Пусть кровавые слезы точат наши глаза,
Горько плачут отцы, матери рвут волоса.
К груди родины нашей враг приставил штыки,
И спасти не судьба нам родимой земли.
Тяжелое поражение Франции в 1871 году коренным образом нарушило то «европейское равновесие», которое создалось в результате Крымской войны и которое мешало русскому империализму продолжать свое наступательное движение на Ближнем Востоке.
На ряд лет обессиленная в военном отношении Франция выбывала из игры. Дружественный нейтралитет, который Россия сохраняла во время войны в отношении Пруссии, давал ей право на «благодарность» со стороны этой последней. С 1873 года, когда императоры Александр и Вильгельм заключили секретную конвенцию, обеспечивающую русскую помощь Германии против Франции и германскую помощь России против Австрии, новая война с Турцией считается решенной.
Возвышение Германии в ранг первоклассной европейской державы начинало серьезно беспокоить Англию и ослабляло позиции британского империализма на Ближнем Востоке, Еще более беспокоило Лондон победоносное продвижение русских армий в глубь Средней Азии, завоевание Хивы, Бухары, Коканда, угроза Афганистану, а затем и Индии.
В этих условиях война на Ближнем Востоке, где Россия была под надзором всей Европы и, как показал уже неоднократный опыт, многого сделать не могла, являлась для Англии желательной диверсией.
Теперь Оттоманская империя вновь почувствовала на своей шее мертвую хватку северного соседа. Напрасно растерявшаяся Порта ищет спасения в покорном подчинении все возрастающим претензиям русской дипломатии. Еще несколько лет тому назад Александр II не только всячески афиширует свою дружбу с Турцией, но и оказывает ей реальные услуги, как это было в деле критского восстания, когда Петербург ультимативно запретил Греции «содействовать попыткам восстания во владения султана». Сейчас Александр II размашисто пишет на полях телеграммы Игнатьева, где говорится о дружеских заверениях султана: «не нуждаюсь в его дружбе». Чем более Абдул-Азис и его креатура Махмуд Недим лебезили перед Игнатьевым, тем откровеннее и наглее становится тон петербургского кабинета, лихорадочно готовящегося к захвату «ключей к Черному морю», которые одинаково не давали спать южнорусским помещикам, хлебным экспортерам Одессы и ситцевым фабрикантам Иванова и Шуи.
В Петербурге соперничают две партии. Одна считает, что надо готовиться к войне с Турцией. По мнению другой, Оттоманская империя достигла такого состояния разложения, что справиться с ней можно без русских армий, одной поддержкой восстаний в славянских областях. По церквам собираются деньги на эту поддержку. В Сербию прибывают русские добровольцы во главе с генералом Черняевым. Черногория, а затем и Сербия втягиваются в войну с Турцией.
Однако предсказания о легком разгроме Турции не оправдались. 17 октября 1876 года «мехмеджики»[96] наголову разбили сербскую армию под Дьюнишем, после чего перед турками открылась дорога на Белград. Теперь России не оставалось ничего иного, как посылать на Балканы собственную армию, причем, чтобы справиться с Турцией, понадобилось шесть корпусов, а не две дивизии, как недавно кричали стратеги школы «шапками закидаем».
Чтобы спасти Сербию, Россия предложила Порте заключить шестинедельное перемирие, что и было принято. Затем, по инициативе России, была созвана в Стамбуле конференция держав, открывшаяся в день объявления конституции. Конференция разошлась 8 января 1877 года, ничего не достигнув. К этому времени Россия закончила последние приготовления: стянула свои армии в Бессарабию, откупилась от Австрии ценою согласия на занятие последней Боснии и Герцоговины. 12 апреля 1877 года Александр II, лично прибыв в Кишинев, подписал там манифест, возвещавший его подданным, что русским армиям приказано вступить в пределы Турции.
Русские войска переправились через Дунай и, тесня турецкие арьергарды, с боем продвигались в глубь Болгарии.
Первые месяцы, как это всегда бывает во время войны, в Турции, под влиянием шовинистической пропаганды, царил патриотический подъем и воодушевление.
