XL


Ранним утром следующего дня великий князь поехал верхом в охотничий домик, чтобы проститься со старым Викманом, а также чтобы лично отдать капитану яхты приказ приготовить судно в путь, сняться с якоря вечером и проделать всё это возможно незаметнее. Он пообещал старику тотчас же послать курьера к голштинскому правительству с приказом вернуть Викмана его прежний приход, а также определить Бернгарда Вюрца священником в какой-либо местности поблизости от его дяди. Он не преминул прибавить, по просьбе старика, что настоящие обладатели освобождающихся для Бекмана и Вюрца мест будут вполне удовлетворены. Когда старик со счастливым лицом сообщил великому князю, что его дочь и племянник вступают в брак, он милостиво пожелал им счастья и пообещал в шутку быть крёстным отцом первого же внука старика; но просьбу присутствовать при венчании молодых людей, которое должно было, по их желанию, произойти в маленькой церкви до отъезда в Голштинию, он отклонил с каким-то странным, полуиспуганным взглядом. Он пожал всем им троим руку, вскочил на лошадь и поехал назад в Ораниенбаум, громко говоря сам с собой, как это с ним всегда бывало в моменты сильного волнения; ехавший позади рейткнехт, слыша доносившиеся до него отрывочные слова, удивлённо поглядывал на своего господина.

Когда великий князь добрался до дворца, он нашёл его двор заполненным блестящими экипажами из Петербурга; число их всё увеличивалось вновь прибывающими, и все их седоки по прибытии направлялись в приёмный зал дворца, где их принимал штат прислуги великого князя, очень удивлённый таким необычным наплывом гостей в ранний час. Все придворные, в большей своей части проведшие эту ночь без сна в беспокойстве за свою будущность, поспешили при первых лучах рассвета в Царское Село, чтобы справиться о положении императрицы; это участие было вполне естественно и никоим образом не могло повредить тем, кто его выказывал.

Дежурный камергер, находившийся в передней, давал каждому спрашивающему успокоительные ответы, что государыня провела ночь отлично, что её болезнь, которая есть не что иное, как утомление из-за сильного возбуждения, вызванного вестью о победе и напряжённостью придворных церемоний, уже улучшается и что она покажется через несколько дней при дворе. Слова камергера о хорошем самочувствии государыни подтвердил и граф Иван Иванович Шувалов, показавшийся на несколько минут улыбающимся в передней; но многие из присутствовавших, видевшие искажённые черты государыни после постигшего её припадка, не могли очень доверять такому лёгкому заболеванию и столь быстрому выздоровлению. Кроме того, иные из высших сановников, чин которых давал им право на ближайший доступ к государыне, возымели теперь намерение получить более подробные сведения от камер-фрейлин императрицы; они сделали попытку приблизиться к покоям государыни, но во внешних проходах к последним нашли повсюду двойные посты часовых, угрожавших им штыком и объявлявших голосом, не допускавшим сомнений, что они будут стрелять, если посетители не уйдут прочь. Строгость таких мер не соответствовала лёгкости заболевания государыни, и придворные, подвергшиеся штыковой угрозе, распространяли в толпе собравшихся сомнения в том, что болезнь её величества безопасна; иные даже перешёптывались на ухо о том, что государыни, пожалуй, уже вовсе нет в живых. Но чем дальше распространялись эти подозрения, тем живее каждый вспоминал о том, что в Ораниенбауме обитает будущий император, а также и о том, что если болезнь императрицы примет роковой оборот, то от мановения его руки будут зависеть жизнь и свобода каждого, что в его власти окажутся все чины, почести и богатства.

Через несколько времени некоторые из экипажей, выезжая из царскосельских ворот, стали сворачивать на ораниенбаумскую дорогу вместо петербургской. Таких экипажей становилось всё больше и больше, и скоро на ораниенбаумской дороге началась настоящая гонка на скорость — кто раньше поспеет примчаться к восходящему солнцу? Таким образом и произошло, что Пётр Фёдорович нашёл двор ораниенбаумского дворца заполненным экипажами, а приёмный зал — гостями, причём к крыльцу подлетали всё новые и новые экипажи.

