5. ДЕНЬ ПЯТЫЙ

Неправильно и общеизвестно

Проснулся я… изумленным… в положении сидя, на диване Маркатовича, перед телевизором, где передавали программу для детей. Две каких-то психологини и дети разговаривали о добре и зле.

— Это плохо… плохо, когда кто-то что-то строит в песочнице, а ты подойдешь и всё ему разрушишь, — сказал мальчик.

Такого я действительно не ожидал.

Но времени на удивление у меня не было. Во рту пересохло, ноги не слушались, голова болела — это было актуальнее.

На столике передо мной я увидел свалку алкогольно-никотинового мусора. Следы кокса мы, судя по всему, уничтожили. Я оперся локтями о колени, сжал голову ладонями и попытался быть мудрым после боя. Ох, ох, не нужно мне было всё это, винился я в своем утреннем диалоге с кем-то, кому следовало бы запомнить это и сделать выводы.


Я пытался добраться до поврежденных частей памяти и вспомнить… Снов я восстановить не смог.

Говорят, что сон нужно пересказать себе сразу, утром, облечь его в слова, иначе он испарится. Похоже, у меня был сон компьютерщика, припоминаю какой-то password… Но дальше — тупик.

Я поднял голову. Какая-то птичка скакала по ограждению балкона. Не пела.

Дети говорят о добре и зле, они в этом разбираются, в утренней программе… В вечерней, подумал я, всё выглядит сложнее. Вечерами люди никак не могут договориться, убивать ли дедушек и бабушек, на которых наткнёшься в освобожденном селе.


Я встал и принялся осматривать полки Маркатовича, открывать выдвижные ящики, заглядывать в красивые маленькие шкатулки, наполненные разной разностью, пока, наконец, не нашел популярную таблетку и не принял её.

Посмотрел на мобильный — 11:21.

И смс от Сани: Ясно, что вы в загуле. Будьте осторожны. Позвони, когда проснешься. Целую.

Я позвонил ей сказать, что всё о’кей, за исключением того, что у меня болит голова… И так далее.

— Выпей какую-нибудь таблетку, свари кофе… У тебя сегодня работы много?

— Работы нет. Короче… Меня уволили.

— Не валяй дурака!

— Я вылетел, — сказал я.

— Тебя реально уволили?

— Ага. Реальнее быть не может.

— Когда?

— Вчера, после передачи.

— Но почему ты мне не сказал? — спросила она, как будто я нарушил какое-то правило.

— Не знаю. Ну, ты была на сцене, а потом… какая разница, сказать такое сегодня или вчера вечером.

— И что ты теперь будешь делать?

— Не знаю… Посмотрю. Не знаю… Сорри.

— Ой, да не нужно передо мной извиняться… Тебе сейчас тяжело.

— Да, это факт… Сорри, просто как-то вылетело.

Опять я произнес это сорри, безо всякой надобности. Нет, у меня было чувство, что я её предал.

Вероятно, где-то в ауре нашей связи существовали какие-то ожидания, она чего-то ждала от меня. Думаю, считалось само собой разумеющимся, что я буду продвигаться вверх, а не сползать вниз. Любовь наполнена обещаниями, и, должно быть, я их дал. Думаю, не было предусмотрено, что она станет звездой, а я антизвездой.

— Сорри, — повторил я опять без надобности.

— Ой-ой-ой… Ой-ой-ой, — повторяла она. — Как жалко… Я не знаю… Знаешь, сейчас я уже пришла в театр… — сказала она. Потом, как будто что-то посчитала, и добавила: — Иди домой. Не надо больше пить…

— Не беспокойся… Не знаю. Что мне делать дома? Посмотрю.

— Не пей больше, о’кей?

— О’кей. Успокойся. Всё под контролем.

И что только я плету, подумал я, закончив разговор, какой тут контроль?


Я сварил кофе по-турецки и вышел на балкон, сел в плетеное кресло.