На мгновение было забыто отчаянное внутреннее положение страны, грабежи и притеснения правящей верхушки, – все думали лишь о спасении родины от внешнего врага.
Слабость и высшая степень разложения империи были всем известны, но все же хотелось надеяться на победу. Недавние успехи в сербской войне способствовали этим иллюзиям. Шла запись добровольцев, среди которых было довольно значительное количество христианской молодежи; поступали материальные пожертвования со всех концов страны.
После удаления Зии и изгнания Мидхата единственным крупным вождем либералов оставался Намык. Зная его популярность среди широких кругов молодежи, часть которой была сейчас в армии, правительство не решалось его тронуть, боясь осложнений. Желая показать ему свое расположение, Абдул-Хамид распорядился даже назначить его членом созданного в начале войны «Комитета военного общества», через который проходила притекавшая от населения материальная помощь. Но по мере того, как несчастная война отвлекала внимание общества, султан и его камарилья имели все меньше причин откладывать свою расправу с неугодными им лицами.
Надо сказать, что и Намык Кемаль не сидел сложа руки. Если в период краткого царствования Мурада и по восшествии на престол Абдул-Хамида его болезнь и работа по выработке конституции, которой он отдал всего себя, почти совсем удалили его с арены открытой политической борьбы, то после объявления войны он вновь со всей страстностью своей натуры ушел в работу сплочения своих единомышленников и подготовки кадров для новых битв с режимом.
Есть основание полагать, что к этому времени началась коренная ломка его мировоззрений. До сих пор его политические горизонты были всегда сужены рамками умеренного монархизма. Без династии Османов, символизировавшей всю мощь и всю славу мировой империи, связывавшей в качестве носительницы калифата все подвластные Турции, далекие ей по расе и по национальности, мусульманские народности, довлеющей благодаря своей теократической власти над умами отсталых элементов, он не мыслил себе существование Оттоманской империи. Теперь он воочию убедился, что никакой сверхъестественной мощью династия не обладала. Это был мираж, созданный веками мракобесия и невежества. Имя потомка Османа и звание калифа были равно не способны дать стране малейшую победу и прекратить восстания против турок покоренных мусульманских племен. Поэтому не лучше ли, чем искать спасения в «добрых, либеральных» султанах, вообще покончить с монархией и сделать из Турции республику.
Конечно, эти мысли он не может высказать в придушенной турецкой прессе, но он довольно открыто Проповедует их в широком кругу людей, с которыми встречается. Все упорнее и настойчивее проводит он мысль, что с Абдул-Хамидом должно быть поступлено, как с двумя его предшественниками.
Правительство давно уже знает через шпионов о деятельности Кемаля, но не решается отделаться от него административным арестом или ссылкой. Абдул-Хамиду хочется придать этому какие-либо формы законности. Знакомому нам Дамад Махмуд-паше поручается состряпать судебный процесс, дабы показать, что султан не намерен игнорировать недавно провозглашенную, хотя и сданную уже в архив, конституцию.
Приказание султана выполнено. Одному из агентов Дамад-Махмуда, греку Костаки, удается проникнуть в окружение Кемаля, и через короткое время перед Абдул-Хамидом лежит калиграфически написанный лист «журнала» (как по старой турецкой терминологии называется донос), в котором подробно описывается, как в собрании единомышленников Кемаль, под громкие аплодисменты присутствующих, прочел известный арабский стих:
Там, где случается два, не обходится без третьего.
В своем доносе грек рассказывает, что этот прозрачный намек на то, что после свержения двух падишахов наступила очередь третьего, был с энтузиазмом встречен собранием. Не забывает он сказать и то, что вся деятельность Кемаля направлена сейчас к созданию движения в пользу республики. Султан удовлетворен: этих фактов вполне достаточно, чтобы инсценировать судебный процесс и надолго запрятать в тюрьму ненавистного ему и опасного для режима человека.
«Мне было тогда девять-десять лет, и я учился в военной школе „Фатих-Рюштие“», – рассказывает в своих воспоминаниях сын Намык Кемаля, Али Экрем.
