| Роберт Перишич | НАШ ЧЕЛОВЕК В ГОРЯЧЕЙ ТОЧКЕ Перевод Ларисы Савельевой

1. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

- Ираки пипл, ираки пипл…

Это пароль.

Они должны ответить: Айм сорри…

- I'm sorry.

Всё в порядке.

Check-point я прошел. Оглядываюсь по сторонам.

Yeah! What a view… Бесконечные колонны на шоссе Кувейт-Басра.

Хаммеры из 82-й дивизии, бронемашины, цистерны, экскаваторы, бульдозеры.

Кругом полно амеров и британцев в противогазах, вот-вот начнется биологическо-химический карнавал, а у меня, болвана, нет маски. Ожидаются отравляющие газы. Говорят, у Саддама этого говна невпроворот.

Сную туда-сюда со своим фотоаппаратом. Прошу всех подряд меня сфотографировать. Объясняю, что не на память. Это для газет.

По широкому шоссе имени короля Фейсала колонны текут к границе. Ветер всё время несет откуда-то пыль.

- Ираки пипл, ираки пипл…

- I'm sorry.

Продвигаемся дальше.

Смотрю вокруг, не увижу ли голубей.

У британского подразделения, отвечающего за обнаружение биологической и химической опасности, как я слышал, есть голуби.

На «Ленд Ровер Дефендере» их нет. Там включили анализатор воздуха, который показывает малейшие изменения состава воздуха. И с ним всё просто, по-военному. Думать не надо, если индикатор покраснел, значит, положение критичное.

Так говорят.

Вообще-то оно критичное и без этого. Критичное у меня. Я хочу, чтобы это опубликовали. Смотрю на всё это железо, на все эти единицы, единицы, единицы железной техники, я окружен. С трудом дышу тут, внутри. Вы мне помочь не можете. Нет, вы — нет. Вы бы хотели, чтоб я вышел, но это еще хуже. Вы бы протянули мне руку и вывели меня наружу, но это еще хуже. Снаружи всё остальное, Хаммеры из 82-й дивизии. Смотрю на них. Они не знают, что я внутри.

Или знают? Британские солдаты отказываются представляться. Говорят, что им запрещено. Это правильно, говорю я, Господи Иисусе, это правильно… Не следует представляться. По соображениям безопасности. Почему же я-то без передышки представляюсь, а раз я и так не тот, кем себя называю, то зачем подвергаю себя опасности? Хреновая у меня работа. Приходится представляться. Я сказал, что я журналист из Хорватии, так что и её представляю. Называю своё имя. Спрашиваю, есть ли у них голуби.

Спрашиваю, действительно ли они подразделение АБХО (это то самое, анти-био-хим-опасность, сокращенно) и действительно ли у них есть клетки с голубями.

А они молчат.

Говорю им, я слышал (слышал?), что они их получили. Птицы якобы самый лучший индикатор, они более чувствительны, чем люди.

Тогда они отвечают. Говорят, что слышали про такое, но не уверены, что так оно и есть на самом деле.

Смотрю на них с сомнением.

Они в противогазах, как я уже сказал. Всё-таки иногда они их снимают. Показывают лицо.

Не знаю, то ли они их прячут, то ли этих голубей просто нет.

Решай сам, что с этим делать. Ну, то есть насчет голубей, мне это показалось интересным. Типа, отличная иллюстрация: голуби в Ираке, символ мира и всё такое.

А насчет пароля, это я выдумал.

Фильмы

Это не был Новый год, но неважно. Я вошел в квартиру со всеми пакетами и с порога громко объявил: «К вам Дед Мороз!»

— О-о-о-о? — Она прикрыла ладонью рот, изображая изумленную деву.

Я поставил пакеты на пол рядом с холодильником.

— Но это еще не всё! — сказал Дед Мороз, гордо выкатив грудь. — Я принес и наркоту!

Наркоты у меня не было, но это неважно.

— О-о-о-о… Как мне повезло, как повезло! — прочирикала она. И добавила: — Вижу, ты уже нанюхался.

— Слегка, — сказал я устало.

— Ты, пропащий… — сказала она.

— Да, я такой, ничего не поделаешь, — ответил я. И добавил простонародно: — Эхма…

Она чмокнула меня в щеку.

Я продолжил: — Эх, дамочка, где вы были, когда я уже нюхал… Вы тогда, поди, ещё изучали на уроке биологии половые органы.

— И воспаление легких, — сказала она.

— Хм-м-м… Хм-м-м… Какое ещё воспаление легких? — спросил я.

Мы уже радостно скалились друг другу. Не могу точно сказать почему. Часть нашей любви (и взаимопонимания) состояла из бессмыслиц. Мы могли говорить о наркотиках, которых не было, или о чем угодно другом. Можно было бы сказать, что абсурд помогал нам расслабиться («после утомительного рабочего дня»). Кто-то из нас произносил какую-нибудь бессмыслицу, а второй тут же начинал смеяться. И говорил: — Ох, вот балда, и с кем это я живу…

Мы получали большое удовольствие от таких оскорблений.

Мне кажется, что она первой начала это, когда-то давно.

Её зовут Саня, а я — Тин.

Я повторил: — Что ещё за воспаление легких?

— Я смотрела какой-то сербский фильм, — сказала она. — Там одна женщина всё время повторяла: «Мой ребенок подхватит воспаление легких».

— Да, я знаю этот фильм, — сказал я тоном профессора. И легонько шлепнул её по попе, а она взвизгнула и отскочила в сторону.

Теперь нам полагалось гоняться друг за другом по всей квартире.

Но только для того, чтобы показать, кто тут старший, я выражением лица дал ей понять, что и не подумаю участвовать в этих детских играх.

* * *

Что вам сказать, познакомились мы в послевоенное время, при довольно забавных обстоятельствах: я был Клинтом Иствудом, а она дамой в шляпке, которая в почтовой карете прибыла в этот опасный город, где полно простолюдинов, видимо потому, что выиграла билет в каком-то конкурсе… Она как раз выходила из кареты, когда я увидел её, в зубах у меня была сигарета, так что и дым и солнечный свет слепили меня, и это придавало моему лицу весьма озабоченное выражение… У неё же оказалось слишком много чемоданов, наверняка набитых косметикой, и я сразу понял, что она перепутала фильм и что по ходу сюжета мне придется её спасать…

Хорошо, иногда я рассказываю это именно так. Потому что мне надоело говорить правду. После того как пару раз расскажешь одно и то же, приходится вводить новые моменты — зачем в противном случае утруждать свой язык.

А ей наша первая встреча кажется невероятно интересной. И когда она впадает в романтическое настроение, то заставляет меня о ней рассказывать. Начало любви — это волшебство. Когда ты представляешь себя другому… В самом лучшем свете. Показываешь себя… лучшим, чем ты есть. Цветут цветы, павлины распускают хвосты, а ты становишься кем-то другим. Играешь эту роль, начинаешь верить во всё это и, если получится, становишься другим.


Как это пересказать, когда с самого начала всё полно иллюзий? У меня есть разные версии.


Например, можно вот так: у неё одна прядь волос была красного цвета, глаза были зеленые, одевалась она по моде панков… с акцентом на манеры (то есть из более дорогих разновидностей панка). Для особ авантюрного склада характера с определенными отклонениями вкуса… Она именно так и держалась, не вполне прямо, по-мальчишески, отстраненно, выглядела немного истощенной, а всё это, если память меня не обманывает, описывалось в трендовских журналах как «героиновый шик». Я заметил её, естественно, как только она в первый раз появилась перед кафе «Лонац» («Долац»? «Конкордия»? «Квазар»?), но не подошел, потому что её бледное лицо выдавало отсутствие воли и слишком явную усталость от прошедшей ночи. Ну, вы знаете такие лица, на которых еще сохранились подростковое презрение к окружающим и следы впечатлений от литературы из школьной программы, где время от времени появляются загадочные дамы с выразительными глазами, еще более подчеркнутыми с помощью даркерского make-up, а ночной неоновый свет бросает на всё это финальное проклятие… Особы с такими лицами не желают жить в таком мире, они только и ждут, чтобы отвергнуть тебя, если к ним подойдешь, будто тем самым добиваются полноты смысла.

Тут она обычно хлопает меня по плечу — произносит: — Идиот несчастный, — но она любит, любит, когда я её описываю, когда я обматываю её длинными фразами, когда она в центре текста, в центре внимания.

— …Да нет же, я к ней не подходил. Просто наблюдал за ней, боковым зрением… И пускал в ночь кольца дыма.

Она наслаждается, слушая, как я заигрывал с ней на расстоянии. Это обновляет сцену, так же как когда государство празднует свое зарождение через участие в важных событиях — которые позже история и официальная поэзия пересказывают, не скупясь на откровенную ложь… Фразы выскальзывали из моего рта, она любила мой язык и прикасалась к нему своим.