Гордая радость засверкала в его глазах. Одно мгновение он был полон радостной мечты, что корона России уже упала с головы Елизаветы Петровны и предназначается для него, но тут же вспомнил слова Бестужева, вспомнил о времени, которое понадобится Апраксину, чтобы привести армию в Петербург, — ив этот момент в России, вероятно, не было ни одного человека, который просил бы Небо так горячо, как великий князь, о сохранении жизни государыни.

Он проехал во дворец боковой аллеей и прошёл никем не замеченный в свои апартаменты задним ходом.

Между тем Пассек, согласно полученному им поздно вечером накануне посланию великой княгини, прибыл в Ораниенбаум рано утром. Он не мог объяснить себе это приглашение великой княгини, которая относилась к нему холодно и с двором которой он не имел никаких отношений, кроме как в дни своего дежурства во дворце. При том равнодушии, которое он испытывал ко всему, что не имело отношения к его так тяжко, по его мнению, обманутой любви, он и не подумал о том, о чём могла бы желать поговорить с ним великая княгиня. Ему было лишь больно то, что её приказание заставляло его ехать в Ораниенбаум как раз теперь. Хотя он и рекомендовал офицеру, которому передал приказ о выселении старого Викмана, быстроту исполнения приказа, тем не менее вчера вечером легко могли случиться какие-либо препятствия; таким образом он, Пассек, легко мог встретить на дороге в Ораниенбаум или в парке изгнанных жителей домика лесничего.

Хотя его и переполняли гнев на измену любимой им девушки и жажда мести за эту измену, хотя он и опрокинул безрассудно все препятствия, мешавшие выполнению его мести, — тем не менее он боялся, сам себе не отдавая в этом отчёта, встречи с Марией. Он боялся встретиться снова с тем взглядом, которым она смотрела на него в последний раз и который глубоко запал в его душу. Как ни мало он был настроен к тому, чтобы обращать внимание на всё, что теперь окружало его, он не мог не заметить с большим удивлением необычайного числа экипажей на дороге, неоднократно заставлявших его сворачивать лошадь в поле.

Презрительно смотря на эти блестящие экипажи, из которых там и сям приветствовали дружескими кивками молодого, осыпанного такими милостями государыни офицера, между тем как в других от него предусмотрительно отводили глаза, так как не было ещё известно, не грозит ли какая-либо беда любимцу умирающей императрицы, Пассек вполголоса произнёс:

— А, как они спешат явиться на поклон к своему будущему повелителю, время которого, по их мнению, уже настало! Как они спешат броситься к ногам того, кого они вчера ещё презирали и кого будут презирать завтра, если государыня оправится. А если он будет их повелителем, — задумчиво продолжал он, — то, что станет со мной самим? Вчера ещё я стоял высоко, выше всего, чего могло желать моё самолюбие. Простит ли он мне то, что я был вестником победы над прусским королём и явился орудием, так больно ударившим покровительствуемого им человека? Не низвергнет ли меня уже завтра мой путь, приведший меня вчера так высоко, в самые недра унижения? Не служит ли этот приказ явиться к великой княгине первым предзнаменованием грозы, собирающейся над моей головой? — Одну минуту Пассек молча ехал вперёд, не обращая внимания на поклоны и отворачивания седоков придворных экипажей; затем он воскликнул с мрачным, диким взглядом: — Да, впрочем, какое мне дело до всего этого? Какое мне дело до завтрашнего дня, если погас свет, озарявший моё сердце?! Будь что будет!.. У меня всегда найдутся добрая пуля и заряд пороха, чтобы избежать медленной смерти в рудниках Сибири.

Он вонзил шпоры в бока лошади и помчался диким галопом по полю. Придворные чины в экипажах, видя этого мчащегося в карьер Преображенского офицера, сочли его за курьера, мчащегося в Ораниенбаум, чтобы первым приветствовать нового императора.

Эта мысль мелькнула почти у всех владельцев экипажей; все они начали гнать своих кучеров; скоро все экипажи пустились полным галопом, точно на олимпийском беге; но и тут им не удавалось настичь бешено летевшего по полям всадника.

