Конец февраля 1945 года. Предвесенье. Погода стоит теплая, дует легкий ветерок, который гонит по небу кучевые облака. Мы с моим верным ординарцем Василием Полеводиным едем в 41-й гвардейский минометный полк. Настроение у нас отличное. Мы радуемся наступающей весне, еще больше радуемся тому, что война подходит к своему завершающему этапу.
Командир полка подполковник Ересько встретил нас доброжелательно, приветливо. Он мне понравился с первых же минут — спокойный, неторопливый, ему было лет тридцать-тридцать пять. Ересько чем-то напоминал мне комбрига Липатенкова, погибшего у польского города Згеж.
Минометный полк был сформирован из моряков Северного флота, воевал на Карельском фронте, все время держал оборону, стоял прочно, как говорится, не уступал противнику ни пяди своей земли. Потерь почти не имел. Личный состав полка был хорошо обучен и сколочен, но опыта наступательных боев не имел. С ликвидацией Карельского фронта часть перебросили в Германию.
После беседы с Ересько и знакомства с некоторыми офицерами полка, я отправился в свой дивизион. Умудренный жизненным опытом ординарец предложил сначала заглянуть на кухню, потом уж в штаб. Он считал: если хорошо приготовлена солдатская каша, значит, в части полный порядок, хозвзвод работает, как ему положено. У Василия даже поговорка была: «Поближе к кухне, подальше от начальства». Правда, потом слово «кухня» он поменял на другое слово — «камбуз», как-никак стал служить во флотском полку.
На войне кухня — важный элемент. Если солдат хорошо накормлен, он и воюет хорошо. Но меня прежде всего интересовал личный состав дивизиона — командиры, от которых во многом зависели результаты стрельбы. Моим ближайшим помощником и начальником штаба оказался азербайджанец старший лейтенант Гизетли, дисциплинированный и добросовестный офицер, но ему, как мне показалось, не хватало опыта и знаний. Опыт — дело наживное, при желании можно приобрести и знания. Командиры батарей Виленский и Коган — офицеры грамотные, только как поведут себя в бою, предстояло узнать позже.
Несколько слов хотелось бы сказать о своем заместителе по политической части, пожилом капитане Братине, воевать с которым мне так и не довелось: он был убит в первом же бою. У однополчан он пользовался большим авторитетом и уважением. Хоронили его с воинскими почестями, и мне, как командиру, пришлось произносить речь на его могиле.
Я очень волновался, говорил весьма сумбурно — не потому что плохо знал капитана, а потому что из дивизиона уходил хороший человек, наш боевой товарищ.
Едва я освоился с новыми обязанностями, как полк придали 314-й стрелковой дивизии, которая с трудом продвигалась на запад. Немцы по-прежнему оказывали яростное сопротивление, дрались за каждый населенный пункт, за каждую высоту. Наши войска продолжали нести большие потери.
Дивизия остановилась перед очередным опорным пунктом. Стрелковые соседние части обошли его слева и справа, таким образом получился выступ в форме языка в нашу сторону. Этот «язык» предстояло срезать, чтобы дать возможность дивизии продвигаться дальше. Комдив, ткнув пальцем в карту, показал мне этот опорный пункт. Но тут возникла проблема: рядом находилась наша пехота, которую могли накрыть реактивные снаряды. Я объяснил комдиву о такой опасности, добавив при этом, что может пострадать и командный пункт дивизии, выдвинутый слишком далеко.
Стоявший рядом начальник штаба внес предложение:
— А что, если перед залпом пехоту спрятать в окопы? Тогда можно будет свести потери до минимума, да и до нашего КП метров восемьсот. Риск, конечно, есть, но мы находимся на фронте, и рисковать приходится всегда.
— Соглашайтесь, капитан, — поддержал комдив своего начальника штаба, — иначе опорный пункт нам не взять. А при штурме будут большие потери.
Я стоял в нерешительности. В моей практике стрелять приходилось и с ближнего, и дальнего расстояния, иногда мои батарейцы производили залп действительно с ювелирной точностью, поражая площадь в соответствии с установленными данными. Но тут случай особый. Надо было выстрелить так, чтобы разбить опорный пункт и не задеть свою пехоту. Впрочем, я уже так стрелял, только в артиллерийском дивизионе.
Вдруг слышу сердитый голос комдива:
— Капитан, у нас нет времени для размышлений. Решение тут принимаю я, значит, беру всю ответственность на себя!
Я понимал, что другого выхода быть не могло, но все же решил подстраховаться — приказал Гизетли подкорректировать исходные данные, увеличить дальность стрельбы еще на 500 метров. При этом предупредил начальника штаба, что залп ответственный и чтобы БМ наводили на цель, как малокалиберную винтовку в тире. Волновался страшно, ведь это была моя первая стрельба в роли командира дивизиона.
Когда все было готово, предупредил комдива. Он также решительно произнес: «Действуй, капитан!» Подаю команду: «Огонь!» Прогремели выстрелы, снаряды плавно сошли с направляющих и унеслись в небо. Через минуту-другую послышались разрывы, и образовавшаяся плотная воздушная волна докатилась до командного пункта, уложив всех наземь.
Я лежал рядом с комдивом и думал: «Неужели угодил по своим? Все, суда не миновать!» Наконец взрывы прекратились, и наступила тишина. Еще через минуту на КП все зашевелились, стали подниматься и отряхивать с себя пыль, кто-то нервно засмеялся, а кто-то даже бросил восторженно: «Вот так «катюша»!»
Поднялся комдив, сердито посмотрел на меня, словно задавая вопрос: «Что, паршивец, стукнул по своей пехоте?» Я стоял бледный, растерянный, в упадническом настроении…
Из полков стали поступать донесения о том, что снаряды разорвались рядом, разрывы никого не задели, но страху все натерпелись порядком. Опорный пункт не подает признаков жизни, молчит, значит, подавлен. Комдив повеселел, посмотрел на меня уже совсем другим взглядом, более доброжелательным, затем подошел, хлопнул по плечу и сказал только одно слово: «Молодец!» Тут же он насел на телефоны, требуя от командиров полков, пока немцы не очухались, поднимать батальоны в атаку. Вскоре опорный пункт был взят и дивизия полным ходом пошла вперед.
Предвидя конец войны, многие офицеры, особенно генералы, стали потихоньку обзаводиться барахлишком, все чаще сюда, в Германию, стали наведываться визитеры из различных московских ведомств и учреждений, которые под видом инспекторских поездок приезжали ради того, чтобы чем-нибудь поживиться — драгоценностями, машинами, картинами, коврами и прочим. Это была так называемая негласная «репарация».
На фронте началось повальное увлечение машинами. В СССР ведь личная машина считалась большой роскошью. Теперь каждый начальник считал вправе иметь свой легковой автомобиль, хотя он ему по штату и не положен. Нам, малым и средним командирам, военное ведомство машин, разумеется, не давало, их попросту приходилось экспроприировать у местного населения.
