3. ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Red Bull Blues

Вокруг меня какие-то эскимосы.

Они хоронят меня во льду, а я думаю, что это очень хорошо, потому что однажды меня кто-нибудь сможет откопать, когда будет найдено лекарство против моей болезни.

Потом эскимосы уходят, с песней.

Потом приходит, неторопливо, большой белый медведь, тот, который пьет кока-колу.

За ним подтягивается целое семейство белых медведей, они садятся на мою могилу.

«Хм, может быть, я не вполне мертв», — думаю я, глядя наверх, на их зады.

А их число всё растет.

Зады у них теплые, и лёд под ними тает.

Вот так, жду их.

Тут у меня, к счастью, звонит будильник.

Перед тем как почистить зубы и выпить кофе, я включаю ноут. Захожу в Интернет, сообщения валят валом, я еще не вполне проснулся… A big penis is not an illusion anymore, пишет мне некто исполненный доброжелательности. Мне предлагают виагру и членство в контакт-клубе, с помощью которого 75 % его членов смогли наконец трахнуть бабу… Еще меня проинформировали, что я выиграл 206 тысяч фунтов в британской Национальной лотерее, но я не мог до конца в это поверить, потому что, надо же, какое совпадение, выиграл еще и 667 тысяч евро в Loteria Espanol… Я каждый день выигрывал в лотереях и имел шанс трахать огроменным пенисом, но меня это больше не радовало, вот оно то, что называют пресыщением… Ко мне обратился с сообщением Кофи Эдвардс, директор Fidelity Bank из Нигерии, где на каком-то счете, из-за стечения обстоятельств, застряло 20 миллионов американских долларов, и теперь старина Кофи просил меня оказать услугу и забрать их. Грех жаловаться, сплошь хорошие вести. Но от Бориса — ничего.

Саня вошла в тот момент, когда пена от «Коладента» ползла у меня по подбородку. Она всегда смеется надо мной, говорит, я не умею чистить зубы, но сейчас было видно, что смеяться она не хочет. Это была усмешка, которая бежала… В руках у неё была та самая газета, и я тут же сообразил, что там. Думаю, что от киоска до квартиры она старалась, чтобы выражение её лица выглядело как ничего особенного, но это ей не удалось.

Выплюнув пену, я сказал: — Опа! Похоже, у малышки вышло первое интервью?!

Она улыбнулась своему волнению. Такая демонстрация собственного тщеславия — это очень интимная штука, подумал я. Перед остальными она наденет маску дамочки, которая к такому привыкла, но передо мной… Она пару раз подпрыгнула, как девочка, громким голосом подражая звуку полицейской сирены. Я поцеловал её в нос. Может, мы придали этому слишком большое значение, но первое интервью это всё-таки первое интервью!


И вот мы за столом, толкаемся плечами, а в культурном разделе «Ежедневника», нашего лютого конкурента, стоит заголовок: МЫ СТАЛИ СВИДЕТЕЛЯМИ ХИМИИ НА СЦЕНЕ. Ниже фотография, её с Ерманом, в разгар игры, на репетиции… Его рука обнимала её за талию… Хм… Ладно, спокойно, он просто обнял её за талию, но геповцы сляпали такой заголовок, что сердце у меня рычит, как дизельный двигатель морозным утром, и мне всё-таки приходится спросить: — Погоди, а что означает этот заголовок?

— Что?

— Получается так, что между тобой и Ерманом возникла химия…

— Ты в своём уме?

Удовлетворяет ли меня такой ответ, спросил я себя. Я не мог продолжать разговор в беспристрастном тоне.

— Не может быть, чтобы… чтобы ты в своем восторге… не заметила двусмысленность этого заголовка, — сказал я.

— Да ладно… — сказала она. — Ну да, заметила, но… Это ничего не значит.

— Скажи, ты мне изменяешь? — спросил я тут же.

— Нет, — сказала она и посмотрела на меня очень решительно, и тут же добавила: — А ты мне?

Она меня слегка удивила. При чём здесь я?

— Нет.

— А другие женщины кажутся тебе привлекательными?

— С чего это ты вдруг? — Вот так контратака, подумал я.

— Так кажутся?

— Думаю, что… нет, — сказал я.

И потом спросил, чувствуя, что всё это как-то не так: — А тебе другие мужчины?

Она посмотрела на меня довольно враждебно и сказала: — Нет.

— Сорри, — сказал я.

— О’кей, — сказала она. Сделала паузу и добавила: — Осел!

Меня успокоило то, что она рассердилась.

Лучше нам об этом не продолжать, подумал я. Лучше ничего не знать. Конечно, мне кажутся привлекательными другие женщины, почему бы им такими не казаться? Идеальной дисциплины в любви, по-моему, не существует… Совершенно невозможно, чтобы мне не казались привлекательными другие женщины. Но я себя сдерживаю.

Интересно, а у неё это тоже так?

Лучше об этом не думать, подумал я. Это всего лишь грязная газетенка. Если речь идет о девушке, то, мать их так, заголовок должен быть двусмысленным! Мужской медийный шовинизм ещё ни разу меня так не жалил.

Там были ещё две фотографии, на которых она одна, позирует, сняты в студии. Я смотрел на эти фотки… Когда-то она была худышкой. За эти четыре года у неё появились привлекательные округлости. Она обладает — как было написано под фотографиями — всеми предпосылками стать звездой. При этом, ясное дело, имелось в виду стать секс-символом или женщиной-вамп.

Всё это показалось мне удивительным.

В повседневной жизни Саня защищалась от такого представления о своём образе. Она предпочитала молодежную моду унисекс, джинсы и кроссовки. Но я становился свидетелем того, как этот защитный имидж уходит в прошлое.


Смотрю на эти фотки… они её сфотографировали в костюме из спектакля, дешевом и возбуждающем. Что поделаешь, у неё такая роль. Но этот кошачий взгляд, эта голая талия, эта нескромная грудь под легкой блузкой, это бедро, всё в цвете… И вот всё исчезает, я чувствую прилив эрекции и выбираю классический вариант: хватаю её за задницу… Целую шею…

Но она меня отталкивает: — Эй, я вижу, для тебя самое важное это фотки!

И я остался с открытым ртом, как кретин, которому дали от ворот поворот.


— Вот, посмотри, что здесь написано….

— Да, да, — сказал я и кивнул.

— Ох, вот такими будут все реакции, — причитала она.

— Нет, нет, — сказал я. — Дело не в этом, просто…

Сейчас я снова сделал вид, что читаю это интервью. Эрекция отправлена в отставку, у меня печальное выражение лица.

Саня в интервью говорила о спектакле. Да… Точнее, она думала, что говорит об этом. Но с молодыми актрисами никогда и никто не разговаривает о театре. Было сразу видно: это официальный повод, и никого не интересовал её взгляд на искусство. Фотки действительно были важнее. В самом начале они были вынуждены упомянуть Брехта, а об игре спросили для порядка, в первом же вопросе. И она тогда стала говорить о какой-то химии на сцене. Тогда они осторожно, почти незаметно перешли к личным делам, задавая вопросы по порядку: «Как вы с точки зрения актерской игры нашли общий язык с Лео Ерманом, вашим главным партнером?» Она сказала, что они великолепно понимают друг друга и так далее, после чего последовал вопрос: «В спектакле есть сцена с обнажением и довольно много пикантных ситуаций. Насколько вам трудно играть их?» Она сказала, что это работа, всё идет профессионально, а они тогда уточнили: «Каким образом и как долго оттачивают такие любовные сцены?» Хм, «как долго оттачивают», проклятая хитрость… Тут разговор перекинулся на софт-эротику и к искусству больше не возвращался. Они её спрашивали и о её связях, хотели узнать «насколько она использовала свой личный опыт в трактовке образа героини». Потом они как-то перешли к её «связи в настоящее время» — это про меня, подумал я, — а она сказала, что хочет сохранить свою приватность, в чём я её полностью поддерживаю, и мне непонятно, почему я слегка разочарован тем, что она не упомянула меня. Тогда они поинтересовались, согласилась бы она полностью обнажиться «в интересах задач фильма», если бы получила такое предложение («Для хорошего фильма, хорошей роли и хорошего гонорара — да»), и спросили, насколько секс важен ей в жизни и… «Сказываются ли ваши интенсивные репетиции на вашей сексуальной жизни?» («Ха, ха, ха, пожалуй, немного сказываются».)

И так далее. Ни звука об антиглобализме, ни звука о Джордже Буше, ни звука о том, о чём мы философствуем дома. Она и не заметила.

Знаю я, знаю, как это делается: журналистка начинает очень по-дружески, заговаривает зубы, так, обычная болтовня за кофе, без особого смысла… И вот, подумал я, Санечка даже не заметила, что попала в жанр «интервью с блондинкой», она что-то будет говорить, но это не имеет никакого значения, учитывая фотки. Черт побери, она вляпалась в это, как восточный европеец в капитализм! Не она ли, подумал я, вчера читала мне лекцию о СМИ, о том, что мы всем диктуем, что именно нормально. И вдруг сама с головой потонула в стереотипах! Я просто охренел, читая это. Теперь она, может быть, поймет, что через газеты довольно трудно проталкивать свой фильм. Стоишь там, куда тебя поставят! Тебе дают формуляр, и ты его заполняешь, как в налоговой инспекции! Если ты молодая актриса, которая должна показать свои сиськи в известном драматическом театре на периферии Европы, — тебе и сам Брехт не поможет выбраться из говна!


Я и раньше обращал её внимание на всё это, но, видимо, недостаточно. Она соглашалась, говорила, что ей всё ясно. А я видел, что такие разговоры её угнетали. И боялся, что она думает, что я хочу контролировать её карьеру. Боялся, что перегну палку из-за своего беспокойства. В конце концов, боялся собственной ревности, своего желания морализировать и проявлять власть. В своё время у меня в голове было полно такого патриархального дерьма. Мне казалось, что я ношу его в своих генах. И оно время от времени всплывает. У меня были такие связи, в которых я сам себе не нравился. Сейчас я за этим слежу. Слежу, чтобы такого не было.

И она сказала, что будет внимательной и осторожной в своих интервью… И вот пожалуйста.


— Я что-то не так сказала? — спросила она.

— Да нет, — сказал я. — Просто вся концепция, целиком, в общем…

Она ждала продолжения, а я делал вид, что не могу найти нужное слово.

И я сказал: — В общем, вся концепция, она типа того, не знаю, в целом как бы… Понимаешь, слегка того…

К счастью, молодежь теперь так и говорит, и этот бред можно использовать в дипломатических целях.

* * *

Будем реальны, я и сам не знаю, как она могла держать это под контролем, разве что просто отказаться от интервью. Актрисами интересуется главным образом желтая пресса, так что если бы она ждала, что интервью у неё возьмет какой-нибудь театральный критик, то могла бы ждать и до пенсии. Критики никогда не интервьюировали актрис, потому что они никогда ничего не знали об актерской игре. Об игре никто ничего не знает, хотя она присутствует всюду…

А может, именно поэтому, подумал я. Игра — это парадигма эпохи, все мы во что-то вживаемся. Игра — это экстракт свободы выбора. Никто больше не обязан наследовать идентичность, каждый может сам себя выдумать, косить под Курта Кобейна, Мадонну или Билла Гейтса. Когда-то ты рождался крестьянином и умирал крестьянином. И твое место было известно. Сегодня любой человек теоретически может стать кем угодно, каждый обязан отыскать свою личность, как теперь говорят, «найти себя». Даже принцесса Диана искала себя… А это, подумал я, оказалось непростительным, потому что королевская семья это реликт эпохи, предшествующей эпохи всеобщей игры, всеобщего театра… И всё должно быть именно так, как оно и есть. Они единственные, у кого нет права «искать себя».

Диана себя искала, и именно поэтому была близка так называемым обычным гражданам, которые на самом деле необычны.


Вчера я читал это и о Хендриксе. Как искал себя он, как вживался в образ… Хендрикс, еще летом 1966 года, когда он играл в нью-йоркском клубе «WHA», хотел выглядеть как Дилан! Всегда возил в чемодане бигуди, подравнивал волосы, чтобы копировать прическу Дилана! Он вообще тогда не был Хендриксом!

Он искал себя, он не знал, кто он. В Америке всем тогда казалось, что чернокожий не может быть рокером… По сути дела, Хендрикса вообще не было до тех пор, пока он благодаря стечению обстоятельств не приехал в Лондон, где его встретили как настоящее чудо, экзотическую фигуру, и тогда он выбросил дилановские бигуди, ему захотелось выглядеть как можно более необычным, он придумал себе прическу в стиле афро и начал покупать одежду в секонд-хенде «Granny Takes a Trip» и «I Was Lord Kitchtners Valet». Ему хотелось выглядеть так, словно он свалился с Марса. Его немного занесло, и тут он стал Джими Хендриксом.

Но его отец, подумал я, не имел больше никакого представления о том, кто он.

Это была революция. Он придумал самого себя: до Хендрикса никого такого, как Хендрикс, не существовало. Когда придумываешь новую роль, новый образ, то изменяешь культуру. Поиски своей роли, выбор имиджа, вживание в образ — всё это под конец, как ни крути, изменяет мир… Игра — это состояние мира, культурная практика, продукт свободы! Все мы — актеры, ищущие свои роли. Все кого-то имитируют, но если у тебя соединятся все компоненты, возможно, что и у тебя, как у Хендрикса, всё сработает.

Нет больше наследования. Образцы больше не выбирают по принципу близости. Сын больше не хочет походить на отца, даже крестьянский сын. Дочь хочет выглядеть не так, как её мать, а как Мадонна. Это борьба влияний, борьба образов. Когда дочь в определенном возрасте понимает, что ведет себя как её собственная мать, а не как Мадонна, битва проиграна. Но одна часть личности долго, очень долго, не принимает поражение. Образы остаются в параллельном универсуме, в параллельной идентичности, в снах.

Игра — это главное средство выживания. В сущности, это всегда было так, подумал я. Вживание в образ — это основа развития личности, так было всегда. Когда тебе говорят «будь амбициозным», это означает — выбери сильную роль. И вживись в неё.

Но сейчас выбор ролей шире. Демократичнее. На рынке идентичности широкое предложение. Поэтому и погиб социализм. Он не мог предложить достаточного разнообразия возможностей, масок, субкультур, кинофильмов. Было слишком мало ролей, слишком мало имиджей, слишком мало фасонов кроссовок. Предложение было почти средневековым. Было даже слишком мало национальностей. Слишком мало государств. Слишком мало вариаций, слишком мало мелких нарциссоидных различий. Слишком мало средств массовой информации.

Сейчас мы все актеры, подумал я. Носим свои одежды, выступаем по всему миру. Зачем в это вмешиваться театральным критикам? Актеры относятся к категории «жизнь», потому что игра — это, в сущности, и не игра, а сама жизнь. Актер — идол своего времени, символ свободы, свободы выбора. Но любому идолу приходится платить за то, что он идол… И чему я в таком случае удивляюсь? Да актрисы всегда принадлежат журналистам «желтой прессы», так же как военные трофеи принадлежат пехоте.

* * *

— О чём ты так задумался?

— Не знаю, должно быть, у меня включился поток сознания… Ну, мне как-то странно читать это интервью и смотреть на эти фотки… Но я привыкну.

Это было не то, что ей хотелось бы от меня услышать.

— Считаешь, что это катастрофа, да? — спросила она так испуганно, что мне стало её жалко.

Не надо её удручать, подумал я. Она ещё в самом начале, она под впечатлением того, что СМИ обратили на неё внимание, она околдована этим изменением собственной идентичности. Вот я вижу: она смотрит на эти страницы и чувствует, что она уже не та, обычная. Она взволнована своей впечатляющей фотографией. Когда у тебя кто-то, почти насильно, отнимает характер, перед тобой открывается возможность, не чувствуя вины, стать легким, как летящий в небо шарик.


— Да нет, не катастрофа, — ответил я. — Ты не сказала ничего неправильного. Это жанр легкого интервью. И вот так… Вот так… Не будем драматизировать.

— Драматизировать не будем, — сказала она. — Но и счастливыми нас назвать нельзя.

— Ты несчастлива?

— Теперь даже не знаю. Я думала, ты обрадуешься…

Я сделал именно то, что не должен был делать, подумал я. Уничтожил её радость.

— Да ладно, всё о’кей, — сказал я. — Просто я немного удивился, и не более того.

— Я тоже, — сказала Саня.

— Да… Привыкнешь.

— Целых две страницы, — сказала она, как бы с удивлением.

— Для начала неплохо, — сказал я беспомощно, изнывая от безвыходности положения.

Она снова принялась читать. Лицо её было то сияющим, как у ребенка, то озабоченным, как у мамы.

— Я вынуждена давать интервью, — сказала она. — Иначе обо мне никто не услышит.

— Ты не должна оправдываться, — сказал я.

Она прищурилась, словно оценивая меня.

Я должен смотреть на это позитивно, сказал я себе. Я знаю, кто она… и это не моя забота, как воспримет её общество, что скажут о ней собирающиеся в пивных комментаторы и кто-нибудь ещё? Если она воспримет всё это всерьез, то потеряет ко всему интерес и всё останется таким же незавершенным, как и моя драматургия.

— Да ладно, всё это супер, — сказал я. — Просто я ещё не отошел после вчерашнего вечера, в этом всё дело.