На лице Пассека был почти грозный вызов, когда он, опередив все экипажи, входил в огромную переднюю ораниенбаумского дворца, в которой неспокойно волновалась толпа посетителей. И здесь тоже его прибытие произвело впечатление; он ведь был человек, осыпанный особыми милостями императрицы, ведь он больше, чем кто бы то ни было, должен был желать ей долгого царствования; если теперь и он тоже появился здесь, в районе лучей восходящего солнца, то это, вне сомнения, значило, что он осведомлён о положении государыни и, видимо, питает мало надежды на улучшение её здоровья, а потому и счёл необходимым заставить будущего повелителя забыть о том, что именно он принёс весть о победе над прусским королём — весть, которая должна была быть крайне неприятна великому князю.

Однако Пассек обращал мало внимания на беспокойство и движение, возбуждённые его появлением; он отвечал на сыпавшиеся со всех сторон вопросы холодными, краткими, подчас невежливыми ответами и велел слуге доложить о себе великой княгине, к которой и был немедленно введён.

Екатерина Алексеевна сидела в своём кабинете; на ней было белое утреннее платье. Весь её туалет был вполне подходящ для этого раннего часа дня и очень прост, однако был дополнен доходящим до талии горностаевым воротником, накинутым на плечи как бы для защиты от утренней свежести. И это было тоже вполне естественно, так как положение русской великой княгини и прирождённой герцогини голштинской давало ей право носить эту одежду, присвоенную в то время исключительно августейшим особам. На груди великой княгини краснела полоса ленты ордена св. Екатерины; так как она намеревалась показаться придворным, съехавшимся в Ораниенбаум, то было опять-таки очень естественно, что она возложила на себя пожалованный самой государыней высший русский орден. Однако, несмотря на простоту её платья и на то, что в её волосах не было ни одного украшения, этот как бы случайно наброшенный горностаевый воротник и широкая красная лента давали ей вид повелительницы, собирающейся вступить в круг своих подданных. Но выражение лица Екатерины Алексеевны в тот момент, когда Пассек подошёл к ней, вовсе не соответствовало всему её виду; на её побледневшем лице читалось болезненное беспокойство, почти отчаяние.

Молодой офицер склонился перед ней со всей почтительностью, требуемой её саном, но в его взоре была какая-то холодность; он как будто решил с полной невозмутимостью принять всё, что ни услышит.

— Я. приказала передать вам моё приглашение, — произнесла Екатерина Алексеевна, потупив взор, — так как имею в виду дать вам кое-какие объяснения и, быть может, вернуть покой и счастье вашей душе.

— Я буду благодарен вашему императорскому высочеству за каждое объяснение, — проговорил Пассек. — Я не понимаю, — холодно продолжал он, — почему вы заранее предполагаете, что моё сердце нуждается в покое и счастье, что я неспокоен и несчастлив? — А затем, отдаваясь мысли, захватившей его ум, он воскликнул: — Я сделал то, чего требовал от меня долг. Я спокойно и без страха буду ждать, станет ли завтра дурным и достойным возмездия то, что сегодня было справедливо и достойно награды.

Екатерина Алексеевна смотрела на него удивлёнными глазами.

— Я вовсе не хочу говорить с вами о служебном долге или о чём бы то ни было, касающемся службы, — произнесла она. — Это, — прибавила она с ударением, — касается государыни императрицы, а не великой княгини. — Затем она продолжала с быстрой решимостью, свойственной её характеру: — Я велела позвать вас сюда, чтобы поговорить с вами о Марии Викман, бывшей до сих пор, насколько я знаю, счастьем всей вашей жизни и теперь ставшей для вас источником тяжких страданий.

Лицо Пассека покрылось густым румянцем; в его глазах сверкнуло дикое пламя, губы сложились в горькую усмешку.

— Прошу вас, ваше императорское высочество, — хрипло произнёс он, — не исполнять своего намерения. Я очень благодарен вам, — продолжал он почти презрительным тоном, — за милостивое участие в сердечных делах человека, не имеющего никакого права ожидать такого участия, но, — резко воскликнул он, — я имею привычку смотреть на эти дела как на касающиеся исключительно меня и — прошу извинить смелость моих слов! — никому не могу дать право вмешиваться в них.

