После того как Елизавета Петровна отправила Пассека в главную квартиру фельдмаршала, над Петербургом навис целый ряд дней болезненной неизвестности. Императрица продолжала безвыходно оставаться в своих апартаментах; канцлер, в руках которого находились все нити высшей русской политики, тоже ни на минуту не покидал своего дворца под тем предлогом, что его удерживают в постели его лета и слабое здоровье. Посланников иностранных держав, целой толпой добивавшихся его аудиенции, он направлял к вице-канцлеру графу Воронцову; поэтому все дипломатические сообщения, прежде чем достичь ушей государыни, должны были совершить путешествие от графа Воронцова к Бестужеву, а от последнего — к обер-камергеру, графу Ивану Ивановичу Шувалову. Но этот путь таил в себе массу преград и проволочек, и иностранным дипломатам приходилось убеждаться в том, что их сообщения и доклады оставались без ответа; это обстоятельство, конечно, не только оскорбляло их самолюбие, но и вызывало нарекания со стороны аккредитовавших их дворов, приписывавших всю вину за промедление их собственной небрежности. Таким образом, как дипломатия, так и всё петербургское общество были лишены какой бы то ни было возможности быть осведомлёнными о намерениях или хотя бы настроении государыни и судить о возможных политических комбинациях. Благодаря этому ежедневно возраставшие неуверенность и беспокойство вызывали всё большее недоверие между людьми и прежде оживлённая императорская резиденция казалась теперь точно вымершей.
Великий князь совершенно переменился. Его обычные опасливость и беспокойство сменились выражением мрачной решимости; он показывался теперь в небольшом кругу своего двора лишь к обеду, свою супругу приветствовал беглым наклонением головы, никогда не обращался к ней с разговором, на её замечания отвечал насмешливыми выходками или попросту оскорбительными восклицаниями, направленными, правда, не прямо против неё, но носившими такой характер, что всякий мог понять, куда они метят. Наоборот, Елизавету Романовну Воронцову Пётр Фёдорович приветствовал с исключительным вниманием: целовал ей — честь, не слыханная в русском придворном этикете, — при входе руку, приглашал садиться за обедом рядом с собой, угощал собственным вином и разговаривал почти исключительно с ней одной, не обращая внимания на общую беседу. К ужину он теперь не выходил, а собирал по вечерам у себя голштинских офицеров и совершенно открыто, через камердинера, приглашал туда графиню Воронцову, прося её оказать своим присутствием честь его гостям.
Кроме дежурных фрейлин, во дворце не показывался никто из придворного общества; граф Понятовский, показавшийся было раз, был удалён по приказу великого князя. Екатерина Алексеевна оставалась теперь почти всё время одна, так как все фрейлины, кроме тех случаев, когда она приказывала им явиться, боязливо держались в стороне от неё и предпочитали общество Елизаветы Воронцовой; все они были убеждены, что великий князь не рискнул бы так оскорблять свою супругу, не будучи уверен в том, что последняя находится в опале у государыни. Стало также известным, что Пётр Фёдорович на своих вечерних собраниях называл графиню Воронцову «жёнушкой» и высказывал уверенность стать скоро свободным и отослать назад в Германию «лукавую иностранку».
Одна великая княгиня, казалось, не замечала ничего. За столом она вела весёлую и непринуждённую беседу и оставалась глуха ко всем оскорбительным выпадам супруга. Ей ежедневно приносили книги из императорской библиотеки, и, судя по её замечаниям за столом, она, должно быть, много читала, сидя в своей комнате в часы уединения. Никто не мог угадать, что делается у неё на душе; около неё почти весь день находилась одна лишь горничная, которая даже спала около её кровати. Эта горничная могла видеть, как Екатерина Алексеевна мрачно расхаживает по своей комнате; её глаза были частенько красны от слёз, доказывавших, что в полном одиночестве не выдерживает и гордое самообладание великой княгини.