Признаться, и меня захватила «трофейная» лихорадка. У меня было хобби — машины и ружья. Ко всему остальному — не лежала душа. У моего предшественника был хороший «опель», но его забрало более высокое начальство, хотя технический паспорт оставался в дивизионе. Есть документы, но нет машины. Вот и поставил я задачу перед командиром взвода управления — раздобыть для дивизиона легковой транспорт: не солидно командиру ездить на полуторке. Вспоминая то время, сам себе удивляюсь — не о престиже своем беспокоился, просто очень уж хотелось покататься на хорошей машине. Может, во мне говорило еще мальчишество — дескать, вот я каков!
При вступлении в какой-то небольшой городок (названия уже не помню) мои разведчики нашли в разбитом гараже «опель-кадет». Доложили мне. Я помчался посмотреть на трофей. За время войны я уже стал разбираться в машинах. С виду машина как машина, только на ней лежала обрушившаяся балка. «Опель» извлекли из-под обломков, осмотрели, оказалось, что он почти новый. Подогнали дивизионную летучку и быстренько отбуксировали машину в свое расположение. Слесаря-ремонтники обещали вмятину выправить, и «опель» снова будет сиять черной краской.
Действительно, машина выглядела так, словно только что сошла с конвейера. Ее тут же опробовали. Четырехцилиндровый двигатель работал мягко и ритмично. Но от такого вида машины у меня на душе заскребли кошки: вспомнил судьбу машины моего предшественника. Чего доброго, глянется какому-нибудь командиру полка или дивизии — и поминай как звали. Тут я распорядился достать другую краску, только не черную. Из летучки принесли зеленую краску, которой мы красили свои боевые машины. Взяв кисть, обмакнул сначала в краску, затем в грязный песок и через полчаса вымазал в этакий камуфляжный цвет наш «опель». Но и это меня не остановило. Взял молоток и сделал на кузове десятка полтора хороших вмятин. Мои мастера ахнули: души русских умельцев не могли выдержать такого варварства. Теперь это не «опель», а какая-то «антилопа-гну».
Закончив работу, я сказал своим изумленным зрителям: «Порядок! Теперь на нее никакое начальство не позарится!» Документы на машину у нас имелись, госзнаки сделать было не проблема, перебить номера на моторе и шасси для мастеров не составляло особого труда. «Опель-кадет» стал бегать на законном основании.
Наводить «марафет» на машине старался я все-таки не зря. Мои предположения о том, что машину могут отобрать вышестоящие начальники, подтвердились. На второй день в дивизион прикатил подполковник Ересько. Не успел я доложить о состоянии дивизиона, как он, как бы между прочим, задал вопрос: «У тебя, кажется, появилась трофейная машина, не покажешь ли ее?» «Уже успели донести», — невольно подумал я. Но машину пришлось показать. Командир полка походил вокруг нее, потрогал пальцем еще не просохшую краску, открыл дверцу и заглянул внутрь салона, потом с улыбкой произнес: «А ты, братец, хитер. Ловко вышел из положения. Такую машину у тебя никто не заберет. Оставляй ее себе и катайся на здоровье!»
Так до конца войны я и колесил на своей «антилопе-гну» по дорогам Германии. Она меня никогда не подводила. Садясь в кабину, радовался своему «другу», был уверен, что он домчит меня туда, куда нужно. В общем, соображать надо не только в бою!
Наш дивизион вскоре отозвали из стрелковой дивизии, полк вышел во второй эшелон фронта и разместился в лесах восточнее реки Одер, где мы стали готовиться к боям за Берлин. В это время командующий ГМЧ фронта генерал-лейтенант Шамшин по каким-то своим соображениям решил подполковника Ересько назначить заместителем командира бригады, прислав на его место полковника Пуховкина. Ересько был толковым командиром, формально назначение для него означало повышение по службе, но самостоятельность он терял при любом раскладе дела. У себя в полку он был сам себе хозяин, а теперь придется выполнять приказания комбрига.
Пуховкин был полной противоположностью Ересько. Командиров, как известно, не выбирают, как в 1918 году, их назначают. С первого же дня новый командир стал «закручивать гайки» с помощью мата и грубых силовых приемов. Офицеры и солдаты сразу же невзлюбили его за фельдфебельские замашки.
Наступил апрель 1945 года. Дух победы над фашизмом уже витал в воздухе. Это чувствовалось в приподнятом настроении солдат, рвавшихся в бой, жаждущих поскорее закончить войну и вернуться на родину. Война уже осточертела всем.
Весна в Германии была в самом разгаре, цвели сады, а лес, в котором мы стояли, покрылся густой зеленью и хорошо маскировал нашу технику. Вся природа настраивала людей на мирный лад и даже расслабляла.
Заканчивалась подготовка к решающим боям. Пуховкин собрал командиров дивизионов и начальников служб полка. К нашему удивлению, сообщил, что в предстоящей Берлинской операции полк придается 1-й армии Войска Польского. Нам предстоит отправиться в штаб армии для получения боевой задачи.
С поляками мне пришлось заканчивать войну, поэтому хотелось бы сказать несколько слов о польских формированиях на территории СССР. Еще в 1942 году, в трудную для нашего народа пору, из граждан польской национальности была сформирована польская армия в составе шести дивизий и танковой бригады под командованием Андерса. Этот генерал-изменник, подчиняясь эмигрантскому правительству в Лондоне, увел армию через границу в Иран.
В начале 1943 года под Рязанью родилась 1-я польская дивизия им. Костюшко, которую повел в бой ее командир Зигмунд Берлинг. Затем, на базе этой дивизии, была сформирована 1-я польская армия Войска Польского, воевавшая против немецко-фашистских захватчиков. Весь командный состав подбирался из советских офицеров, имевших польские фамилии или которые по происхождению были поляками. Даже известная писательница Ванда Василевская носила военную форму и имела чин полковника. В офицерском корпусе, прежде всего в штабах, слышалась в основном русская речь, а солдаты и младшие командиры разговаривали по-польски.
В ходе освобождения польских земель новые власти проводили мобилизацию местного населения для службы в польской армии. В одном из стрелковых полков 2-й польской армии проходил службу в должности командира взвода полковой разведки молодой поручик Ярузельский, будущий министр обороны Польши, а затем и первый секретарь Польской объединенной рабочей партии (ПОРП).
Прежде чем получить боевую задачу, мы успели пообщаться с некоторыми польскими офицерами. Обращала на себя внимание их форма — конфедератки с белыми орлами, различные нашивки, погоны с отличительными знаками солдат, офицеров и генералов. На боевых знаменах польских частей и в гербе страны тоже красовался белый орел.
Существовала даже легенда о белом орле, которую я узнал немного позже. Еще во времена польских королей из династии Пястов в их резиденции — городе Гнезен — возвышался большой дуб, в густых ветвях которого жил белый орел. Он был объявлен покровителем королевских семей, а со временем стал символом королевской власти.
