговоркой, подавая Петрусю сложенную треугольником записку. — Запечатать я не успела, потом сургуч у дяди… Ай, Мати Пресвятая Богородица! — прошептала она вдруг, вся вздрогнув, и оглянулась на лестницу, с которой послышался стук двери.

Вслед затем снизу донесся и окрик Степана Марковича:

— Ты опять на чердаке, Машенька?

— Да, я здесь, дяденька… — подала голос племянница. — Кошурку мою ищу… Она давеча убежала и, пожалуй, смерзнет.

— Сколько раз повторять тебе, чтобы с огнем на чердак не ходить!

— Да я не со свечой, а с фонарем… Я, дяденька, сейчас… Кис, кис, кис!

Но дядя лично, должно быть, хотел помочь ей отыскать беглянку, а, может быть, и убедиться, точно ли дело в «кошурке». Петрусь едва успел лишь отступить немножко назад за Марусю, как на пороге появился сам Степан Маркович. Тяжело пыхтя после восхождения по крутой лесенке, он окинул чердак одним взглядом и тотчас, конечно, усмотрел, кроме племянницы, стоявшего в ее тени юного ее собеседника.

— Так вот она, твоя кошурка! Кто ты есть такой и как сюда попал? — строго обратился он прямо к Петрусю.

— А я так… сам по себе… — бормотал в ответ мальчик, которого теперь, при всей его прыткости, оторопь взяла.

— Сам по себе! Нечего, брат, отлынивать. Так я тебя все равно не выпущу. Ну, выкладывай все на чистоту.

«Что ему сказать? — пролетело молнией в голове Петруся. — Соврешь — не поверит; а выложишь все на чистоту, так велит, ведь, связать и сдаст Басманову. А там аминь! Надо, значит, улепетывать».

Единственный выход в одностворчатую дверь чердака на лестницу был заслонен грузной фигурой Биркина. Сбить с ног этого увальня и думать было нечего. Оставалось спасаться на крышу.

Наклонившись к фонарю в руке Маруси. Петрусь мигом раскрыл и задул его, а затем, пользуясь наступившим полным мраком, юркнул к слуховому окошку.

— Эй, молодцы! — гаркнул во все горло Степан Маркович.

Но пока он дождался своих молодцов, Петрусь вылез уже в оконце и на четвереньках, — чтобы в темноте не сорваться вниз, — перебрался по доске к такому же слуховому окошку соседнего дома. Хотя оно также примерзло, но не устояло под давлением его плеча. И вот он уже на другом чердаке. Но воздушный мост мог сослужить такую же службу Биркинским молодцам; надо было его уничтожить. И он потянул к себе доску, а когда она отстала от Биркинского чердака, он выпустил ее из рук, и она с глухим стуком грохнулась вниз на двор.

— Теперь милости просим! — усмехнулся казачок про себя.

«Но как выбраться отсюда? Ишь, темень проклятая! Хошь глаз выколи… Ага! Вот и дверь».

Но дверь, как ни напирал он на нее, не поддавалась: знать, была на замке.

«Не прыгнуть ли вниз за доской? А вдруг угодишь прямо на доску, да ногу себе свихнешь, а то и совсем сломишь».

Он высунулся из оконца и заглянул в глубину. Ночной мрак, да крутившийся в воздухе снег мешали что-либо видеть; но до слуха его донесся снизу чей-то голос:

— Вот тут и обождем. Как соскочит, так и сцапаем.

«Оце ще! Ах, разбойники! Куда ж теперь? На крышу разве? Коли скатишься оттуда, так и не на двор к ним по крайности, а на улицу».

Сколько раз ведь ему случалось уже забираться на верхушки деревьев за птичьими гнездами; а на Запорожской Сече, когда поднимали новый колокол на колокольню, он раньше всех был на верхней перекладине, чтобы перебросить веревку. С ловкостью акробата он с выступа слухового окошка взвился теперь одним взмахом на крышу. Но, как на грех, в эту самую минуту ветром разогнало тучи, заволакивавшие небо, и там проглянуло несколько звезд. На этом-то звездном фоне так отчетливо вырисовался черный силуэт мальчика, усевшегося верхом на коньке крыши, что стоявшим внизу на дворе молодцам Степана Марковича нельзя было его не заметить.

— Эвона: он уже на крыше! — крикнул опять тот же голос. — Беги-ка кругом на улицу, а я здесь постою. Эй, ты! слезай-ка доброй волей. До утра там все равно ведь смерзнешь.

«Еще бы не смерзнуть: ветер совсем ледяной и насквозь продувает — бррр! За трубой хоть схорониться».