«Однажды вечером, вернувшись домой, я нашел отца в грустном настроении. Он ничего не говорил, но видимо нервничал. Немного спустя, в двери постучали. Это был наш родственник – жандармский начальник Киазим-бей. Отец сказал мне:
– Уйди, Экрем.
Но я ни за что не хотел выйти из комнаты. Наконец, отец согласился, чтобы я остался. Мне показалось, что он даже был доволен моей настойчивостью, в результате которой я сделался свидетелем происшедшей далее сцены.
Поздоровавшись, Киазим-бей сказал:
– Я пришел забрать тебя, Кемаль. Для твоего ареста должны были послать жандармов, но я убедил начальство, что этого не нужно. Соберись поскорее и пойдем.
– Куда мы пойдем? – спросил отец.
– В тюрьму.
– Скажи, а что со мною будет? Я по крайней мере хотел бы зайти проститься с отцом.
– Я только-что видел Мустафу-Асыма и предупредил его. Что касается того, что тебе будет, – я сам не знаю. Во всяком случае, наверное, опять пошлют куда-нибудь.
С этими словами Киазим вышел с отцом и отвел его в тюрьму».
Намык Кемаль просидел несколько месяцев в предварительном заключении в тяжелых условиях турецкой тюрьмы, а затем предстал перед судом.
Абдул-Хамид и дворцовая камарилья были уверены, что судьи, зная, насколько султан заинтересован в приговоре, постараются удовлетворить все его желания. Однако случилось совсем иное. Под влиянием председателя суда – Сами паша-заде Супхи-паши, человека по-своему честного и весьма независимого, Намык Кемалю был вынесен оправдательный приговор. Это было настоящей пощечиной Абдул-Хамиду. В обществе впечатление от этого приговора было такое же, как в России после оправдания Веры Засулич, стрелявшей в Трепова.
В либеральных кругах, а особенно среди молодежи, в студенческой литературной среде оправдание вызвало настоящий энтузиазм. Имя Кемаля не сходило с языка, хотя прессе было строжайше запрещено писать обо всем этом. Смелость судей произвела впечатление на дворец. Там не знали, что делать, на что решиться; покамест же, несмотря на оправдательный приговор, было дано распоряжение Намык Кемаля из тюрьмы не выпускать. Он просидел в ней еще пять месяцев после суда, пока во дворце придумывали, как с ним поступить. Наконец кто-то дал благой, понравившийся султану, совет: выслать его на остров Митилены в качестве «чиновника-поселенца».
Выражение было весьма удачным, так как формально не было употреблено слова «ссылка» и поселенцу было даже назначено жалованье от казны. Вместе с тем такое поселение нисколько не отличалось от ссылки.
Был разгар русско-турецкой войны. С театра военных действий приходили плохие вести. Русские заняли важнейшие шипкинские перевалы на Балканском терном хребте, и, несмотря на суровую зиму, на ужасные условия, в которые была поставлена русская армия своими горе-генералами и ворами интендантами, она упорно защищала горные проходы против штурмовавших их корпусов Сулейман-паши.
Стамбул был переполнен людьми, бегущими перед стяжавшей себе печальную славу грабежами и насилиями русской армией и от зверств болгарских четников, жестоко мстивших теперь без разбора мирному мусульманскому населению за погромы и резню, которые устраивали турецкие черносотенцы. Дворы мечетей, площади, базары не вмещали этих несчастных нищих людей, бросивших на произвол судьбы свои дома и поля и спасавшихся по большей частью в чем были. Они жили подаянием, ночевали под открытым небом; старики, женщины, дети – болели, умирали. Это было страшнее самой войны. Растерянное правительство и не думало об организации какой-либо помощи. Беженцы были предоставлены самим себе и милосердию стамбульского населения.
Покидая Стамбул, Кемаль с грустью наблюдал эти ужасные сцены. Он вспоминал свою жизнь в Болгарии, турецкие деревушки в окрестностях Софии, утопавшие в розовых садах, трудолюбивое население, из которого выжимали последние соки, но которое все же имело свой кров, свой насиженный уголок, кусок хлеба. Теперь изможденные, одетые в грязные лохмотья, они протягивали за жалким подаянием исхудавшие руки.