— Отлично! — произнесла Екатерина Алексеевна, видимо ничуть не оскорблённая горячими словами Пассека. — Отлично! Я также имею привычку отстранять всякое вмешательство в мои личные дела и потому уважаю эту привычку и в других. Однако в данном случае дело идёт не только о вашем сердце, но и о сердце Марии Викман; каждая женщина имеет право — это даже долг её — прийти на помощь другой женщине, мужественно стоять за неё и вывести правду на свет Божий.

— Я видел собственными глазами, и то, что я видел, — возразил Пассек, — доказало мне, что сердце, которое и я считал благороднейшим и чистейшим на земле, на деле полно зла, лжи и предательства; поэтому я просил бы вас, ваше императорское высочество, считать этот вопрос исчерпанным и соизволить милостиво отпустить меня.

Он склонился перед великой княгиней и хотел, казалось, повернуть к дверям.

— Стойте, стойте! — воскликнула Екатерина Алексеевна. — Если вы уже забыли, что стоите перед великой княгиней, то не забывайте, по крайней мере, что выслушать даму до конца — обязанность каждого порядочного человека. Вы видели, как вы говорите, собственными глазами, — продолжала она, между тем как Пассек остановился, устремив в землю мрачный взгляд, — а я говорю вам, что ваши глаза обманули вас, что ваши подозрения ложны, что то чистое существо невинно и что оно заслуживает полного уважения и вашей любви.

— Обманули! — воскликнул Пассек, теряя всякое самообладание, вздымая кверху сжатые кулаки и ударяя ногой о пол. — Обманули глаза! Я видел её в объятиях графа Понятовского; я видел её в том же самом гроте, под ветвями того же самого дерева, под тем же небом, под которым она клялась мне в любви и верности, на том самом месте, о котором я грезил во сне, к которому влекла меня страсть моего сердца и на котором я надеялся прижать неверную к груди, объятый радостью нового свидания. Я вернулся с поля битвы, — продолжал он, весь дрожа от возбуждения, производимого воспоминаниями, — великий князь взял меня вместе с другими в парк, чтобы, как он говорил, словить дичь. Быть может, он задумал какую-нибудь шутку над графом Понятовским; он провёл нас прямёхонько к месту, заполнявшему все мои мечты; и ту, страсть к которой пожирала меня, я увидел в объятиях графа, прильнувшей к нему, а её голова лежала на его груди.

Великая княгиня, встав с места и подойдя к майору с загоревшимся гордостью лицом, воскликнула:

— И всё-таки я говорю вам: она невинна; она чиста, точно только что распустившийся бутон лилии.

— Я всегда готов преклониться перед глубиной женского ума, — насмешливо произнёс Пассек, — но сомневаюсь, чтобы вам, ваше императорское высочество, удалось найти доказательство, которое могло бы опровергнуть свидетельство моих глаз.

— И всё-таки я найду такой аргумент; я нашла уже это доказательство, победоносно уничтожающее всякое подозрение; этот аргумент есть истина.

— Я видел то, что есть истина, — мрачно возразил Пассек.

— В таком случае, — воскликнула Екатерина Алексеевна, — вы должны теперь услышать и, надеюсь, вы будете благодарны вашим ушам, если они посрамят свидетельство ваших глаз. Слушайте внимательно! — продолжала она с просительным жестом руки. — Клянусь всемогущим Богом, стоящим над нами и тяжело карающим клятвопреступника, что каждое слово, которое вы теперь услышите, есть сама истина.

Пассек внимательно и полный ожидания посмотрел на великую княгиню; торжественность её тона не прошла даром, но всё-таки с его лица не исчезло выражение насмешливой недоверчивости; он, казалось, слушал лишь для того, чтобы не ослушаться приказа великой княгини.