Польские военнослужащие отдают друг другу честь как-то по-особенному — двумя пальцами правой руки, остальные сжаты в кулак. Обращаясь друг к другу, добавляют слово «пан» — «пан капитан», «пан поручик»… Нас, молодых офицеров, особенно заинтересовало обилие в польской армии девушек. Военная форма на них сидит ладно, и носят они ее с каким-то особым шиком.
Наше внимание привлекло еще и наличие в польской армии капелланов. Их деятельность мирно уживалась с работой политотделов. Полковой ксендз регулярно проводил богослужение с верующими жолнежами-католиками. Нам рассказывали, как в одном бою капеллан с крестом в одной руке и автоматом в другой, с возгласом: «Ще Польска не сгинела, с нами Бог и Матка-Боска!» поднял в атаку солдат своего полка и первым ворвался в окопы немцев, круша все на своем пути. За этот подвиг ему присвоено звание Героя Советского Союза.
Разные люди были в польской армии — и патриоты, и проходимцы, но большинство тосковало по родине, по своему дому. Для таких марш Домбровского «Ще Польска не сгинела, поки мы жиеми» много значил.
Решением штаба 1-й польской армии наш дивизион придали 4-й пехотной дивизии, которой командовал генерал Кеневич. Все вопросы взаимодействия мне предстояло решать с начальником штаба артиллерии подполковником Певишкисом, как оказалось тоже выпускником 1-го Ленинградского артиллерийского училища. Только он закончил его раньше — в 1932 году. С Певишкисом мы сразу нашли общий язык.
Перейдя к делу, начальник штаба артиллерии быстро ввел меня в курс предстоящей операции, на карте указал район огневой позиции и наблюдательный пункт, а также цели, которые предстояло поразить с началом общей артиллерийской подготовки. Затем подполковник предложил перейти к неофициальной части нашей беседы. Он приказал ординарцу накрыть для нас стол. Мы выпили по рюмке коньяку, закусили отличной колбаской. Ординарец поставил на стол глиняный кувшин настоящей сметаны. Я такого лакомства не ел с самого начала войны. Интересоваться — откуда такой деликатес, было неудобно, но позже удалось узнать, что подполковник по всему фронту возил корову. Его шофер, он же — скотник, ухаживал за буренкой, отсюда на столе у начальника всегда были свежие молочные продукты. Вообще, подполковник, видимо, давно забыл о том, что он — русский офицер. Вельможный пан да и только — морда холеная, надменная, ходил всегда со стеком в руках и гордо поднятой головой, с нижними чинами разговаривал покровительственно и свысока.
К сожалению, не только у Певишкиса просматривались барские замашки, еще в большей степени им был подвержен командующий артиллерией Войска Польского русский генерал Чернявский, который после войны имел свои магазины в разных городах Польши, имения, скот, пахотную землю, на него работало несколько десятков, а может, и сотен крестьян. У генерала были немалые доходы от своих владений. Ну, чем не заправский помещик, не ясновельможный пан? Кто-то все же «капнул» в ЦК КПСС, и пана Чернявского отозвали из Польши в СССР, все отобрали, наложили партийное взыскание, понизили в должности. Всплыл доблестный генерал командующим артиллерией Одесского военного округа.
Странные люди — эти польско-русские офицеры и генералы, с которыми в годы войны пришлось мне сталкиваться. Пожалуй, больше всех поразил меня комдив Кеневич — и своими габаритами, и бурной энергией, и обилием орденов на необъятной груди и… обжорством. После того как Певишкис ввел меня в апартаменты генерала, передо мной предстал человек-гора, выше среднего роста, с простым русским лицом, огромным животом, тройным подбородком и крупными мясистыми руками. Встретил он меня шумно, радостно, словно мы закадычные друзья. С ходу потащил к столу. Я сказал, что уже отобедал у Певишкиса, но генерал и знать ничего не хотел: быть негостеприимным ему не хотелось. Он сам открыл две банки рыбных консервов, толстыми ломтями нарезал хлеб, попросил адъютанта покрепче заварить чай.
Мы сидели за столом и оживленно беседовали о предстоящей операции, говорили о том, как лучше использовать наши реактивные установки при подавлении огневых точек противника. Я даже не заметил, как генерал за один присест «оприходовал» две банки консервов и буханку хлеба, запил все это несколькими стаканами чая и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. «Силен генерал, вот так аппетит!» — подумал я после того, как на столе не оказалось ни крошки. Позже Певишкис объяснил мне: генерал болен так называемым «волчьим аппетитом». Он мог съесть очень много пищи и в то же время остаться голодным.
Несмотря на некоторые странности Кеневича, мы все же с ним довольно плодотворно работали, он не был занудой, на командном пункте вел себя сдержанно, демократично, никогда никому не хамил, приказы отдавал ровно и даже, как мне казалось, весело.
Уже после войны, где-то в 1947 году, получив очередной отпуск, я уехал из Германии в Москву. Пошел в Большой театр смотреть балет с участием знаменитой Галины Улановой. В антракте неожиданно увидел сидевшего в первом ряду Кеневича. С ним была пожилая дама. Это был, конечно, не тот стремительный и энергичный генерал, а постаревший, осунувшийся человек, напоминавший футбольный мяч, из которого только что выпустили воздух. Судя по резкой перемене в его внешности, с ним что-то произошло. Хотя мы и воевали вместе, мне, тогда еще майору, подходить к генералу было как-то неудобно: узнает ли? Больше с Кеневичем я никогда не встречался.
А в апреле 1945 года 1-я польская армия получила приказ сосредоточиться на плацдарме западного берега Одры, в районе местечка Хойны. Тут же сосредоточилась и 47-я советская армия. Обе армии получили приказ — огибая Берлин с севера, выйти к Эльбе, где встретиться с войсками союзников.
Гитлер в эти дни хвастливо заявлял, что он предвидит удар русских, но их встретит колоссальная сила, и Берлин навсегда останется немецким. Гитлер и его окружение, делая подобного рода заявления, исходили, скорее, не из реальной обстановки, а из желания поднять население Берлина на защиту города. Только все эти попытки на организацию сопротивления были обречены на провал.
В ночь с 15 на 16 апреля польская армия перешла в наступление. Наш дивизион скрытно занял боевой порядок на плацдарме и приготовился к стрельбе по намеченным целям. На наблюдательном пункте — обстановка напряженная, еще и еще раз проверялись исходные данные, телефонная и радиосвязь. Немцы изредка постреливали в нашу сторону, давая понять, что они тоже готовятся к бою.
Стало светать. В бинокль я осмотрел местность. Впереди виднелась возвышенность. Это система обороны гитлеровцев — ДОТы, ДЗОТы, пулеметные гнезда и зарытые в землю орудия. Это моя цель, которую в общем хоре артиллерийской подготовки мне предстояло поразить в ближайшее время.