Это было его последнее впечатление от любимого им Стамбула. Больше сюда он не вернулся.
Для расшатанного тяжелым тюремным заключением здоровья Кемаля ссылка на Митилены была спасением.
Митилены – в древности Лесбос – один из крупнейших островов Эгейского моря. К востоку от него, на анатолийском берегу, от которого он отделен проливом километров в 20–30, высятся знаменитые развалины древнего Пергамского царства. К северу анатолийский берег образует выступ, и его горный хребет Каздаг, за которым когда-то лежала Троя, защищает его от северных ветров. Здоровый климат и пышная растительность делают его одним из прекраснейших мест Архипелага.
Остатки блестящей древней цивилизации, живописнейшая природа, яркое солнце, сверкающее тысячами огней море, воспоминания о поэтическом прошлом острова, где когда-то жила великая поэтесса древности Сафо – все это было бы для Кемаля источником счастливейших переживаний и новых поэтических вдохновений, если бы его ум не был всецело занят несчастьем, постигшим его родину. Для него было тяжело сидеть сложа руки здесь, среди этой прекрасной природы. Он рвался к новой борьбе с деспотизмом, в котором он видел единственный источник всех бед и ужасных жертв, которые несла Турция.
Он не умел отчаиваться, он твердо верил, что наступит день, когда «фея-свобода», единственно кому он слагал свои оды, осенит своими крыльями его отечество, хотя и знал, что ему не дожить до этого дня. Он говорил своему сыну: «Я не увижу того дня, когда падишахом нашей страны будет закон свободы, но ты безусловно доживешь до него».
Семья Кемаля переехала к нему на Митилены. Положение «поселенца» оставляло ему много свободного времени, и он вновь с жаром погрузился в свои литературные работы.
Здесь были написаны роман «Джезми» и пьеса «Джелаль». Свободное от литературы время он проводил за чтением. Свою накапливаемую с юношеских лет и значительно пополненную во время пребывания за границей библиотеку он перевез на Митилены. От времени до времени друзья присылали ему вышедшую в Стамбуле новую книгу. Тогда он с жадностью набрасывался на нее. Почти каждый день он посвящал чтению 8—10 часов.
«Я больше всего люблю писать, – говорил он, – но, к сожалению, писание мешает чтению; ах, если бы можно было то и другое делать в одно и то же время!»
Кемаль не мог сидеть без дела. Где бы он ни был, – в изгнании, в ссылке, в тюрьме, – он все время посвящал работе. В своих дневниках он записал:
«Бездельник старится еще в молодости, ибо минута времени, проведенного без дела, длиннее часа».
Разве могла эта стоячая провинциальная жизнь, это вынужденное пребывание вдали от тех мест, где может быть решалась участь родины, удовлетворить эту кипучую энергию, этот темперамент борца?
Мысли Кемаля непрерывно несутся к Стамбулу. Тайными путями он поддерживает оживленную переписку со своими старыми друзьями и единомышленниками. Несмотря на страшнейший разгул реакции, он не предается отчаянию и пессимизму. Он отдавал себе отчет, что тот беспросветный гнет, в котором находилась Турция, будет тянуться годами, но в то же время он знал, что положить предел этому можно лишь борьбой. И он не прекращает этой борьбы.
Писать под своим именем ему нечего было и думать, но друзья помещают его статьи, стихи и другие произведения под псевдонимом в различных газетах. В своих письмах к друзьям он громит правительство, людей, которые ввергли Турцию в ужасную катастрофу, но во всех его письмах и статьях красной нитью проходит вера в силы турецкой нации, в то, что никакой враг, внутренний и внешний, не способен убить его страну, его родину.
Его сын Экрем, который был тогда еще ребенком, рассказывает:
«Однажды вечером мы с отцом, с которым я тогда ни за что не хотел разлучаться, сидели грустные в своей комнате. Вдруг с шумом хлопнула входная дверь, и мы услышали на лестнице звук шагов. Затем в комнату вошли три человека. Я не помню уже сейчас, кто это был, я не запомнил их имен; если бы сейчас я вновь увидел их, то не узнал бы, так стерли годы память об их лицах.