— Я сегодня охреневший, сделай кофе мне покрепче, — пропела она.

— Я не чую гиацинты… — продолжил я, раз уж мы начали валять дурака.

* * *

Никого-то я в этом Ираке не трахну. Была тут одна, ливанка, журналистка, она бросила в мою сторону два-три взгляда, женских, такого давно не видал я, да и отчалила резко со своей командой, резко, будто мать их на обед позвала… Эти ливанки единственная моя надежда, они либеральны в условиях пустыни, фата-моргана терзала меня, пока джип удалялся, тяжелая фата-моргана в душе моей, в пустыне, пока я, несчастный, смотрел…

* * *

— Сегодня не пойдем смотреть ту квартиру? — сказал я, точнее, спросил.

— Так премьера же, — сказала она.

— Хорошо, поэтому я и сказал. — Потом добавил: — Нет… Нет, главное, чтобы ты подготовилась.

Она просительно улыбнулась, как будто заклиная меня развеселиться.

— Да всё о’кей, — добавил я. — Только голова немного болит… Вчера Маркатович меня просто убил разговорами.

— А что с ним?

— Кое-какие его дела…

Она опустила голову и добавила мне в помощь: — Ладно-ладно, можешь не развлекать меня историей о его делах. Вы напились, и дело только в этом.

Знаю. Тем не менее я подумал, что то же самое Диана говорила Маркатовичу.

— О’кей, — сказал я. — Будь по-твоему.

Прозвучало это неожиданно обиженно.

— Да я тебя не упрекаю! — сказала Саня. — Просто пошутила.

— Ладно.

Я загасил наполовину выкуренную сигарету и с отвратительным вкусом во рту отправился в редакцию.

* * *

Я ехал мимо турагентства «Last minute travel». Мимо Таиланда, Кении, Кубы… На второй передаче, перед тем как набрать скорость. Может быть, оплатить какое-нибудь далекое путешествие и исчезнуть вроде Бориса, подумал я. Всегда во всех моих мечтах у меня была открытая дверь. Но нет, нет! Ведь я же только что решил обзавестись домом, купить квартиру, пустить корни! Это же то, чего я хочу, не так ли?

Никто больше не знает, как было бы нужно жить, подумал я.

Никто больше не знает, действительно ли его жизнь правильна… Или же её следует фундаментально изменить? Может, даже прямо завтра.

Вся эта свобода выбора несет с собой неуверенность, подумал я. Говоря искренне, я вообще-то не привык к открытым горизонтам.

Был коммунизм, потом война, потом диктатура… Тебе постоянно промывали мозги. Когда живешь в подобных системах, ситуация складывается таким удивительным образом, что у тебя не оказывается денег для крупных экспериментов, жизнь сужается, ты идешь по узкой тропинке. Придерживаешься своей локальной позиции и ждешь, чтобы всё это прошло.

Хорошо, в военные девяностые я попробовал прижиться в Амстердаме, Лондоне и Риме. Но нигде не выдержал дольше полутора месяцев… У меня не получалось просто работать официантом, мыть посуду в ресторанах, спать в сараях и с трудом объясняться на их языках, на которых я не умел быть остроумным. Ты не просто оказываешься на дне, ты не можешь ещё и смеяться. Никто не въезжает в твой текст, и ты чувствуешь себя так, как будто вообще не существуешь. У меня никак не получалось быть собой. Приходится смотреть на себя их глазами, а объяснять им, кто ты — бессмысленно.

Здесь я, по крайней мере, мог писать для газет, какими бы они ни были. Там я никогда не смог бы стать даже грёбаным журналистом. В моем поколении, из тех, кто уехал, нашлась всего пара людей, которым удалось чего-то добиться. Должно быть, они ужасно старались. А про себя я знал, что я не такой. Учитывая такую неполноценную позицию, я даже не стал пробовать. Из всех этих мировых столиц я возвращался в Хорватию и был невероятно счастлив, что возвращаюсь в свою страну. Я приезжал, тут же на вокзале покупал газеты и, пробегая по заголовкам, испытывал шок. Газеты дышали нищетой, невероятной глупостью, а кроме того — злобностью. И тут же, на вокзале, меня начинала душить депрессия. Где спрятаться? Куда исчезнуть? Пространство для маневра было отвратительно тесным.

И я оставался здесь, застрявшим, в ожидании лучших времен. Уже через десяток дней я полностью забывал, что был где-то в другой стране, потому что наша реальность была очень навязчива: столько страстей, столько враждебности, столько боли, столько жертв. Казалось, ничего другого в мире не существует. Всё другое выглядело какой-то сказкой.

Я проживал эту свою здешнюю жизнь, и у меня были свои невнятные иллюзии.

Я мечтал и был лишен возможности жить так, как хочу. Мою жизнь кроили сумасшедшие разных мастей и оттенков… Я всё время был в чьих-то руках, будто меня похитили из моей собственной судьбы.

Я знал, что те, наверху виноваты во всём. Они, так сказать, брали на себя ответственность. Будто какая-нибудь террористическая организация, типа, когда угонит самолет и захватит заложников. Это было для меня чем-то вроде алиби. Я действительно не мог отвечать за всё то дерьмо, которое они производили. В этом дерьме проходила и моя жизнь, так что я и за это отвечал лишь наполовину.

Я всегда думал, ох, что бы я мог сделать, как бы я жил, если бы не эти кретины, которые выносят мне мозги! Я сидел перед телевизором и материл их всех, по списку. И материл все эти годы и годы лаянья на короткой цепи…

Но сейчас всё как-то опасно ослабело!

Наконец пришло это время. Как говорят, нормализация.

Демократия. Индивидуализация вины. Я мог делать вид, что те, наверху всё еще виноваты во всём, но это чувство больше не было таким убедительным. Террор опасно ослабел. Это, в сущности, большой шок.

Я к такому не привык.

В каком-то смысле было даже легче, пока шли войны и везде было всё это дерьмо. Я не был один на один с самим собой. По крайней мере, хотя бы мог кого-то обвинить, а сейчас никто не берет на себя ответственность. Куда подевались террористы, что были наверху? Террористы, где вы? Я чувствую себя каким-то одиноким… в своих решениях.

Помню, когда умер Туджман — шесть месяцев спустя я оказался на приеме у психиатра. У меня развился какой-то кризис. Ощущение тесноты.

Он был последним, кто орал на нас, последним, чьего ухода я дожидался.

И тогда открылась пустота.

Потом я некоторое время пил xanax. Мне не хватало чего-то, что нападало бы на меня. Я боялся, как бы не напасть на себя самому.

Я был в состоянии перестройки. Я сам себя спрашивал, что со мной происходит. Вдруг меня осенило, мать твою, так я же сейчас должен стать субъектом! Уже поздно валить всё на кого-то, повторял я себе. Теперь я и в самом деле должен взять на себя ответственность. Действовать, делать выбор.

Но в голове у меня звучали язвительные голоса. Это были призраки прежних террористов: Может, ты не способен. Может, тебе не хватает храбрости. Может быть, ты никто и ничто. Посмотрим теперь, как ты будешь жить по-своему?

Я пытался заставить их замолчать.

Итак — свобода выбора, бэби… говорят язвительные голоса… Поглядим на тебя — выбирай!

Брак, дети, квартира?

Наркотики, алкоголь, макробиотика?

Христианство, медитация, мелкобуржуазность? Активизм, антиглобализм, гедонизм? Таиланд, Малага, порнография? Групповой секс, гламур? Акции, тотализатор, кредиты на квартиру? Куба, Кения или всё по-старому?

Меня убивали все эти варианты.

Было столько вариантов счастья, что большинство из них мне пришлось просто пропустить.

У меня было чувство, что мне нужно очень многое наверстать. Все те годы изгаженной молодости. Я не знал, как это делается. Как наверстываются годы?

Мне постоянно казалось, что я что-то упускаю. Глупое чувство. Прохожу мимо всего. Каждый день мимо этого Таиланда.


Этот Таиланд мне хочется послать в жопу. Я его вижу, когда еду на работу, каждый день, и в результате, бывает, так охреневаю, что хочу помчаться дальше, мимо редакции, на автостраду, с ветром в волосах, горланя какую-нибудь оптимистичную песню, которая разгоняет духов, держащих меня на привязи в этом месте, откуда я пытаюсь вырваться… В голове у меня мелькают виды всех тех морей и оазисов, всех тех идеальных мест, где и пьют-то неспешно, спокойно, под каким-нибудь тентом и в соломенной шляпе, где нет никаких следов этого здешнего существования, так что можно делать вид, что ты абсолютно другой человек… Я вздрогнул. Что за картины крутятся у меня в голове? Может, я это видел в телевизоре? Или это какая-то реклама? Матьтвоютак, ведь действительно похоже на рекламу!

* * *

Я вошел в редакцию и сел за стол, заваленный прессой. Мы подписаны на всё, ничто не должно остаться нам неизвестным.

Смотрю заголовки: «Студент дошел до миллиона и ошибся в названии рыбы», «Кто они, эта десятка великих, которые приведут Хорватию в Европейский союз?», «Журналисты покидают Ирак», «Утонуло ещё одно судно с африканскими иммигрантами», «Generation Р — как Пепси завоевал советских детей»…

Ненадолго заглядываю в компьютер, в Интернет. В минуты расслабухи смотрю свою home-страницу. На ней камера постоянно следит за вулканом Попокатепетль в Мексике.

Похмелье меня не отпускает… Я должен активизироваться, что-то должно вернуть мне форму. Встаю, прохожу мимо лифтов, заказываю Red Bull в нашем кафе — это всего лишь небольшая стойка рядом с лестницей, нечто вроде прихожей нашей редакции.

Пока я заказывал, краем глаза заметил полную женщину, по её лицу было видно, что она здесь ждет. У неё было то терпеливое, сконцентрированное на себе выражение, какое можно встретить у посетителей поликлиник. Чем-то она напомнила мне Милку, и я поскорее унес ноги.


Ещё одна проверка почты. И сразу видно — от родственничка ничего нет. Этот человек держит меня на холостом ходу. Про себя грязно ругаюсь, как водитель в пробке.

Та тетка ждет, упорно, как пенсионер в очереди к врачу. Всякий раз я думаю: это люди, которые могли терпеть социализм. Такое поколение. Они ждали своей очереди на квартиру, по спискам, и потом государство давало им квартиру. Ожидание себя оправдывало. И оно впиталось в их кожу.

Но на нынешнем рынке больше нет ожидания реализации своего права. Тут другое восприятие времени. Время просто-напросто истекает. А мы столько всего себе наобещали. Мы нетерпеливы. Нервозны. Стремительны. Рекламы жизни брошены нам в физиономии, как красная тряпка в безумной корриде. Мы дышим как усталые собаки, вывалив язык. Берем новые высоты. Пьем Red Bull, чтобы он дал нам крылья. Такое поколение.

Газета у меня на столе осталась раскрытой на той статье — «Generation Р — как Пепси завоевал советских детей», вот и лезут в голову такие мысли.

Там какой-то русский рассуждает насчет того, как в семидесятые годы Пепси получила допуск на советский рынок и завоевала души детей. Generation Р, так называется тот роман, по названию Пепси. Хит. Но — подумал я — насрать на Пепси и детство! Мы взрослые. Мы можем выдержать большое количество кофеина. Это поколение Red Bull. Мечемся, как быки на арене, и от нас постоянно что-то ускользает.

Главный вчера требовал от нас креативности. Это всегда срабатывает, когда какому-то поколению присваивают название, подумал я… Я мог бы написать текст о Red Bull поколении! Чтобы отделаться от этого невпечатляющего гундежа об экономике и выйти на орбиту эссеиста. Саня дает интервью, пришло и мне время продемонстрировать хоть какие-то амбиции! Однако да — прежде всего мне надо разрулить мой иракский кризис.

И я делаю ещё одну попытку. Набираю тот Thuray-номер Бориса. И меня соединяют через Лондон. И какой-то записанный на пленку арабский голос подключается ещё до звонка.

Пытаюсь снова. На этот раз звонок слышен.

Звонит. Звонит.

— Да ответь же, придурок несчастный!

Ничего.

Попадание в молоко. Он это умышленно, подумал я. Этот классический баран из поколения Red Bull хочет втянуть меня в изнуряющую игру.

Снова открываю mailbox. Пишу ему: «Срочно свяжись со мной. Я знаю, что ты обиделся, но… просто у меня сдали нервы. Ты понятия не имеешь, какие проблемы создаешь для меня. Напиши мне немедленно, или же нам придется начать тебя искать… Не валяй дурака, хватит, всё слишком серьёзно». И послал ему.

И тут же почувствовал, что бесполезно. Чего-то не хватало. Извинения. Я сглотнул что-то отвратительное и написал: «Слушай, я действительно извиняюсь перед тобой за оскорбления в последних письмах… Но это ты меня спровоцировал. Прости. Прими извинение и ответь…»

С выражением гадливости на физиономии я смотрел, как письмо отправляется.

* * *

HERO of the PEACE написано на плакате с фотографией Буша-младшего. Молодой иракец в джинсовой куртке, белой водолазке «дольче вита», с набриолиненными волосами — именно так и выглядит иракский пижон, подумал я, — целует фотку Буша.

Но, к сожалению, всё это было только на десятой странице геповской газеты… Ситуация опасно ускользала из фокуса. Кроме того, тут был и тревожный заголовок, к которому мне пришлось вернуться: ЖУРНАЛИСТЫ ПОКИДАЮТ ИРАК.

Итак, мой бывший коллега, Рабар, сообщал: Война в Ираке, день 28-й… Так, начинается, всё отлично, наглядно… Отели стремительно пустеют… Дальше он пишет… Некоторые из коллег уже подстерегают момент начала следующей войны и гадают: «Как ты думаешь, американцы нападут на Сирию или на Иран? А Северная Корея?» Так, прибегая и к иронии, пишет Рабар, но это чуть-чуть иначе, чем мой ненормальный… Попутно он намекает на свои дальнейшие действия, чего обычный читатель не замечает, но инсайдер видит здесь профессионала, потому что заголовок ЖУРНАЛИСТЫ ПОКИДАЮТ ИРАК означает прежде всего то, что Ирак покидает он, Рабар. Геповцы действительно профи: сначала пишут ЖУРНАЛИСТЫ ПОКИДАЮТ ИРАК, давая понять, что там уже стало скучно, и тогда то, что у них завтра не будет текста из этой далекой страны, выглядит нормально, и всё это логично, реальность имеет своё течение, в то время как у нас — у нас нет заголовка ЖУРНАЛИСТЫ ПОКИДАЮТ ИРАК, нет и репортажа, но зато у нас там всё еще есть корреспондент, мой собственный братец… Кроме того, у нас есть и ужасающее похмелье… У нас есть все предпосылки для поражения… Как говорится: мы стали свидетелями химии на сцене.

Я принял таблетку от головной боли известного производителя.


Я позвонил Сане. Она всё еще была дома.

— Он не откликается, — сказал я.

— Что ты сказал?

Я говорил очень тихо, из осторожности.

— Новостей от Бориса нет.

— A-а… Совсем ничего?

— Ноль очков.

— Хм. — Она не знала, что ответить, казалось, в мыслях она где-то в другом месте.

— Что бы ты предприняла?

— Даже не знаю… Ничего в голову не приходит, — сказала она. А потом добавила: — Может быть, тебе с кем-нибудь посоветоваться?

Так вот же, я советуюсь с тобой, подумал я. В конце концов, разве мы с тобой не пара?

— Может быть, — сказал я хрипло. — Подумаю.

— Ну хорошо, созвонимся, сейчас мне уже пора.

— Ладно, счастливо! — сказал я. Она ни в чём не виновата, повторял я сам себе. У неё предпремьерная горячка. Это её «быть или не быть». И оставь её в покое… Ты действительно должен с кем-то посоветоваться, это правда, не то будет поздно. Может, с Секретарем для начала? А с чего начать? С того, что этот парень мой родственник? Или с того, что я от его имени фальсифицировал войну в Ираке? Вот, прекрасная фраза для начала: «послушайте, я сфальсифицировал событие мирового масштаба, событие номер один…»

* * *

Всё же я направился в кабинет к Секретарю. У меня был невнятный план: начать с неопределенных обвинений, тем самым заинтересовать его… А он уж что-то из меня и вытащит.

Блестящий план.

Когда я вошел, он встретил меня, как разносчика пиццы, которого пришлось слишком долго ждать. — А, ты здесь? — сказал он. — Я как раз хотел тебя вызвать.

— Вот… всё совпало.

— Пошли к Главному! — сказал он, разрушая мой план. И направился к двери. Притормози немного, подумал я.

И попытался придумать, как его задержать.

Где же мой план «Б», спросил я самого себя.

— Послушайте, — сказал я, — я хотел сначала узнать у вас…

— Имей в виду, это дело, насчет Ри-банка, неплохо было бы нам узнать об этом пораньше.

Это было, как ни странно, вне берегов моего потока сознания. Файл с Ри-банком в моей голове где-то затерялся. Потом я сообразил, что это должно было бы стать моим главным делом. Секретарь открыл дверь и посмотрел на меня: «Ты не вполне в курсе, а?»

Я почувствовал укор и подумал, что всё сейчас ему объясню, я даже на него уже так и посмотрел, но стоило мне открыть рот, как я убедился, что объяснения у меня нет, только и сказал: — Послушайте… ну… это дело с Риекой, оно всех застало врасплох.