Был отдан строгий приказ, чтобы никто из дежурных по наступлении темноты не смел покидать Зимний дворец, и часовые получили приказание арестовывать всякого, кто показался бы в каком-либо из коридоров, и вести его к коменданту дворца. Лишь с великим трудом графу Понятовскому удалось доставить через горничную записку великой княгине. Он уведомил её, что граф Бестужев советует ей молчать, что бы ни случилось, что теперь настало время прикинуться мёртвым, что он скоро добудет поводья, ускользнувшие было из его рук, и отомстить за все опасности, грозившие теперь великой княгине.
Если не считать этой записки, несчастная женщина была совершенно отрезана от внешнего мира; она видела себя окружённой врагами, а её друзья не смели высказывать ей своё сочувствие.
Часто, очень часто она чувствовала себя совершенно истощённой этой борьбой, которую она должна была вести как против шпионских наблюдений и едва скрытого презрения окружающих, так и против собственных ощущений; она была так измучена, что почти потеряла надежду выдержать всё это испытание, но это отчаяние постоянно уступало гордости и суеверной вере в свою звезду, которая сияла ослепительным блеском, несмотря на грозные, тяжёлые тучи, покрывавшие горизонт.
Точно луч солнца, прорезывающий внезапно бурные облака, обществу было передано графом Шуваловым приглашение на большое празднество, на котором решила вновь появиться перед двором государыня. Наконец-то должно было выясниться всеобщее недоумение! Все увидят государыню, по её манере можно будет узнать, на кого она держит гнев, кто пользуется её доверием; наконец-то каждый получит возможность найти себе направление, которого надо держаться, чтобы заслужить милость повелительницы.
Улицы Петербурга сразу наполнились блестящими экипажами; все бросились к ювелирам и в модные магазины, чтобы роскошью нарядов выразить радость по случаю окончательного возвращения императрицы к обычной жизни. Всюду царило лихорадочное беспокойство, и общество, недавно ещё погруженное в мрачную летаргию, волновалось теперь, точно потревоженный улей. Екатерина Алексеевна тоже заказала себе, вопреки своей привычке, роскошный туалет и велела приготовить все свои драгоценности, чтобы быть возможно более блестящей.
Великий князь в день празднества обнаруживал нервное беспокойство, но оно, казалось, было вызвано лишь радостью, и его торжествующая физиономия заставляла предполагать, что он считает близким наступление долгожданного счастливого события.
В первый раз спустя долгий промежуток времени осветились огромные залы Зимнего дворца; кареты с фонарями, скороходами и форейторами начали подкатывать к подъезду, и мало-помалу залы наполнились осыпанной золотом и драгоценностями толпой. Несмотря на многочисленность приглашённых, в обширных, высоких покоях дворца царила боязливая тишина; лишь там и сям раздавались произносимые шёпотом равнодушные слова. Каждый боялся вступать в разговор с соседом, не зная, милость или опала грозят голове последнего. Иностранные дипломаты стояли кучкой, почти изолированные от прочего общества, так как никто не отваживался вступить с ними в беседу из боязни попасть не туда, куда следует. Граф Понятовский стоял одиноко в дипломатической группе; посол Англии заговорил с ним, так как он представлял собой враждебную прусскому королю державу; посланники Франции и Австрии холодно отвернулись от него, так как граф недостаточно решительно перешёл на сторону врагов Пруссии. Понятовский был мертвенно бледен, и, несмотря на полное самообладание, на его лице под маской гордого, равнодушного спокойствия можно было видеть следы внутреннего волнения. Хотя все уже успели привыкнуть к тому, что канцлер воздерживался от посещений придворных балов и праздников, ссылаясь на лета и нездоровье, тем не менее сегодня, в день первого выхода государыни ко двору после тяжкой болезни, его отсутствие бросалось в глаза; с напряжённым любопытством было замечено, что вице-канцлер граф Воронцов, обыкновенно державшийся скромно в стороне, в этот день с удивительной самоуверенностью приветствовал членов дипломатического корпуса вместо больного Бестужева.
Граф Александр Шувалов, начальник тайной канцелярии, не находился в числе гостей, и его отсутствие тоже возбуждало удивление и давало почву различным предположениям и подозрениям, о которых даже лучшие друзья не рисковали разговаривать между собой. Никто не хотел обнаружить хотя бы словом, что обращает внимание на что-либо, относящееся к политике.