Посетители выказали отцу знаки самого большого почтения и теплого чувства. Здороваясь с ним, они целовали ему руки.[97]
Из их слов я понял, что они ехали из Стамбула и воспользовались короткой остановкой парохода у Митилен, чтобы навестить отца.
Понятно, что разговор сейчас же перешел на бедствия родины и на те опасности, которыми грозила стране политика правительства.
Я тихо сидел в углу, стараясь понять смысл их речи. Вначале отец молчал, говорили лишь посетители. По их словам, все было кончено, Турция погибала, отечество испускало последний вздох, для него не оставалось никакого будущего. После всего этого было бесполезно не только стараться что-либо сделать, но даже печалиться.
Отец все слушал, не говоря ни слова. Но только лишь кончили говорившие, он вскочил с места. Его лицо покраснело от гнева, глаза горели. Он набросился на собеседников, как на врагов. Он приводил примеры из истории, из жизни народов, сыпал философскими сентенциями, доказывая, что Турция не погибнет и обязательно будет продолжать существовать.
– С нашей родиной даже древние фараоны не смогли бы справиться. Даже шайтан не сможет уничтожить наш народ, – кричал он.
Пароход готовился к отплытию. Посетители быстро попрощались и ушли. Тогда отец обернулся ко мне:
– Сынок Экрем, не чудаки ли эти люди, которые только-что отсюда вышли, думающие, что наш народ не переживет всего этого и погибнет. Они уверены в этом. По их мнению, у нас не осталось больше никаких средств. Война, шпионаж сыщиков, распущенность разъели турецкую нацию, иссушили ее до костей, погубили ее. У нас якобы уж не осталось более ни крови в жилах, ни духа в груди. Так нравится воображать этим господам. Но, сынок мой, будь уверен, что эти люди не видят далее кончика своего носа. Все их слова бред и глупость. Ты еще мал и неразумен. Если я буду тебе сейчас доказывать, – ты не поймешь. Я скажу лишь одно: верь своему отцу. Наша родина не умрет и спасет сама себя. Она добьется свободы. Кто бы тебе что ни говорил – не верь. Верь лишь мне. Нет сомнения, что придет день, когда народ будет властвовать в нашей стране. Возможно, что я уже не увижу этого дня, Экрем, но ты увидишь его. Ты будешь одним из тех, кто понесет знамя свободы».
Первый турецкий парламент открылся 19 марта 1877 года.
Выборными правами номинально пользовались все подданные империи, достигшие 25 лет и владевшие каким-либо имуществом; военные, кроме того, должны были иметь по крайней мере младший офицерский чин. Но реакционная клика и полиция султана работали энергично. Когда депутаты сошлись в небольшом зале дворца, предназначенного для заседания парламента, по обилию белых и зеленых чалм, расшитых золотом мундиров и густых генеральских эполет, можно было судить, что преобладающее большинство депутатов принадлежит к крупному феодальному землевладению, духовенству и высшей военно-бюрократической верхушке. Лишь среди христианской трети палаты преобладала крупная буржуазия.
Парламент оказался послушным орудием в руках дворца. В тех редких случаях, когда кто-либо хотел высказать независимое суждение, председатель, Вефик-паша, бесцеремонно обрывал оратора громким криком «сус» (молчи). Но и такой парламент все же был бельмом на глазу Абдул-Хамида и его приспешников. После 20 заседаний он был распущен.
Второй парламент был созван в самом разгаре войны. Его состав был более буржуазным. Война и сопровождавшие ее неудачи на фронтах, злоупотребления генералов, произвол администрации, углубление экономического кризиса повели к бурным прениям в парламенте. Буржуазное крыло пользовалось военными неудачами для ожесточенной критики всей политики правительства. Среди ораторов особенно выделялись: Сулейман-паша, к которому перешло теперь руководство младотурками, адрианопольский депутат Расим, смирнский – Бенефия-заде и представитель ремесленного Стамбула – Ахмет-эфенди.