«Вот так это всё происходило перед „Лонацем“… И помню, как она тяжелым башмаком гасит сигарету, поворачивается в длинном облегающем платье, с рюкзачком на плечах, и смотрит на меня, как маленький леопард. Потом подходит, словно она заметила стадо антилоп гну… Вот, подошла познакомиться (эмансипированная), и она подходит, ей-богу, и говорит: — Саня… — Несмотря на то, как она потом призналась, что моё худое лицо выдавало отсутствие воли и слишком явную усталость от прошедшей ночи, и она боялась, что я просто не отреагирую…

Короче говоря, мы были настолько cool, что чуть было не упустили шанс.


…Вот, сельские мои братцы, земляки, соседи, вот как молодежь кривляется в городах! Стоит только вспомнить… Бывало, мы сами не могли понять, кто мы такие, из-за всех этих ролей. Дома ты чей-то ребенок, закатываешь глаза, на факультете учишься, закатываешь глаза, потом выходишь на улицу и становишься кем-то (для самого себя) вроде кинозвезды, закатываешь глаза… Потому что никто твоего фильма не понимает, и ты страдаешь, непонятый, в этой провинции… А еще и изменяешь эти фильмы под разными влияниями…


И вот так я играл во многих фильмах, пока меня не взяли на эту роль в этой серьёзной жизни, и я теперь работаю журналистом, слежу за экономикой… А она, она тем временем действительно стала актрисой — о чем всё время и мечтала».


— Как прошла репетиция? — спросил я.

Она махнула рукой, как будто хочет от этого отдохнуть.


Понимаете, за прошедшее время много всякого произошло… А в настоящий момент актуально то, что она достает содержимое из пакетов, надеюсь, знаете каких.


Я купил хлеба, сигарет, майонеза, копченой грудинки, молока, йогурта, пармезана, бутылку вина и т. д., платил карточкой, там, в самообслуживании.

Сейчас она проверяет чек и говорит: — Опять тебя обсчитали!

— Да нет…

— Здесь напечатано «три йогурта», а у тебя их два, — сказала она, ожидая, что я обозлюсь.

Я пожал плечами.

— Я бы немедленно пошла туда! — говорит она решительно, как какой-то коммандос.

— Да ладно?

— Ничего удивительного, что она тебя обсчитывает… Ты вообще не смотришь на чеки.

— Знаю, — сказал я. — Но если бы я смотрел, то должен был бы сказать этой тётке за кассой: «Вы воруете!»

— Вот именно!

— Но она всегда так приветливо со мной здоровается…

Саню это сводит с ума.

— Можно подумать, ты миллионер, — сказала она. — Когда ты купишь квартиру, с тебя наверняка возьмут деньги и за балкон, которого там нет.

Я поцеловал её в щеку.

Потом шлепнул себя по лбу со словами: — Смотри, он наш балкон украл?!

Саня только закатила глаза.

Фатальный slow food

— Есть какие-нибудь объявления? — спросил я, увидев на журнальном столике раскрытый «Синий еженедельник».

— Есть пара, куда можно позвонить, — сказала она и села там, на диван, а я в старое хозяйское кресло.

Она читала их вслух: предлагались солидные, достойные человека квартиры… Я закрыл глаза и слушал её голос. Пока она читала про квадратные метры и местонахождение, у меня в голове в соответствии с описанием возникали картины: «Спокойная и тихая улица, кондиционер, лифт…»


И мы уже поднимались к облакам, там, над тихой улицей. И представляли жизнь… Глядя сверху… Хотя неуверенные на сто процентов, нужны ли нам эти тишина и покой… Или же нам нужна, как было написано ниже, в другом объявлении, «близость трамвая, детского сада, школы», что заставляло нас представлять себе собственных детей, которые стремительно растут и перескакивают из того садика в школу, пока мы еще не успели до конца дочитать фразу.


— А центр? В центре что-нибудь есть?

— «Мансарда, свежий ремонт, самый центр, парковка».

И мы сразу увидели, как спускаемся из той мансарды на улицу, заходим то туда, то сюда на чашечку кофе, это центр, всё рядом, вот ты вышел за сигаретами — и встречаешь массу людей, вдыхаешь уличный шум, эту бескрайнюю жизнь.

Мы делали это каждый день. Паря в состоянии невесомости, читая объявления, мы чувствовали, как легка жизнь, как она переменчива, и полностью понимали людей, которые после описания квартиры добавляли слово «срочно».


Срочно, срочно, срочно.

Срочно в ту выдуманную жизнь.

— Давай.

— Давай ты.

— Я звонил в прошлый раз.

— Ах-ах… Давай.

Читать объявления в состоянии невесомости было приятнее, чем спускаться в более низкие слои атмосферы, разговаривать с этими людьми, слышать их голоса, чувствовать, насколько они конкретны. В разговорах с ними было нечто изнуряющее.

Тем не менее нужно было набрать какой-нибудь номер.

Номер, после которого было написано «срочно».

* * *

В этой квартире мы действительно были слишком долго. Нам уже начала действовать на нервы эта мебель, которую хозяева поставили, похоже, до начала нашей эры… А мой френд Маркатович и его жена Диана купили квартиру в кредит и обставили сверхсовременно, как сейчас говорят — в космическом стиле. Мы несколько раз были у них в гостях, они готовили что-нибудь slow food, мы пили серый пино с виноградников в Горишка-Брде и в этой наполненной светом дизайнерской квартире чувствовали себя какой-то новой элитой.

И каждый раз, когда мы возвращались от них, нам казалось, что квартира, которую мы снимаем, выглядит… как гуманитарная помощь. У них было что-то типа футуризма, а у нас шкафы, пахнущие умершими старушками.

Мы открыто об этом не говорили, но я ощущал в воздухе какое-то разочарование и, совершенно некстати, хотел спросить себя, а удалась ли моя… жизнь.

Жизнь?

Да какая жизнь, я только её начинаю — после войны и всего того дерьма… Я только-только успел дух перевести.

Так вот, возвращаемся мы как-то от Маркатовича, после того фатального slow food’а… И как-то мне тяжело, не могу заснуть, достал пиво из холодильника, смотрю вокруг, на эту нашу нору, на дрянную мебель… «Так возьми кредит и ты…» — шепнул мне чей-то голосок (наверное, это был мой добрый ангел)… Меня это смутило… Смотри-ка, мне бы такое никогда не пришло в голову. Потому что я до сих пор считал себя рокером… Однако, сказал тот же голос, посмотри на Маркатовича, он твоё поколение, а какие у него хоромы, да еще и мальчики-близнецы. Ты-то чем хуже?

Хм, я и кредит… кредит и я… Раздумывал я об этом в ту ночь, в ту ночь, не могу вспомнить число… Раздумывал… Мы всё ещё в Саниной студенческой квартире, это факт, при том что факультет она уже закончила… А мой старик — он всякий раз говорит мне, что уж он в мои годы… А моя старуха, ого-го, уж она в мои годы… Да что об этом рассказывать, а ведь как тогда жилось, лучше и не вспоминать, на обувь денег не хватало, однако детей они вырастили, да еще и дом построили… И теперь удивляются, естественно, о чем думаем мы, я и Саня… А думаем ли? Когда думаем? Когда думаем подумать?

У нас на стене плакат с Бобом Марли, черно-белый портрет, такой серьезный, прямо государственный деятель, так вот я на него посмотрел: интересно, что там этот растаман думает? А он с загадочным выражением косяк в зубах держит. И ещё у нас есть фото Мэпплторпа, торс какого-то чернокожего, на другой стене, он меня мотивирует регулярно тренировать мышцы живота… Вот, мы инвестировали в это. И тут, смотри-ка, получается так, что задумываешься… Кредит, блин… Той ночью я встал и обвел взглядом всё вокруг. Как будто с чем-то прощаюсь.

* * *

Когда я в первый раз провел здесь ночь, Санина съемная нора показалась мне резиденцией: шестнадцатый этаж небоскреба, рядом с трамвайным кругом… Вид из окна был настолько хорош, что я боялся к нему подойти: хотелось выпорхнуть.

Естественно, в ту первую ночь мы пришли сюда здорово пьяными.

Старались не шуметь, из-за соседки во второй комнате. Я не мог кончить. Она попыталась отсосать, но было видно, что у неё нет опыта. Это меня радовало, хотя её зубы меня царапали. Мы продолжали трахаться, презервативы быстро сохли, резинка сбивалась на край. В третий я наконец кончил. Я и представить себе не мог, и не предполагал, что буду разгуливать ночью по этой квартире… И ломать голову насчет кредитов.

Тогда я пришел в первый раз, на следующий день я пришел снова, третий день я пропустил — чтобы не получилось, будто я там поселился.

Я старался придерживаться некоторого ритма, так что о моем переселении никогда не было сообщено официально. Приходил по вечерам, стихийно, типа потому что, говорят, сегодня по телевизору хороший фильм.

«Я ничего не организовал, и у меня нет никаких планов», — написал я тогда на открытке, которую, смеха ради, послал из Загреба в Загреб.

Это ей понравилось.

Ей нравилось всё, что я говорил.