Мы с ним стояли на пороге его кабинета. Точнее, я там окопался, а Секретарь пытался пройти в коридор. — Идем к Главному, — повторил он.

Тут я отважился и сказал: — Но у меня проблема с тем парнем в Ираке.

— С каким парнем? — спросил Секретарь, пытаясь вытолкать меня за дверь. Я не дался.

— Да вы знаете с каким. — В пространственно-техническом смысле я был всё еще в его кабинете, у самого порога, а он уже вышел.

— Ладно, сейчас не до этого! — сказал он с изумившей меня легкостью.

Делать было нечего, я двинулся за ним, мы уже были снаружи, на открытой территории редакции.

Он стукнул в дверь Перо Главного. Потом сунул голову в его кабинет, затем вошел.

Я вошел за ним.


Разговор о статье про Ри-банк был непростым, каждый по-своему представлял себе этот фильм… Перо Главный хотел что-то вроде триллера об ограблении банка, Секретарь требовал живенькую историю и впечатляющие образы, я же объяснял им, что их тип просто-напросто неудачно вложил деньги… А потом попытался их спасти и пошел на риск… Тип никого ни о чём не информировал, пока не вляпался по самые уши. Так же как было и с Борисом, подумал я.

— Потом они некоторое время скрывали убытки, видимо до тех пор, пока менеджмент не продаст свои акции… Вот тут их можно прижать к стене, это обман…

— Ага, — кивал головой Главный, — ага.

— У них была инсайдерская информация, и они воспользовались ею на бирже — в Америке за такое окажешься в тюрьме, но у нас это законом не регулируется…

— Как так? — подал голос Главный.

— Нет такого закона, парламент его не принял, — ответил я.

— Да ты что? Почему?

— Не знаю, — сказал я. — Они всё больше говорили о том, чем гордятся, вот и забыли.

— Не философствуй, — сказал Главный. — Важно, кто украл бабки.

— Просто тип неудачно вложился… Доказать кражу здесь трудно.

— Ха, не кража… — сказал Секретарь, глядя перед собой.

— Да ладно, что ты такое несешь?! — сказал Перо Главный.

Может быть, это было не вовремя, но я начал говорить об ответственности СМИ. Сказал, что сенсационность в экономике опасна. Мы должны думать и об остальных акционерах, о людях, которые молят бога, чтобы всё благополучно закончилось, сказал я, подумав о Маркатовиче. Злорадство в экономике неуместно, это не эстрада, потому что когда капитал исчезает, когда вкладчики и акционеры давятся в толпе перед стойкой с банковскими служащими — это всему конец… У нас банки разорялись именно таким образом, причем даже и умышленно, сказал я.

Секретарь закатил глаза, будто у него нет больше времени, а я его задерживаю.

Главный сказал: — Сначала ты сделай это, а потом можешь про то, кто умышленно уничтожал банки. И не надо мне рассказывать про ответственность, просто в будущем будь порасторопнее!

— Не-е… — сказал я и глубоко вздохнул… Решил всё, что сказал, повторить ещё раз, только другими словами, но тут Перо Главный встал.

— Договорились, — сказал он. — Нужна только фотка этого типа.

Потом глянул в окно, как будто оценивая вероятность дождя.

— Небо как-то гадко затянулось… — сказал Секретарь.

Перо кивнул: — Как сказал тот серб… Будто сейчас с неба начнет падать говно.

Оба рассмеялись.

Я сказал: — Ковачевич.

— Что? — взглянул на меня Главный.

— Ну, тот серб, — сказал я. — Ковачевич, драматург.

— А, да, — мрачно кивнул головой Главный.

Видимо, в этот момент он вспомнил, что слышал эту цитату от меня. Это ему не понравилось.

Но теперь он запомнит и автора цитаты и в следующий раз скажет: — Как сказал бы этот Ковачевич, драматург… — В основном свое образование Перо получал от меня, на работе. Но, непонятно почему, он совершенно не был этим доволен.

Он посмотрел на меня серьезно: — При чем здесь сейчас драматурги! Где бабки? Кто с тем типом связан, ты это мне покажи!

Взял свой плащ, сунул руки в рукава, задергал плечами.

У меня оставался последний шанс, чтобы сказать: — У меня есть ещё одна тема.

— Что?

— Red Bull поколение, — сказал я. — Это феноменологический рассказ о нашей…

— Сейчас не до этого, — сказал он без раздумья.

Секретарь добавил: — Это для колонки. Для этого у нас есть колумнисты.

Им, совершенно очевидно, не приходило в голову, что и я мог бы быть колумнистом.

Главный направился к двери.

Я втиснулся между ним и шедшим за ним Секретарем, может быть, даже и слегка оттолкнул его.

— Но вчера мы говорили о креативности, — с настойчивостью обратился я к Главному, уже державшемуся за ручку двери. — Ну вот, давайте придумаем что-нибудь… политика больше не в политике… Куда делась истерия? — цитировал я его вчерашние тезисы, и, узнав их, он остановился. — Red Bull это как раз то… агрессивность… Паника на рынке, и всё такое… Это для Red Bull, это его темы. Я имею в виду, символически…

— A-а, вот так? — Он, стоя в дверях, кивал головой.

— Я думал, то есть, как для колонки… Но я мог бы попытаться!

Он смотрел на меня удивленно. Никогда раньше я не пробивался вперёд. К чертям это, всегда думал я: нельзя быть слишком пробивным, все подумают, что ты деревенщина. Нужно выглядеть относительно незаинтересованным. Ещё в школе мы презирали зубрил и подхалимов, которые рвутся вперед, и такое отношение до сих пор тащилось за мной как прицеп.

Я долго выглядел относительно незаинтересованным, но, видимо, всё-таки перестарался, подумал я. Они меня вообще в расчет не принимают. Сейчас, когда я изложил ему свою идею, он поручит написать об этом какому-нибудь признанному умнику.

— Давай, давай, — пробурчал Секретарь, которому я, видимо, загораживал проход.

Но Перо Главный сказал: — Ну, слушай… ты попробуй… Если считаешь, что сможешь.

Это он хорошо сказал, подумал я.

— О’кей, — сказал я.

— Но только на следующей неделе, — сказал он. — Сейчас займись банком, прошу тебя.

— Идет, — сказал я.

Ух ты, я и не знал, что это для меня будет так много значить. Я остался стоять там, где стоял, а Главный вышел. Бросив на меня насмешливый взгляд, Секретарь вышел за Главным.

Тогда и я вышел — зачем мне было там оставаться?

* * *

Я было подумал, а не попытаться ли мне ещё раз поговорить с Секретарем о Борисе, но он торопился выбраться в коридор, за Главным…

Тут до меня дошло, в чем дело. Секретаря недавно лишили корпоративной бизнес-карточки, которой он мог расплачиваться в ресторанах, так что теперь он каждый раз поспешал за Главным, когда тот отправлялся обедать. Бесплатный обед он просто-напросто считал своим правом. Лучше ему сейчас не мешать, решил я.

Я уже слыхал, что непосредственно перед обедом Секретарь формулирует темы, выводит на чистую воду лентяев и неспособных, выдумывает теории заговоров, и всё только затем, чтобы отвлечь внимание Главного от того факта, что тащится с ним в ресторан. Сильва от своей подружки, с которой Перо Главный время от времени трахается, узнала, что Секретарь невесть что наговорил Перо про Чарли. Якобы Чарли всем рассказывает, что тот бездарный идиот…

Естественно, Главный сейчас закроет гастрономическую колонку, которую ведет Чарли. Надо же, подумал я, стоит Секретарю вступить в игру — и всё каким-то удивительным образом всегда сводится к еде.

Да-а, последствия рационализации системы непредсказуемы. Когда у Секретаря в целях экономии забрали карточку, никто и не предположил бы, что это может стать фундаментальной угрозой для межчеловеческих отношений в нашей конторе. Однако же сейчас ему приходится буквально заговаривать зубы Перо, чтобы до того не дошло, что он вообще-то мог бы и один поесть… Может быть, Перо это кажется забавным. Этот их маленький ритуал.

Надеюсь, сегодня Секретарь не будет озвучивать выдумки обо мне. Типа, насчет Ри-банка я запоздал, а теперь мне подавай колонку… — Настоящих журналистов не осталось, все хотят быть писателями и философами, — часто с отвращением говорил Секретарь… А к тому же я читаю им лекции об ответственности СМИ… Да ещё и оттолкнул его, когда мы выходили. Я заметил, как он глянул на меня, покидая кабинет. Оценив всё это в совокупности, он, возможно, наконец понял, что я просто возомнивший о себе бездельник.

Хм, сейчас мне не нужна вражда с Секретарем.


Черт возьми, подумал я, почему работа всегда превращается в психологическую войну? Где в трудовом договоре написано, что я должен постоянно думать обо всех этих дурацких интригах? Работа, в сущности, штука нетрудная, но люди… Я вертел в руках мобильный.

Позвонить Секретарю и всё это нейтрализовать?

Из-за этих мыслей я чувствовал себя типа мудаком. Вот, подумал я, вот куда меня толкают амбиции и это дерьмо с Борисом… В результате и я стал одним из мудаков.

Нет, не буду ему звонить, подумал я.

Всё это решится само, как только Борис даст о себе знать, уговаривал я себя. Уже на следующей неделе мир будет иным. Сейчас всё качается, всё разваливается, появляются трещины, но… Всё вернется на своё место.

Мне было необходимо выпить.

* * *

Та женщина в нашем редакционном кафе всё еще ждала.

Не знаю, с чего я вдруг спросил её: — Вы кого-то ждете?

— Я Анка Бркич, мать футбольной звезды Нико Бркича, который должен был играть в Нантесе! — выпалила она, подумав, что вот наконец подошла её очередь.

Меня как током дернуло — она говорила на моём родном диалекте.

— Что это значит — должен был играть в Нантесе? — спросил я. Ввиду того что она произнесла «Нант» так, как это пишется, я решил держаться того же правила.

— Должен был играть в Нантесе, но… не начал играть.

— А, понимаю, — сказал я, — но в большинстве случаев это так и бывает, правда?

Она глубоко вздохнула: — Нет, тут не так… Он должен был играть в Нантесе… Они его хотели взять. Но этот менеджер, Чатко, продал его в Эмираты, в Арабию! Сказал, там больше денег. А потом сам взял эти деньги, сказал, что так подписано, что он теперь — его… Что мой сын — его?!

— Да, да, что поделаешь, — закивал я, — но если подписано… — Я взял водку Red Bull и хотел уйти.

Но у этой женщины был такой взгляд, от которого невозможно отделаться без грубости. — Тогда мой Нико из упрямства не согласился на Эмираты. Сказал: «Да лучше домой поеду, землю пахать!» И теперь этот Марко Чатко и его люди грозятся переломать Нико ноги, так я и приехала заявить об этом!

— Да? В полиции уже были? — спросил я.

— А что мне делать в полиции-то? Икан Чатко, брат Марко, он же в полиции большая шишка! Куда мне, пришлось идти в газету!

Я сказал ей, что нужно дождаться Владича, он у нас пишет о спорте.

— Да, мне сказали, да вот только… — Она замолчала, чтоб не расплакаться.

(…Но мне сказали обратиться к Тину… Он наш человек в Загребе, — мне стало страшно, что она сейчас так скажет.)

Помолчав, она продолжила: — Мне сказали, что не знают, придет ли он, и что он сюда не заходит… Я с утра здесь. Не могу даже, уж извините, облегчиться.

Я перевел дух.

— Владич наверняка зайдет сюда выпить… Он, знаете, такой крупный, краснолицый, в очках. Сразу видно, что занимается спортом. А вы пока сходите в туалет, я вас отведу.

Я отвел мать футбольной звезды Нико Бркича в наш туалет и подождал, когда она выйдет, — было видно, что она боялась остаться одна. Она многословно поблагодарила меня и пошла ждать дальше.

* * *

Я вернулся за свой стол, к Интернету, к Попокатепетлю.

Сайт сервисировал Centro Nacional De Prevention De Desastres.

Из Попокатепетля в ясное мексиканское утро поднимался слабый дымок.

Centro Nacional De Prevention De Desastres на анимированном семафоре в настоящий момент обозначал актуальную опасность желтым цветом.

Люди вокруг меня говорят по телефону, пишут тексты, перекапывают разное дерьмо, конструируют реальность, гоняются за событиями… Смотрю на них: пытаются вписаться.


В таком состоянии экзистенциалистской медитации я вспомнил о золотых смесителях из дворца Саддама в Тикрите.

Золотые смесители Саддама. Маркатович сказал, что их тайком протащил через границы какой-то журналист, который работает на иностранцев.

А вдруг, подумал я, Борис тоже взялся за какой-нибудь такой бизнес и плюнул на карьеру журналиста? Может, он добрался до какой-нибудь месопотамской скульптуры тысячелетней давности и сейчас тащит её на себе через пустыню… Кто знает? Местные банды наверняка пытаются втюхать иностранцам всякую всячину, в том числе и памятники культуры. Если они будут искать журналиста, похожего на контрабандиста, то конечно же заметят его! И если какой-то оператор способен тайком провезти смесители Саддама, то одному богу известно, что притащит сюда этот тип. Скорее всего, что-то не имеющее никакой ценности, но зато крупного размера.

Стоп… А тот оператор, кто бы это мог быть? Кто-то из наших, тех, что снимали для иностранцев, когда здесь была война. Сейчас они ветераны, профи, такие, каких в нормальных странах найти нелегко. Э-э, я даже вздрогнул — как же я забыл о них! Они наверняка и сейчас ещё в деле. Наши люди со всеми общаются. Вот их и надо распросить! Все журналисты сконцентрированы в Багдаде, в отелях, в пресс-центрах. И конечно же, все земляки друг друга уже знают.

Надо бы спросить у Рабара, кто из наших ещё остался там… «Журналисты покидают Ирак»… Он сейчас, наверное, в пути, а может, уже вернулся. Мы с ним никогда не конфликтовали, подумал я, а то, что он ушел в ГЕП, так какое мне дело.

Я уже нажал на его номер в списке контактов моего мобильника, уже прозвучал сигнал с его стороны, и тут до меня дошло, что это номер, оставшийся с того времени, когда он работал в нашей редакции. Начинался он с тех же цифр, что и мой.

Я выключил телефон.

Мне был нужен новый номер его телефона, в ГЕПе. Может, позвонить его жене и спросить… Но его домашнего телефона у меня не было, адреса тоже. У меня теперь вообще не было ничьих адресов. Звоню людям на мобильный, пишу им имейлом — иногда кажется, что все они живут где-то в воздухе.


Я пошел к их секретарше.

Тихо произнес: — Сорри, у меня личный вопрос…

Она слегка растерялась.

— Ты что сюда забрел?

Я смутился.

— Ну, понимаешь, мне нужен номер домашнего телефона Рабара, или хотя бы его адрес…

— Рабара? — её взгляд стал озабоченным.

— Видишь ли, это чисто личное дело. Я ему кое-что одолжил… У тебя в картотеке ведь есть его домашний номер?

Она посмотрела на меня так, как будто мы заговорщики.


Записала номер молча, как будто передает мне номер наркодилера.

Я подмигнул ей.

— Ираки пипл, — произнес я.

Увидел, что она не поняла, и сказал как бы в шутку: — Это типа пароль.

— А что должна сказать я? — спросила она.

— Айм сорри, — ответил я. И добавил: — Спасибо тебе.

— Айм сорри, — сказала она.


Жена Рабара дала мне номер его мобильного, и я обнаружил его в аэропорту Франкфурта между двумя рейсами.

— Э-э, ты! Откуда? — Голос звучал так, как будто это старый приятель, с которым я давно не разговаривал. Не хватало только вопроса: — Что не звонишь?

— Ну вот, — сказал я гораздо тише, чем он. — Видишь, вспомнил тебя…

— Отлично! — сказал он. — Как там дома? Дождь идет?

— Нет, но может пойти.

— Вот это я люблю! — загремел голос Рабара. — Дождик, дождь, дождище, ливень… — Вот что я хочу!

Я подумал, что пребывание в Ираке подействовало на него как-то странно.

— Я, брат, соскучился по дождю, понимаешь… А тут, во Франкфурте, ничего похожего, — сказал он разочарованно.

После обсуждения погоды я наконец-то спросил, кто из наших всё еще остается в Ираке. Он назвал несколько имен: Матко Коканович, ну, ты знаешь Матко, он выездной продюсер у каких-то нидерландцев, потом Вито Чувеляк, фотограф, он раньше работал на нас, то есть на вас, а сейчас работает на «Рейтер»… А, еще один, его зовут Томица, может, ты его знаешь, он оператор, снимает для ATPN, это английская контора… Потом вспомнил ещё двоих, какого-то Зидарича и какого-то Шоваговича, их я не знал.

Бориса он не упомянул, так же как и я.

Я сказал ему, что сейчас мы заняты одной глупой темой: перечисляем имена всех наших, которые в Ираке, чтобы продемонстрировать, что и мы тоже участвуем в глобальных событиях… И добавил: — Эта тема меня не очень интересует, так что мне вообще не бэд, если вы её у меня стырите…

— Слушай, — сказал Рабар, — всё хочу спросить… ГЕП и ПЕГ, случайно, не помирились, после того как я ушел?