На командный пункт 4-й пехотной дивизии прибыл командующий 1-й польской армией генерал-полковник Поплавский. Поздоровавшись с Кеневичем и присутствующими офицерами, он подошел ко мне, поинтересовался готовностью дивизиона к стрельбе, потребовал показать цели на карте и на местности. Мой доклад вполне удовлетворил генерала. Потом я его видел на передовой. Он ходил с небольшой охраной, шинель нараспашку, руки заложены за спину. На его кителе блестели русские и польские ордена. Генерал никогда не прятался при разрывах снарядов и мин, был спокоен и тверд даже в самой сложной обстановке.
Берлинская операция началась 16 апреля в 5 часов утра. Началась с мощнейшей артиллерийской и авиационной подготовки. Тысячи орудий и минометов в течение 30 минут били по переднему краю, сотни пикирующих бомбардировщиков сбрасывали на головы гитлеровцев свой смертоносный груз. Четыре залпа дал наш дивизион по заранее обозначенным целям. Из своих укрытий в бой пошли танки и пехота. Противник огрызался, начали стрелять «ожившие» немецкие батареи, из засад показались танки. Еще залп «катюш», и польская пехота устремилась к новому очагу сопротивления немцев.
За сутки дивизия прошла около 15 километров, захватив город Врицен. Кажется, за последнее время противник не сражался так яростно, как в эти дни. Отступая, немцы взрывали мосты, минировали дороги, оставляли засады со специальными командами нацистов-смертников, вооруженных пулеметами и фаустпатронами. Эти сражались до последнего дыхания.
Дивизион шел за польской пехотой без сна и отдыха. Если пехотинцы вынуждены были залечь, я разворачивал свои батареи и давал залп. Иногда в день приходилось давать по 10–12 залпов. Такого мы еще не делали никогда. На последнем этапе войны снаряды не экономили — ни танкисты, ни артиллеристы, ни мы. Важно было любой ценой добить противника.
Отстрелявшись, я обычно менял позицию дивизиона и ждал новую команду Кеневича. В очередной раз произведя смену боевых порядков, я направился на командный пункт генерала, который размещался на чердаке большого каменного дома. Противник вел артиллерийский огонь, и снаряды рвались на противоположной стороне улицы. Пробираться пришлось мелкими перебежками, укрываясь за стенами зданий. За мной спешил ординарец. Совсем рядом разорвался очередной снаряд. Я оглянулся и увидел, что мой Вася лежит на земле, раскинув руки. Он был ранен. Оттащив бесчувственное тело Полеводина в безопасное место, я затем передал верного Санчо Панчеса польским санитарам.
К счастью, ранение оказалось не смертельным, осколок попал в бок, разорвал ткань, но не повредил внутренние органы. Васю перевязали, и он стал приходить в себя, еще не понимая, где он находится. Я понял, что для ординарца война закончилась. Придется расстаться. Понимал это и Василий. Приподняв голову с носилок, он с грустью произнес:
«Какая нелепость, товарищ капитан, получить осколок в конце войны. Жаль, что не увижу Берлин!»
Полеводин сожалел о том, что не увидит Берлин, я же сожалел о хорошем, честном парне, боевом товарище. В суете я так и не удосужился узнать его московский адрес и виню себя за это. На фронте как-то не принято было обмениваться домашними адресами, все жили одним днем, а что будет завтра, сам Бог об этом не ведал. Наверно, поэтому только после войны мы начали разыскивать своих фронтовых друзей.
Отправив ординарца в госпиталь, я снова закрутился в будничных фронтовых делах. Кеневич определил новую цель — поселок, у которого залегла пехота. Опять сложилась такая ситуация, как в 314-й дивизии, когда огнем «катюш» приходилось срезать выступ в виде «языка». Тогда я особенно переживал, опасаясь за свою пехоту, которую могли задеть разорвавшиеся реактивные снаряды.
С первых же дней, когда я стал командовать установками БМ, меня все время тревожили конструктивные недостатки реактивных снарядов — огромный радиус рассеивания при взрывах. С Гиленковым мы обращались в артиллерийское управление по этому вопросу, но этот недостаток так и не был устранен до конца войны.
Я снова был поставлен в безвыходное положение. В бинокль осмотрел передний край. Польские пехотинцы окопались в километре от командного пункта. Решился все же шарахнуть: «Бог не выдаст, свинья не съест». Снова попросил Гизетли добавить в прицел лишних 500 метров, чтобы снаряды ушли с некоторым перелетом.
Все обошлось благополучно и на этот раз, снаряды угодили в цель, не причинив пехоте никакого вреда. На переднем крае бушевало пламя, дым черными клубами поднимался кверху. Надо думать, что от опорного пункта ничего не осталось. Вот только пехота, оглушенная взрывом снарядов, без всякой команды, пошла не вперед, а назад, в тыл. Такого еще не доводилось видеть. Пробежав с полкилометра, пехотинцы остановились, поняли, что их никто не преследует, повернули назад. Видимо, это была непроизвольная реакция на близкие разрывы снарядов «катюши».
Опорный пункт пал. Пленные из полицейской дивизии СС, оборонявшие этот район, рассказывали, что были потрясены силой и мощью залпа наших реактивных установок, и сопротивляться уже не могли. В этом я убедился и сам, подтягивая дивизион ближе к фронту. Опорный пункт выглядел так, словно по нему пронесся чудовищный ураган.
Дивизия Кеневича подходила к городу Ораниенбургу, находящемуся на расстоянии 30 километров от Берлина. Болотистая местность осталась позади, но путь преградила небольшая речка, мост через которую был взорван наполовину. Дивизион остановился. Еще издали было видно, как по берегу колобком катался Кеневич, отдавая приказания саперному батальону. Вскоре тут начались восстановительные работы, саперы стали забивать сваи и делать настил. На все это потребуется время, так что нам предоставлялась возможность немного отдохнуть. Я приказал начальнику штаба отогнать установки в лесок, а сам с группой офицеров готов был расположиться где-нибудь на поляне и понежиться на солнышке.
Созерцать природу и отдыхать нам не пришлось: пожаловало «высокое» военное начальство — сам военный министр Польши Роля-Жимерский. Он был в кожаном пальто и конфедератке с маршальскими знаками отличия. Из машин вывалилась многочисленная свита: адъютанты, блестя многочисленными орденами и аксельбантами, штабные работники с папками в руках, порученцы. Подкатил Кеневич с докладом. Маршал подал руку комдиву, и они долго о чем-то беседовали.
Мы с интересом наблюдали за действом высоких чинов на берегу немецкой речки, полагая, что маршал приехал руководить ходом дальнейших боев. Но мы ошиблись. Он прибыл в дивизию Кеневича, чтобы самолично наградить отличившихся героев. После пятиминутного пребывания на фронте Роля-Жимерский потребовал представить ему список достойных. Не долго думая, Кеневич назвал всех, кто находился рядом с ним у моста, в первую очередь своих штабистов. Адъютант подал список маршалу, и тот начертал всего одно слово: «Наградить!».