За завтраком я, свежий, как утренний хрустящий хлеб, валял дурака, развлекал и соседку, Элу, чтобы она не сердилась, развеселить её было нетрудно, и казалось, она не имеет ничего против того, что по квартире болтается парень в трусах, — и таким образом, она спала в спальне, а мы с Саней теснились на диване в гостиной… Мы тихим, быстрым поворотом ключа закрывали дверь, когда собирались заняться любовью. Позже тихо открывали и перебегали в ванную.

Весь первый год я упорно продолжал платить за свою студию в полуподвале на другом конце города, чтобы не утратить независимость. Там, как бы, находились мои вещи.

Иногда я заставлял себя там переночевать. Старался сохранять ритм. Не хотел окончательно потерять независимость. Приходил туда, ложился на спину, независимо слушал свой старый радиоприемник и пялился в потолок.

* * *

Эла на каком-то этапе стала за завтраком нервничать, несмотря на то что я с утра отправлялся в магазин и каждому из нас покупал по свежему пончику.

Обнаружив как-то раз в стиральной машине кучку моего белья, она с слегка гадливым выражением лица сказала: «О, да у вас серьезная связь!»

«А что мне делать с его трусами?» — Саня нервно пыталась защититься, а я чувствовал себя виноватым.

И смотрел на них подавленно.

Оправдываясь, сказал Эле: «Ну, понимаешь, у меня нет машины…»

Тут они рассмеялись.

Смеялись долго… «У него нет машины», — повторяли они и снова хохотали, корчась от смеха.


Но Эла быстро нашла себе новую квартиру.

Наш секс стал более шумным. Продавщицы в ближайшем магазине уже называли меня «сосед»: я покупал хлеб, копченую колбасу, молоко, газеты, сигареты, два пончика и несуществующий йогурт.

* * *

Все шло само собой, без какого-то специального плана. Мы наслаждались нашим экспериментом. Наше первое лето вместе, потом осенние прогулки по Венеции, биеннале, Peppers в Вене, Cave в Любляне, второе лето, третье, Египет, Мотовун и так далее… Общие друзья, вечеринки, организация… Всё отлично катилось само собой, словно природа думала вместо нас. И так до одной невидимой точки.

Тогда, с какого-то момента, не знаю, когда точно, мы начали ждать… Ждать, чтобы, как и раньше, всё происходило само собой.

Но иногда, в какие-то пустые дни, можно было буквально почувствовать стояние на месте.

Мы занимались любовью, потные лежали на кровати и ждали, когда что-то произойдет. Мы ласкали друг друга, обменивались поцелуями, то распалялись, то впадали в полусонное состояние, потом кто-то брал пульт и менял программы.

То и дело я спрашивал себя: и что теперь? Речь шла не о скуке, которая постепенно вползает между нами. Речь не о том, что сейчас, возможно, было бы хорошо встать и куда-нибудь уйти, в одиночку. Нет, речь не об этом, я говорю не об этом. В целом всё идеально. Мы бы должны были быть счастливы. Сейчас мы бы должны были быть самыми счастливыми. Такое валяние на диване, такая лень во всем теле, это идеал реализованной любви. Не хватает только потрескивания дров в камине, но центральное отопление тоже вполне о’кей. Эти ребята с теплоцентрали разошлись не на шутку. К радиаторам не притронуться.

То и дело откуда-то прорывалась депресня. Речь не о том. Возможно, даже и какая-то злоба, но мы о ней не знали. Она лишь сжалась комком в теле, и иногда мы чувствовали напряженность. Спинные мышцы становились твердыми. Просыпаешься и чувствуешь, что не отдохнул. Выпивка приносила один вред. Иногда случались приступы ипохондрии, но они проходили. Смотришь в телевизор, меняешь программы…

Ссора иногда разгоралась из-за ерунды.

Вспылив, я оправдывался: — Прости, не знаю, с чего это я…

— Может быть, нам нужно расстаться… — говорила Саня обиженно, не глядя на меня.

Она так говорит. Она, например, говорит: «…может, мне и не нужно ехать с тобой в N.» — не потому, что не хочет поехать, а для того, чтобы я стал её уговаривать ехать со мной. Она так говорит: «…может быть, нам нужно расстаться» — для того, чтобы я убедил её в противоположном. Чтобы доказал ей, что во всём этом есть смысл.

Я должен был придавать вещам смысл.

Вещи перестают развиваться сами собой, и ты должен их где-то подталкивать. Выдумать новый проект. Почувствовать новый размах. Игру, радость, страсть.


Сейчас я смотрю, как Саня звонит по этим объявлениям насчет квартиры.

Её очередь, я звонил вчера.

Вижу, как она старается звучать как можно серьезнее. Те, на другом конце, недооценивают её из-за молодого голоса. Считают, что она несерьезный клиент.

Она курит и время от времени грызет зубами ноготь на мизинце.

Закатывает глаза.

Вижу, она опять напоролась на какую-то тетку, которая трещит и трещит своё.

— Знаю, да, я знаю, где рынок на Савице… Знаю, конечно, знаю, что нужно посмотреть, но не могли бы вы назвать мне цену?

Она хочет только одного — закончить разговор. Но иногда прервать кого-то это большая проблема.

— Скорее всего, мы заглянем… — говорит она. — Зависит от того, когда мой парень вернется с работы…

— Скажи — муж.

— Что ты сказал? — пока кладет трубку, она приподнимает подбородок.

— Зачем ты врёшь, что я на работе? — смеюсь я. — Надеешься, что тогда они отнесутся к тебе серьезнее?

— Не знаю, — говорит она мрачно.

— Раз уж ты врешь, то скажи «муж сейчас на работе». А то с парнем как-то непоследовательно получается.

— Ладно, замолкни!

* * *

Багдад горит, союзники начали бомбардировку, юху-у-у!

Ты это видел, что я тебе буду рассказывать, бомбардировка союзников вывела нас из депрессии, жизнь стала спортивной, динамичной, все борются за слово, всё пришло в движение.

Бомбардировка союзников, брат, это как когда сыплешь сахар в кофе, ночь и белые кристаллы, впечатляющие снимки, которые повторяются и повторяются. В Кувейт-Сити, в отеле Шератон, смотрю союзническую бомбардировку, смотрю, брат, как бы мне примазаться к военным, чтобы быть embedded, но мне как-то не верят, что меня не удивляет, потому что я тоже себе не верю, когда сам себе что-нибудь обещаю, так что это, должно быть, по моим глазам видно: это лезет из меня как какая-то радиация или запах.

Слушаю сирены, сигнал общей тревоги, в Кувейт-Сити их воспринимают серьезно, знаешь, как оно всегда бывает в начале: люди звонят своим близким, линии перегружены, тут же все устремляются домой, везде толпа, брат, заторы, на улицах колонны машин, причем почти всё это огромные автомобили, водители гудят, каждый из своей коробки, окна у всех полностью закрыты, люди боятся боевых отравляющих веществ, люди внутри хватают ртом воздух, потеют, зевают, как вытащенные из воды рыбы, а я не знаю, куда себя деть, таскаюсь как жених по этому городу, в котором полно сверкающих высоких башен, а на небе сияет месяц.

Вообще-то он не сияет, но это неважно.

Дело вот в чём: сейчас здесь всё зависит от того, из какой ты страны, а наши решили быть против войны, и лейтенант Джек Финеган, который отвечает за журналистов, не верит мне, когда я говорю, что я на их стороне, не выдает мне «аусвайс», потому что в его глазах я представитель государства, и из-за этого я прогуливаюсь по Кувейт-Сити от имени государства, рассматриваю витрины от имени государства, говорят, что несколько ракет упало в море, власти на семь дней закрыли школы.

В телевизоре показывают орущую на улицах молодежь, толпу перед американским посольством где-то в Европе, смотрю, как они врываются в общественную жизнь, демонстрируют себя, пока продолжаются союзнические бомбардировки, у каждого из них есть свой шанс стать известной фигурой, усиливается гравитация, каждый приобретает больший вес, в голосе начинают звучать характерные нотки, а это — наслаждение.

Вообще же я в Кувейт-Сити слегка поплохел, похудел, под глазами мешки. Первые сирены, помнишь: сначала думаешь, вот сейчас произойдет что-то нехорошее, так решаешь и думаешь, что всё быстро закончится, окажется не дольше фильма про войну. Но получается дольше, как скучный сериал: бежишь в подвал, простаиваешь там одну серию, потом бежишь второй раз и ждешь, когда же, когда же… Здесь мы сегодня бегали три раза, ничего не произошло, уже обалдели.

* * *

Читаю эти мейлы в ноуте, черном, держу их только для себя.


— Ага, — Саня заканчивала еще один разговор. Записывала адрес на полях газеты. — Завтра позвоним, спасибо.

Положила трубку.

— Это бывший чердак, адаптированный, зеленая зона, пятьдесят пять квадратных метров… Он говорит, что там есть какие-то скосы или фаски, я не поняла, надо посмотреть.

— Звучит, по-моему, неплохо. Пойдем прямо сейчас?

— Я сказала ему, что завтра.

— Завтра у тебя генеральная репетиция, — напомнил я.

— Так у нас будет перерыв. И даже хорошо, я смогу ото всех отдохнуть.