— Да нет…

— Перемирие? — спросил он.

— Вообще ничего. Всё по-старому.

— Эх, мать твою… Ну вот, я тебе всех перечислил… Созвонимся! — закончил Рабар, потому что в ходе разговора вспомнил, каково стечение обстоятельств. За последние несколько недель он совершенно забыл местные дрязги. Когда человек на некоторое время выбирается за кордон, все наши стычки и ненависть выглядят бессмысленными, даже невозможными. Такое и со мной бывало, во время войны, когда я уезжал. А домой вернешься, привыкаешь быстро.

Я немного погуглил и нашел мейл-адреса личностей, которых называл Рабар.

Всех их попросил мейлом передать Борису, чтобы он срочно позвонил в редакцию. Попутно приложил и одну его иракскую фотку. Они-то уж ответят, встречали его или нет… Я был очень доволен, что наконец-то сдвинулся с мертвой точки. Ведь хоть какую-то информацию я получу. Тут зазвонил мой мобильный. Надпись: РАБАР.

— Э, Рабар, ты…

Ничего себе, это был не Рабар, а Дарио. Он сказал: — Слушай… ты звонил?

Черт побери, Дарио как новичок унаследовал служебный номер мобильного Рабара, тот, по которому я позвонил в первый раз.

— Нет, это ошибка, случайно… Я куда-то не туда нажал, — сказал я этому парню.

А он вдруг и говорит мне начальственным тоном: — М-м-м-м, если тебе нужен Рабар, он ушел в ГЕП.

— Да нет, — сказал я. — Это ошибка.

— Ладно, ничего страшного, старик… — сказал он, как молодой начинающий полицейский, который наконец-то что-то раскопал.

— Ладно, пока! — отрезал я.

* * *

«Being a Marine is not something I do. It's what I am», — говорит один.

Потом цитирует Роммеля: «When in doubt, attack».

* * *

Позвонил Маркатович.

— Есть новости насчет банка? Как думаешь, они будут его спасать? — сразу же заскулил он.

— Я думаю, что они будут спасать собственную задницу.

— Думаешь? Мне ждать?

— Откуда я знаю?! Ты что-нибудь продал?

— Нет, — сказал он. — Мы же с тобой так договорились.

Я покрутил головой и тяжело вздохнул. Сначала хотел наорать на него и сказать, что мы никакого хрена ни о чём не договаривались. Тут я вспомнил, что и вчера орал на него… И сказал: — Не перекладывай на меня ответственность. Я к этому не имею никакого отношения. Это твои бабки.

— Я всё-таки подожду, — сказал он тихо.

— Что делать, вот и я жду звонка, от психа, — сказал я. И добавил: — Когда-то люди ждали и потом получали квартиры.

Он, видно, как-то не так меня понял и сказал только: — Большое тебе спасибо.


Я щелкнул на сайт www.moja-kinta.com, где у команды с биржи есть свои форумы. Они располагали информацией, но им нельзя было верить на слово. Если у кого-то из них есть акции РИБН-Р-А, то он найдет аргументы, только бы остановить лавину… Так, в частности, некто под псевдонимом Галстук имел надежную информацию, что государство займется санацией банка, так как в противном случае регион Риеки будет иметь политические проблемы… Возможно, это был Маркатович. Другая команда его оплевала. Поддержал его лишь форумщик Radex. Возможно, и это был Маркатович. Те борцы, что в меньшинстве, обычно брали по несколько псевдонимов и таким образом формировали общественное мнение. Я тоже логировался под своим ником — Гьюро Пуцар Стари — и выразил Галстуку и Radex‘y умеренную поддержку.

Потом принялся названивать шишкам… У министра экономики, пока тот был в оппозиции, я два раза брал интервью, и было бы в порядке вещей, если бы он отозвался. Не отозвался. Его пресс-атташе была убийственно благопристойна и переключила меня на кабинет заместителя председателя правительства, там я заговорил более агрессивно — сказал, что им будет лучше что-нибудь мне сказать, но эта пресс-атташе ответила, что шантаж она не приемлет…

— Нет, лучше вам всё-таки что-то сказать, потому что иначе мне придется…

— Что придется? Выдумать? — спросила она. И добавила: — Мы всё рассказали на пресс-конференции.

— Да вы ничего не сказали. Государство поддержит банк? Или нет? — спросил я голосом борца за справедливость, выступающего в поддержку маленьких людей и мелких акционеров.

— Это не государственный банк.

— Говорят, что вам его возвращают. Об этом вы ничего не сказали, — я продолжил атаку.

— То, что мы не сказали, сказать нельзя.

— Но вы не сказали и «нет»…

— Мы ничего не сказали…

— Вот видите! — ликовал я.

— Вам не удастся меня спровоцировать. Я перезвоню вам, если господин заместитель председателя будет…

— Хорошо, — сказал я.

Весь мой запас журналистской агрессивности был исчерпан. Не знаю, как дается такое другим. Я родился не для того, чтобы рыться в дерьме.

Подперев голову руками, я смотрел в окно, на небо, которое по-прежнему хмурилось, раздумывал о Red Bull поколении, о рогах и крыльях…

Тут в редакцию влетел Чарли.

Он начал со своего стандартного текста: «Весь день гоняю…» Кто бы ни поручил ему какую угодно работу, он обязательно начинал подавать сигналы перегруженности и ужасающей нервозности. Однако успел подмигнуть мне и сказать: «Читал интервью… Билеты, которые прислали в редакцию, я взял себе, хочу пойти посмотреть».

Потом устремился к компьютеру и принялся как заводной тыкать в него пальцами.


Наконец появилась и Сильва. Сказала, что разговаривала с какой-то женщиной, которая тут сидит, ждет под дверью…

— Ты имеешь в виду мать Нико Бркича, который должен был играть в Нантесе?

Она сказала, что хотела бы об этом написать, и я удивился. Сказала, что хватит с неё писать только об эстраде, что ей хочется чего-нибудь более серьезного, и ей интересно узнать, что об этом думаю я.

Сильва хочет проститься с имиджем бывшей манекенщицы, сообразил я. Недавно она поступила на социологический, заочное обучение… Для философского факультета тоже никогда не поздно.

— И под какую рубрику бы ты это подогнала?

— Злоупотребления в спорте, — сказала она профессионально.

И коротко и ясно изложила мне свой тезис: в спорте, в сущности, нет ничего позитивного.

Я кивнул.

Сильва продолжала: — В спорт, так же как и в модельный бизнес, тебя берут когда ты еще сопляк и ничего не понимаешь. И вокруг тебя постоянно орудует какая-то мафия… Ах, он ещё малолетний. Ты и не знаешь, каково это…

Похоже, и она когда-то должна была играть в Нантесе, подумал я.

Всё это очень похоже: продажа ног. Знаю, её послали в Милан, когда ей было семнадцать, некоторое время она провела там, но в первую лигу не пробилась. Вернулась. Потом сообразила, что здесь может делать вид, что добилась там большого успеха, и стала появляться с какими-то непонятными типами, иногда фигурировала в рубрике «Чем занимаются знаменитости», зарабатывала гроши на местных показах мод, отмечалась на разных гламурных событиях, сидела на кокаине и была не так чтобы очень далеко от элитной проституции. Приземлилась тогда, когда забеременела от какого-то типа, который предпочел остаться анонимным.

Зная всё это, я и поддержал её выступление против спорта: — Да, в спорте работа детей считается нормальной вещью. Где ещё есть такое? Посмотри только на эти клиники, на гимнасток. Мучить детей в спорте — нормальная вещь! А спортсмена можно мучить целый день, потому что спорт — это единственный вид работы, не имеющей фиксированного рабочего времени! Это совершенно противозаконно. Кроме того, в спорте вообще нет никакого содержания. Это шоу-бизнес для мужчин, не более того.

— Я возьмусь за эту тему, — сказала Сильвия так решительно, словно собирается в атаку.

— Возьмись! — сказал я так, словно ставлю печать и закрываю трудовую книжку манекенщицы.

* * *

Я отправился на интервью с Оленичем, свидетелем всех наших реформ. Я бы о нём никогда и не вспомнил, если бы он не дал объявление про квартиру в центре… Дней десять назад я пошел посмотреть ту квартиру, она оказалась слишком дорогой, но я договорился с ним насчет интервью.

С собой я взял фотографа, Тошо.

— Поедем на моей? — спросил он.

— О’кей.


Госпожа Анка Бркич всё еще сидела там же, где и раньше. Должно быть, ждала Сильву. Я поприветствовал её.

— Кто это такая? — спросил меня Тошо, пока мы ждали лифта.

— Это мать Нико Бркича, который должен был играть в Нантесе.

— А… Никогда о нём не слышал, — сказал он задумчиво, как будто это его промах.


Когда мы сели в машину, Тошо предложил мне косяк.

— Даже не знаю, — сказал я, — вообще-то я с бодуна.

Тем не менее я сделал две затяжки, а Тошо использовал оставшееся. Мы тащились в пробке. Когда кто-нибудь сигналил, Тошо только вздыхал: «Эх…» Количество автомашин в Загребе ненормально возросло, когда кончились война и изоляция, открылись кредитные линии и после десятилетия отказа себе во всём начался период компенсации. Эх… Покупали все, кто что мог, торговые центры вырастали как грибы после дождя, страна вступила в ВТО и другие похожие организации буквально в тот момент, когда Наоми Кляйн издала свою книгу «No logo» с целью отравить нам радость.

Но дороги остались такими как были. Эх… Город находился в фазе имплозии… Когда какой-то водитель из тех, что за нами, навалился грудью на руль и загудел, Тошо сказал: — Эх, блин…

Я сказал: — Хорошая трава, у кого достаешь?

Он заколебался: — Слушай… это не совсем, знаешь… трудно объяснить…

— Ладно, о’кей. Я просто так спросил…

— Нет, это никакая не тайна, — сказал Тошо. — В нашем квартале достаю, у одного парнишки, которого зовут Джо… Но ты прикинь, вижу как-то раз — этот парнишка заходит в кофейню, а там, смотрю, компания какая-то сидит в глубине… Я окликнул его: «Джо!» — а они, блин, прямо все и оглянулись на меня!

— Да ты что? — сказал я равнодушно.

Тошо пялился на колонну машин впереди нас: — Значит, смотри… Он мне потом объяснил. Сечешь, когда они по мобильникам о чём-то договариваются, каждый каждого называет именем Джо, ну, въехал, из-за ментов. И точно так же друг к другу обращаются, мол, привет, Джо, ты как? Без проблем, Джо, есть всё, что надо…

— Ага… Значит, все они — Джо.

— И теперь смотри, если менты будут искать Джо, то они, блин, останутся с носом, потому что в нашем квартале пятьдесят парней по имени Джо. И смотри, кодла меня сразу раскусила. Теперь они меня типа знают. А когда я туда захожу, бармен мне всегда говорит: «Привет, Джо!»

— Ого, а я и не знал, что ты Джо?! — Я повернулся лицом к нему.

— Так и я не знал! — воскликнул Тошо.

Потом затих, потом добавил: — Эх, блин…

В конце концов мы добрались до центра, тем временем начало потихоньку накрапывать и к дверям мы подошли немного подмокшими и запыхавшимися.

Старый экономист ждал нас в своей прохладной, темной квартире, выбритый, в черном костюме, белой рубашке, с бордового цвета галстуком. Ему было за восемьдесят, но держался он как бодрый дирижер на пенсии. Я уже привык, что, когда я прихожу, люди чувствуют себя важными, я постоянно кого-то интервьюирую, выкладываюсь по полной программе, а потом этого человека совершенно забываю.

Мы сели за журнальный столик в гостиной.

Он говорил об экономике при социализме. «…Экономическая открытость миру имела своим следствием политическую демократизацию в стране… Рынок вел к децентрализации в принятии решений… Реформы тормозила политическая бюрократия, напуганная тем, что теряет власть…»

Я смотрел, как господин Оленич говорит о былых временах, слегка приподняв подбородок, как будто позируя старым мастерам. Потом я налил себе отличного виски, любезно выставленного на столик. Старый экономист, без гроша в кармане, продает квартиру, однако же потратился на виски… Достойно уважения, подумал я.

Тошо ходил туда-сюда, приседал, выпрямлялся. Между двумя снимками подавал мне сигналы немного расшевелить господина Оленича. Понятно, он хотел, чтобы я задал тому какой-нибудь вопрос, который заденет старика за живое, может, он тогда сделает какой-то жест руками, изменит выражение лица и перестанет вести себя как русский диктор в программе новостей.

— Вы участвовали в подготовке югославской реформы 1965 года. Почему она провалилась? — спросил я.

Выражение лица действительно изменилось, глаза сверкнули. «…Ту реформу возглавлял Киро Глигоров, тогда министр финансов…» Так, теперь руки… «…Но нельзя сказать, что она провалилась…» Поворачивает голову, поднимает палец. «…В мире она была оценена как существенное изменение…» Опускает палец, будто показывает какую-то конкретную точку на столе. «…Это был конец директивного планового хозяйства. Тем самым мы ушли далеко вперёд по сравнению с другими коммунистическими странами…». Поднимает ладони, словно спрашивает: и что вы хотите? «…Это означало разновидность рынка в рамках социализма… И это привело к децентрализации, но вместе с тем и к сопротивлению, к политическим процессам… Позже в Хорватии и Сербии были сменены все руководящие органы… И, думаю, вы понимаете, что семьдесят первый год в Хорватии стал отголоском реформы шестьдесят пятого».

— Да, да, — киваю я, Тошо щелкает кадры.

«…Но тем не менее всё это закончилось в 1974 году конфедеральной конституцией…» Немного рассержен. «…Но после этого приостановилось развитие экономики…» Кивает головой… «…В старой политической структуре многие сопротивлялись реформе, а сведение счетов с Александром Ранковичем…» …взмах рукой, словно сметает со стола фигуру «…был попыткой это сопротивление устранить».

Тошо, сидевший на корточках, встал, его лысина была в каплях пота.

— Блестяще! — сказал он мне. Должно быть, получилась хорошая серия снимков.

— Простите? — сказал господин Оленич.

Тошо слегка смутился и сказал: — Эх, да… Тот Ранкович, тайная полиция, так, да… Хорошо, что вы его убрали.

Бросив на них взгляд, я, со стаканом в руке, чуть не подавился.

Старый экономист посмотрел на меня как на того, кто понимает: — Я никого не убирал. Это были процессы.

— Процессы, конечно, — сказал я. А Оленич, разведя руками, добавил: — Уберешь кубик здесь, а рушится там.

— Ну, хорошо. Я своё дело сделал. Будьте здоровы, — сказал Тошо.

— Пока, Джо, — сказал я.

— Всего доброго, господин Джо, — сказал старый экономист.

В горле у меня пересохло, и я налил себе ещё виски. И в другой стакан воды.

Оленич говорил о развитии, о долговом кризисе восьмидесятых, когда, по его словам, не было никого, кто навязывал бы решения своим авторитетом.

Под конец он принимал участие и в попытке Марковича осуществить перестройку: — Мы хотели организовать гуманную приватизацию, — сказал он, — такую как у словенцев, социал-демократическую, а вовсе не то, что получилось у нас… Но Марковича остановил Милошевич. Это опять была политическая бюрократия, напуганная перспективой утраты власти, просто она рядилась в националистические одежды. Так погибла Югославия, — закончил господин Оленич короткий пересказ своей версии новейшей истории.

— Простите, одна секунда, — сказал я Оленичу.

Звонил мой телефон, неизвестный номер. Я понадеялся, что это из министерства, насчет Ри-банка.

Откликнулся и услышал: — Это Милка.

— Кто?

— Я, тетя Милка, ты меня слышишь?

Я её слышал.

— Хм, знаете, давайте попозже, сейчас я беру интервью…

— Скажи мне, где он! — закричала она. — Не надо так со мной, это мой единственный сын!

— У меня сейчас интервью.

И отключился.

Положил мобильный на стол, потом отодвинул его подальше от себя, как будто он не мой. Меня прошиб пот.

Мобильник снова зазвонил.

Господин Оленич, этот живой свидетель краха, сидел передо мной и смотрел на меня.

Мобильный продолжал наигрывать Satisfaction, там, на его половине стола.

Я мысленно искал выход: надо сказать ей что-то, что сказал бы какой-нибудь пресс-атташе. А что сказать? Что меня нет? Ещё вчера я почувствовал, что стану виновным во всём. Мобильник вибрировал и наяривал музыку. Милка… Я понимал, что врать Милке не могу. Она мать, а я просто журналист. Я посмотрел на мобильный. Подумал, что всё-таки должен ответить. Если я ей не отвечу, она заподозрит, что что-то не так. Решил взять себя в руки, придать голосу глубокий, успокаивающий тембр, прочистил горло.

Протянул руку к аппарату, но тут же отдернул. Почувствовал, что не справлюсь.

Милку я знал хорошо: наверняка всем растрезвонила… Особенно в наших местах.

Женщины из провинции прекрасно знают границы поля своей деятельности: всё, что касается семьи и родни. Политику и другие внешние связи они оставляют мужьям, но что касается связей родственных, то если окажется, что за кем-то надо следить, изучать его, выносить ему мозг, добиваться от него какого-то признания и покаяния — они тут как тут.