Единственными лицами, чувствовавшими себя здесь непринуждённо, были фельдцейхмейстер граф Пётр Иванович Шувалов и оба брата Разумовские. Граф Алексей Григорьевич расхаживал со спокойным, серьёзным лицом, перекидываясь парой слов то с тем, то с другим из знакомых; за ним ходила, точно стадо баранов за вожаком, целая толпа испуганных придворных. Казалось, его положение считали наиболее крепким и находили себя безопаснее всего под его защитой. Граф Кирилл Григорьевич Разумовский весело сновал туда и сюда, изредка бросая смелые, вызывающие замечания наиболее трусливым и осторожным, а последние затем, дрожа, делали вид, что не поняли шутки, вотрут мог себе позволить гетман и брат пользовавшегося полнейшим доверием государыни Алексея Разумовского; но другому кому-либо, кто благосклонно выслушал бы эти шутки или засмеялся бы им, они могли бы обеспечить место в рудниках Сибири.
Когда собрались все приглашённые, открылись двери великокняжеских покоев; великокняжеская чета должна была войти, согласно этикету, до выхода государыни, чтобы иметь возможность приветствовать её при её появлении в зале. Общая подавленность, тяготевшая над обществом, ещё усилилась; большая часть присутствующих, казалось, открыла огромный интерес в картинах, висевших на стенах зала, и этот интерес был так значителен, что выход великокняжеской четы был не замечен и её забыли даже приветствовать. Лишь дипломатический корпус выступил вперёд, под предводительством Воронцова, навстречу великокняжеской чете, чтобы приветствовать её поклоном и обменяться банальными словами.
Пётр Фёдорович не держал под руку свою супругу, он прошёл через зал, отвернувшись от неё и держа слева за руку графиню Елизавету Романовну Воронцову, которая, видимо сконфуженная, пыталась отступить в ряды прочих фрейлин, но тем не менее глядела гордыми взорами на придворных.
В тот момент, как к ним подошли дипломаты, Пётр Фёдорович произнёс так громко, что его супруга не могла не слышать:
— Погоди немного, Романовна! Скоро ты будешь ходить по правую руку от меня и весь свет должен будет склониться пред тобой!
Великая княгиня, сиявшая блеском всех своих бриллиантов и улыбавшаяся тонкой улыбкой, при этих словах побледнела. Одну минуту она дрожала всем телом, но тотчас же овладела собой, и в её глазах сверкнул боевой огонь. Она отстегнула застёжку своего горностаевого воротника, покрывавшего её плечи, отвечая в то же время лёгким кивком головы на приветствия дипломатов.
— Как тут жарко!.. Под этим воротником дышать нельзя!.. Графиня Елизавета Романовна, — повелительно и громко произнесла она, — возьмите его, пока он мне снова не понадобится.
Воронцова побледнела точно смерть; она неподвижно стояла возле великого князя, не протягивая руки к воротнику великой княгини.
Лицо Петра Фёдоровича вспыхнуло грозным заревом гнева; кругом царило боязливое молчание.
— Граф Воронцов, — холодно и гордо произнесла Екатерина Алексеевна, — подайте эту вещь вашей племяннице! Она, видимо, не поняла моего приказания.
Вице-канцлер неверными шагами подошёл к великой княгине, взял воротник и отнёс его Елизавете Воронцовой.
— Надень его, надень этот горностаевый воротник! — воскликнул Пётр Фёдорович, обращаясь к графине Воронцовой. — Он будет на своём месте, Романовна! — и, быстро вырвав из рук вице-канцлера накидку, он набросил её на плечи графини Воронцовой.
Стоявшие вокруг придворные в глубоком замешательстве отвернулись; даже и среди самых ловких дипломатов никто, по-видимому, не знал, какое выражение необходимо придать лицу, при этой неслыханной сцене.
Граф Понятовский выступил вперёд и в вызывающей позе встал рядом с великою княгинею, как будто готовясь к её защите. Но Екатерина Алексеевна, казалось, ничего и не заметила; она обернулась к французскому послу маркизу де Лопиталь и, смеясь, обменялась с ним несколькими безразличными фразами.