Случайный прохожий

В те дни в моду вошли типы, которые умеют готовить, и я купил книгу какого-то английского повара, у которого была своя передача по телевизору. Я раскрыл её на столе в кухне, как будто собираюсь её нашинковать.

С ножом в руке я читал, листал: надо же, сколько есть блюд, просто не верится…

И положил нож на место, потому что решил (это было разумно) приготовить спагетти.

Но несмотря на свои гиперактивные движения по кухне, я всё равно продолжал бормотать под нос что-то по-английски. Бубнил серии коротких фраз: «Иц вери фаст… Иц вери фаст… Нау. Э литл оф бинс…»

Текст не соответствовал приготовлению пасты карбонара, но создавал определенную атмосферу.

«Иц нот биг философи… Птейтоус, птейтоус, чипс… Иц симпл. Иц фэнтэстик».

Я загадил всю кухню.

Она смеялась.

И сказала: — Катастрофа…

Она незаметно вмешалась в мою работу. Покрутилась вокруг меня, как-то так меня оттеснила на второй план, тогда я стал крутиться вокруг неё, как ученик с избытком энергии.

Хотя она всё взяла в свои руки, я продолжал придерживаться текста того типа, который умеет готовить.

Всем была необходима такая иллюзия безопасного мужчины, и я подавал пример. Я парил повсюду, как Пиноккио на нитках в кукольном театре.

— Готово, — сказала она.

Потом мы ели эти спагетти.

— Хм, они совсем о’кей, — сказала она. — Снимаю шляпу!

Я улыбнулся. Я люблю, когда мы играем в одной команде, когда поддерживаем друг друга, не оглядываясь на реальность.

* * *

Моя тарелка уже пустая.

— А знаешь, я сегодня встретил Элу, — сказал я.

Она посмотрела на меня вопросительно, подхватывая одну макаронину, которая выглядывала у неё изо рта.

— Ничего особенного, — продолжал я, — спрашивала про тебя.

Я сразу сказал ей это, потому что, кого бы я ни встретил, она тут же задавала вопрос: — А про меня спрашивали? Часть наших разговоров я уже наизусть знаю.

— …И она передавала тебе привет, — сказал я.


Проглотив, она сказала: — Мы с Элой сегодня разговаривали.

— Да ну? — сказал я. — Что же ты тогда у меня спрашиваешь?

— Я у тебя ничего не спрашивала.

— Не спрашивала? — сказал я, накладывая себе еще.

— Нет.

— Ты больше не будешь?

— Нет, — сказала она…

— Хорошо, — сказал я и выложил себе всё.

— Я её позвала на премьеру. Она была рада.

— Ну конечно, ты должна была позвать старую подружку, — сказал я.

— И? — продолжала она. — Как она тебе показалась? Мы с ней не виделись, с какого же времени?

С полным ртом я сделал гримасу, которая означала, что я не знаю, что сказать. У Элы в последние годы бывали периоды депрессии, она даже лечилась в клинике, как в своё время по секрету рассказала мне Саня.

— Она толстая? — спросила Саня.

— Не похудела.

Саня вздохнула: — Катастрофа… Сначала мучает себя диетами, потом с кем-то трахается, потом у неё несчастная любовь и она опять жрёт, потом впадает в депрессию…

И сколько же раз Саня, удивляясь, говорила о том, как у Элы всё повторяется.

Понятия не имею, почему мы стали такими экспертами по Эле. Её, в сущности, больше с нами ничего не связывало. Но мы продолжали регулярно обсуждать людей особым образом, мы приходим к согласию в наших мнениях и чувствуем себя организованной группой.


— Честно говоря, я не уверен, что она передавала тебе привет, — сказал я. — Может, и нет.


— Кто знает, видел ли ты её вообще, — сказала Саня и бросила взгляд на почти неслышный телевизор.

Я тоже посмотрел: в послеобеденном talk show было полно колумнисток женских журналов.

— Смотри, смотри, сделай громче! — сказал я.

Мне показалось, что я увидел… Ну да, это он, Ичо Камера! Он держал микрофон и задавал вопрос из публики.

— Пульт где-то там, — сказала Саня.

Я подошел к дивану, взял пульт и сделал громче, но Ичо уже замолчал.

Популярная ведущая Ана нежно заморгала, как будто бы спрашивая себя, не пропустила ли она что-то остроумное. Похоже, что Ичо, этот деревенщина, задал вопрос о чём-то вне контекста.

— Я этого сказать не могу, хм… — сказала одна из приглашенных. — Не хотела бы судить по первому впечатлению, — сказала другая с благопристойной улыбкой, а Ичо Камера — со своими резкими чертами динарской физиономии, усами и уже поседевшими бачками — посмотрел на них, как депутат парламента из народа, а под конец мрачно кивнул.

Кто его знает, что Ичо спросил.

Ведущая быстро перешла к другому вопросу из публики.


— Это ж надо, Ичо Камера протырился даже в ряды публики Аны! Не могу поверить! — сказал я.

— Что, кто-то из твоих?

— Я тебе про него рассказывал?

— Нет… Но я поняла, у тебя сразу прорвался диалект.

— Ну да? — Я этого и не заметил. Просто хотел её рассмешить.

* * *

Мальчишками мы говорили: — Смотри, смотри, Ичо Камера! — Мы всегда радовались, ведь всё-таки он был из соседнего села… А наши отцы добавляли: — Чокнутый, а вот ведь, живет себе, в ус не дует!

Ичо им действовал на нервы, он ничем особым не отличался, однако десятилетиями успешно использовал любую возможность появиться в кадре.

У него были свои системы проникновения, и он много в это вкладывал. На всех футбольных матчах, в которых играл «Хайдук», он пробирался в ту часть трибуны, где было поменьше болельщиков, чтобы в одиночку попасть в камеру и помахать телезрителям рукой. Его знали все операторы, поговаривали, что он им постоянно надоедает, а более осведомленные утверждали, что он платит, чтобы его сняли, ведь Ичо Камера был зажиточным фермером, выращивал салат, причем в больших количествах, а ходил вечно в одном и том же мрачном джемпере и жалкой курточке, так что никто точно не знал, то ли он такой прижимистый, то ли все деньги тратит на поездки за камерой и подкупает технический персонал средств массовой информации. Специализировался он на футболе, потому что, договорившись с оператором, именно здесь можно было легче всего пробиться к широкой публике, при этом особой разборчивостью он не отличался: если оказывался в пробке на месте аварии, то тут же старался пробраться поближе и начинал надоедать фотографам, поэтому в архивах «черной хроники» региональных газет и журналов имеется неустановленное, но достаточно внушительное количество фотографий Ичо Камеры, который «случайно» попал в кадр после столкновения «Лады» и «Пежо», на других снимках можно было увидеть, как он проходит мимо обменного пункта, который ограбили два типа в масках, вероятнее всего наркоманы, ввалившиеся туда среди бела дня и, угрожая пистолетом, потребовавшие от кассирши «достать из сейфа все деньги» и, как было написано в сообщении полиции, «означенные передать им»…

«ДОСТАВАЙ ИЗ СЕЙФА ВСЕ ДЕНЬГИ И ОЗНАЧЕННЫЕ ПЕРЕДАЙ НАМ!» — орут наркоманы, когда Ичо случайно проходит мимо, — именно так в детстве я, деревенский парнишка, представлял себе бурную городскую жизнь.

Ичо Камера пробуждал во мне определенные чувства, он был моей первой связью с огромным миром. Независимо от того, шла ли речь о комментарии болельщика, который, пав духом, покидает стадион после проигрыша в отборочных матчах кубка УЕФА, или о том, что думает случайный прохожий об объединении Германии, Ичо Камера из соседнего села возникал в качестве анонимного гражданина, у которого просто нюх на опросы.

Позже, когда я решил заняться искусством и выработал у себя умение иронично дистанцироваться от всего, именно от всего, мне пришло в голову придумать и реализовать какой-нибудь, как говорится, «проект» с Ичо Камерой, неизвестным героем медиакультуры, и я велел своей младшей сестре вырезать из газет все фотографии с ним и снимать на видео его появления в телевизоре, на что та с радостью согласилась и даже набрала несколько видеосцен и пять-шесть фотографий, но только она подговорила своих одноклассниц тоже следить за ним, как моя мать узнала, чем занимается девочка, и яростно обрушилась на меня, а сестре категорически запретила дальнейшее участие в проекте, словно речь шла о какой-то бесовщине. И только после этого, обдумывая, что делать дальше с моим проектом, я сообразил, что мог бы расспросить самого Ичо Камеру и заглянуть в его архив, ведь у него, осенило меня, наверняка всё задокументировано. В то лето, когда начиналась война, я как-то раз из окна автобуса, увидев, что он выходит из магазина, успел выскочить, догнал его и представился, но Ичо Камера только мрачно глянул на меня и продолжал идти, высокомерный, как настоящая звезда. Я слегка отстал, но продолжал следовать за ним на расстоянии шага, как какой-нибудь папарацци, имея в виду объяснить, что у меня за проект и какая это удача, что он из года в год попадает в квоту случайных прохожих, что это своего рода деконструкция системы, и так до тех пор, пока он не остановился и не сказал: «Вали отсюда, а то ща как пну ногой!»