Потом министр что-то сказал Кеневичу и без сопровождавших его адъютантов направился в кусты. Мы стояли рядом и думали, что министр подойдет к нам, чтобы побеседовать, поинтересоваться, как нам, советским офицерам, живется в составе польской армии. Не подошел. Оглядевшись, он справил малую нужду и вернулся к мосту. Мы пришли в замешательство от такого неожиданного поворота. Меня тут же потянуло на остроту: «Друзья, запомним этот исторический момент! Сегодня, 21 апреля 1945 года, Маршал Польши Роля-Жимерский лично «освятил» кусты на вражеской территории!» Последовал дружный взрыв смеха, и все взоры обратились к речке. Маршал между тем уже прощался с Кеневичем и его штабом, затем, сев в машину, укатил подальше от фронта. Мы поняли: так высокое военное начальство вносит «большой вклад» в боевые действия войск.
Наконец, мост был восстановлен, и пехота организованным порядком, побатальонно, перешла на другой берег реки. Танки речку перешли вброд. Теперь вся дивизия двинулась вперед, наверстывая упущенное время. За пехотой поспешили и наши БМ.
Немцы отступали по шоссейным дорогам, иногда на перекрестках образовывались огромные «пробки». Если авиация их засекала, то в действие вступала наша реактивная артиллерия. На открытой местности от «катюш» не было спасения.
Дивизия подошла к Ораниенбургу. Организовать прочную оборону немцы не успели, но на одной из окраин польские части встретили упорное сопротивление. Кеневич развернул полки, и после непродолжительной артподготовки они ринулись в атаку, смяли противника и заставили его отступать. Здесь поляков поддержал 22-й гвардейский кавалерийский корпус генерала Константинова. Нам же под Ораниенбургом даже не пришлось расчехлять свои боевые машины.
Дивизион занял боевые порядки на южной окраине города. Ораниенбург — страшное место. Здесь размещался известный концлагерь Заксенхаузен, в котором содержались узники из разных стран Европы. Рабский труд заключенных использовался на различных предприятиях, в том числе на металлургических, самолетостроительных, на испытательном полигоне самолетов-снарядов ФАУ на острове Узедом в Балтийском море. Через Заксенхаузен прошло более 200 000 узников, а тот, кто остался в живых и не попал в крематорий, больше походил на скелет, нежели на человека. День 22 апреля 1945 года стал незабываемым днем для узников этого лагеря, они получили свободу из рук польских и советских солдат.
После Ораниенбурга 4-я польская дивизия взяла направление на Эльбу. Бои еще продолжались, чаще всего они вспыхивали на дорогах, по которым, выйдя из лесов, отступали разрозненные немецкие части — пехотные, артиллерийские, минометные, отряды фольксштурма, учебных подразделений и даже тюремной охраны.
К вечеру 25 апреля части дивизии заняли очередной населенный пункт. Кеневич решил здесь переночевать, чтобы утром продолжить преследование противника. Со своим штабом он разместился в одном крыле каменного дома, в другом — команда артиллерийского полка, полковник Расков и мои управленцы. С полком Раскова мы шли бок о бок почти две недели, я даже успел подружиться с ним.
Артиллерист оказался мужем знаменитой летчицы Марины Михайловны Расковой, чье имя гремело в газетах в довоенное время. Инженер по профессии, он не был кадровым командиром, но как офицер запаса хорошо знал артиллерийское дело. В его манере отдавать приказы и распоряжения было что-то с «гражданки», но подчиненными они выполнялись четко и быстро: сказывался его авторитет среди личного состава полка. Когда выпадала свободная минута, мы с ним гуляли между его пушек и моих БМ, вспоминали довоенную жизнь. Полковник много рассказывал о своей жене, командире женского авиационного полка ночных бомбардировщиков, которая погибла в начале января 1943 года, о пятилетней дочери, показывал семейные фотографии.
Уже стало совсем темно, и мы после прогулки расстались, разошлись по своим комнатам. Из открытого окна доносился запах сирени и каких-то не знакомых мне цветов. Я лег спать, как обычно, по-походному, сняв сапоги, расслабив ремни и расстегнув пуговицы гимнастерки. Было тихо, слышны лишь шаги часовых.
Проснулся я от сильного грохота, на голову с потолка сыпалась штукатурка, в темноте спросонья ничего не разобрать — что произошло. По коридору бегали мои офицеры, кто-то, схватившись за оружие, выпрыгнул в окно. На улице я столкнулся с часовым и спросил: «Кто стрелял?» Перепуганный часовой ответил: «Немцы, кто же еще!»
Надо было объявлять тревогу, но дальше стрельбы никакой не последовало. Кто-то зажег смоляной факел, стало уже легче разбираться в ночном происшествии. Было ясно, что на дом упал артиллерийский снаряд. И так случилось, что этот единственный снаряд угодил в дом, в котором размещались сразу три штаба. Можно было предположить, что выстрелил какой-нибудь сумасшедший немецкий артиллерист из леса, что виднелся недалеко от села.
В доме продолжали раздаваться крики о помощи и стоны раненых. Я бросился наверх, в комнату, где размещался Кеневич. Генерала нигде не было, лишь на стуле висел его мундир. Появился его адъютант. Вдвоем мы стали искать начальство. В доме уже вовсю шли работы по спасению пострадавших. Солдаты растаскивали бревна, балки, оконные рамы, выносили на улицу раненых и убитых. Одним из последних вынесли полковника Раскова. У него была разбита голова, видимо, скончался сразу, не мучаясь.
Между тем поиски Кеневича продолжались. Адъютант, с генеральским кителем в руках, бегал вокруг дома и спрашивал каждого встречного — не видал ли командира дивизии! Только когда стало светать, комдива нашли в подвале дома на противоположной стороне улицы, где размещался узел связи дивизии. Комдив, в одной рубахе и генеральских штанах, держал телефонную трубку и яростно распекал кого-то из своих подчиненных. При этом говорил на польском языке, но когда надо было ввернуть крутое словцо, переходил на русский.
Для многих так и осталось загадкой, когда генерал успел сюда прибежать? Скорее всего, это случилось сразу же после взрыва. В темноте никто не заметил, как Кеневич сиганул через окно и стал поднимать гарнизон, чтобы отразить атаку противника. Атака, к счастью, не состоялась, но шуму было много.
Раненых отправили в госпиталь, а погибших похоронили за селом. Я долго стоял у свежих могил и думал о превратностях фронтовой судьбы.
Дивизия продолжала путь на запад, за ней шел наш дивизион. Командовать походной колонной я поручил начальнику штаба Гизетли. Во время ночного ЧП в дивизионе никто из моих подчиненных не пострадал, но смерть полковника Раскова никак не укладывалась у меня в голове. Надо же такому случиться — погибнуть в конце войны!