Екатерина Алексеевна заговорила, пристально глядя на молодого человека и как бы с усилием произнося каждое слово:

— Вы видели Марию Викман в объятиях графа Понятовского; это — правда. Но граф сам даёт вам честное слово, что до того он не говорил этой девушке ни слова о любви, что он ни разу не прикасался к её руке и никогда не думал о ней хотя бы с малейшим душевным трепетом, так как его сердце, — голос великой княгини слегка дрогнул при этих словах, несмотря на всё её самообладание, — принадлежит другой даме, занимающей такое высокое положение, что об этом не должен знать никто.

Пассек пожал плечами.

— Можно любить даму и увиваться за девушкой... для препровождения времени, — произнёс он. — Граф Понятовский, видно, научился делить своё сердце надвое при дворе короля Августа.

Екатерина Алексеевна топнула ногой, близко подошла к майору и, вперив в него пламенеющий взор, воскликнула:

— Если вы не верите слову графа, то, может быть, я должна дать вам своё слово, слово великой княгини, будущей императрицы, в том, что Мария невинна? Может быть, я должна сказать вам, что докажу вам её невинность? Поверите ли вы мне, если я дам вам слово, что та — другая — дама находилась вчера в гроте, что она погибла бы, если бы великий князь увидел её там, что Мария пришла лишь для того, чтобы предостеречь её и указать ей путь к бегству, что граф Понятовский привлёк её в свои объятия с целью спасти эту даму и отклонить от неё всякое подозрение?

Глаза Пассека неестественно раскрылись, он задрожал и покачнулся, точно поддавшись обмороку; затем страшным, грозным голосом воскликнул:

— О, это невозможно, это кощунственно! Разве можно жертвовать человеческим сердцем ради спасения репутации важной дамы?

— И очень даже, — серьёзно и гордо возразила Екатерина Алексеевна, — если от этой репутации зависит судьба народов и государств. Кроме того, — мягко прибавила она, протягивая молодому человеку руку, — граф Понятовский, наверное, не думал в тот момент о размерах жертвы, приносимой им ради спасения той дамы, которую он готов был спасти ценой чего угодно. Он наверное думал, что может без вреда кому бы то ни было устроить такую вещь с девушкой, так кстати явившейся ему на помощь. Он, конечно, и не подозревал того, что вы будете сопровождать великого князя, а тем более того, в каких отношениях вы находитесь с дочерью лесничего.

— Это — правда, это — правда, — воскликнул Пассек, ударяя себя по лбу. — Какое несчастное сцепление обстоятельств! Бедная, бедная Мария! Как жестоко обидел я её!.. Ведь она могла ожидать от меня защиты! О, Боже мой, зачем не выслушал я её, зачем я ушёл оттуда?

Он опустился на стул, совершенно уничтоженный, забыв о том, что находится в присутствии великой княгини, и со стоном опустил голову на руки.

— Плачем и жалобами, — произнесла Екатерина Алексеевна, — не вернёшь содеянной несправедливости.

— Боже мой! — прошептал Пассек, вставая и подходя колеблющимся шагом к великой княгине. — Ваше императорское высочество, ведь здесь ничем не поможешь! Вы не знаете того, что произошло; вы не знаете, что под давлением сумасшедшего гнева я сообщил государыне императрице, что этот Викман — вовсе не лесничий, а лютеранский пастор; эти сведения я добыл раньше.

— Лютеранский пастор? — в ужасе воскликнула Екатерина Алексеевна. — Боже мой, какая неосторожность! Да, да, он должен уехать как можно скорее, без проволочек!

— Да, да, — продолжал глухим голосом Пассек, — я сказал это государыне императрице и одному из лучших офицеров моего полка передал её приказ немедленно же выселить обитателей охотничьего домика и проводить их до границ Голштинии. Этот приказ будет выполнен, они уедут, будут с позором изгнаны... О, моя бедная Мария! Зачем не раскрылась земля, чтобы поглотить меня в своих недрах?