Граф Алексей Григорьевич Разумовский подошёл к великой княгине и приветствовал её с почтительностью, предписываемою этикетом. Окружавшая его толпа царедворцев сочла необходимым последовать его примеру и прилагала все усилия к тому, чтобы и в позе, и в выражении лица точно копировать графа.
В это же время граф Кирилл Григорьевич Разумовский, сверкая глазами, подошёл к графине Воронцовой и сказал:
— Снимите горностай, который вам не подобает.
Графиня колебалась и смотрела на великого князя, который полугрозно, полубоязливо произнёс:
— Как вы смеете, граф Кирилл Григорьевич?
— Я осмеливаюсь делать то, — возразил гетман, — что было долгом вашего императорского высочества, так как горностаю, царскому меху, не место на плечах дочери подданного её императорского величества государыни императрицы. — Он с беспощадной поспешностью сорвал накидку с графини и, подходя к Екатерине Алексеевне, по-видимому вовсе не обращав шей внимания на всё происходившее, сказал: — Прошу у вас, ваше императорское высочество, милостивого разрешения носить эту накидку, пока вы не потребуете её от меня; это — рыцарская обязанность, доставляющая высокую честь каждому сановнику государства.
Екатерина Алексеевна подала графу руку, которую он прижал к своим губам; Пётр Фёдорович стоял рядом и мрачно молчал. Он не мог ожидать, что его супруга получит помощь с этой стороны, и, быстро струсив, не осмелился ещё больше развить этот эпизод.
Эта в высшей степени мучительная и смутившая всех присутствовавших сцена быстро окончилась тем, что раскрылись двери внутренних покоев императрицы и граф Шувалов, появившись на пороге, ударил жезлом о пол, чтобы этим возвестить о появлении государыни императрицы.
Всё общество колыхнулось в сторону дверей. Пётр Фёдорович был принуждён пойти навстречу императрице рядом со своей супругой, но не подал ей руки. Императрица появилась в зале во главе своих статс-дам, позади шедшего сбоку обер-камергера. На ней были роскошный русский национальный наряд из золотой парчи и пурпуровая мантия, подбитая и отороченная горностаем; на её голове сияла неоценимого достоинства диадема, великолепнейшие драгоценные камни украшали её кушак, ожерелье и браслеты; андреевская звезда блистала своим великолепным шитьём на пурпуре её мантии, а через плечо императрицы была надета голубая лента. Осанка императрицы была гордая и могучая, её шаги уверенны, но ни от кого не могли ускользнуть ужасные следы, запечатлённые на её лице болезнью; несмотря на румяна и белила, покрывавшие щёки и лоб, она казалась на много лет состарившеюся с тех пор, как появилась пред двором в последний раз взоры государыни императрицы с холодной суровостью скользили по склонённым головам многочисленных приглашённых, и на её почти плотно сжатые губы грозно легла мрачная чёрточка. Едва заметным кивком головы поздоровалась она с великим князем и великою княгинею, не подав им даже, против обыкновения, своей руки, и затем направилась к иностранным послам. Почти обойдя весь их круг и обратившись к каждому из них с короткой безразличной фразой, она остановилась перед графом Понятовским и на мгновение устремила на него свой неподвижный взор, как будто была удивлена его присутствием.
Не сводя своего печального взора со стоявшей возле него великой княгини, граф заговорил таким громким голосом, что его мог слышать весь затаивший дыхание двор:
— Я имею несчастье в последний раз стоять пред вашим императорским величеством в качестве посла моего государя, так как мой повелитель король признал за благо отозвать меня, и я прошу ваше императорское величество всемилостивейше удостоить меня аудиенции, чтобы я мог вручить вам свою отзывную грамоту.
Екатерина Алексеевна смотрела на графа широко раскрытыми глазами; одно мгновение казалось, что она не может более владеть собою, но сильным напряжением воли она оправилась и кружевом веера смахнула набежавшую слезу.
Великий князь, иронически улыбаясь, потирал себе руки.