Скользя на руках и коленях по покатой, занесенной снегом крыше, Петрусь дополз до трубы.

«А труба-то ведет ведь в какую ни на есть печь. Сидеть в печи во всяком разе и теплее и вернее».

Он влез в трубу и свесил в нее ноги, а потом, держась руками за край, стал осторожно спускаться внутрь трубы. Всем телом упираясь в стенки коленками и локтями, он скатился довольно плавно до самого дна печи в нижнее жилье дома. Но сорванная им при этом сажа, покрывавшая густым слоем дымовой ход, ударила ему в нос, и он чихнул.

В ответ из-за железной заслонки (печь была так называемая варистая — для печенья хлеба и варки пищи) раздался женский, как бы старушечий голос:

— С нами сила крестная! Кто это там?

— Это я, бабуся, — отозвался Петрусь самым умильным тоном.

— Да кто ты?

— А вот откроешь заслонку, так увидишь. Не томи, родная, выпусти из пекла.

— Так вот и выпущу! Может, ты сам нечистый!

— В печной трубе чище не станешь. Сжалься, бабуся! Изжаришь меня, так все равно ведь кушать не станешь.

— Тьфу, тьфу!

— Ну, полно, бабуся. Душой-то я такой же добрый православный, как и ты, вот те крест. Выпусти!

Что говоривший заявлял себя добрым православным и поминал крест, — значительно успокоило старуху. Она стала осторожно отодвигать заслонку. Но выставившаяся оттуда чумазая от сажи образина более или менее отвечала, должно быть, ее представлению о враге рода человеческого: она взвизгнула и хотела задвинуть опять заслонку. Да не тут-то было: Петрусь протиснулся уже вперед и вслед затем соскочил к ней на пол.

— Здорово, бабуся!

Сгорбленная старушонка, со сморщенным, как печеное яблоко лицом, выпучила на него свои подслеповатые глаза. Но и сквозь сажу цветущее лицо казачка было так свежо и благообразно, его открытый бойкий взгляд светился таким добродушным лукавством, а смеющийся рот сверкал такими славными белыми зубами, что у старухи отлегло от сердца.

— Ишь, как перепачкался! — прошамкала она, укорительно качая головой. — И как ты в печь-то залез?

— Сверху, бабуся: скатился как на салазках.

— Ах, пострел! Ему еще смешно. Не расшибся, касатик?

— Нет, Бог милостив. Под ноги мне спасибо, попался пирог, что ли?

Бабуся заглянула в печь и всплеснула руками.

— Ну, так и есть! Смотри-ка, смотри сам, что ты наделал!

На железном листе, который она выдвинула из глубины печи, действительно, лежал большой пирог. Подрумянился он на славу, но середина его была растоптана, и из-под коры выпирала зернистая каша с грибами.

— А есть-то все же, чай, можно, — сказал Петрусь и без церемоний загреб себе целую пригоршню каши.

— Вот озорник! — напустилась на него старуха. — Ведь пирог-то для сотника моего…

Каша застряла в горле у Петруся.

— Для сотника? — переспросил он с полным ртом.

— Ну да, господин, мой — стрелецкий сотник. Нарочно на ужин себе заказал любимый пирог с кашей и с грибами. Ох, ох! Что я скажу ему теперь?

— Скажешь, что не удался, перегорел.

— А про тебя что сказать?

— Про меня — ни гу-гу, бабуся, ни Боже мой! Ведь за мной погоня…

— Погоня? Так это из-за тебя на дворе крик да гам?

— Из-за меня бабуся.

— А кто же гонится за тобой?

— Да этот купец Биркин с молодцами. Я от них на чердак; а с того чердака на здешний доска переложена. Перелез — да на крышу, а с крыши в трубу…

— Так ты, может, обокрал Биркина? Коли; так…

— Нет, бабуся, — перебил Петрусь, — николи я не был вором, да и не буду. Но есть у Биркина, может, знаешь, племянница…

— Марья Гордеевна? Ее-то не знать, этакую милочку и умницу! Так при чем она тут?

— Принес я ей нонче, видишь ли, поклон от суженого.

— А, а, а! — встрепенулась вдруг старушонка, и в тусклых глазах ее засветился на минутку живой огонек. — Так она тоже уж просватана?

— Не то, что просватана, а сговорена; но дяде-то ее, Степану Маркычу, покамест ничего еще о том не сказано…

— Та-ак. Ну, это дело, как хочешь, неладное!

— Отличное дело, бабуся, лучше не надо. Суженый-то ее, знаешь, из каких?

— Из каких?