Правительство ждало лишь благоприятного момента, чтобы покончить с этим положением. Прикрываясь грозящей стране опасностью, Абдул-Хамид распустил парламент, когда русские армии приблизились к стенам Стамбула. Часть депутатов была арестована, некоторые из них, отправленные в ссылку, умерщвлены на пароходе.
Дорога через Балканы.
Конституция была полностью сдана в архив. Формально Абдул-Хамид не отменил ее, – в течение 30 лет она печатается в официальных ежегодниках, но ни один пункт ее более не выполняется.
Так закончилась краткая «конституционная весна» Турции.
Вести с театра военных действий были все хуже и хуже. Русские генералы, после ряда кровавых неудач, устлали трупами «серой скотинки» холмы вокруг Плевны, но все же взяли крепость, несмотря на геройскую отчаянную защиту оставленных на произвол судьбы, не получавших ниоткуда помощи турецких «мехмеджиков».
Было уже чудом, что Турция могла так долго задерживать наступление русских. Жизненные силы нации оказались все же огромными. Фуад-паша когда-то метко сказал одному европейскому дипломату: «Доказательством силы Турции служит то, что как вы ни стараетесь разрушить ее извне, а мы сами – изнутри, она все же продолжает жить».
Теперь громадная русская армия, не встречая нигде сопротивления, катилась от Балкан по цветущим болгарским долинам, опустошая все на своем пути, к жизненному центру, к самому сердцу Турции – Стамбулу.
Еще несколько форсированных маршей, и она стояла у ворот Стамбула, старого Царьграда, предмета самых заветных вожделений русского империализма.
В правительстве Высокой Порты царила невообразимая паника. О защите страны больше никто не думал. Абдул-Хамид и его камарилья помышляли лишь о спасении своей власти, которой угрожали уже не столько русские завоеватели, с которыми в конце концов можно было помириться на тех или иных условиях, сколько все усиливающееся брожение среди беженцев и в армии, где все единодушно видели в правительстве источник всех бедствий.
Но успехи русского оружия напугали Англию и Австрию. Там ясно понимали теперь, что русские армии, стоящие под Стамбулом, являются хозяевами положения, что Абдул-Хамид ради спасения своего трона готов пойти на любую жертву, на любые уступки русским. Хотя еще перед войной Александр II заверял честным словом англичан, что захватывать Константинополь он не намерен, но теперь этому плохо верили, особенно в виду подозрительных комментариев русской дипломатии, которая разъясняла заверения царя в том смысле, что они касались окончательного завоевания столицы османов, а не ее временной оккупации.
Английская эскадра уже прибыла в Босфор, и теперь для русских каждый дальнейший шаг вперед означал войну с Англией.
3 марта 1878 года был заключен известный Сан-Стефанский мир. В силу этого договора Турция соглашалась на образование обширного автономного Болгарского княжества, которое номинально было в вассальной зависимости от султана, фактически же должно было стать «задунайской губернией» России.
Однако допустить такое положение было не в интересах европейских держав. Даже Германия, на «верность» и «благодарность» которой так рассчитывал Александр II, присоединилась к тем, кто требовал от России умерения аппетитов.
Берлинский конгресс, собравшийся 13 июня 1878 года, коренным образом изменил условия Сан-Стефано. Болгарское княжество было значительно урезано, и были приняты меры, чтобы оно не стало русской губернией. Россия получила лишь компенсации в Азии, где ей отдали Батум и Каре. В награду за «дипломатическую помощь» Турция отдала Англии Кипр. Так закончилась война, приведшая Оттоманскую империю на два шага от полного крушения.
Во время войны Мидхат-паша и за границей не оставался в бездействии. Несмотря на свое положение изгнанника, он продолжал пользоваться большим авторитетом в официальных кругах Европы. Зная, что русские успехи больше всего бьют по интересам Англии, он направлял все свои усилия, чтобы склонить эту последнюю вмешаться, пока не наступила еще роковая развязка.