Вот болван! Вот больной… ведь действительно верит, что он бог знает кто такой… Так я думал, глядя ему в спину, и мне больше не казалось, что он симпатичный тип, скорее всего, это просто симптом какой-то болезни.

Я был ужасно зол, потому что знал, что без сотрудничества с ним не сумею реализовать мой проект, который, как я предполагал, должен меня прославить.

После той встречи я охладел к своему первому проекту, одному из многих, которые я не довел до конца, а кроме того, началась война и разные случайные прохожие начали погибать, становясь медийными героями дня, пока их не стало уж слишком много… Я больше не слежу за футболом, не читаю региональных газет и уже давно не видел Ичо Камеру, пока тот сегодня не появился в послеполуденном talk show Аны, несомненно добравшись до города поездом, чтобы оказаться среди публики, выиграть борьбу за микрофон и спросить что-то невразумительное.

Я рассказал всё это Сане… Она смеялась и качала головой, думая, что я преувеличиваю… И тут в конце передачи камера еще раз скользнула по публике, и Ичо успел помахать рукой…

— Что я тебе говорил! — сказал я.

Дочь Кураж

Я чуток вздремнул, а когда открыл глаза, увидел её со спины, перед зеркалом: она пела, очень тихо, хрипловатым голосом, аккомпанируя себе на несуществующей гитаре.

«Некогда, весною моих лет младых

Думала и я — я растение особое.

Не как любая дочь-крестьянка,

При моем-то виде и таланте

И стремленье к высшему чему-то…»

Она потряхивала головой и играла на воздушной гитаре, а потом заметила меня за спиной и стыдливо улыбнулась.

— Сладкая моя, — сказал я тихо, как какой-нибудь педофил. И поцеловал её в щеку.

— Ох, ох, — сказала она. — Мне не надо быть сладкой. Я должна выглядеть… дерзко.

— Сорри, я не сообразил…

— Ладно, ладно, — сказала она. — Мне пора идти.

— Уже?

— Ты проспал два часа.

— Ого!

— Сегодня пройдем целиком всё, первый раз.

— Всё будет о’кей, — сказал я и обнял её.


Она уже два месяца репетирует спектакль «Дочь Кураж и её дети». Её первая главная роль на большой сцене. Режиссер Инго Гриншгль, который сделал своего рода свободную обработку Брехта. Саня была «дочь Кураж», а «дети» был её бэнд, с которым она выступала на линии фронта. Всё происходит в годы некой «тридцатилетней войны». Действие проскальзывало из семнадцатого века в двадцать первый. Всё было немного хаотично, как и бывает у авангардистов. Всю эту историю я до конца не понимал, но, как говорится, в этом что-то было.

Дочь Кураж — певица, frontwoman бэнда… Единственное, чего хотел бэнд, это «жить и играть», а некую Комору, которая организовывала им концерты, заботили имидж армии и трактовка войны. «Дочь Кураж и её детей» показывали по всему «восточному фронту», а неприятель «не любил ни рок, ни Запад», так что создавалось впечатление, что бэнд играет какую-то роль в столкновении культур. Неким высшим сферам, где действовала Комора, такие понятия были необходимы. «Дети» обо всём этом, разумеется, ничего не знают, и бэнд выступает на пустошах и заброшенных полях перед военными, хотя большинство солдат охотнее слушали бы что-то другое, весёлое или патетичное, для души, а не этот их punk-rock… Со временем бэнд приспосабливается к публике и начинает исполнять песни по заявкам. Дочь Кураж соглашается на всё, только бы сохранить бэнд, потому что некоторые из музыкантов хотят присоединиться к армии и попробовать свои силы в настоящей борьбе. Она пытается остановить их даже с помощью секса, но бэнд продолжает редеть, и в конце концов она остается только с ударником и продолжает выступать как панк-стриптизерша… В конце спектакля, под дикие звуки взбесившегося барабана, она должна показать обнаженную грудь. После этого всё тонет в темноте.

Инго выбрал Саню, потому что на прослушивании надо было показать сиськи, которые фигурировали в последней сцене, а известные актрисы объявили бойкот такому унижению. Заявились только начинающие и пара эксгибиционисток. Так Саня получила свою первую главную роль, и тут же посыпались остроумные комментарии про этот единственный случай, когда роль официально отдали актрисе за красивую грудь. Саня знала, ей надо сыграть блестяще, иначе её карьера на самом старте пойдет то вкривь, то вкось, а сама она в нашем небольшом театральном сообществе станет метафорой сисек в главной роли.

— Всё будет о’кей, — повторял я.

Мои руки лежали у неё на плечах.

— Ерман и Доц… — покачала она головой, — и их безумства… Столько времени впустую потратили.


Она мне уже об этом рассказывала: поскольку Инго не знает хорватского, Ерман и Доц с самого начала не спешили учить текст. На репетициях они играли Брехта в собственной интерпретации: «Куда потом махнем?», «Сил нет это дальше терпеть!», «Давай завалимся в „Лимитед“?», «Чего ты на меня так уставился?», «Ты только посмотри на этого немца, прямо как будто мы играем в дополнительное время…»

Инго жестикулировал, болел за них, требовал энергии, абсолютного вживания в роль. Он был уверен, что работает с настоящими профессионалами. Однако случилось так, что и Ерман, и Доц недавно одновременно претерпели крушение брака. И теперь, залечивая раны, ночи напролет проводили на каком-то пришвартованном к берегу Савы катамаране, объявившем себя диско-клубом, а на репетиции приходили полуживыми. Физическую часть своих ролей они еще так-сяк отрабатывали, но на текст у них сил уже не хватало. Саня чувствовала себя ябедой-зубрилой, когда говорила им: «Если станет солдатом, ляжет под землю, это ясно. Он слишком храбр… И если не будет умным… Будешь ли ты умным?» И слышала в ответ: «Да не переживай ты, сейчас оставь меня в покое, а с завтрашнего дня всё пойдет нормально… Ты гони сейчас дальше, как будто я тебе ответил…»

И так продолжалось до тех пор, пока Ерман и Доц не расслабились настолько, что стали в своих репликах употреблять такие слова, как «дебакл», «бэд», «аспирин», и однажды Инго (которому, видимо, показалось странным слово «аспирин») решил сравнить их реплики с текстом. Хотя он не знал ни слова по-хорватски, ему сразу стало ясно, что здесь что-то не так. С того дня он всегда берет с собой на репетицию ассистентку, которая контролирует произносимый текст, и теперь, чтобы компенсировать упущенное, работа пошла серьезно.

Инго, по словам Сани, утратил доверие ко всем. Он стал параноидален, её он тоже считает участницей заговора. Отпустил бороду и ввел тотальную диктатуру.

— Катастрофа! — сказала она.

— Ты делай своё дело и всё будет о’кей. Доц и Ерман ненормальные, но когда начинается паника, они берутся за ум.

Я хорошо знал их ещё в студенческие дни.

— Ладно, я пошла, — сказала она.

* * *

Солдат Джейсон Мейпл снял противогаз. Ему двадцать лет, он, по его словам, счастлив, что война наконец-то началась.

Это нормально, каждый, кто месяцами сидит в пыльном окопе, ждет, чтобы началось всё что угодно, это нормально, раз уж они прибыли сюда, иначе ни в чем нет смысла, а смысл важнее всего. Даже на войне смысл важнее всего. Он невероятно важен. Смысл. Тебе нужно ухватиться за любой проблеск смысла, нужно, за любую пропаганду смысла, нужно, за любую ложь смысла, нужно, потому что… Когда нет смысла, а его нет, тогда ты охреневаешь, безумие прёт у тебя из ушей, поэтому нужно верить в смысл, особенно на войне, нужно верить в смысл самой полной из всех возможных верой, даже после войны, верой фанатика нужно верить, если хочешь, чтобы был смысл, в противном случае его нет.

Вот этот Джейсон Мейпл, двадцати лет, я смотрю, как вокруг него летит пыль, завихряется, но во всем этом есть какая-то грёбаная мощь, всё это пропитано силой смысла, смысл хуже всего, нет ничего более идиотского, чем смысл и желание стать соучастником смысла.

Нужно иметь хорошие нервы, говорю я Джейсону, у меня есть похожий опыт, война началась, но война скучна, она, скучна, ты понятия не имеешь, насколько скучной может быть война, она никогда не бывает такой же концентрированной, как в кино, на войне постоянно ждешь, а когда наконец что-то происходит, надеваешь каску и не видишь, не видишь даже тогда, когда в тебя попадают, это вообще невидимо, как-то раз я, после всего, смотрел на свою рану, она была под рукой, и когда я поднимал руку, она открывалась, это было то самое, самое интересное, что я видел на войне, потому что война скучна, это вообще никакое не кино, это так скучно, что толкает тебя на сопутствующие занятия, на развлечения, на всё то, что ты и не думал делать, что ты не планировал даже во сне, а теперь собираешься из-за этого стать кем-то другим, у кого-то другого будет смысл, ты будешь знать, что это не ты, что тот, который наслаждается, это не ты, но, говоря реально, им будешь ты, и будешь никем, когда тебе станет интересно, спроси меня: где ты был, что ты делал?