— Благодарите Небо, великого князя и меня, бывших орудием в Его руках, за то, что этот приговор не приведён в исполнение. Тот офицер не отважился увезти во время болезни императрицы по приказу, подписанному лишь графом Разумовским, людей, находящихся под покровительством великого князя. Они находятся ещё в охотничьем домике, но уедут сегодня; великий князь отошлёт их на родину свободными людьми. Ещё есть время исправить то, что вы испортили в пылу дикого огорчения. Сегодня вечером отплывает судно, увозящее Марию. Вы можете ещё попросить прощения у Марии; правда, старик ради собственной безопасности должен ехать, но гнев государыни не распространится на его дочь; вестнику победы под Норкиттеном она не откажет в просьбе, с которой он обратится к ней ради собственного счастья.

— Боже мой, Боже! — воскликнул майор, точно ослеплённый, держа руку пред глазами. — Разве возможно такое счастье?

— Идите и завоюйте себе счастье, — произнесла Екатерина Алексеевна, — и, если это вам удастся, не забывайте никогда о том, что сделала великая княгиня ради того, чтобы доказать вам невинность любимой вами девушки. Не забывайте никогда, какую тайну она доверила вам, как дворянину с душой рыцаря.

— Клянусь, — подымая руку, воскликнул Пассек, — клянусь, что пока бьётся в груди сердце, я никогда не забуду об этом; то, что вы сделали для меня сейчас, делает меня вашим рабом навеки. Перед вами лежит широкая будущность, блестящая, но, быть может, и полная опасностей. Если когда-либо, — продолжал он ещё торжественнее, — на вас надвинется опасность, позовите меня, ваше императорское высочество, и я буду готов отдать за вас жизнь.

Екатерина Алексеевна подала ему руку с сердечной и полной царственного величия радостью.

— Я принимаю ваше обещание, — сказала она, — возможно, что наступит время, когда мне понадобятся такие друзья, как вы; с такими друзьями я преодолею опасности, а также, — прибавила она, крепко пожимая его руку, — блеск и почести, которые, быть может, принесёт мне судьба, окружат и моих друзей... А теперь идите!.. Идите и призовите снова улыбку на лицо вашей возлюбленной, глаза которой пролили столько слёз.

Пассек склонился над рукой великой княгини, пламенно поцеловал её и быстрыми шагами бросился из комнаты.

Тотчас после его ухода в кабинете появился великий князь. Он зашёл за супругой, чтобы показаться вместе с ней двору. Екатерина Алексеевна с удивлением, а вместе с тем и с радостной улыбкой заметила, что вместо голштинской формы на нём был мундир русского кирасирского его имени полка, а вместо ордена святой Анны на груди у него находилась голубая лента св. Андрея Первозванного. Она поздравила его с этой переменой, как нельзя более подходящей положению момента.

— Я учусь у своей умной супруги, — сказал Пётр Фёдорович, галантно целуя руку Екатерины Алексеевны. — Русские не любят формы моих добрых, храбрых голштинцев, но для того, чтобы стать русским императором, можно на время и забыть, что носишь сан голштинского герцога.

— Мы должны сделать больше, — произнесла Екатерина Алексеевна, кладя руку на его руку, — мы должны сделать вид, что забыли, что российская корона находится так близко от наших голов. Не забудьте о том, что у нас есть враги, что всё может ещё перемениться, что наши друзья во всяком случае ещё не располагают армией Апраксина.

— Вы правы, вы снова правы, — воскликнул Пётр Фёдорович наполовину удивлённо, наполовину печально.

Затем он повёл супругу в большой приёмный зал.

При их входе все головы низко склонились и все тихо зашептались между собой; двор удивлялся величественности вида Екатерины Алексеевны, несмотря на простоту её костюма; не осталась незамеченной и перемена мундира великого князя; все сочли её признаком того, что августейшие супруги были уже осведомлены о предстоящих событиях. Но на этот раз уже великий князь в выражениях, почти совпадавших со вчерашними словами его супруги, выразил гостям благодарность за их участие, а затем самым недвусмысленным образом приказал им ехать назад и молиться за здоровье государыни.

Этому приказанию все хоть и медленно, но повиновались, и скоро вся дорога к Петербургу вновь покрылась экипажами; на этот раз гонки уже не было, и экипажи доставили своих седоков в город ещё более озабоченными и неспокойными за завтрашний день.

Загрузка...