В Лондоне ему было оказано большое внимание всесильным д'Израэли,[98] с которым у него были прекрасные отношения. В Вене он был дружественно принят императором Францем-Иосифом. В обеих столицах ему обещали посредничество, если турецкое правительство согласится на него. Но Абдул-Хамид, которого приводило в ярость, что Мидхата принимают в Европе, как-будто это не опальный чиновник, почти государственный преступник, а чрезвычайный посол или даже руководитель политики Порты, не хотел и слушать об этих предложениях. «После побед, одержанных турецкой армией, – заявлял он, – тот, кто говорит о мире, не заслуживает имени патриота».
Это было незадолго до падения Плевны.
Инспирированная дворцом реакционная пресса подняла бешеную кампанию против Мидхата, обливая его потоками грязи, но в турецком обществе популярность бывшего великого визиря начала вновь расти. Видя это, Абдул-Хамид решил заманить Мидхата в Турцию.
В ноябре 1877 года Мидхат получил письмо от главного церемониймейстера двора – Киамиль-бея:
Светлость,
Его величество спросил меня недавно о вашем положении. Я ответил ему, что, печальный и убитый, вы ведете жизнь странника и живете займами. Его величество, крайне тронутый, пролил несколько слез и соблаговолил подарить вам на первое время 1000 лир для ваших самых неотложных нужд, прося хранить это в величайшем секрете. Его величество добавил при этом: «бедный человек был обманут»…
Киамиль.
Но купить Мидхата было нельзя. Он ответил гордым письмом, в котором категорически отказывался от денег, и писал, что «печальными и убитыми могут считаться те, кто довел страну до гибели».
Однако эмиссары султана продолжали свою работу. Им удалось убедить Мидхата, что его возвращение нужно стране и что, может быть, оно заставит султана изменить всю свою политику. Не обращая внимания на благоразумные советы друзей, убеждавших его остерегаться султана, Мидхат решил вернуться, говоря, что он предпочитает умереть на родине, чем жить вдали от нее.
14 сентября 1878 года посланный за ним броненосец привез его на о. Крит, в то время как императорская яхта «Фуад» перевозила туда же из Стамбула его семью.
На Крите изгнанника встретили, как триумфатора.
Население заполняло пристань и кричало: «Да здравствует Мидхат!» Иностранные военные суда, находившиеся на рейде, салютовали ему орудийными выстрелами.
Эта встреча произвела на султана самое дурное впечатление. Через два месяца Мидхат был назначен генерал-губернатором Сирии.
Пребывание Мидхата наместником Сирии только еще больше увеличивало ярость и беспокойство Абдул-Хамида. Под управлением Мидхата положение провинции начало быстро улучшаться. Как и повсюду, он боролся там с феодалами и покровительствовал буржуазии. Он строил дороги, мосты, каналы, проводил трамвайные линии, создавал промышленные общества и судоходные компании. Стамбульское правительство всячески старалось помешать его деятельности. На все предложенные им административные реформы накладывается вето, а вместе с тем на все его просьбы об отставке ему категорически отказывают.
Растущая популярность Мидхата в Сирии, где каждое его появление на улицах превращается в демонстрацию с криками: «Да здравствует Мидхат!», поездка к нему на свидание в Дамаск английского посла Лаярда, муссируемые его врагами слухи, что он замышляет обратить Сирию в независимое княжество, – заставляют Абдул-Хамида перевести его губернатором в Смирну. Одновременно в Стамбуле заканчиваются последние приготовления к постановке той мрачной трагикомедии, которой завершилась жизнь одного из замечательных турецких деятелей эпох Танзимата и конституции. Для этого Абдул-Хамид вытаскивает на свет дело пятилетней давности – «самоубийство» Абдул-Азиса.
Мы помним, что созванный немедленно после смерти низложенного султана врачебный синклит запротоколировал версию самоубийства. Но протокол был составлен в таких осторожных выражениях, что при желании заключения врачей можно было взять под сомнение. Он гласил:
«Нам были показаны весьма острые ножницы, запачканные кровью. Нам сказали, что бывший султан нанес сам себе описанные выше раны…
Вследствие этого мы высказываем мнение, что инструмент, показанный нам, может безусловно нанести эти раны».