Вот уж поистине — пути Господни неисповедимы. На войне можно погибнуть от шальной пули, разорвавшегося снаряда или бомбы, а можно — и от реактивного снаряда, не успевшего сойти с направляющих. И такое бывало. Я, например, мог отдать Богу душу от своего хобби. На фронте у меня была небольшая коллекция ружей и пистолетов, которую постоянно возил с собой в походном «доме». Когда-то мой ординарец Василий Полеводин смастерил из дивизионной полуторки «ГАЗ» прекрасное жилище. Здесь все было: стол, две кровати, маленькая печка-буржуйка, даже умывальник. Хозяйственный ординарец где-то достал ковры и обил ими стены. На коврах у нас висели сабли, ножи, пистолеты разных систем и ружья.
Когда дивизион только что передали польской дивизии, я собрал на совещание своих офицеров. Пока ждали начальника штаба Гизетли, старший лейтенант Коган снял со стены револьвер образца 1895 года и начал крутить барабан и спускать курок, будучи уверенным, что оружие не заряжено. И вдруг раздался выстрел. Пуля прошла между командиром батареи Виленским и мною. Следовательно, кого-то из нас Коган мог ухлопать за милую душу. Недаром говорят, что даже незаряженное ружье когда-то должно выстрелить. Впрочем, пуля — дура, а жизнь дается один раз. Бог миловал — ни под пулю, ни под снаряд я не попал, хотя, если вспомнить, в каких только передрягах не побывал!
Последние бои в Берлине были не менее ожесточенными, чем на Висле и Одере, но дивизия их выдержала с честью. Кеневич использовал дивизион на полную катушку. Во время общего штурма Берлина нам постоянно приходилось применять убойную силу своих реактивных установок, давать залпы по несколько раз в день. Рядом с нами сражались мои боевые товарищи из 1-й гвардейской танковой армии. 29–30 апреля развернулись ожесточенные бои в самом центре германской столицы. Они шли в районе Зоологического сада, парка Тиргартен, у Потсдамского и Ангальтского железнодорожного вокзалов, у дворца рейхсканцелярии. 1-я польская армия и танки Катукова, выйдя к Спортплощадке, отрезали юго-западную немецкую группировку от северо-восточной.
30 апреля Гитлер, видя безвыходность своего положения, покончил жизнь самоубийством. Об этом сообщил начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Кребс, прибывший на КП 8-й армии генерала Чуйкова для переговоров. Он предлагал заключить перемирие. Ему дали понять, что ни о каком перемирии речи быть не может, вермахт должен полностью капитулировать. Вечером в тот же день был взят рейхстаг, над ним взвилось знамя Победы.
После смерти Гитлера новое германское правительство отвергло требование советского Верховного Командования о полной и безоговорочной капитуляции, и бои возобновились с новой силой. Последний раз я выводил свой дивизион PC на огневую позицию в районе Спортплощадки. Дав несколько залпов по укрепленным позициям немцев, батареи ушли под прикрытие массивных зданий, находящихся в руках пехотинцев.
Только в 2 часа ночи в соответствии с приказом начальника Берлинского гарнизона генерала Вейдлинга радиостанции штаба берлинской обороны объявили о прекращении военных действий. Берлин пал. 70 000 солдат и офицеров вермахта сложили оружие. 3 мая 1945 года польская пехотная дивизия вышла к реке Эльбе и соединилась с войсками союзников. Мы тогда пообщались с американскими солдатами и офицерами, помнится, много говорили о дружбе, о воинском братстве, обменивались сувенирами.
После падения Берлина немецкая армия капитулировала, и мы считали, что больше стрелять нам не придется. Но получилось так, что при переводе дивизиона в местечко Науен пришлось выдержать бой с хорошо вооруженным батальоном, вышедшим из лесов. Приказ Вейдлинга медленно доходил до отдельных немецких частей и подразделений, а некоторые командиры его вообще проигнорировали и уводили свои части на запад в американскую и английскую зону оккупации, предпочитая сдаваться нашим союзникам.
С батальоном мы столкнулись совершенно неожиданно. Откуда он появился, черт его знает, может, шатался по лесам как неприкаянный, и его командиры действительно не знали о приказе Вейдлинга. Реактивные установки нам не пришлось применять, немецкую часть расстреляли артиллеристы, шедшие следом за нами.
Этот случай нас многому научил. Как только прекратились бои, все просто ополоумели, ошалели от радости, что война закончена. Солдаты и офицеры ходили словно хмельные, потеряв всякую бдительность.
К этому времени наш полк уже вышел из подчинения польской армии, которая собиралась убыть на родину. Меня вызвал в штаб артиллерии Певишкис. Совместно мы подвели итоги боевой деятельности дивизиона в составе 4-й польской пехотной дивизии. Потом подполковник объявил, что за успешные действия в Берлинской операции я представлен к польскому ордену «Виртути Милитари» и показал мне наградной лист, который, с одобрения генерала Кеневича, он посылает в штаб армии. Но поскольку существует определенный порядок награждения, к этому листу надо было приложить еще и отзыв о действиях дивизиона в этой операции.
Певишкис попросил меня указать перечень боев, в которых участвовал дивизион в апреле-мае 1945 года. Что я и сделал, только еще вписал своих батарейцев, отличившихся в этих боях, рассчитывая на то, что кто-то из них, кроме меня, тоже будет представлен к польской награде.
Почитав мой листок, подполковник хмыкнул и сказал, что все мною написанное не отражает остроты момента и слишком скромно. В штабе у них другое мнение. «Через часок, капитан, зайдите ко мне, я тут кое-что подработаю», — предложил мне Певишкис.
Когда я снова вошел в штаб, документ уже был готов, отпечатанный на машинке. Пробегая глазами по строчкам, я занервничал. Подполковник это заметил.
— Что-то не так? — спросил он.
— Кажется, тут немного преувеличены мои личные заслуги, — ответил я. — Все это надо отнести на счет дивизиона.
Певишкис стоял на своем:
— Мы правильно оценили работу — и вашу, и вашего дивизиона. Так что, капитан, большое вам спасибо.
После такой трогательной беседы подполковник угостил меня хорошим коньяком, и мы расстались, довольные друг другом.
От Певишкиса я направился к полковнику Пуховкину с докладом об окончании боевых действий в составе 4-й польской дивизии. Тот выслушал меня, единственное о чем спросил — имеет ли польское командование какие-либо претензии к действиям дивизиона РС? Я вынул из полевой сумки копию документа, подписанного подполковником Певишкисом, и положил на стол. Прочитав отзыв, Пуховкин изрек:
— Ну ты, Демидов, и даешь!