— Мой канцлер, граф Воронцов, — с резкой холодностью ответила Елизавета Петровна, — назначит вам час, когда завтра вы передадите грамоту короля, моего высокого союзника и друга; к тому же времени он представит вам паспорта, которые понадобятся вам при вашем возвращении на родину.
Затем государыня обратилась к графу Эстергази, с которым заговорила особенно дружелюбно.
Граф Понятовский подошёл к великой княгине, пламенно поцеловал руку, протянутую ею, и с его губ, как лёгкое дуновение, понятное лишь ей, сорвались слова:
— Прощай, счастье и радость моей жизни!..
Екатерина Алексеевна стояла, гордо выпрямившись; почти вызывающим взором обвела она вокруг и громко сказала:
— Прощайте, граф Понятовский!.. Никогда не забывайте своего друга, которого вы оставляете здесь.
Она ещё раз искренне пожала руку графа, и он колеблющейся походкой вернулся в ряды дипломатов.
Всё общество затаило дыхание и всё боязливее и боязливее прислушивалось к происходившему; внезапное отозвание графа Понятовского и холодный отпуск его императрицей не были ещё так поразительно изумительны, как её слова, которыми она укатала на Воронцова как на канцлера и которыми последнему было поручено представление графа Понятовского при era прощальной аудиенции. Это не могло быть ошибкой, не могло быть случайностью, и каждый в трепетном ожидании задавал себе вопрос, что могло произойти и послужило поводом к этому; очевидно, в империи произошло нечто чрезвычайно важное, если таким образом вице-канцлеру вверяли полномочия всесильного Бестужева. Но неожиданности и напряжению суждено было принять ещё большие размеры; когда государыня императрица, после нескольких беглых фраз, уже намеревалась идти дальше, граф Эстергази отступил на шаг и громко и твёрдо сказал:
— Мне, как и моим коллегам, уже давно не дозволялось видеть и говорить с вашим императорским величеством; поэтому хотя, быть может, я и вызову недовольство вашего императорского величества, избрав ненадлежащий час и неподходящее место для своего сообщения, но я вынужден заявить здесь о том, что быстрое и поразительное отступление армии фельдмаршала Апраксина, а тем более ещё уклончивая выжидательность канцлера вашего императорского величества, которую он противопоставил всем представлениям, исходившим от представителей союзных России государств, вызвали у моей всемилостивейшей повелительницы серьёзное изумление и даже недоверие. Императрица и королева, моя высокая повелительница, далека от того, чтобы как бы то ни было связывать с особою вашего императорского величества то недоверие, от которого она никак не может избавиться, более того — она убеждена, что лишь нездоровье вашего императорского величества является причиною столь странного и малопонятного образа действий фельдмаршала и канцлера вашего императорского величества. Но чтобы исключить на будущее время всякие недоразумения и всякое недоверие и предотвратить всякое омрачение высокоценных для императрицы-королевы союзнических отношений с вашим императорским величеством, я получил от своей всемилостивейшей повелительницы определённое приказание все предназначаемые для правительства вашего императорского величества сообщения направлять впредь не графу Бестужеву, а вице-канцлеру графу Воронцову.
Весь двор был поражён изумлением: всё происшедшее, свидетелем чего он здесь был, являлось таким неслыханным фактом, что почти с уверенностью можно было ожидать взрыва гнева государыни императрицы.
Маркиз де Лопиталь встал рядом с Эстергази и сказал:
— Я тоже получил повеление от своего всемилостивейшего повелителя дать вашему императорскому величеству те же самые объяснения, которые только что имел честь передать посол императрицы австрийской.
Наступила такая тишина, что даже в самых отдалённых залах слышно было дыхание присутствовавших.
Елизавета Петровна склонила голову и сказала:
— Ваши заявления излишни, так как я назначила графа Воронцова канцлером своей империи вместо графа Бестужева, и меня радует то, что этот мой выбор встретит доверие ваших государей, моих высоких союзников.