Джейсон Мейпл счастлив, он так говорит, потому что началось, а это счастье невероятная вещь: ты всё время грязный, тебе грозят болезни, в тебя стреляют металлом, ты должен отдавать честь идиотам, целая пирамида идиотов сидит у тебя на голове, а ты счастлив. Ладно, ты не всё время счастлив, ты счастлив время от времени, но и это невероятно. Я вот так был счастлив, когда мы освободили несколько деревень, неважно где. А сейчас я несчастлив, когда выхожу из квартиры и возвращаюсь проверить, не забыл ли я выключить что-нибудь, что может вызвать пожар, потому что я не верю себе и знаю — как это, когда горит.

А когда мы освободили эти сёла, я был счастлив, и это причина того, что я не уверен в себе, потому что сегодня, когда кто-то начинает рассказывать, а ты не поверишь, какие это бывают рассказы, сегодня, когда мне просто говорят, как это было, стоит им только упомянуть это, я становлюсь несчастным, теряю рассудок оттого, что несчастен, становлюсь агрессивным оттого, что несчастен. Мне достаточно только вспомнить, из-за чего я был счастлив, и я уже несчастен, и поэтому не верю себе, и поэтому я несчастен, так как не верю себе, и вот я такой приехал сюда увидеть вас, увидеть ваше счастье, говорю я Джейсону.

Нормально, он меня совершенно не понимает, он соучастник смысла.

Рабочий-индивидуалист

Снова читаю эти тексты, они проникают мне под кожу, я чувствую себя как-то неловко, пытаюсь опустить плечи, то и дело вытягиваю руки. Слышу, как потрескивают суставы.

К счастью, меня прерывает телефонный звонок:

— Простите, это вы дали объявление: бывший рокер, высокий и темноволосый, ищет поручителя, чтобы взять кредит?

Это был Маркатович. Его очень развеселило, что и я докатился до банка.

Я ответил:

— О’кей, бывший даркер, я буду иметь в виду, что ты заинтересован…

— Слушай, у тебя есть время на чашку кофе?

— Ты слишком часто пьешь кофе.

Маркатович постоянно звал меня на эту так называемую чашку кофе — и никогда без повода. Он был не из тех, кого после рождения детей больше не встретишь в городе. С ним было ровно наоборот. У него была своя фирма, зарегистрированная как маркетинговая, издательская и еще какая-то, а чашек кофе он пил много, по всему городу, так что располагал миллионом информаций из разных источников. Говорил, что знаком с половиной страны, и представлялся как линк для всего.

— Давай, прошу тебя, мне важно с тобой увидеться, — сказал он.

Он сказал: в баре «Черчилль». Придя туда, я увидел, что речь идет о месте для благородных людей: здесь было полно небольших стеклянных витрин, заполненных толстыми сигарами… Кожаные кресла, густые запахи, а Маркатович встретил меня с распростертыми объятиями, как человека, которого все ждут, потому что их здесь было еще несколько кроме него…

На это я не рассчитывал… Здесь был известный шериф из одного нашего городка в долине, рядом с ним пара телохранителей, их я не знал, но было сразу видно, кто они такие, хотя бы по тому, как они стреляли глазами во все стороны, будто дети из автомобиля. Естественно, работы для них здесь никакой не было, потому что этот олигарх, известный под кличкой Долина, представлял собой устрашающую массу, и было ясно, что он держит телохранителей только для того, чтобы произвести еще более внушительное впечатление.

Понятия не имею, о чем они до того разговаривали, но Маркатович тут же сообщил, что я гений «в таких делах», представил меня как редактора еженедельника «Объектив» и «специалиста по имиджу», пока Долина, полузакрыв глаза, вяло оценивал меня примерно так, как делают борцы сумо, прежде чем навалиться на противника.

— А о чём, собственно, идет речь? — спросил я.

И Маркатович выпалил, сразу точно в десятку, что этому циклопу нужен «новый имидж»…

— Новый имидж, — многозначительно повторил Маркатович и кивнул мне, после чего телохранители встрепенулись и внимательно уставились на меня, словно прикидывая, принес ли я этот «новый имидж» с собой.

После драматической паузы Маркатович объяснил, хотя я и без него это знал, что присутствующий здесь господин, весом в миллионы евро, только что покинул свою, в принципе благосклонную к людям такой весовой категории, партию, которая во время войны обеспечила ему условия, чтобы сколотить состояние и завладеть его долиной. И поэтому Маркатович уверял его, что теперь, когда тыл остался без прикрытия со стороны партии, он больше не может оставаться с тем же имиджем…

— Он теперь в новых обстоятельствах, политических, и не может больше сохранять тот свой старый имидж… — Маркатович обращался ко мне, хотя в первую очередь текст предназначался Долине, которого, должно быть, еще требовалось убедить, так как он, предполагаю, понятия не имел, что до сегодняшнего дня обладал каким-то имиджем.

— Да, да, нужен новый, — хрипло сказал я.


Маркатовичу я продолжал кое в чем помогать, по инерции. Девяностые очень напугали меня войной и капитализмом, и еще тогда я привык браться за любую работу, даже если приходилось заниматься тремя-четырьмя делами одновременно. Правда, теперь мне хотелось сбавить скорость. Я и Маркатовичу пытался объяснить, что сейчас можно так не паниковать… Но он утверждал, что теперь ситуация еще хуже… Кроме того, бизнес это рост, старые кредиты нужно выплачивать за счёт новых — если не можешь быстро двигаться вперед, тебя догонят и растопчут те, кто сзади. Стоит остановиться — и тебе конец, говорил Маркатович.

— Значит, новый имидж должен соответствовать новой ситуации… — сказал Маркатович, обращаясь на самом деле к Долине.

Я понял, что и мне нужно что-то сказать.

И сказал:

— Да, новая ситуация… Полный редизайн.

— Эх, да, — кивнул Долина после тяжкого раздумья и добавил: — Так ты хочешь сказать, что можешь это сделать?

Он сказал это Маркатовичу, а Маркатович посмотрел на меня.

Однако Долина продолжал смотреть на Маркатовича.

Похоже, я не произвел должного впечатления, подумал я.

В отличие от Маркатовича.

Я посмотрел на него. Пожалуй, я слегка завидовал старым даркерам вроде него. Они без особого труда переметнулись в мир карьеры: черная водолазка, черный костюм, черный плащ, черные блестящие туфли. Я, простой старый рокер, не нашел для себя такого безболезненного пути. Хотя делал самые разные попытки. Даже покупал себе пуловеры, но потом, непосредственно перед выходом из дома, снимал с себя всё это и одевался всегда одинаково: в футболку, короткую кожаную куртку, внизу тенниски или сапоги, в середине джинсы. Произвести впечатления я не мог.

Это слегка удручало. С другой стороны, такие, якобы депрессивные, даркеры с годами становятся всё энергичнее!

Итак, объяснял мне Маркатович, он планирует с моей помощью перепрофилировать Долину и сделать из него диссидента, который столкнулся с государством, то есть стал регионалистом…

Ну, хорошо, но нужно иметь в виду, что Долинина долина всё-таки не тянет на регион… — «Пусть он станет микрорегионалистом… Ха, ну как? Звучит?» — спросил он. Хм, я смотрел на него, смотрел на Долину, этого микрорегионалиста… — «Нет, нет, микрорегионалист всё-таки не годится… Ладно, неважно, пусть остается регионалистом…»

Итак, продолжал Маркатович, нужно сделать из него диссидента, регионалиста и… индивидуалиста… Потому что теперь, когда он расстался с партией, такое само просится… И либерала. Это логично: диссидент, регионалист, индивидуалист, и всё это ведет нас к либералу…

На это Долина сказал, что ему нужно в туалет, и отправился туда в сопровождении одного из телохранителей.

— Постольку-поскольку настоящих либералов в его дыре нету, — говорил мне Маркатович, — придется их выдумать… И тем самым мы сделаем большое дело… Потому что, возможно, когда мы его представим как либерала, к нему присоединится и кто-нибудь из умных… Наверняка там найдутся и такие люди… И если они наберутся храбрости… — Маркатович не мог остановиться. Одна идея обгоняла другую.

— Понимаю, — сказал я, — но на меня не рассчитывай.

— Ладно, — сказал он. — Прошу тебя, побудь здесь еще немного…

Долина притащился из туалета. И, отдуваясь, сел.

Смотрел он на нас, как аллигатор в хорошем настроении. Неужели в туалете нанюхался?

— Парни, — проговорил Долина со скрипом, откуда-то из самого горла. — Я на вас посмотрел… Вы мне подходите.

Улыбнулся мне, внимательно оглядел, как будто смотрит на новорожденного.

— Будем работать, — проскрипел он и похлопал нас по плечам. — Советников я притащил с собой. Кризис власти, понимаешь, потом выборы, понимаешь. Ха-ха-ха. Микрорегиональные… ха-ха, выборы… мать твою…

Тут заулыбались и телохранители.