Кроме лестных слов в мой адрес, в отзыве было написано, что дивизион уничтожил до 3000 солдат и офицеров противника, 300 автомашин, 100 повозок, более сотни орудий и минометов, много ДОТов, ДЗОТов и других укрепленных сооружений. Много это или мало? Я не считал. Знал одно: после каждого залпа «катюш» поле боя становилось мертвым полем.
И все же, несмотря на неприязненное ко мне отношение, Пуховкин представил меня за Берлинскую операцию к полководческому ордену Александра Невского.
Где-то в середине мая командир полка Пуховкин предложил офицерам осмотреть поверженный Берлин, все дружно воскликнули:
— А что, предложение дельное! Осмотреть германскую столицу нам не помешает. Каждый из нас мечтал попасть сюда целых четыре года!
На следующий день колонна машин вышла из Науена и направилась в Берлин. Нам представилась возможность увидеть город не через оптику бинокля или стереотрубы, не в дыму и огне, а когда уже не стреляли пушки и очаги пожаров были ликвидированы. Приятного мало рассматривать развалины большого европейского города, но это были исторические развалины, на них следовало посмотреть, чтобы потом рассказать о них своим детям и внукам.
Картина разрушений, конечно, не ласкала глаз: дома-скелеты с выбитыми стеклами, уничтоженные в парках деревья, на улицах сгоревшие машины, подбитые пушки, танки.
Я все время глазами искал «тридцатьчетверку» из армии Катукова, о которой на днях писала газета «Красная Звезда»: «И эта старая боевая машина с обожженными бортами, ромбом на башне, машина 1-й гвардейской танковой бригады, стояла на перекрестке берлинских улиц и утром 2 мая, когда мимо нее брели, тяжело ступая по земле, немецкие солдаты и офицеры и среди них генерал с сухим, черствым выражением лица. Это была последняя встреча танкистов 1-й гвардейской бригады с немецким генералом Вейдлингом».
Позже я видел эти машины, и мне немного взгрустнулось. Быть может, это танки капитана Бочковского, батальон которого нам часто приходилось сопровождать при наступлении на Берлин?
У рейхстага — основной цели нашей поездки — плескалось человеческое море: здесь были солдаты и офицеры советской, американской, английской и французской армий. Американцы уже делали свой традиционный бизнес: торговали сигаретами, продуктами, одеждой, оружием, автомашинами. При желании можно было, наверно, купить и танк. У какого-то здоровенного американского сержанта я купил фотоаппарат «лейку» — самую популярную во время войны фотокамеру. Она и сейчас у меня хранится, как память о тех незабываемых днях.
Осмотрев Бранденбургские ворота, находящиеся от рейхстага метрах в двухстах, мы направились к парку Тиргартен. От парка, пожалуй, осталось одно название, в нем и деревьев-то почти не было — одни пеньки. Потом прошлись по самой большой и широкой улице Берлина — Унтер ден Линден, которая, как и парк Тиргартен, была усеяна воронками от взрывов бомб и снарядов, словно кратерами на лунной поверхности.
Осмотрев Берлин, мы снова вернулись к рейхстагу, чтобы еще раз полюбоваться на его обугленные своды и побывать внутри здания. Мы оставили свои автографы, сфотографировались на память и уехали из Берлина с каким-то двойным чувством: с одной стороны, с чувством сожаления о разрушенном городе (мы в этом не виноваты!), а с другой — с чувством исполненного долга. Пусть теперь потомки во всем разбираются и делают выводы!
Всякий раз, вспоминая Берлин 1945 года, вспоминаю и великолепные стихи поэта Николая Тихонова:
Под арками обугленного свода,
В какой-то первозданной тишине,
Солдаты величайшего похода
Расписывались прямо на стене…
Открыто все свое писали имя,
Чтоб знали люди будущих времен,
Что подвиг сей, свершенный всеми ими,
Во имя человечества свершен.
В Науне мы привыкали к мирной жизни. Еще, правда, продолжали поступать приказы не расслабляться, по-боевому нести службу, в любую минуту быть готовым к боевым действиям, но они уже не играли той дисциплинирующей роли, какую играли в походной жизни. Солдаты несли караульную службу, ухаживали за техникой, как говорят на флоте, «проворачивали механизмы», чтобы не застаивались.
Мои разведчики раздобыли новый «опель-адмирал», машину отремонтировали и теперь обкатывали в расположении дивизиона. Машина, как и прежний мой «опель», оказалась вполне пригодной для эксплуатации. Я, конечно, понимал, что у меня ее все равно отнимут: недаром на нее посматривал командующий артиллерией польской армии генерал Чернявский.
Посоветовавшись с офицерами дивизиона, я решил: нежели отдавать машину поляку, лучше сделать презент полковнику Пуховкину.
Полковник был тронут до глубины души, когда получил от нашего дивизиона такой щедрый подарок, даже прослезился. Он покатался на «опеле» и, подрулив к штабу, произнес: «Вот это машина, я понимаю. Спасибо, ребята!»
Только и Пуховкину недолго пришлось ездить на «опель-адмирале». Генерал-хапуга Чернявский не оставлял мысли завладеть этой машиной. А когда полковник объяснил, что это — подарок друзей и он не может никому отдавать машину, генерал лишил польских наград весь 41-й минометный полк. Машину, в конце концов, все же перехватил прилетевший из Москвы командующий ГМЧ Красной армии генерал-лейтенант Дегтярев. Это был такой же хапуга, как и Чернявский.
Пуховкин потом со слезой на глазах рассказывал: «Приехал я с докладом к Дегтяреву. И черт меня дернул, поставить своего красавца-»адмирала» перед штабом. Узнав, что машина принадлежит мне, генерал язвительно заметил: «Не по чину имеешь такую машину, полковник. Оставишь ее здесь, а домой тебя доставит полуторка. Все. До свидания!» Мне ничего не оставалось делать, как сказать: «Есть!» и катить в полк на полуторке».
Жалко нам было «опель-адмирал», его с такой любовью приводили в надлежащий вид наши специалисты. Уж очень хотелось, чтобы машина осталась в полку. Погоревали мы немного и успокоились: свет клином не сошелся на машине. Впереди у нас был большой праздник — официальное объявление окончания войны.
День 9 мая 1945 года стал историческим днем. Полк, отдыхавший после ратных дел, неожиданно был разбужен отчаянной стрельбой. Я, было, подумал, что опять какая-нибудь «блуждающая» часть напала на наш дивизион, и готов был объявить тревогу. Но меня уже опередили. Начальник разведки полка капитан Молчанов приказал дивизионам занять круговую оборону.
Потянулись минуты тревожного ожидания. Стрельба не утихала, а, наоборот, усиливалась. Наконец, на шоссе появилась машина с нашими разведчиками. В кузове полуторки стояли солдаты, они махали пилотками, палили в воздух из автоматов. Машина подлетела к штабу полка и остановилась. Выскочивший из кабины лейтенант радостно произнес: «Победа! Война окончена!»