Присутствовавшие не могли более удержаться от возгласов удивления. Итак, невозможное совершилось: Бестужев, против положения которого все атаки, все интриги до сих пор были безрезультатны, пал; путь, по которому нужно было идти, чтобы оставаться под солнечными лучами власти, лежал теперь чистым и открытым. Несмотря на присутствие императрицы, придворные стали тесниться вокруг графа Воронцова, чтобы принести ему свои пожелания счастья и уверения в преданности, которые последний с застенчивой и боязливой сдержанностью старался отклонить от себя.
В этот момент из входных дверей показался граф Александр Шувалов и поспешными шагами направился через зал к императрице, выжидательным взором смотревшей ему навстречу.
— Имею честь доложить вашему императорскому величеству, — сказал великий инквизитор, причём нервные судороги сильнее, чем когда-либо, обезобразили его лицо, — что граф Бестужев, согласно высочайшему приказу вашего императорского величества, арестован; два батальона гренадер охраняют его дом и не допускают никого ни выйти из дома, ни войти внутрь его.
Прежде чем императрица успела что-либо ответить, со стороны входных дверей раздалось звяканье шпор. Волны неожиданностей вздымались уже столь высоко, что казалось едва ли возможным их увеличение, но тем не менее среди всполошённого общества тотчас наступила глубочайшая тишина, когда к окружающим императрицу лицам приблизился майор Пассек в покрытом пылью мундире. В руках у него был запечатанный конверт. Он отдал честь по-военному и сказал, причём ни одна черта не дрогнула на его мрачном лице:
— Ваше императорское величество! Вы изволили дать мне приказ привезти сюда фельдмаршала Апраксина; я не мог вполне исполнить этот приказ, так как, когда я прибыл с ним в Тригорскос, где он, но повелению вашего императорского величества, переданному мне вашим адъютантом, должен был остаться, с фельдмаршалом сделался удар и он внезапно скончался.
— Он ослушался моего повеления, — сурово и мрачно сказала Елизавета Петровна, — причём не использовал своей победы и запятнал честь русских знамён своим ничем не объяснимым отступлением; он стоит пред вечным Судией, и это — счастье для него, так как Господь в Своём неисчерпаемом милосердии, может быть, будет мягче карать, чем то позволил бы мне долг перед моими империей и армией. Я передала графу Фермору командование армией, и он сегодня же отправится к ней и снова исправит то, что потеряно по вине Апраксина... Да смилуется Господь над душою усопшего!..
Елизавета Петровна сложила руки, и её губы прошептали краткую, тихую молитву.
Все присутствовавшие были глубоко потрясены; каждый чувствовал, что произошли громадные перемены в общем положении.
— Ваше императорское величество! — сказал майор Пассек. — Вы изволили приказать мне передать вам бумаги и корреспонденцию фельдмаршала Апраксина... Вот они.
С этими словами он передал императрице запечатанный пакет, который нёс под мышкой.
— Вы, как и всегда, отлично исполнили свою обязанность, — сказала Елизавета Петровна, взяв у него бумаги и окинув блестящим взором великого князя. — Вы приобрели себе новое право на мою благодарность, с чем все, конечно, согласны; вы любите свою родину и способствуете мне поддержать и приумножить её величие и славу... Я полагаю, вы будете довольны, господа, — продолжала она, обращаясь к графу Эстергази и маркизу де Лопиталю, — имея возможность известить своих повелителей, что все причины недоверия, возникшего было между мною и моими высокими союзниками, исчезли.
Оба дипломата молча поклонились; даже и они были так взволнованы неожиданными, потрясающими известиями, только что дошедшими до них, что ничего не ответили на слова императрицы.
Елизавета Петровна бросила взор на бумаги, которые держала в руках, и сказала:
— Известия, которые только что получены мною и которые не должны более быть тайною ни для кого, требуют нескольких минут обсуждения, чтобы, судя по ним, дать мои повеления. Пусть все спокойно останутся здесь; я не желаю, чтобы было заметно моё отсутствие. Пусть бал начнётся и спокойно идёт своим чередом, пока я снова не возвращусь сюда.
Обер-камергер сделал знак, музыка заиграла, пары приступили к танцам; между тем императрица, снова указав, чтобы никто не следовал за ней, проследовала в свои покои.