— Сделаешь мне рекламу и полный вперёд, — сказал он Маркатовичу, вставая. — Деньги будут у тебя завтра…

* * *

— Больше со мной такого не делай! — сказал я Маркатовичу, когда они удалились.

Он покаянно вздохнул: — Да я эту кампанию придумаю для него за полчаса. — Он посмотрел на меня лирически. — Понимаешь, я же не могу быть владельцем фирмы, который договаривается о работе и эту самую работу сам и выполняет, пойми — это показалось бы ему несерьезным. Я должен был кого-нибудь привести, чтобы он увидел, что вот, у меня есть работники… Сорри.

Я еще раз оглядел сигарный бар, да, неплохое место, чтобы изображать работника.

— Огромное тебе спасибо. Я совершенно забыл, что принадлежу к рабочему классу.

— Да я, собственно, уже всё придумал, — утешил он меня. — Осталось еще нанять кого-нибудь, чтобы всё дизайнировать…

— Ага, какого-нибудь рабочего-дизайнера, — сказал я. — Тебе ещё потребуется и рабочий-фотограф…

Старый даркер оставался серьезным: — Ты бы мог, если захочешь, съездить туда, к ним, типа осмотреть место… За всё это мы можем требовать денег, у меня самого просто нет времени на поездку. Да и лучше, если поедет кто-то другой, как я уже сказал, пусть видят, что в дело брошена целая команда…

— Маркатович! — Я посмотрел на него так, будто собираюсь треснуть его пепельницей.

— Ладно, ладно, просто я хотел сказать…

Тут у него зазвонил телефон. Это была жена, Диана, он сказал ей, что кое о чем договаривается со мной, о некоторых делах.

Он пытался говорить успокаивающим тоном, словно качаясь на волнах оптимизма, который распространялся и на его оценку того, что он отправится домой «примерно через полчаса»… Не знаю, то ли она заснула посреди его рассказа, то ли прервала разговор. Во всяком случае, он посмотрел на мобильник удивленно.

Когда-то, раньше, его жена обязательно передала бы мне привет. «Привет тебе от Дианы», — сказал бы Маркатович, закончив разговор. Но он больше так не говорил.

У меня было впечатление, что она считала нас с ним алкоголиками. Кто его знает, может, она думала, что я на него вредно влияю.

— Пойду в туалет, — сказал Маркатович.

Он долго не возвращался, а вернувшись, сказал: — Знаешь, у меня есть немного кокса. Хочешь, поделюсь?

— Ну-у, не знаю, — смутился я.

У меня в этом деле не было большого опыта.

Еще совсем недавно вокруг нас кокса не было. Однако вот, похоже, мы шагаем вперед… Да и вся страна сейчас строит, развивается.

— Знаешь, пожалуй, не сейчас, — сказал я, — утром у меня редколлегия…

Тут мне пришло в голову, что я мог бы угостить Саню и всю компанию после премьеры, поважничать.

Он под столом протянул мне пакетик, и я сунул его в карман.

Чувствовал я себя как-то странно.

— А ты давно этим балуешься? — спросил я его.

— В последнее время редко, только когда атмосфера соответствует.

Я посмотрел по сторонам. Особой атмосферы не заметил.

— Не беспокойся… Это же не героин, — сказал Маркатович.

— Ну нет, хорс я бы никогда не взял, — тут же согласился я.

— И я, — сказал Маркатович. Потом кивнул и скроил такую физиономию, как будто вспомнил что-то трагическое.

Я тоже кивнул.

Какое-то мгновение мы чувствовали себя парнями, вставшими на правильный путь.

Тут Маркатович заговорил о бирже… Нагнулся ко мне… И сказал, что я мог бы для его издательства написать пособие для начинающих, как играть на бирже, какие-то основные вещи, потому что он знал, что я немного занимаюсь игрой с акциями. Принялся уговаривать меня, говорил о том, что нам в Хорватии этого не хватает, потому что люди у нас вялые, у них в головах всё еще живет социализм… Зато у тебя полно новых идей, подумал я.

К счастью, у меня осталось впечатление, что эти идеи он и сам не принимает всерьёз. Некоторое время он оживленно распространялся о них, а потом больше и не вспоминал.

— Я подумаю, — сказал я.

Официантка, молодая, тонкая в талии, как раз подошла к нашему столику. — Пожалуйста, пиво, — сказал я.

— А мне — кофе, — сказал Маркатович. Потом будто что-то вспомнил и добавил: — Нет, нет, лучше виски… И пиво.

— От кофе будет плохо, — принялся он оправдываться. — Нельзя мешать кокс с кофе…

Эти каждодневные бесчисленные чашки кофе его убивают, это было очевидно. Лицо у него стало опухшим, и, как ни удивительно, он приобрел пивной живот. Выглядел он, по моей оценке, гораздо старше меня, хотя познакомились мы с ним на одном давнем приемном экзамене по экономике, ровесниками, только что отслужившими в ЮНА.

Если взглянуть назад, это была, я бы сказал, довольно фатальная встреча.

My Way

На том приемном экзамене мы как-то сразу с ним сошлись, и оказалось, что и его и меня на этот факультет заманили наши старики, хотя мы оба имели склонность к философии и искусству. За то, что я поступлю на экономический, мои дали мне взятку в виде хай-фай системы «Сони», это было тогда последним достижением техники, с двойным кассетофоном, а Маркатовичу его старики купили ни много ни мало новый «Юго-45». Но и ему и мне важнее всего было оказаться в большом городе, рядом с концертами, клубами, мувингом…

Еще на приемном вся остальная компания обсуждала, где бы устроиться на работу после факультета. Большинство метили на государственную службу, а более продвинутые были сторонниками предпринимательства и риска, чего, по их мнению, у нас будет становиться всё больше. Мы подались в стан готовых рисковать… Хотя они довольно неохотно приняли нас в свои ряды. Им казалось, что риск быть с нами слишком велик, потому что в их обществе мы с Маркатовичем даже сами себе казались крупными проходимцами, о чем, учась в школе, вообще не подозревали… А более крутые парни до факультета и не добрались — первые из рокеров слишком рано где-то застревают, становятся пушечным мясом субкультуры.

Сейчас же мы выступали за креативный бизнес, делали вид, что восхищаемся Биллом Гейтсом и другими типами, похожими на него, ссылались на их цитаты и тем самым приводили в замешательство уравновешенных студентов-экономистов… Маркатович утверждал, что прочитал в «The Economist», что Билл Гейтс работает над комбинацией компьютера со стиральной машиной, чтобы таким образом компьютер пришел в каждый дом, что другие считали невозможным. Весь 1990/91 учебный год он восхищался этой идеей и даже обрел кое-каких сторонников, главным образом среди студенток.

Правда, наше дерзкое поведение вызывало относительный интерес только в первом семестре, пока зубрилы не сплотили ряды. Вскоре нас объявили бесперспективными, главным образом из-за того, что девчонки охотно сидели с нами в студенческом буфете в подвале. Мы наслаждались этой двусмысленной популярностью бездельников, которым, как с упоением шептались будущие помощники директоров, вскоре придется плохо. Но мы тот курс кое-как домучили, а страна в это время стремительно приближалась к войне.

Мы всё еще были послушными сыновьями наших родителей, считали, что старшие знают, куда нас ведут. А потом действительно началась война. Хотя всё это назревало достаточно долго, все были изумлены. И стало трудно сохранять концентрацию для учебы. Более того, конец лета мы с Маркатовичем провели в военной форме, из-за чего немного опоздали к началу третьего семестра, но благодаря чему приобрели репутацию еще более крутых, стали, так сказать, героями. Мы перешли на второй курс на оснований свидетельства об участии в боевых действиях, ведь преподаватели смотрели на таких студентов сквозь пальцы.

В те времена я видел, как рушится мир, как не остается ничего, что продолжало бы прочно стоять на своём месте, как бледнеют авторитеты, как все расступаются перед нами. Мы поняли, что принадлежим к поколению, которое обладает моральным преимуществом, так как защищает всех этих стариков, привыкших к стандартам социализма. Они были растеряны, они хлопали нас по плечу, как будто бы за что-то благодарили. Мы не скрываясь презирали социализм, и в этом они с нами соглашались. Мы презирали весь их жизненный опыт, и в этом они с нами тоже соглашались. Мы, по сути дела, презирали их жизни, они соглашались с нами и в этом. Чтобы еще сильнее подчеркнуть, что будущее принадлежит нам, мы презирали и всё то, что еще вчера было их ценностями. В этом они тоже с нами соглашались.