Теперь внезапно были найдены свидетели, заявляющие, что они видели, как убивали султана. Другие, прельщенные наградами или под жестокими пытками, оговорили себя как физических исполнителей убийства и показали, что его вдохновителями были Хуссейн-Авни, убитый через несколько дней черкесом Хассаном, два шурина султана, Махмуд-паша и Нури-паша, и, наконец, шейх-уль-ислам Хайрулла, великий визирь Мехмед-Рюштю и Мидхат. Впрочем, до поры до времени трех последних не называли, а именовали: «другие высокопоставленные лица».
Махмуд и Нури-паша были немедленно арестованы, стесняться с ними было нечего. По традициям Османов, расправа с родственниками была внутренним делом дворца. С Хайруллой дело обстояло сложнее. Арестовать и предать суду одного из высших иерархов корпуса улемов значило восстановить против себя могущественную духовную касту, которая не позволяла шутить своей привилегией неприкосновенности. Султан ограничился его ссылкой в южную Аравию, надеясь, что тамошний климат сделает свое дело.
Труднее всего было решить, как поступить с Мидкатом. «Отец турецкой конституции» пользовался большим влиянием как в стране, так и за границей. Его арест мог повести к выступлениям и наделать большого шума в Европе. Лучше всего было прикончить его в момент захвата под предлогом сопротивления. Потом можно было все свалить на самоуправство исполнителей, и даже арестовать их для вида. В Смирну были тайно посланы самые доверенные клевреты султана – флигель-адъютанты Хильми-паша и полковник Риза-бей, с целым отрядом помощников.
Через своих агентов Мидхат прекрасно знал о всех этих планах. Ему было известно, что один из его слуг, подкупленный убийцами, должен был произвести провокационный выстрел, что дало бы возможность перебить всех обитателей дома под предлогом самозащиты.
Получив телеграфное распоряжение Илдыза[99] действовать, Хильми-паша распорядился поджечь ночью несколько домов в одном из смирнских кварталов. Когда раздались звуки набата, он явился со своим отрядом в дом губернатора, якобы для принятия распоряжений. Но пока им отпирали, Мидхат вышел из дома через специально сделанную им потайную дверь.
Однако, на улице он убедился, что квартал оцеплен и что ему не удастся пройти в порт, где он должен был сесть на иностранный пароход. Он нанял извозчика и поехал во французское консульство, куда просил явиться и остальных консулов.
В это время в его доме происходили тщетные поиски. Хильми-паша не хотел верить, что добыча ускользнула от него. Он перерыл весь дом и искал документы, которые ему приказано было доставить, даже если бы они находились в колыбели маленького ребенка Мидхата. Подкупленный слуга пытался произвести выстрел, но был схвачен одной из служанок, тут же упавшей мертвой. Весь так хорошо задуманный план рухнул.
Извещенное о случившемся правительство произвело нажим на французское посольство. Это последнее не желало ссориться с Портой из-за человека, который считался англофилом. Мидхату было предложено покинуть консульство. В тот же день он был арестован, посажен на пароход и увезен в Стамбул.
Недостаток места не позволяет нам останавливаться подробно на всех перипетиях суда над Мидхатом. Его держали под стражей и судили в том самом Мальтийском киоске, где одно время содержался Мурад. Абдул-Хамид присутствовал на заседаниях, скрытый за занавесью.
Европейская пресса уделила много места этому процессу, причем все симпатии европейского общественного мнения были на стороне обвиняемого. Мидхат держал себя гордо и независимо и отрицал право судить его в тех формах, как это происходило. Наконец, угодливые судьи вынесли смертный приговор.
Но волнение, вызванное как в Турции, так и за границей этим процессом, усиливалось. В английском парламенте запрос следовал за запросом: намерено ли английское правительство вмешаться в это позорное дело, чтобы предотвратить убийство невинного человека? Все это подействовало на Абдул-Хамида. Скрепя сердце, он заменил смертную казнь для Мидхата и обоих своих шуринов пожизненной ссылкой на юг Аравии, в оазис Тайф в Иемене.