Милка, я всегда чувствовал это, была неофициальным руководителем «отдела внутренних дел» всего нашего рода. Она регулярно всех навещала, так же регулярно приглашала к себе, расспрашивала. Поддерживала связь даже с дальними родственниками, живущими на других континентах…

Я всегда старался держаться подальше от Милки. Она действовала незаметно, как бы распространяясь в атмосфере. Когда она приезжала к нам, то всегда причитала из-за своего сына, тем самым воздействуя и на мою старушку, которая тоже начинала причитать, уже из-за меня… И они причитали вместе, в моем присутствии, из-за незаконченного факультета, из-за того, что я всё никак не женюсь, что у меня нет детей, что у меня нет квартиры и что я, стоит мне их услышать, выпиваю подряд по пять банок пива. Их оружием было причитание, и с его помощью они уничтожали вокруг себя всё. Рядом с Милкой я всегда чувствовал себя глубоко несчастным даже тогда, когда считал, что мои дела идут хорошо. Я был счастлив, что не видел Милку с тех пор, как она рассорилась с моей матерью во время судебного процесса о наследстве какого-то родственника, когда ни та, ни другая ни на что не могли претендовать, а просто болели за разные команды.

Тут и произошло столкновение. Милка была старшей, она выступала как авторитет и не могла простить моей старушке, что та с ней не консультировалась, а это выглядело примерно так же, как если начальник отделения полиции проигнорирует приказ министра. Но моя старушка в этом своем бунте держалась храбро и не сдалась…

Но, как говорит моя мать, сейчас ей пришлось столкнуться с долгосрочными последствиями… Дело в том, что Милка кропотливой работой на местах смогла настроить против неё всю родню и превратить её в диссидента своего племени.

Мать моя, разумеется, озлобилась, критикует Милку везде, где может, вся на нервах, как советский диссидент, за спиной которого вечно следует КГБ, но поддержка у неё слабая и совершенно ясно, что власть всё еще в руках Милки.

Милке удалось в определенной степени изолировать нашу семью от остальной родни, и за это, говоря между нами, я был ей благодарен.

Ввиду того что нам с матерью особо говорить было не о чем, она постоянно информировала меня о развитии конфликта, который отсюда, из Загреба, сильно напоминал сериал на основе реальных событий. Этот красочный средиземноморский сюжет я иногда со смехом пересказывал на вечеринках. Но самое главное, что пока моя старушка вела свою яростную диссидентскую кампанию, это поддерживало в ней жизнь, в противном случае пенсия бы её убила. Лучше ей вести свою войну, чем впасть в летаргию, считал я.

Я не обдумывал это так же глубоко, как Оленич размышлял об экономике. Отсюда, из Загреба, мне казалось, что все эти события находятся за гранью реального и никак не связаны со мной. Неужели же мне следовало серьезно анализировать их конфликт?!

Оказалось, что да — нужно!

Потому что, если задуматься чуть глубже, станет ясно, что в этом конфликте у моей старушки в рукаве был припрятан туз… Я!

Поэтому она и раздавала всем подряд мой номер телефона — хотела показать, что наша фракция еще ого-го как сильна. На местном уровне у нас, может, и нет серьезной поддержки, но мы контролируем столицу и СМИ… Запад на нашей стороне, либеральная интеллигенция тоже.

Только сейчас до меня дошло, что означал приезд ко мне Бориса по рекомендации моей матери при таком раскладе… Она дала ему номер моего мобильника и направила ко мне как какого-то бедолагу, который будет умолять меня помочь ему получить убежище. Этим она хотела перед всеми унизить Милку! Всё ясно, именно поэтому Милка теперь ничего и не знает о Борисе! А он согласился принять помощь от диссидентки и предал свою мать, переметнулся на другую сторону, как какой-нибудь танцор Большого театра, продавший свою гомосексуальную душу.

Я постепенно начал понимать, как вляпался, но у меня не было сил нырнуть в эту магму… А теперь ещё и врать Милке насчет Бориса. Потому что ведь ясно, сейчас она и меня считает участником заговора… Да так оно и есть. Но плевать нам на всё, что касается Милки — я главный оперативный работник на службе у моей старушки. Это неопровержимый факт. Она разработала идею заговора, а я претворил её в жизнь. Мы не только унизили Милку, склонили её собственного сына предать её, нанесли удар в самое больное место, нет… Мы пошли ещё дальше! Послали её сына в Ирак, чтобы он исчез там, в пустыне…

Мобильник звонил и вибрировал на столе.

Оленич смотрел то на меня, то на мобильник. Морщился, словно увидел у себя на кухне таракана. Похоже, он считал всё это представление недостойным того исторического контекста, о котором мы говорим.

Мобильный вибрировал, а я чувствовал, как меня настигает всё то, от чего я десятилетиями пытаюсь убежать. В моей голове возникали картины… Милка превращается в верховного представителя бывшей жизни… Я вижу, как меня преследует провинция, всё то… Прошлое, духи предсовременной жизни, магма, от которой я хотел освободиться. Я видел самого себя, бегущего по городской пустыне (что-то вроде Елисейских полей), и гонящихся за мной крестьян, вооруженных вилами и вообще чем попало (кто что успел схватить), как в крестьянском восстании, а Милка впереди всех — ведет их в наступление, как Марианна у Делакруа, в полурасстегнутом одеянии, со своими старыми сиськами наружу, храбро воздев руки… О, боже!

Откуда вдруг взялось всё это?! Ну хорошо, я сбежал в Загреб, стал городским жителем, был на тысяче концертов, живу с актрисой, которая играет в авангардных спектаклях, держусь всегда «кул», делал всё как положено… Может, даже иногда и больше, чем положено. Потому что: страх, как бы кто не подумал, что я деревенщина, заставлял меня читать совершенно непонятные постмодернистские книги, смотреть невыносимые авангардные спектакли (даже те, основной идеей которых было мучить публику), слушать прогрессивную музыку (даже тогда, когда это не соответствовало моему настроению)… Я ненавидел всё поверхностное, всё популярное! Если что-то становилось слишком популярным, я такое не мог больше переносить… Даже в моменты тяжелого опьянения, когда мне хотелось поднять руки под какой-нибудь популярный рефрен, я тут же их опускал… Возможно, я был немного скованным. Но я соблюдал дисциплину! Я над этим РАБОТАЛ! Получается, что напрасно… Вдруг выяснилось, что они снова дышат мне в затылок. Оказывается, они просто затаились. Я полагал, что от них избавился, но сейчас, с помощью Бориса, они окружили меня и сжимают кольцо. Мой мобильный вибрирует на столе, и всё становится «хот». Меня облил пот.


Я вздохнул, как больной.

— Они медлительны… но они меня преследуют, — сказал я Оленичу.

Он посмотрел на меня, мягко говоря, вопросительно.

— Что вы сказали?

— Мах, я процитировал Адмирала Махича.

— A-а, — произнес он и посмотрел на меня, как психиатр на пациента. — Это какой-то военачальник?

— Нет, неважно.

Я потянулся за мобильником и выключил его.

Тут Оленич неожиданно улыбнулся и посмотрел куда-то вдаль, прямо перед собой.


Я подумал, что лучше всего было бы продолжить интервью, забыть про Милку, однако не смог вспомнить ни одного из подготовленных вопросов.

Налил себе ещё немного виски.


— Как вы думаете, что будет с Ри-банком? — спросил я неожиданно даже для себя.

Господин Оленич весь подобрался. Улыбки как не бывало. Я подумал, что, наверное, он перенервничал из-за моего странного поведения. Он бросил на меня строгий взгляд.

— Во времена самого жесткого национализма девяностых, когда ты больше не смел употреблять слово экономика… — тут он перевел дух — …а только хозяйство!.. Чтобы показать, что всё это наше. Тогда наши банки были общими усилиями ограблены, и все вздохнули, когда они были проданы иностранцам!

— Да, да, — закивал я, надеясь этим его успокоить.

— Я думаю, что это была функция национализма… в Восточной Европе. Разумеется, националисты — это те, кто имеют право всё продать, ведь подразумевается, что они пострадавшие!

— Интересно сформулировано, — сказал я. — Но сейчас…

— Так вот пусть сейчас они и думают! — отрезал он.

Скажи это Маркатовичу, подумал я.

— Но немцы хотят от банка избавиться. Государство может получить его обратно! — сказал я.

Оленич скроил какую-то гадливую гримасу. Приподнял подбородок.

— Послушайте, Югославия была суммой малых национализмов, которые объединились в борьбе против крупных. Так мы избавились от итальянцев на море и немцев на континенте. Сделать это в одиночку мы бы не смогли. После того как мы с этим справились, мы потеряли и Югославию, то есть сербов, и сейчас двигаемся самостоятельно. Однако видите, теперь мы снова в игре с крупными игроками, итальянцами и немцами. Вот вам и вся история.

Хм, содержательно, подумал я.

— Но в результате этого страдает много ни в чем не повинных людей, — сказал я и допил остаток виски в моем стакане.

Оленич посмотрел на меня так, будто я мелю что-то такое, что не относится к нашему контексту. Потом, словно вспомнив то, что не сказал, добавил: — Итальянцы и немцы сейчас владеют всеми нашими банками. Разумеется, к немцам я отношу и австрийцев. Поблизости и венгры. Они не столь существенны, но ИНА…

— Хорошо, — я попытался прервать его, — но вернемся к Ри-банку… Немцы его готовы отдать. Как вы считаете, государство возьмет его обратно?

Раздраженный Оленич встал и подошел к окну. Раздвинул шторы, посмотрел на улицу. Там лил дождь.

— Всё это, если проанализировать глубже, бессмысленно. Я строил социализм. Это, в сущности, было формой сопротивления глобальному капиталу, — прозвучало от окна. Он, казалось, покорно рассматривал всё, что осталось от того прошлого. — Мы просто вертимся по кругу на одном месте. Для того чтобы защититься от немцев, нам приходится заигрывать с сербами. И наоборот.

Ну хорошо, подумал я, а где же прогноз?

— Возможно, — сказал я. — Но меня больше интересует краткосрочно…

— А меня — нет, — отрезал Оленич. — У меня, в мои годы, на это нет времени. Если уж вы решили сделать интервью со мной, то не морочьте мне голову мелочами. Я знаю, что такое пресса. Если я заговорю с вами о Риекском банке, то вы вынесете это в заголовок и выбросите всё самое существенное.


Я продолжал сидеть там же, молча. Смотрел против света на Оленича, стоящего перед окном. Этот старик попал сюда из серьезных времен, подумал я. И он всё еще здесь, каким-то чудом, возможно, последний из тех, с кем я успел познакомиться… Старые модернизаторы, подумал я. Как же они были серьезны, как напролом шли прямо к своей цели… Если бы я сегодня встретил Тито, каким он был в 1937 году, и если бы он, вынырнув из какой-то реки времени, ввалился в «Лимитед» и рассказал мне, как и что думает, если бы посмотрел мне прямо в глаза, я бы наверняка шарахнулся от него в сторону, решив, что он сумасшедший.

Я опять налил себе виски.

Старик по-прежнему стоял, смотрел в окно. Там сверкнула молния, он повернулся ко мне, смерил взглядом…

Думаю, он решил, что я пьяница. Похоже, уже ждал, когда я уйду.

Но я не мог уйти, мне не хватало ещё какого-нибудь конкретного случая из его жизни.


Спрашивать Оленича про интересный случай из его жизни мне было как-то неловко. Я подумал, что он может выставить меня за дверь, под ливень, если я попрошу его «а расскажите мне какой-нибудь особенный случай из вашей личной жизни», поэтому начал издалека, заговорил о Киро Глигорове, потому что мне показалось, что его имя Оленич произносил дружелюбно. Я решил таким образом подвести его к теме личной жизни.

Тут Оленич снова сел. Налил немного виски и себе, это было хорошим знаком.

— Интересно, — сказал он печально, — был один момент, когда вы очень сильно напомнили мне Киро.

— Да что вы! — выпалил я с слишком большим жаром. — Как так?

Он немного повеселел: — Несколько лет назад я был там, в Македонии, на каком-то симпозиуме. Кто-то обо мне вспомнил и меня пригласили…

Он стал держаться свободнее, жесткое выражение его лица смягчилось, и после ещё одного моего наводящего вопроса рассказал необычную историю о распаде Югославии.

Может ли такой быть президентом?

Вот что рассказал мне Оленич:

— …И когда я уже был там, я сказал, что надо бы сообщить Киро, я подумал, когда ты приезжаешь в какую-то страну и знаком с её президентом, жалко с ним не повидаться… У Киро как раз подходил к концу второй срок, я подумал, что дел у него сейчас не так много… И вот, сидим мы в его кабинете, мобильный звонит не переставая, а он его тогда только-только получил и не знал, как выключить.

А я тоже не знал.

Это выглядело именно так, как сейчас, когда мы разговаривали, а ему звонили всё время, потому что он был президентом. И он не знал, как его выключить, так же как только что и вы, и так вот мы, два старикана, сидим перед этим мобильным и смотрим на него. И мобильный нас изводит, как плачущий ребенок… Вот я и вспомнил это благодаря вашему телефону.

Ну, вот… этот мобильный у него звонит, я сижу, жалуюсь на наши пенсии, а он говорит: — Оле… — это он так меня звал, Оле… Говорит: — Оле, смотри, зарплата у меня семьсот марок, а ведь я президент, и я всё время думаю, что мог бы получать и побольше, но мне как-то неудобно сказать им, чтобы повысили…

Вот, Киро всегда был таким. И мы с ним хорошо так разговорились, хотя мобильный звонит и звонит, и мешает. И тут он меня спрашивает, а что я думаю насчет того, кто мог бы его сменить на посту президента. Потому что у него кончался второй срок и он больше не мог избираться. И сейчас ему нужно было бы выбрать кого-то, кого он сможет поддержать лично, а он не знает, кого из более молодых поддерживать…

И я ему говорю: — Не знаю, я не очень-то и слежу за всем этим, может, Васил Тупурковски… Ну, тот Тупурковски, знаете, да? Такой пузатый, с усами, тот, что всегда ходил в каких-то джемперах. Он был совсем неглуп. И опыт у него был, политический, ещё из времени Югославии, к тому же он социалист, можно считать, что годится…

А тут мне Киро и говорит: — Да, Васил, я тоже о нём думал… Не то чтобы нет кого-то получше, но как-то я не знаю…

Задумался Киро, смотрит куда-то вдаль…

И тут вдруг меня спрашивает: — А помнишь ты, Оле, как распадалась Югославия?

— Помню, — говорю я.

И тут Киро начал: — Тогда был тот самый, последний съезд партии… — Понимаете, Киро мне стал рассказывать о том последнем заседании, на котором всё полетело к чертям, потому что словенцы заявили о выходе из СФРЮ, а Рачан туда же повел и хорватов… Но ещё до того как они в конце концов вышли, говорит мне Киро, заседание тянулось целый божий день, тут были и дискуссии, и ссоры, и всё это происходило драматично, напряженно, длилось часами, уже наступила ночь, а заседание всё никак не кончается, и тут Васил, а он сидел рядом с ним, сказал Киро, шепчет ему на ухо, что проголодался, что больше не может терпеть, что он сейчас выйдет…

А Киро ему говорит: погоди, видишь, все хотят выйти, и словенцы, и хорваты, а если сейчас выйдешь ты, то получится, что первыми из СФРЮ вышли мы, македонцы…


Ты не должен выходить, говорит ему Киро, и тот тогда послушался, остался…

И потом, когда словенцы вышли, Васил шепчет Киро: — Ну, теперь и я пойду…

Но Киро его не пускает.

— Да я умираю с голоду, — говорит Васил, а Киро его усмиряет, говорит: терпи, не видишь, страна разваливается, мать твою… Я не могу допустить, чтобы потом считали, что это мы её развалили из-за того, что ты проголодался, говорит Киро, дождись перерыва, а не то история тебя осудит…

Ну, ладно, говорит Киро, по счастью другие тоже проголодались, и тогда устроили шведский стол, тут уж Васил наелся, а я взял только два канапе, ничего мне в горло не лезло, понимаешь, не до того было, потому что я видел, понимал, что последует дальше… Я мог уже и мертвых пересчитать, поверь мне, у меня был опыт… Вы ведь понимаете, я вам это пересказываю на том сербском, которым говорил мне всё это Киро…

И вот, говорит Киро, вернулись мы после этого шведского стола в зал заседаний и всё очень быстро закончилось, потому что туда не вернулись ни словенцы, ни хорваты… Сейчас я не могу точно, во всех деталях вспомнить, что ещё рассказал мне Киро… Но вы понимаете ситуацию… И Киро говорит, что ж делать, я сказал Василу, поехали в Скопье, что ещё, здесь больше ничего нет.