Маркатович теперь приходил на занятия в маскировочной куртке, я свою надевал тогда, когда мне нужно было получить какую-нибудь подпись. Наша самоуверенность выросла, мы презирали всех и каждого на факультете, невероятно заносились и в основном проводили время в буфете, напиваясь там, как взрослые и разочарованные мужчины, которых в самом начале жизни охватила тоска… Война продолжалась, а мы в том 1991/92 учебном году как бы еще изучали экономику, правда внизу, в подвале, попивая пиво прямо из бутылки и пугая окружающих нас на факультете людей своим субкультуральным бунтом, которому война обеспечила неожиданное алиби. Нас развлекало то, что нам никто не перечит, хотя мы были обычными придурками… Я как-то раз при нём именно так определил нашу ситуацию, и он засмеялся… Напившись в буфете, он подходил к кому попало и спрашивал: «Почему меня никто не одернет, ведь я обычный придурок?» На нём была та самая военная форма, и, задавая этот вопрос, он болезненно улыбался.

Мы даже перед девчонками практиковали грубый юмор, чтобы посмотреть, испугаются ли. В этом было что-то забавное. Но всё это толкало к изоляции. Мы больше вообще не ходили на занятия: нам казалось, что мы теряем часть своей напускной независимости, если сидим там, как хорошие сыночки своих родителей, и слушаем устаревшие лекции, пока политики и нажившиеся на войне типы приватизируют государственные фирмы, бедняки режут друг друга, а в Боснии один за другим вырастают концлагеря и оттуда доходят вести о массовых изнасилованиях.

Если присмотреться, то станет ясно, что мы в том буфете хотели спрятаться от мира.

Хотя мы никогда не признались бы в этом даже друг другу, мы были по колено в дерьме, как и многие другие, мы были потрясены, мы уже и сами были с гнильцой, но мы ходили в масках крутых парней, не зная, как по-другому защититься. Мы приходили в этот буфет еще некоторое время, просто по привычке, тем более что никаких концертов, ради которых мы приехали в столицу, не было, а кофейни и бары в городе были полны типов вроде нас, плюс еще какие-нибудь настоящие психи.

Когда снова запахло летом, война перешла в фазу малой интенсивности, начались экзамены, народ сидел на террасах поблизости от факультета, а мы по-прежнему всё ещё пили внизу, в буфете, в изоляции, как добровольцы-заключенные. Уставившись в свои зачётки, мы обнаружили, что понятия не имеем, чем занимаются на этом факультете. И были несколько обескуражены. Тем не менее мы думали, что, когда сроки начнут поджимать, мы как-то подготовимся к экзаменам.

Но признавать поражение мы не собирались. Мы просто-напросто решили, что этот говённый факультет не для нас. Мы выходцы из другого мира. Мы грёбаные люди искусства! Здесь нас никто не понимает. Здесь все заранее считают какие-то деньги, что мы вообще делаем среди этих обывателей?! Мы говорим на разных языках! То, насколько отличаются друг от друга хорватский и сербский — а вопросы об этом тогда возникали ежедневно, — нельзя и сравнить с нашей ситуацией! Мы их здесь развлекаем уже два года, тратим на них свой талант, а они — хоть бы хны.

— Здесь нам нечего делать! — сказал Маркатович.

— Нечего делать! — повторил я, словно это была какая-то клятва.

Вот так, когда запахло летом, мы в благоприятный момент, после восьмой банки пива в факультетском буфете, нашли свой новый путь. Наш бунт, наше долгое выпадание в осадок в подвале наконец рассыпались, и мы решили пойти в деканат, забрать свои документы и посвятить себя искусству. Помню, как мы, в хлам пьяные, добрались до деканата, как странно смотрели там на нас тетки и как мы, держа в руках документы, весело вышли на солнце. Маркатович был в таком восторге, что даже подбросил свои бумаги в воздух, а потом мы ловили их на стоянке автомобилей и дул легкий ветерок… Девчонки ходили в мини, война растягивалась, как жевательная резинка, а мы наконец-то были свободны.

Мы смеялись до упаду, а время от времени и реально падали.

Марихуана

Маркатович позже поступил на литературу, даже опубликовал одну книгу стихов, на неё откликнулось несколько критиков — написали, что от него можно многого ждать, ему только надо немного осовременить свой стиль… Но из-за этой поэзии в него не влюбилась ни одна женщина, и тут, видно, что-то в нем переломилось. Его путь к литературной славе превратился в бесконечное ожидание, а потом он встретил Диану, которая стихов вообще не читала: у них родились близнецы, то есть два одинаковых сына. Нужно было, как говорится, кормить семью, и он тогда зарегистрировал свою фирму…

Когда я на него смотрю, на этого опухшего свидетеля моей глупой биографии, мне не кажется, что и я не выгляжу блестяще… Потому что я после экономики выбрал драматургию. Конкурс был страшный, сплошь дети из литературных и артистических семей. Но мне удалось пробиться.


Дело в том, что мои старики в этом нашем капитализме надеялись только на мою экономику и слово драматургия произносили трагически-мистическим тоном, так же как произносила другое слово наша соседка Иванка, когда нашла у сына травку… Дело было в начале восьмидесятых, и мы все слышали голос Иванки, когда она, держась за голову, кругами ходила по двору и причитала: — Марихуа-а-ана… Марихуа-а-ана, а-а-йа-ай… Марихуа-а-ана…

Звучало это ужасающе, это околдовывающее слово было табу для социалистического народа, Иванка перед ним извивалась, как кобра перед факиром, и моя мать много лет спустя повела себя точно так же…

— Драмату-у-ургия… Драмату-у-ургия… А-а-йа-а-йа-ай… Драмату-у-ургия… — причитала она, держась за голову.

Так как тогда уже все знали, что марихуана легкий наркотик, было ясно, что я перешел на что-то более тяжелое.

Мои родители, которые до того дня были равнодушны к культуре, теперь стали её ожесточенными противниками. Когда в телевизоре начиналась передача про культуру, они больше не переключали программу. Нет, теперь они искоса смотрели на экран и говорили ну да, как же, или смотри какой умник, или это тебя прокормит, как же… Вот, война сделала их бедными, капитализм лишил прав, а культура убила последнюю надежду.

Естественно, рассчитывать на их финансовую помощь я не мог. Поэтому параллельно с занятиями я начал «гонорарить» в газетах. Следил за пресловутой культурой, целыми днями бегал по разным презентациям, пропускал там по рюмке полынной ракии, которая, говорят, полезна для пищеварения, по вечерам на вернисажах и премьерах ел канапе, чтобы мне было что переваривать, раз уж я выпил столько ракии. Это была жизнь, наполненная, как говорят, культурным развитием. И вдруг… Как-то раз я, совершенно случайно, упомянул при главном редакторе, что в своё время учился на экономическом, он посмотрел на меня с недоверием, которое почти тут же превратилось в восторг, потому что, так уж получилось, у него подрабатывало множество студентов-культурников, а с экономистами был, как он выразился, «затык».

Он не пожелал слушать мои причитания, а тут же, по мнению многих — незаслуженно, повысил меня до «редактора отдела экономики», дал мне целую страницу, которую я должен был, как сказал редактор, заполнять «скучными новостями», а если узнаю про какое-нибудь «воровство», то передавать это ему для отдельной, более глубокой и подробной обработки, потому что и его, и нашу публику из всех экономических вопросов интересовали только кражи.


Мне дали постоянную зарплату, что спасало от злоупотребления полынной ракией, но тем не менее произносимая матерью время от времени реплика: — Вот видишь? Не мы ли тебе говорили, держись поближе к экономике? — всегда могла меня в определенном смысле свести с ума.

И вот теперь Маркатович уговаривает меня насчет своего биржевого пособия… Мы боролись, подумал я, нельзя сказать, что не боролись… Но где-то там, после драматической паузы, нас поджидала экономика, и она, как говорят сербы, порвала нас, как псих газету.

Мы с Маркатовичем об этом не говорим. Не знаю, может быть, я жду, что он на восьмой банке пива упомянет это пособие, жду, чтобы подчеркнуть ему это по-хорошему, невзирая на то, что он официально не признает поражений, потому что на основе того дебюта в его молодости он всё еще считает себя писателем, потому что, должно быть, такое у писателей возможно: уже долго его как писателя нет, но всегда существует вероятность, что однажды он что-то опубликует, поэтому, для поддержания такой иллюзии, Маркатович в разговорах за пивом время от времени упоминает какой-то роман (переметнулся, выпивоха, на прозу), который «медленно, но верно» продвигается, и, говоря об этом, пользуется загадочными, незаконченными фразами, как будто ему неохота раскрывать подробности, может из-за того, что кто-то украдет идею, или из-за того, что ему нечего сказать, но всё же на основе тех невнятных выражений он в техническом смысле выжил как писатель, так как никто не мог бы со стопроцентной уверенностью побиться об заклад, что в ящике его стола нет какой-нибудь начатой дребедени… И вот он смотрит на меня стеклянными глазами и говорит: — Рано или поздно народ будет ломиться на биржу, как китайцы, вот увидишь…

— Да ладно, брось ты это.

И мы заказали ещё пива.

* * *

Не будь Джейсона, я бы умер со скуки.

Он меня расспрашивает, говорит, что, с тех пор как они прибыли, у них нет никакой информации, говорит, что они уже несколько недель в информационной блокаде, и спрашивает меня, что нового в мире.

Началась война, парень, говорю я ему, новое в мире это ты.

Мимо нас проходит колонна камуфлированных экскаваторов.

Загрузка...