— Из бояр.

— Вот на!

— И больше того: из князей высокородных.

— Ну! Да как же он невесту себе берет не из боярышень тоже, а из простого купецкого рода?

— Да разве Марья Гордеевна, по твоему, бабуся, не стоит иной боярышни?

— Что говорить. Хороша, как ангел небесный, и душа ангельская… А он-то, может, уже в летах? А то и собой неказист?

— О! Совсем ей под стать: и молод-то и красив на диво. Сама ты, бабуся, на него бы загляделась, глаз бы не отвела.

— Вишь, что выдумал! — усмехнулась бабуся своим беззубым ртом. — А звать-то его как?

— Ну, этого я тебе, прости, не скажу. Скажу только, что он состоит при нашем царевиче.

— При каком это?

— Да царевич-то русский ведь один. Димитрий.

— Этот, что воюет тут с нами?

— Он самый.

— Да нешто он взаправду царский сын? У нас здесь бают, будто то обманщик, самозванец.

— Заправский царевич, бабуся, уж это на совесть.

— Ну, об этом, миленький, не нам с тобой судить. А вот, что теперя-то мне с тобой, шалопутом, делать, скажи!

— Выпустить тихомолочком на улицу, а там уж мое дело.

— То-то твое дело! Ироды эти верно стерегут тебя там.

— А ноги-то у меня на что?

— На добрый конец убежишь, а мне, старухе, все же быть за тебя в ответе!

— Это зачем?

— Да как же: увидят, что выскочил из нашего дома; доложат моему сотнику, а он все уж вызнает, доберется до меня, грешной… Ох, ох, ох!

— Так вот что, бабуся, — сообразил Петрусь, — обряди меня бабой.

— Бабой?

— Нуда, чтобы никак уже, значит, не узнали. Ведь какая ни на есть завалящая, ненужная одежонка у тебя, верно, найдется?

— Ишь ты, ведь, выдумщик какой!

— Так найдется, бабуся?

— Найтись-то как не найтись.

— Давай же сюда поскорее; не то меня еще у тебя накроют.

— Упаси Бог и все праведники его! Ухватившись за поданную мысль, бабуся раскрыла свой сундук и не без сожаления, конечно, (что доказывали новые вздохи), достала оттуда ветхую юбку и старый-престарый шерстяной платок. Две минуты спустя наш казачок преобразился в такую же, как она, старушонку.

— Вот за это, бабуся, сугубое тебе спасибо, — сказал он. — Дай-ка, я тебя расцелую.

— Ну, ну, отстань, и меня-то еще сажей своей вымажешь! Ступай, ступай.

И она почти насильно выпроводила его на лестницу.

— Смотри же, касатик, не попадись им в лапы! — были ее последние слова. — Сама-то я на улицу уже не выйду. Храни тебя Господь.

На улице Петруся снова охватило снежной вьюгой. Плотнее закутавшись в свой дырявый платок, он перебрался на противоположную сторону, чтобы прошмыгнуть незаметней. Тем не менее, когда он поравнялся с Биркинским жильем, стоявший там у калитки человек, без сомнения, один из молодцов Степана Марковича, оглянулся и окликнул воображаемую бабу:

— Куда торопишься, молодка?

Петрусь счел, однако, за лучшее на этот раз промолчать и, по-женски подобрав взвиваемую ветром юбку, пустился бегом.

Вот и городская стена, а вон и всход наверх. «Чем отыскивать еще амбар Биркиных, да пробираться потом в темноте этим подземным ходом, не прыгнуть ли прямо со стены?»

И он уж на стене.

— Куда тебя, дуру, нелегкая несет? Назад! — гаркнул расхаживавший по стене часовой.

Не отвечая, Петрусь подбежал к краю стены. Часовой — за ним и хвать за платок. Но платок остался у него в руках, а Петрусь совершил уже свое salto mortale с пятисаженной вышины.

— Господи, благослови!

Толстый слой снега несколько умерил силу падения. Но одна нога мальчика запуталась в развеваемую ветром юбку и подвернулась. Он растянулся во всю длину. В тот же миг около самого уха у него прожужжала пуля, пущенная вслед ему часовым. Когда он тут приподнялся, то ощутил в ноге тупую боль.

«Не сломал, кажись, свихнул малость, и то слава Богу».

Он сорвал с себя последнюю принадлежность бабьего наряда — юбку, отслужившую свою службу, и, весело посвистывая, заковылял к мерцавшим в отдалении огням польского лагеря, предвкушая удовольствие, с которым станет рассказывать своему господину о своих молодецких похождениях.

Загрузка...