А для Киро всё это стало страшным ударом, потому что он создавал и строил ту Югославию, и проводил реформы, ну вы понимаете…

И, говорит Киро, собрали мы свои вещи, пошли к машине, и я говорю водителю: — Поехали в аэропорт! — а сам всё думаю: вот, распалась Югославия, закончилась очередная историческая эпоха, сейчас я здесь, и кто его знает, может, я в этот Белград больше никогда и не вернусь, а тут дождик начался, и просто я не знаю, куда себя девать…

Но тут подал голос Васил, говорит: — Киро, тут на Карабурме есть отличный ресторанчик, открыто всю ночь и там всегда свежее жареное мясо… А Киро смотрит на него и говорит: — Так ты же только что ел? Не могу я, Васил, есть, нет аппетита, ничего я не хочу… Ты, если хочешь, иди туда, а я подожду тебя в машине, может, подремлю, говорит Киро. И, говорит он, поехали они туда, и Васил зашел в ресторан, но наверняка ему неловко стало, что я его должен ждать, говорит Киро, и он возвращается минут через десять и приносит это завернутое в целлофан мясо в пластиковом пакете. И вот, едем мы в аэропорт, я прислонился головой к окну, хочу успокоить нервы, вздремнуть, а в ушах у меня всё время звучит это шуршание целлофана, в который мясо завернуто…

Ну, сели мы в самолет, и поднимаемся над Белградом, а я всё смотрю вниз, в ночь… И только и думаю, как бы заснуть, а глаза закрою и в голове у меня одно: что же теперь будет? И прокручивается у меня перед глазами вся моя жизнь, и думаю я: погибла Югославия, нет её больше, не могу поверить… И что теперь будет с Македонией, когда все бросятся хватать кто что успеет… И вот, под нами внизу, черная пропасть, а я не могу заснуть из-за того, что всё время слышу этот шорох целлофана, слышу, как он шуршит в пакете, и так мне мешает этот звук, что я еще больше разнервничался, открыл глаза и посмотрел на Васила, чтобы ему сказать… И замер молча, глазам не поверил, когда увидел, как он трескает это мясо.

А он заметил, что я на него смотрю… Говорит мне: — Киро… Что может быть лучше холодной отбивной!

Киро всё это мне рассказывает, а мобильный его, на столе, звонит и звонит, и я не могу понять, из-за чего он больше разнервничался — из-за мобильного или из-за этого рассказа.

И тут Киро развел руками и говорит: — И вот теперь ты мне скажи, Оле, может ли такой быть президентом?

* * *

Слишком длинно для личной истории в еженедельнике, прикидывал я, выходя из подъезда Оленича… Дождь утихал, а я был голоден, почти как Васил, и зашел в первый попавшийся душный ресторан самообслуживания с дизайном семидесятых годов, оставшийся от социализма, где, как в тихом углу, сохранилась даже пожилая официантка в «боросанах» — характерной для того времени профессиональной обуви обслуживающего персонала.

Сегодня, когда в каждом бутике работает какая-нибудь расфуфыренная девчонка, распространяющая вокруг себя дух соревнования, такие омуты, как этот, действовали расслабляюще. Я съел рубец и потом, изрядно подвыпивший, подошел к стойке. Попытался завести со старой официанткой разговор о войне в Ираке, в стиле «что было хуже, война у нас или там у них».

Мне хотелось как-то убедить себя в том, что Борис, который выжил, сражаясь здесь как военный, выживет и там, оставаясь гражданским. Старая официантка старалась меня игнорировать, из уроков своей дипломатии у стойки она научилась тому, что с типами моего возраста о войне говорить не стоит, потому что как догадаешься, у кого ПТС, а у кого родственник в Ираке. Она только сказала: — Я бы не смогла ещё раз пройти через это…

Я простился с этим объектом, урбанистически отнюдь не малоинтересным, в самом центре города, с мыслями о неминуемой приватизации, которая как чуму изгонит отсюда и старую официантку в «боросанах», и рубец.

По дороге я позвонил Сане, она сказала, что идет домой — немного прилечь и сконцентрироваться перед премьерой, и решил вернуться в редакцию, чтобы её не беспокоить. Там я проверил почту. И очень разволновался, увидев сообщение от Вито Чувеляка, который в Ираке снимает для «Рейтер».

Чувеляк мне писал, что о Борисе ничего не знает, но ещё расспросит других…

Пришло еще одно сообщение — новое предложение об увеличении размеров пениса, но оно было неактуальным, возбуждение у меня уже сошло на нет.

Я попытался поработать с интервью Оленича, но снова начал звонить мобильный. Тот же самый номер. Я его сохранил как МИЛКА.

Я не отвечаю, и значит, она теперь поняла, что я в жопе. Я отключил сигнал и оставил только вибрацию. Каждые несколько минут мобильник бросало в дрожь. На экране, как высеченная на скале, была надпись: МИЛКА.

Постепенно я осознавал своё положение. Смотрел на проклятый дрожащий аппарат и думал: я виноват… Не нужно было его туда посылать. Это единственное, что я могу сказать Милке. А что ещё? Как обмануть её материнский инстинкт? Я виноват, вот и всё…

Но я не отвечал ей, защищался молчанием, как настоящий монстр.

Потом, наконец, всё кончилось. Мобильный затих.

Я попытался вернуться к интервью. Фразы плясали на экране, словно издеваясь надо мной. Я заказал кофе в нашем кафе, Анки Бркич там не было, должно быть, Сильва взяла её миссию на себя.

Я быстро выпил кофе.

Тут у меня стали болеть плечи и шея. Боль распространялась в направлении головы. Вот она уже там, пульсирует.

Потом мне позвонила мать. Ввиду того что, как я знаю, она считает разговоры по мобильному ужасно дорогими, речь пойдет, видимо, о чём-то важном. До сих пор я ничего не говорил ей насчет истории с Борисом, потому что при её участии любая проблема становится ещё большей.

Но о Борисе она ничего не спросила. Однако она сказала, что прочитала Санино интервью. И сказала, что ей стыдно за то, как Саня говорит о сексе.

Я задумался.

— Она говорит, а тебе стыдно? — спросил я.

— Мне стыдно, — сказала она оскорбленно.

— А что она сказала такого, что тебе «хот»?

— Что ещё за «хот»? Да говори же ты нормально… Очень тебя прошу… Спрашиваешь, что сказала? Сказала, что разденется догола для фильма. Вместо того чтобы пожениться и иметь детей, она будет раздеваться в фильмах! Да вы… Вы ненормальные!

— Да, ненормальные, — сказал я. — Что поделаешь.

Вообще-то она умела выбить меня из ритма, но сейчас я, должно быть, уже и так был выбит.

Её страшно оскорбило то, что я остался «кул». Она замолчала, я чувствовал её ярость, потом она выдавила из себя: — И это всё, что ты можешь мне сказать?

— Я на работе, — сказал я. — Не могу сейчас говорить об этом.

— Не знаю… Я просто не знаю… Откуда вы такие взялись, кто вас родил и воспитывал, и как вы стали такими, я не знаю! — сказала она и оборвала разговор.


Я думал о том, как мы стали такими.

Если бы я хоть в чём-то походил на свою мать, у меня было бы такое чувство, что я не существую. В этом заключалась проблема наших отношений. Я думал, что, может быть, я слишком стар, чтобы так себя чувствовать. Но во всяком случае, я существовал.

* * *

Мобильный телефон невероятное устройство. Сидишь где-нибудь, всё равно где, а с тобой всё время что-то происходит. Позвонил Маркатович. Он говорил тихо. Сказал, что звонит из ванной комнаты. Сказал, что его жена собирает чемоданы.

— Чьи чемоданы?

— Свои, — провыл он.

— A-а… Я думал, что твои…

— Свои, свои она собирает! Когда кто-то куда-то уезжает, он собирает свои чемоданы, а не чужие… — прошипел Маркатович.

Действительно, понятия не имею, с чего я взял, что она собирает его чемоданы.

— И куда она едет?

— Не знаю, — прошептал он. — Она совсем обезумела.

— Что случилось?

— Я сказал ей, что у меня есть акции Ри-банка и что я пока жду… И это стало последней каплей.

Я вздохнул. Если бы жена его любила, то не оставила бы ни в радости, ни в беде, подумал я.

— И куда она едет? — снова спросил я, не знаю, почему я застрял на этом.

— Да я же сказал тебе — не знаю, — прошипел он.

— Так ты её спроси, болван!

— Она с ума сошла, — сказал он испуганно.

— Ну и что?! — рявкнул я.

— Хорошо. Пойду спрошу, — сказал Маркатович и отключился.

Под конец позвонила и Саня. Сказала, что она было ненадолго прилегла, но её почти сразу разбудил телефон, а точнее, Милка, которая искала меня дома и не поверила, что меня нет, а когда Саня, очень вежливо, попросила оставить её в покое, потому что у неё сегодня спектакль, Милка ответила, что мы очень скоро узнаем, что такое на самом деле спектакль, и тогда Саня выключила телефон и занялась медитацией… Сейчас она уже чувствует себя гораздо лучше, сказала она. Сейчас она идет в театр, увидимся после премьеры, и чтоб я держал за неё скрещенные пальцы.

— Обязательно, — сказал я. И ещё я сказал: — Счастливо.

— Всё будет в порядке, — сказал я.

Я позвонил Маркатовичу и сказал: — У меня болит голова.

— Да? А… Почему ты мне это сообщаешь?

— Потому что я сейчас выключу мобильный, приму популярную таблетку и отправлюсь домой, хоть чуть-чуть поспать, — сказал я. — Чтобы ты не подумал, что я не хочу с тобой разговаривать, пока продолжается твоя драма…

— А-а, — протянул он отсутствующим тоном.

— Ладно, а как дела-то? Уехала Диана? — напомнил ему я.

Он как будто очнулся и доложил: — Закрылась в комнате. Я подсмотрел в замочную скважину. Что-то пишет. Думаю, что пишет мне письмо.

— Хорошо, позвони, когда получишь его.

* * *

Несмотря ни на что, я должен пойти на эту премьеру и насладиться искусством. Вариантов нет.

После душа посмотрел на себя в зеркало.

Посмотрел на полудлинную прическу… Слегка растрепал волосы. Может, немного геля? Хм, понятия не имею, как точно я должен выглядеть на этой премьере.

Вот уже пару лет я ищу какое-то клише для образа старого, но ещё не полинявшего рокера. Я больше не знаю, из какого я фильма. Раньше я пытался своим видом что-то сказать, а сейчас, похоже, я хочу что-то утаить.

Я смотрю на себя из зеркала, нервно. Этот спектакль — главный Санин тест в популярном театре. Мне нужно выглядеть относительно серьёзно.

Но не слишком, подумал я. Нужно бы как-то скомбинировать одно с другим…

Потом я примерил некоторые варианты.

Невероятно, как я устаю от переодеваний. Есть в этом что-то такое, что меня опустошает.

Нужно было спросить у неё, что надеть. Смотрю на часы. Глупо звонить ей сейчас. Из этого могла бы получиться смешная история, которую она однажды могла бы рассказать в компании: «Это была моя первая большая роль. Я перед выходом на сцену, стараюсь сконцентрироваться в артистической уборной, напряжение — жуть… И тут звонит мобильный, и Тин, бедняга, спрашивает меня: „А что мне надеть?“»

Смотрю на себя в зеркало… Какой образ принять?

Может, всё-таки остановиться на костюме?

Химия на сцене

Грудь.

Темнота.

Конец.

Ух, справилась, подумал я. Мои ладони были потными.

Аплодисменты.

Продолжительные аплодисменты.

Иногда даже слышалось «БРАВО!» По правде сказать, одним из выкрикнувших был я, когда она вышла кланяться третий раз и я увидел, что с её лица исчезло напряженное выражение.

Но всё это еще ничего не значило.

Премьерная публика состояла из местной элиты, погрязшей в лицемерии и поднаторевшей в формировании мнений особым ритмом. После спектакля, в очереди перед гардеробом услышать критические замечания трудно, здесь можно лишь заметить чью-нибудь гримасу или увидеть вопросительное выражение на чьём-то лице, словно его обладатель хочет с кем-нибудь проконсультироваться, однако спустя полчаса, когда под пиво и канапе пройдут первые консультации, дело уже будет выглядеть иначе. Существуют люди, чья миссия состоит в том, чтобы первыми высказать отрицательную оценку. Это их момент, и они осознают это ещё в процессе формулирования первого иронического замечания. Эти люди посещают всё, из чего состоит культурная жизнь, хотя им никогда ничего не нравится. Однако они необходимы.

Чарли один из них. Я вижу, как он приближается ко мне с загадочной улыбкой на лице, словно желая напомнить, что и я один из них.

— Режиссер… немного не дотянул, — сказал Чарли, который всю свою жизнь хотел поступить в театральный на режиссера.

Как и я, Чарли относился к категории людей, которые занимаются не тем, чем бы они хотели, потому что тем, чем хотим заниматься мы, занимаются другие люди, ввиду чего к ним мы всегда особенно критичны.

— Ну, я бы так не сказал, — сказал я.

— Актеры хороши, но, согласись, он перемудрил, — сказал Чарли.

Что я мог с ним сделать. В его голосе я слышал отзвуки своего голоса. Я не мог сейчас занижать критерии, которые мы с Чарли совместно установили в бесчисленных комментариях по поводу чужих спектаклей, книг и фильмов. У нас были жутко высокие критерии, и сейчас, благодаря им, я был в полной власти Чарли.

Я вздохнул и спросил: — Как тебе Саня?

— Она была великолепна. Но факт остается фактом, он перемудрил… Ему бы нужно это… так…

— Как?

И что он набросился на Инго? Я ожидал, что все будут говорить о «точной немецкой режиссуре».

Однако же, видишь, Инго Гриншгль восточный немец, и хуже всего то, что он и выглядит как восточный немец. Лицо в оспинах, прическа под хиппи, он вообще не производил впечатления западного человека, который нам покажет, что сейчас в тренде. Несомненно, снобы его списали.

— Ну ладно, не сердись, — сказал Чарли. — Но согласись, всё-таки он немного перемудрил.

Тут я выражением лица дал понять, что, возможно, я и признаю вину Инго. Поскольку Чарли похвалил Саню, следует пойти на компромисс, чтобы он в отместку мне не раскритиковал и текст, и свет, и игру Сани. Когда на тебя давят, какой-то фигурой приходится жертвовать.

В этот момент возле нас возникла Эла. У Чарли, поводимому, вылетело из головы, что она может здесь появиться, он застыл на месте, будто его неожиданно кольнули иглой. Эла поздоровалась с Чарли, а меня расцеловала, типа, поздравила. Сказала, что Саня была феноменальна.

И осталась стоять с нами.

— Как у тебя дела? — тихо спросила она у Чарли. Обращалась она с ним особым образом, как бы по-матерински.

Кто его знает, какую историю о себе он для неё сочинил, подумал я.

И отступил на пару шагов в сторону.

Эла что-то говорила Чарли таким тоном, будто ему нужна помощь. Это, разумеется, было правильно. Но он ещё не был готов к терапии. Я видел, что больше всего ему хотелось сбежать, оставив меня с Элой… Где-то за ними я увидел приближающуюся Сильву, это могло вызвать осложнения, поэтому я сказал, что мне необходимо в туалет, и исчез прежде, чем Чарли сориентировался в ситуации.

Я отправился в сторону туалета и дальше, к небольшому кафе для актеров, где после премьеры толклись всевозможные театральные знатоки.

Там уже было довольно тесно.

* * *

Протиснувшись к стойке, я ждал Саню. Она даже не переоделась.

— Ух ты, — вырвалось у меня. Этот её дешевый костюм был действительно секси. Черт возьми, а я-то нарядился в тот, который надеваю на свадьбы и похороны! Где же наша координация?

Я поцеловал её. Она похлопала меня по заду, и я машинально огляделся, не смотрит ли кто на нас.

— Ты такой смешной в этом костюме.

— Ну, я подумал, что нужно, как…

— Но он тебе идёт.

На нас смотрели. Поводов смотреть на нас было достаточно, ведь она сегодня вечером играла главную роль, так что взгляды никто и не скрывал. У меня, правда, было такое впечатление, что в основном глазеют на её попу в белой мини-юбке, сделанной, судя по всему, из какого-то пластика. Спереди у неё был обнажен живот, пупок, а над ним было что-то похожее на зародыш блузки, пришитый к белому push-up лифчику, который увеличивал размер её груди. Внизу были сверкающие блестками сапожки. На голове — белая ковбойская шляпа, и во всем этом она выглядела как какая-то фифа. Роль иногда может завладеть актером, такое бывает. Казалось, что Саня, как говорится, ещё не вышла из образа.

Когда она спросила: — Как я, какое впечатление? — то даже я не сдержался и посмотрел не в её глаза, а на грудь.

Она заметила и кокетливо улыбнулась.

Я почувствовал одновременно и страсть и ревность, вспомнив те сцены, во время которых я, сидящий среди публики, чувствовал неловкость. Её на сцене и лапали, и хватали за зад, а потом ещё это раздевание в конце…

— Ты была великолепна, — шепнул я ей на ухо. И добавил: — Ты меня очень волнуешь.

— Ты меня тоже, — прошептала она.

Она вся вибрировала, как мне казалось.

— Доц принес немного кокса. Мы только что нюхнули, — сказала она. И тут же добавила: — Давай отойдем ненадолго.

Я последовал за ней, пробираясь сквозь толпу. Она остановилась перед дверью в мужской туалет.

— Посмотри, есть там кто-нибудь! — шепнула мне на ухо.

Я заглянул. Какой-то тип мыл руки.

Как только тип вышел, мы ворвались в туалет. Там была только одна кабинка, всё остальное — писсуары.

Мы вошли в кабину, я закрыл дверь.