И тут началось что-то невообразимое: наверно, каждый осознал, что свершился исторический факт, закончилась страшная бойня. Вверх полетели пилотки, фуражки, бойцы бросились в пляс, кто-то, опустившись на колени, заплакал. Но это были слезы радости. Радость била ключом, она вырвалась бурным потоком и превратилась во всеобщее ликование. Эту новость он узнал от частей, совершающих марш и стрелявших в воздух по этому поводу.
Офицеры сгрудились вокруг начальника разведки Николая Молчанова, пытаясь выведать последние фронтовые новости. Но он, видимо, располагал такой же информацией, как и мы, поэтому попросил не торопить события:
— Товарищи командиры, сегодня должен возвратиться Пуховкин из штаба ГМЧ, тогда и послушаем его. А пока сообщите эту весть своим солдатам.
Хорошая или плохая весть в армейской среде распространяется, как в деревне, довольно быстро. Когда я попытался построить личный состав, чтобы поздравить всех с окончанием воины, с Победой, где там — никто ничего не хотел слушать, солдаты продолжали танцевать, палили в воздух из всех видов стрелкового оружия. Попытки навести хотя бы какой-то порядок в дивизионе успеха не имели, и я, махнув рукой, вытащил свой пистолет и с удовольствием выпустил всю обойму. Ночь прошла волнительно. Утром полковник Пуховкин сообщил о том, что 9 мая в местечке Карлхорст (пригород Берлина) генерал-фельдмаршал Кейтель от имени Германии подписал акт о безоговорочной капитуляции. От имени советского правительства капитуляцию принял маршал Жуков.
И еще одна приятная новость — в газетах был опубликован указ Президиума Верховного Совета СССР об объявлении 9 мая праздником Победы. В указе говорилось:
«В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны советского народа против немецко-фашистских захватчиков и одержанных исторических побед Красной армии, увенчавших полный разгром гитлеровской Германии, заявившей о полной капитуляции, установить, что 9 мая является днем всенародного торжества — праздником Победы. 9 мая считать нерабочим днем.
Москва, Кремль.
8 мая 1945 г.
Итак, Великая Отечественная война закончилась победой Красной армии и наших союзников. Это была самая тяжелая и самая кровопролитная из всех мировых войн. Она унесла около 27 миллионов жизней советских людей.
В тот же день полковник Пуховкин объявил, что офицеры полка приглашаются на торжественный обед по случаю победы над гитлеровской Германией. Из резервов полка выделялось спиртное и все, что могло служить закуской.
Хозяйственники расстарались. В лесу, на поляне, накрыли столы. Хрустальных кубков и царских приборов, конечно, не было, но солдатскую миску, кружку или граненый стакан обеспечили каждому. Трофейных продуктов тоже не пожалели. Хуже дело оказалось с выпивкой. На стол был поставлен спирт-сырец и в графинах слабое красное вино.
Всю войну я «героически» сопротивлялся алкоголю, даже редко выпивал свои сто «наркомовских» грамм, а сливал их во фляжку и потом угощал друзей. Меня часто спрашивали — почему не пью? Отвечал — только после войны. Напьюсь обязательно.
Теперь свое обещание надо было выполнить: все-таки, несмотря на такие военные передряги, в которые я попадал, остался жив. Правда, я не знал, каков бываю в пьяном виде, поэтому приказал шоферу и ординарцу в этот день ни капли не брать в рот спиртного, следить за мной, как бы я чего-нибудь не выкинул. В последующие дни они могут позволить себе расслабиться.
В три часа дня нас принял лесной «ресторан». Как и положено, первый тост произнес командир полка Пуховкин. Он говорил об исторической победе советского народа в Великой Отечественной войне, о нашем солдате, который, выдержав все испытания, дошел до Берлина. Мы выпили за Победу, говорили спичи, тосты, экспромты и снова пили. Это уже был не торжественный обед, а настоящая русская пьянка.
По неопытности, я налил себе полстакана спирта и разбавил его вином, получилась адская смесь с отвратительным запахом. Но одолел ее, мобилизовав все моральные и физические силы. По нутру прошел огненный смерч, не подсунь мне начальник штаба Гизетли соленый огурец, я, наверно, умер бы от удушья. Закусив старым салом, потом уже пил вино из маленькой рюмочки. Подходили друзья, предлагали выпить — кто за Победу, кто за дом родной, а кто просто так, чтобы только выпить. В конце концов я уже с трудом держался на ногах.
Туманно помню, что кто-то предложил сфотографироваться на память, запечатлеть, так сказать, историческую пьянку в науенском лесу. Помню, что из-за стола мы выходили вместе с Гизетли, потом целовались, говорили друг другу хорошие слова. Начальник штаба пошел фотографироваться, а у меня под ногами разверзлась земля, в глазах появились цветные круги, деревья заплясали, и я, отключившись, упал…
Очнувшись, не понял, где нахожусь. В голове стоял шум и звон, как будто я целый день стрелял из крупнокалиберного орудия. В теле ломота, не пошевелить ни рукой ни ногой. Наконец, сообразил, что нахожусь у себя в машине. Позвал ординарца. С его помощью удалось спуститься на землю. После того как я умылся, шофер подал мне пол стакана водки, сказав коротко: «После пьянки положено опохмелиться». Водку выпил, поел с неохотой.
Придя в себя, спросил ординарца: «Когда же я отключился?» Тот улыбнулся и рассказал, что я еще после застолья ходил в бой. Выйдя из-за стола, сначала что-то бормотал себе под нос, потом начал с кем-то спорить. Откуда-то взялись силы, и я, вытащив воображаемый пистолет из кобуры (настоящий пистолет изъяли мои бдительные стражи), с криком «Ура!» бросился в атаку на деревья, приняв их за немцев. Сделав с десяток шагов, упал на траву и… захрапел.
Мое бесчувственное тело ординарец и шофер отнесли в машину и уложили на кровать. Так мне довелось совершить на германской земле свой последний «героический» подвиг. Так закончилась для меня Великая Отечественная война.
В заключение хотелось бы сказать еще несколько слов. Война закончилась, а жизнь продолжалась. Первые послевоенные дни прошли как во сне. Все ходили возбужденные, радостные, немного обалдевшие, никто ничего не делал, каждый занимался тем, чем душеньке было угодно. Сбившись в группы, солдаты и офицеры вели бесконечные разговоры о демобилизации, о скорой встрече с родными и близкими, строили жизненные планы. Тот, кто был похитрее и порасторопнее, разными способами стал добывать трофеи — что-то хотелось увезти домой из распроклятой Германии. Офицеры, призванные из запаса, мечтали побыстрее вернуться к своей основной профессии. На распутье находились кадровые офицеры. Они понимали, что армия в скором времени будет сокращена, и судьба их останется неясной, зыбкой. Лично мне повезло — остался в кадрах и продолжал служить в советской армии.