Поцеловал её и энергично схватил за попу. Мне казалось, я сейчас взорвусь. Она опустила крышку унитаза, села на него и начала меня расстегивать. Член вылетел как ядро из пушки. Она снизу посмотрела мне в глаза, покрутила головой, сделав гримасу, чей смысл соответствовал неслышно произнесенному «уууууу»… потом взяла член в рот.

Сосала она нежно.

Её шляпа мешала мне смотреть на Саню, и я её снял. Что делать с ней дальше, я не знал, поэтому нахлобучил себе на голову. Она на мгновение оторвалась от моего члена, сделала наивное выражение лица и спросила: — А вы что, типа ковбой?

— Да, я тут проездом, — произнес я хриплым голосом и тут же услышал скрип двери — кто-то вошел в туалет и находился в районе писсуаров. Она опять занялась минетом, а я оцепенел от страха, что если нас обнаружат?

Опять заскрипела дверь. На этот раз кто-то подёргал ручку кабинки, пытаясь войти. Я затаил дыхание, но она продолжала сосать. По ту сторону двери слышалось бормотание.

Пока она там, внизу, игриво облизывала мой член, я скроил гримасу, означавшую, что прошу милосердия.

— И что ты скажешь, как тебе — профессионально? — иронично пробурчал некто из района писсуаров. Мне показалось, что это голос Доца.

— Сиськи у малышки первоклассные, — ответил ему другой некто.

Эта театральная критика в мужском туалете совершено очевидно развлекала Саню, и она, продолжая сосать, кивала головой, производила какие-то означавшие согласие звуки, будто играя с тем, что нас могут обнаружить.

Она сумасшедшая, подумал я в панике, однако это совсем не уменьшило моё возбуждение, я даже параллельно подумал, что кокс интересно действует на неё, при этом я старался не кончить, потому что я считал, что мы должны бы ещё и пофакаться, но она продолжала и продолжала, и я, сконцентрировавшись, смотрел, как она меняет ритм, как не подает никаких знаков близости завершения, как глубоко заглатывает член и тихо подвывает, надеюсь, это не слышно тем, кто снаружи, хотя вообще-то теперь это и не казалось мне важным, потому что было очевидно, что вся ситуация её дополнительно возбуждает, а ещё я успел подумать, что поздно, что я всё равно не выдержу, да, это было очевидно, потому что я вздрогнул и сперма рванула наружу. Она приняла её всю, до конца, а потом улыбнулась мне.

Мои колени дрожали, я старался не упасть и не наделать какого-нибудь шума.

Я целовал её волосы.

Кто-то, кажется, вышел. Тот, другой, должно быть, мыл руки, слышался шум воды.

Я целовал её лицо и шею.

— Хорошо, хорошо, пошли отсюда, — шепнула она, услышав, как хлопнула входная дверь.

— Только не оглядывайся по сторонам, — сказала она, пока мы выходили из уборной, потому что я сразу принялся вертеть головой, как партизан в уличном бою.

Я увидел Доца, он стоял в коридоре и разговаривал с какой-то девицей, нам он крикнул: — А вы-то здесь что делаете?

— Принимаем наркотики, — сказала Саня скрипучим голосом, изображая Бабу-ягу, и Доц расхохотался. На нём была яркая оранжевая футболка, на которой крупными буквами было написано АНТИ-НАРКОТИКИ ТЕЛЕФОН. Ниже был номер телефона какого-то объединения.

Стоявшей рядом с ним девице Доц сказал: — Посмотри на них, посмотри внимательно, и никогда не будь такой, как они — они хуже всех!

Девица рядом с ним не знала, как быть — воспринять серьёзно или засмеяться.

Доц изображал из себя отвратительного типа, и это ему удавалось довольно хорошо. Общаться с ним можно было только с помощью оскорблений, никак иначе. После утомительного дня, заполненного дипломатией, это было прекрасным освежением.

А той девице я сказал: — Стоит мне увидеть его, и я думаю, что для нас ещё есть надежда… Нам всем становится легче, когда мы его видим!

Девица слабо улыбнулась, чтобы никого не обидеть.


Мы направились в сторону фойе.

Дошли до банкетных столов, и я взял бокал белого вина, отпил немного и протянул руку за канапе с листиком салата и каким-то говнецом сверху, да, это так и выглядело, но на вкус оказалось неплохо.

Вдруг сверкнула вспышка, Саня схватила меня под руку. Она смотрела прямо в объектив и не заметила, что рот у меня набит едой и я буду выглядеть как обезьяна, поэтому я попытался отскочить от неё, и это зафиксировал другой объектив, а когда это мне в конце концов удалось, я попал в поле зрения следующего, после чего кого-то слегка оттолкнул и оказался в компании господ пожилого возраста, которые смотрели на меня укоризненно, и тогда я, проглотив наконец этот проклятый канапе, сказал самой пожилой в этом кружке даме: — Простите… — Но это показалось мне недостаточным, и я добавил: — Так всегда бывает, когда ты рядом с главной ролью.

Я улыбнулся, будто сказал что-то остроумное, дама улыбнулась мне в ответ, сочувственно.

Я посмотрел в сторону Сани — вокруг нее всё еще сверкали вспышки. Подумал было подойти к ней, но уверенности мне не хватило — может показаться, что я лезу в объектив как дружок знаменитости, который хочет выйти из анонимности.

И остался стоять в стороне. Её окружили другие актеры, потом пришел режиссер… Все улыбались.

Я пил всё то же вино. И чувствовал, что на меня посматривают. Вдруг до меня дошло, что на голове у меня по-прежнему белая ковбойская шляпа, причем в комбинации с черным костюмом (правда, с тонкими белыми полосками), и мне на мгновение стало неловко, как будто меня сейчас, постфактум, поймали на участии в той сцене, из мужского туалета, но я тут же посмеялся над собой и в голову мне пришло нечто неожиданное: мне нужно вырезать эти её фотографии, когда они появятся в газетах и журналах, подумал я, потому что когда она станет великой звездой и бросит меня, я всегда смогу смотреть на эти фотографии, на её глаза, на улыбку, на её рот, в котором всё еще полно моей спермы, и когда она уже бросит меня, я всегда, глядя на эти фотки, смогу дрочить.

Такая достойная извращенца мысль меня сначала развеселила, но потом я отбросил её как депрессивную. Не бросит она меня, с чего это я взял? Существуют же актеры, которые стали звёздами, но сохранили свои браки и свои дозвёздные любовные связи, то есть, вполне вероятно, такие актеры существовали, наверняка даже существовали и такие актрисы, хотя сейчас, в настоящий момент, я не мог точно вспомнить, кто конкретно.

Нет, нет, это депрессивно, подумал я. Это не Голливуд, утешал себя я.

К счастью, Саня вдруг оказалась рядом со мной, поцеловала, обняла, снова сверкнула какая-то вспышка, а я — я не мог себе помочь — подумал, что на фотографии буду выглядеть как некто удостоенный великой милости.

И не мог поверить, что это происходит действительно со мной.

Я готовился, обдумывал такое и раньше, я уже видел пары, которые не смогли остаться друг с другом в случае успеха кого-то из них; видел я и таких мужей, которые не могли соответствовать успеху своих жён, и по ним было сразу видно, что они теряются и что в своей роли, роли самца, немо переживают кризис. Такое я повидал и был уверен, что если Саня пойдет по восходящей, со мной такого не случится, но вот… Уже на первой ступени меня стало подтачивать чувство неполноценности. Неужели я такой деревенщина? Неужели не могу примириться с её успехом, неужели не могу просто радоваться? Роль мужчины, роль ведущего по жизни, роль проклятого защитника, роль дежурного философа, роль дежурного вообще, ибо мужчины не делают ничего другого, кроме как постоянно дежурят, короче, всё это дерьмо — и я ясно это чувствовал — было на данный момент неактуально, а я не знал, как вести себя по-другому. Дежурство кончилось, сказал я себе, дай отдохнуть мозгам и улыбнись же, наконец.

Удалось, но с трудом.

На миг я подумал, что она всё это предчувствовала, что откуда-то это знала и что этот минет в туалете было чем-то вроде компенсации, нет, тут же решил я, это нехорошее слово, нет, это было доказательством любви, доказательством того, что ничего не изменится. Это было доказательством, потому что доказательство нужно и ей, она тоже хотела, чтобы мы были уверены друг в друге, и она должна была себя в этом убедить.

Я в белой шляпе стоял рядом с Саней, под тяжестью невидимого груза я чувствовал себя немного одиноким, щелкали наведенные на меня фотоаппараты, я улыбался тому, что слава, даже лишь маленькое соприкосновение со славой, ускоряет течение мыслей и что открывается новое пространство, в котором человек может и потеряться.

Вино я выпил слишком быстро, мой бокал был уже пустым, и я оглядывался вокруг в надежде как можно скорее взять новый.

У Элы, вероятно, была та же проблема, и мы с ней в один и тот же момент оказались возле стола. Каждый взял себе по бокалу.

Чарли и Сильвы на горизонте не было. Неуверенная улыбка Элы предупреждала меня о том, что общаться не с кем.

— Саня тебя не видела?

— Видишь, какой здесь хаос, — сказала она. — Время ещё есть.

Я немного отпил из своего бокала.


— Как дела в целом? — спросил я.

— Супер, — сказала Эла.

Супер, супер, супер, ага, подумал я. О чём теперь говорить? Мне тоже сказать, что всё супер, а потом мы отменим передачу?

— А у тебя? — спросила она.

— Катастрофа.

Она восприняла это как слишком трагическую новость: — Да ты что? Что случилось?

— Катаклизм, — добавил я.

Она молча смотрела на меня.

— Да ладно, Эла… Мы имеем право быть в жопе. За это не наказывают.

Я подумал, что такие слова могли бы подействовать расслабляюще, однако ошибся.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила она с признаком начинающейся паники во взгляде.

— Да ничего, успокойся… — Я почти разозлился. — Мы с тобой не обязаны сейчас разыгрывать супердиалог… И… И быть один другого успешнее. Ведь мы с тобой знакомы ещё с тех пор, когда у меня не было машины!

Тут мы, к счастью, рассмеялись.

Потом к нам подошла Саня. Они с Элой расцеловались и обменялись парой визгливых реплик. Но я видел, что после начального восторга Саня не знала, что с ней делать дальше. Всё просто, она была гораздо оживленнее, чем Эла, которой, бедняжке, при всех её диетах, не удалось даже нюхнуть.

Я видел, что Саня может оставить меня наедине с Элой, и решил её опередить, шмыгнуть в туалет. Но совесть сказала мне: так не годится, нехорошо всё время избегать Элу.

Я остался. Почему я хочу сбежать от Элы? Ответ я знал. Меня пугала такая картина: мы с Элой стоим здесь как два аутсайдера… Я бросил взгляд на Саню, и мне показалось, что она смотрит сквозь нас.

Тут появился Ерман. Он что-то говорил. Мы знакомы с ним ещё со времен моей драматургии, на факультете мы были одной командой. Надо бы поздравить его с ролью, подумал я, и тут же поздравил, но чувствовал, что лицо моё было напряжено.

Он — сама сердечность, я вижу, что он смущен из-за того заголовка. «Мы стали свидетелями химии на сцене», опять завертелось у меня в голове…

— Пойдем что-нибудь выпьем? — сказал он, спросил. Хотел убедиться, что между нами всё в порядке.

— Ну, так как? Пойдем что-нибудь выпьем, а? — повторил он неуверенно.

Должно быть, есть какое-то дерьмо, которое во мне накопилось, и я вдруг понял, что не могу вдохнуть воздух.

— Ты же видишь, я пью, — процедил я.


— Ну да, — кивнул Ерман. — Но тут нет пива. Я пошел к стойке, за пивом.

И ушел.

— Как растерялся, — насмешливо сказала Эла о знаменитом актере.

— Да он глуп как пробка, — авторитетно отозвалась Саня.


Я стоял как между противоборствующими силами.

— Пойду немного подышу воздухом, — сказал я.

— Что с тобой? Тебе нехорошо? — вскинулась Саня.

— Нет, всё в порядке.

Я оставил ей шляпу.

— Правда всё в порядке?

— Всё в порядке, — повторил я. — Просто здесь мне как-то душно.

Она бросила на меня задумчивый взгляд.

Я вышел.


Действительно, мне нужен был только воздух, ничего больше.

Только воздух, обычная городская ночь, звуки автомобилей с Илицы… Мальчишки, которые спешат выскочить на остановке, потому что задержались в вагоне до последней секунды… Мне был нужен влажный тротуар, пар из окошка фаст-фуда, через который они берут хот-дог и потом по очереди откусывают от него, нет, мне ничего не было нужно, только воздух. Я смотрел на всё это, как кто-то укрывшийся от дождя, рядом с остановкой трамвая, возле витрины, в которой теснятся трендовые кроссовки, как будто ждут не дождутся возможности вырваться на волю.

Я пошел дальше, я и шел теперь по Илице, без всякого плана, в сторону Площади… Здесь я почувствовал себя потерянным, как человек, который выпал из своей истории, и решил вернуться по Богичевича, там толпа уже полностью рассеялась, а дальше через Цветную, и я постепенно сосредоточился, как будто на этих улицах я вдыхал какое-то дружелюбие, и тогда я понял, как давно не ходил по городу просто так, без цели.

* * *

Вернувшись, я наконец-то достал из кармана тот самый легендарный кокаин, аванс от циклопа по кличке Долина.

Саня удивленно сказала: — Опа, так вот зачем тебе понадобился воздух!

Я нашел Элу, которая сказала: — Нет, нет, я не буду. — Но пошла с нами, когда я сообщил ей, что позову Чарли, а он в свою очередь сказал: — Немножко можно. — С ним была Сильва, которая как раз собиралась убежать домой, и она сказала: — Ух, как тут отказаться!

Саня провела нас за кулисы, по целому лабиринту театральных коридоров, в какую-то комнату для репетиций, и там мы втянули свои дорожки.

Возвращались мы возбужденной компанией по тому же лабиринту и попали на малую сцену, где была импровизированная дискотека, и там, в центре танцпола, отплясывал не кто иной, как Маркатович.

Его черный галстук летал, а танцевал он так, как будто пытался отогнать собаку, которая треплет его брючину. Тем не менее он не особо выделялся, по крайней мере после нашего появления: Сильва и Саня извивались в каком-то секс-дансе, Эла погрузилась в медитативное подергивание бедрами и шеей, а Чарли механически подпрыгивал и болтал руками в стиле техно, воображая, что вписался в ритм. Я поднимал руки, будто только что забил гол, и скалился Маркатовичу, а потом прорычал ему в ухо: — Что это было, с Дианой?

— Не можешь ты это… — сломленным голосом прорычал в ответ Маркатович. — Не можешь ты это…

А потом сказал ещё, что пришел сюда из-за Сани и из-за меня, и всё это патетическим тоном… Он рад за нас, что мы счастливы…

* * *

Вечеринка была в фазе подъема.

Люди через атриум циркулировали между кафе и импровизированной дискотекой на малой сцене.

Примерно раз в час мы удалялись в тот же лабиринт коридоров, наши разговоры становились всё более искренними и глупыми.

Маркатович там, у дверей, ведущих на малую сцену, объяснял мне, что мы с Саней идеальная пара, говорил о ней как о звезде мирового класса, рядом с которой моя жизнь никогда не станет затхлой, а что касается Дианы, то он, по его словам, глубоко потрясен тем, что она превратилась в «домохозяйку»; а неужели она могла стать другой с двумя близнецами на руках, пытался сказать ему я…

Но он не слушал, говорил, что она всё больше и больше становится похожей на свою мать и что его это ужасает, потому что он совсем не так представлял себе жизнь, со всеми этими кредитами, со всем этим говном, с Долиной и с кучей ни на что не годных акций, с женой, которая напоминает ему тещу, а ещё, как он сказал, после родов она перестала получать удовольствие от секса, ей внизу что-то резали, и теперь там болит, сказал он, и продолжал говорить, хотя я его ни о чем не спрашивал, потому что мне в моем состоянии никак не хотелось это слушать, но он исповедовался, ужасающе доверительным тоном и с лицом утопленника… И говорил, что Диана ушла от него, забрала близнецов и что она написала ему прощальное письмо на четырнадцати страницах, но у него не было возможности его прочитать… Потому что ему необходимо было выйти из дома, и он пришел сюда, потому что знал, что я буду здесь… Тут я ему сказал, что, черт побери, так для этого друзья и существуют, сказал я, верно, спросил я, а Маркатович, казалось, вот-вот расплачется, он молча кивал и закуривал новую сигарету и тяжело вздыхал…

И пока он вот так держал паузу, ко мне подошла Сильва и прошептала на ухо, что Главного не вдохновляет её идея взяться за тему о Николе Бркиче, что он сказал ей держаться эстрады, потому что это у неё получается лучше всего, и потом уткнулась лбом в моё плечо и грустно сказала, что её все считают глупой, а я ей сказал, что вовсе это не так… Тут я оглянулся, хотел посмотреть, не вызовет ли это у Сани ревности, но она танцевала спиной ко мне. И я увидел лишь тревожный взгляд Чарли с другой стороны. При этом Эла почти прижала его к стене, она чувственно извивалась перед ним, и он под этим давлением, похоже, постепенно начал сдаваться.

Потом Сильва сказала: — Я пошла домой. Если останусь, могу глупостей наделать…

— Да ты что? — сказал я. — Куда ты ни с того ни с сего?

* * *

Чарли подошел ко мне немного позже: — А где Сильва?

— По-моему, она ушла.

Он продолжал в задумчивости стоять рядом со мной. Тыкал в свой мобильный.

Критерии продолжали снижаться.

«Что тут я, что тут ты, жизнь моя…» Кто-то пустил нашу, современную, народную, Чарли вопросительно посмотрел на меня с гримасой отвращения. Маркатович же пытался что-то изобразить поднятыми руками.

«Что тут я, что тут ты, жизнь моя…», зарычал он и направился к подиуму.

— Твой друг, похоже, не больно счастлив, — сказал Чарли про Маркатовича, хотя прекрасно знал, как того зовут.

— А, ну да, — сказал я.

Не только мы, были и другие, подумал я. Но мы следили за тем, чтобы не признаваться в своих несчастьях. Это один из кодов загребского общества. И в этом мы достаточно дисциплинированы. Мы как-то чувствовали, что это нас отделяет от толпы и от Балкан. Поэтому если они там думают, что мы холодные, ну и пусть себе думают. И пока мы не уничтожены, как Маркатович, мы не признаемся… Нет и нет! Нельзя показывать в обществе свое страдание, но в силу этого можно демонстрировать его крайние проявления: мрачность, зависть, злословие…

— А что у него случилось? — спросил Чарли про Маркатовича.

— Ерунда, — сказал я.

Мы были уже на полпути к злословию. Чарли интересовало несчастье Маркатовича.

«Что тут я, что тут ты, жизнь моя…» — орал Маркатович на подиуме так, словно переживал катарсис. Он схватил бутылку минеральной воды с одного из столиков в углу и стал лить её себе на голову. Вокруг него образовался круг. Были там и Саня с Элой, которые умирали от смеха. На лице Маркатовича было выражение какого-то подобия счастья. Будто он порвал со всем и так решил все свои проблемы.

— Крах системы! — сказал я Чарли и оскалился.

— Твою мать, слушай, это что — хорватский театр или сербская кафана?! — сказал Чарли.

— Неважно, — сказал я. — Люди развлекаются.

— Я такое терпеть не могу, — сказал Чарли нервозно.

Вот, опять мы об этой вечной теме, подумал я.

Что для нас имеет право быть забавным и увлекательным, а что нет? Какую музыку считать музыкой нашего общества, а какую нет? Что будет с нами, если мы перестанем отличаться от деревенских? Утратим ли мы ум, имидж и достоинство? Кто мы? Ох уж эти трудные вопросы! Мой мозг под кокаином работал на все сто в час, и я отчетливо сканировал эту культурно-развлекательную травму.

Нет, мы не можем позволить себе опуститься ниже определенных критериев, подумал я… Потому что тогда мы окажемся на Балканах.

На счастье, тут был Чарли, и он оберегал нас от погибели. Вижу, он бдительно следит за нашей городской культурой. Вот он стоит, практически одинокий, на задней линии обороны. Приду ли я ему на помощь или же предам наше дело — сейчас это вопрос. Смотрит он на меня именно так. И видит, что я колеблюсь. Он не может поверить, что я всё это стерплю, что я утратил всякую готовность к борьбе. Да, именно так смотрит на меня Чарли в этот поздний час.

— Похоже, что тебе это типа о’кей? — спросил он меня.

Мне показалось довольно неуместным, что в три часа ночи мне предлагают обсудить стандарты культуры.

— Смешно, — сказал я. — Всё это смешно!

— Какого хрена, я тебя не понимаю, — сказал Чарли разочарованно. — Мне это совершенно невыносимо.


Снова прозвучал тот же онтологически наивный рефрен. «Что тут я, что тут ты, жизнь моя…» Однако если бы такое пели какие-нибудь фолк-ирландцы, подумал я, Чарли это не показалось бы невыносимым.

Мы избегаем собственного языка в песнях, подумал я. Потому что всегда существует опасность, что язык возьмет тебя под свою власть.

Я сказал Чарли: — Переведи этот текст на английский, и тебе полегчает…

— Ладно, не бери в голову, — прервал он меня.

— Да не сердись ты…

— Потому что ты несешь чушь.

— Слушай, ты призываешь меня к дисциплине, а за окном три часа ночи.

— Хорошо, неважно! — отрезал он.

Рассердился. Вот чем мы занимаемся в разгар веселья. Следим за тем, чтобы дело не вышло из-под контроля. Здесь, на скользкой границе Балкан, это всегда возможно. Здесь мы вечно ломаем копья из-за того, чем мы имеем право наслаждаться, а чем нет. Это часть нашей культуры. У нас высокие критерии для того, чтобы провести четкую границу с примитивными. Нас, тех, кто поддерживает критерии и чувствует опасность, мало. Мы держимся плечом к плечу. Соблюдаем внутреннюю дисциплину. Голое наслаждение не для нас, это ниже нашего уровня. Мы скрываем его так же, как и страдание. До того момента, пока мы не разбиты, как Маркатович.

Тогда всё рушится. Раздаётся крик: тревога, надвигаются татары!


Теперь разозлился и я.

Чарли втянул меня в это дерьмовое обсуждение, и я, что типично для человека из Центральной Европы, принялся думать вместо того, чтобы веселиться. К тому же кокс толкал меня к неуместной искренности. Мне доставляло удовольствие говорить то, что думаю. Это во мне говорит житель берегов Средиземного моря. Выключи мне музыку, и я заговорю тебя до смерти.

— Знаешь что, — начал я, — я уже давно хочу тебе сказать, что твои критерии тебя только уничтожают. Ты пришел сюда таким злым только из-за Элы!

— Что ты несешь, при чём здесь она?!

— Ты видишь, что девчонка на тебя запала, но ты не можешь… Ты блокирован своими хреново высокими критериями. Поэтому у тебя на прицеле Сильва… Ты постоянно мучаешься с каким-то стандартом, который не имеет к тебе никакого отношения. Ездишь на этом престарелом «Ягуаре», употребляешь только домашнее оливковое масло и думаешь, что это кого-то может ввести в заблуждение!

Он помрачнел, но я продолжал: — Сейчас я в руинах и мне на всё плевать, но я тебе говорю… Пошли ты эти фикции на хрен! Мать твою, я же тебя насквозь вижу. Ты не живешь жизнью. Ты изображаешь какую-то её имитацию. Думаешь, это не видно? Дай людям оторваться, расслабиться, иди туда, к Эле, полей себе голову минеральной водой… Иначе твоя жизнь превратится в сплошное притворство.

— Ого! — сказал Чарли. — Это было грубо.

Мимо нас прошел Доц, он сказал: — Внимание, а теперь кое-что запущу я.

— Давай, запусти! — крикнул я вдогонку. — А то вот люди протестуют!

— Сорри, — вернулся я к Чарли. — Но я должен был тебе это когда-то сказать.

— Хорошо. Спасибо. А ты думаешь, что я не вижу тебя? — спросил Чарли. Он тоже неслабо нанюхался кокса, глаза его самоуверенно блестели, он смотрел на меня, как смотрят друг на друга участники предвыборной дуэли на телевидении: — Ты бы тоже хотел усидеть на двух стульях. В редакции изображаешь из себя тихоню, типа будто ты никуда не рвешься, типа ты «кул»… Но на самом деле ты просто скрываешь свои амбиции, потому что тогда ты как бы уже и не панкер. Знаешь, ты слушал слишком много песен, авторы которых презирали систему, ты прочитал слишком много книг о лузерах. Но теперь ты запаниковал. Малышка выдвинулась в первые ряды, и значит, тебе тоже нужно что-то сделать, а? Что, не так? Ну, тогда признайся самому себе, что ты уже давно не рокер, ты уже давно внутри, в системе, братишка. И тебе станет легче. Признайся, иначе твоя жизнь, как ты говоришь, превратится в сплошное притворство.

Я смотрел на него. Это тоже было грубо, подумал я.


«Стоп зэ вор ин зэ нэйм оф лав… Стоп зэ вор ин зэ нэйм оф год… Стоп зэ вор ин зэ нэйм оф чилдрэн… Стоп зэ вор ин Кроэ-эйша…»


Это была песня, которую запустил Доц.

— Он ненормальный, — сказал Чарли.

— Что, тебе и это не нравится?


«Лэт Кроэ-эйша би уан оф Юроп старс… Юроп ю кэн стоп зэ вор…»


* * *

Существование, существование в данный момент.

Только сейчас и здесь, только это у меня в мозгу.

Когда кто-то исчезает из моего поля зрения, я его забываю. Похоже, я почти полностью в руинах.


Диалоги.

— Ты «кул»? — спросила Саня.

— И «кул», и «хот», — сказал я. — Я счастлив за тебя!

Целую её, хватаю за попу, она уворачивается: — Эй, осторожно, может, здесь ещё есть репортеры…

— Ну и что? Мы с тобой вместе.

— Перестань, было бы некрасиво.

— Ты права, сорри.


Потом я сказал ей: — Знаешь, может быть, мне дадут колонку.

— Да ты что? Так это же супер, а?

— Я сегодня об этом договаривался… Red Bull поколение.

— А что это?

— Ну, жизнь… Подъем духа… Поиски безграничного…

— Супер, супер, — сказала она и поцеловала меня.


Маркатович. Передвигается всё тяжелее. Он понес тяжелые потери.


Сейчас стоит передо мной и раздумывает, мучительно.


Саня танцует в паре метров от нас.


— Люблю людей, но не слишком, — сказал Маркатович.

Я рассмеялся.

— Пойду в туалет, — пробормотал он. — Будь здесь, — он посмотрел на меня так, словно боялся, что мы можем забыть друг о друге.

— Я здесь, я никуда не убегу.


Вот и Ерман. Смешно пошатывается.

— Пошли выпьем чего-нибудь?

— Пошли!

Мы прошли через вестибюль, до кафе, до стойки.

— Эй, ты въезжаешь… Я надеюсь, что въезжаешь… Блин, это то, что в газетах, блин, мать их так, въезжаешь, нормально, что никакой связи, блин, с реальностью, въезжаешь…

— Въезжаю.

— Но ты пойми, я тебе говорю просто, чтоб знал, въезжаешь…

— Да нет проблем, не будем больше об этом… Въезжаю.

— О’кей, ты что будешь? — спрашивает, говорит, заказывает. Потом добавляет: — Э, давай тебя познакомлю… Инго.

Я дал ему руку.

Инго Гриншгль. Немец с бородой, которого Ерман и Доц научили никому на Балканах не верить. Прозябает за стойкой.

Хвалит Саню. Ши хэз а грэйт фьюче, сказал он. Он под кайфом, но слишком серьезен, очень учтив, он вне рамок всего этого мувинга. Страдает из-за языкового барьера. Кроме того, в это время ночи никому не удается придерживаться темы. Всё проскальзывает, а у него такой взгляд, будто он следит за вещами, которые летят. Он мне понятен, хорошо бы поговорить с ним на какую-нибудь тему.

Я сказал ему, чем занимаюсь. Оу, сказал Инго и закивал головой. Вижу, он готов поговорить даже об экономике. Или о журналистике, всё равно.

Попутно я бросил взгляд на Маркатовича, который рассеянно осматривал окрестности. И сказал Инго: — Май фрэнд, лост ин спэйс!

— Энд вот ю сэй абаут экономик ситьюэйшн хиер? — спросил Инго.

О господи, для такого я был совершенно не в форме. И сказал: — Оу, иц ту дификлт ту эксплэйн, бат…

— Что ты мелешь? — встрял Маркатович.

— Да это я говорю по-английски, — сказал я. — Объясняю немцу экономическую ситуацию.

— КАТАСТРОФА! — сказал Маркатович. Скроил максимально патетическое выражение лица, вздохнул и, придвинувшись ближе, заглянул Инго в глаза: — КА-ТА-СТРО-ФА!

— Оу, — с пониманием кивнул Инго. — Зэц бэд.

— Джерманс… Дойч, андэстэнд? Дойч пипл бот бэнк. Май бэнк, — сказал Маркатович, несколько упростив вещи. — Энд нау катастрофа! Нихт банк! Кайн гельт! КА-ТА-СТРО-ФА!

— Оу, айм со сорри, — сказал Инго.

Тру лав стори

— Смотри, дело было так: нарисовалась одна малышка, она, сечёшь, с этих территорий, которые под особой государственной опекой, сейчас не важно, из какого места точно, но я специально подчеркиваю, что она была из тех краев, потому что эта история — история социальная. И вот, сечёшь, её старик, он там у них какая-то шишка, начальник, и он ей устроил стипендию, хотя девчонка вовсе не была, знаешь, суперученицей там, в школе, трудно поверить, что была, я же ведь с ней познакомился, знаю — ни особо умна от природы, ни особо ей учиться охота, ладно, неважно, старик через свои партийные связи нажал на все рычаги, ну, чтобы её приняли на факультет, причем на медицинский, да ты сам знаешь, в тех краях любая женщина, из тех, что ходят к парикмахерше, мечтает, чтобы её ребенок стал врачом и чтоб её потом лечил… Значит, смотри, эта малышка видела меня в какой-то рекламе, скорее всего той, где про окна. И ничего такого, а я был в «Джуре», а она подошла стрельнуть сигарету и страшно извинялась, что у неё нет своих, и мы познакомились… Она понятия не имела, что я актер, просто видела меня в рекламе… И, значит, я ей ужас как понравился в той рекламе, про окна, сечёшь. Ладно, блин, трахались мы целую ночь, херли… И ничего. Ну, короче, я вовсе не пудрил ей мозги, типа, что мы будем с ней и то и сё, хотя малышка мне понравилась. То есть, насчет поговорить — шансов нет, но сиськи у неё во! и жутко распущенная, то есть, ты не поверишь, похоже, что всё, чему их учили там, под особой опекой, она делала ровно наоборот. И, сечёшь, утром она ушла прямо на факультет, и я её никогда больше не видел. И… Нет, нет, я не закончил… Тут, блин, ещё рассказывать и рассказывать.

Теперь смотри, у них там, на Шалате, в то утро были какие-то занятия с микроскопом, про это мне рассказала одна её подружка, та, она была в тот раз с ней в «Джуре», и я тогда и с той тоже познакомился… И, въезжаешь, про это мне та рассказала, вчера, а всё это произошло ещё осенью… Не-е-ет, подружку — нет. Она мне просто рассказала, сечёшь, про ту, ну, с которой я трахался, про то, что с ней потом случилось в то утро. И вот она мне говорит, у них были какие-то занятия с микроскопом, они там что-то смотрели, ну, каждая из них, что у неё в слюне, через микроскоп, откуда я знаю, как они это делают, и в основном все они, понимаешь, все, видели эти самые, ну, обычные микроорганизмы, и только одна, та, моя, увидела что-то особенное. Ну и позвала ту подружку, ту, которая мне потом всё рассказала, и та посмотрела, и факт, видит что-то большое, сечёшь, и моя тогда крикнула: «Профессор, профессор, а вы можете посмотреть это?!» Тут профессор подошел и посмотрел. И теперь, внимание, смотри, кто будет главным отрицательным героем в этой истории — не я, а профессор!

И ты представляешь, что он ей сказал? Он ей сказал: «Коллега, вот это, что в вашей слюне, это ничего особенного. Это сперматозоиды». Понимаешь… Профессор, господин в белом халате, примариус… И всё это я услышал вчера, а произошло-то это ещё осенью. И вот я думаю, нет ли тут моей вины?

Я понимаю так — она сама подошла ко мне в «Джуре», и она сама позвала профессора, ну, получается просто, типа, подлянка судьбы, трагедия… Потому что смотри, что рассказала мне та, другая, что потом с ней получилось: представляешь, перестала ходить на занятия, и, нормально, сразу же подсела на наркоту, сразу на героин, бабах! а когда до её стариков это доперло, они вернули её назад, к себе, представляешь, полный крах всех семейных ожиданий и надежд, сечёшь, исчезла перспектива, и тут в семье начался полный дурдом, не знаю толком деталей, но, главное, старик опизденел и застрелил свою старуху из пистолета, видно, хотел кокнуть малышку, а попал в старуху, узнать это точно даже менты не смогли, и теперь он сидит, а малышка куда-то сбежала, и никто не знает, где она. А я вот… Я чувствую какую-то вину из-за этого, сечёшь. Скажешь, это не сюжет для романа, настоящего, бестселлера? Здесь всё — секс, кровь, а к тому же и социальный аспект.

— Да хватит, какая гадость, — Саня изобразила на лице отвращение.

— Вот! — Доц развел руками. — Так и знал, что виновным стану я!

К этому моменту мы все собрались возле стойки. А музыку уже выключили. Самое хорошее время для самых плохих историй.

— Кроме того, я не думаю, что сперматозоид может выжить… — продолжила Саня.

— Да ладно, не пизди, ты всё это выдумал, — обратился к Доцу Маркатович, хриплым голосом, после мучительного раздумья.

— Гадость, — прибавил я и посмотрел на Доца.

— Ни хера я не выдумал! — сказал Доц тоном праведника. — Кто такое выдумает?

— Куд ю транслэйт ит? — спросил Инго.

— Оу, иц ту дификлт, — сказал я Инго.

— Ит воз май лав стори. Вэри дификлт, — добавил Доц.

Инго не вполне поверил ему, но всё же сказал: — Оу, айм со сорри.

Загрузка...