Прекрасный день, открывается вид на зелень и в глубине её центр города. Маркатович действительно хорошее место выбрал. Свежий воздух. Внизу ползет маленький синий трамвайчик. Люди куда-то едут.

Я понятия не имел, что теперь делать… Куда идти?

День распростерся передо мной как огромная загадка.

Пить дальше? Пойти домой? В город? Прогуляться?

Может, пойти в зоосад? Взять с собой Маркатовича и посмотреть на слонов?

Вот, это всё то, что и рассказывают о безработице, подумал я.


Я пошел посмотреть, что с Маркатовичем. Приоткрыл дверь спальни. Он лежал на своем брачном ложе, по диагонали. Заморгал глазами.

— Спи, спи, — сказал я и закрыл дверь.

Всё же я надеялся, что разбудил его. Чисто для компании.

Я вернулся в гостиную.


Тут зазвонил мой телефон. Неизвестный номер. Общественность обо мне не забыла. Какая-то журналистка, спросила, со мной ли она говорит.

— Надеюсь, — сказал я.

Она хотела бы получить от меня комментарий. У неё был длинный, подло льстивый («…вы как уважаемый профессионал, стечением обстоятельств оказавшийся в центре внимания общественности…») вопрос о том, чувствую ли я себя «ответственным» за судьбу своего сотрудника и родственника.

— Да, я виноват, — сказал я.

— Хорошо… — После этого последовала пауза. Похоже, она думала, что ей придется морализировать и расставлять риторические западни для того, чтобы получить то, что она себе наметила, а тут оказалось, что всё мигом решилось. И теперь она может отправляться на кофе.

— Большое вам спасибо, — сказала она.


Теперь Маркатович приоткрыл дверь и высунул голову. Не знаю, к чему такая осторожность. Должно быть, сохранилась из брачной жизни.

— Я не собираюсь ничем в тебя бросать… — сказал я. Он вошел.

Взгляд у него был как у только что прозревшего детеныша. Так же он и передвигался.

Смотрел он на меня, как бы припоминая.

— Ох, мать твою, — проговорил он.

— Да, вот так… — сказал я.

Он спросил: — Кофе есть?

— Есть.

Он доковылял до журнального столика, сел в кожаное кресло.

Сидит, потягивает кофе, обмениваемся какими-то незаконченными фразами, безвольно ужасаемся собственному похмелью. Он сказал, что видел какой-то кошмарный сон. Диана и близнецы преследовали его, каждый на своем дорожном катке, гонялись за ним на огромном паркинге перед торговым центром, вход в который он никак не мог найти…

— Поздравляю, — сказал я. — А мне снилось, что я блуждаю в Интернете, какие-то пароли, больше ничего не помню…

Маркатович вгляделся в глубины похмельной памяти. Покачал головой.

— Тебе снилось не это, — сказал он.

— Откуда ты знаешь?

— Вообще-то не знаю… Может быть, это тебе и снилось. Но, видишь ли, ночью ты был в Интернете и вбивал пароли… Ты послал на биржу распоряжение, не помнишь?

— Нет! — испуганно крикнул я.

— Ты дал распоряжение о покупке акций Ри! — он глянул на меня и поднял брови. — Я говорил тебе, что не…

Я молча пялился на него.

Он повторил: — Не помнишь?


Я подошел к компьютеру. Включил его. Посмотрел на мобильный — 12:40. Биржа стартует в десять. Зависит, какую цену я предложил, может быть, распоряжение ещё не прошло.

— А я думал, это мне снится, — сказал я.

— Мать твою, ведь я говорил тебе, что не надо, но без толку, ты хотел и хотел! — сказал Маркатович. — И ты был так настойчив, что под конец я подумал, что у тебя есть какая-то информация.

Как долго грузится этот Windows. Долго меня соединял. Я закурил. Зашел на сайт своего брокерского дома. Вбил пароли. Открылся мой портфель.

Что за дерьмо! Распоряжение выполнено!

Мой основной капитал испарился… Я купил три тысячи акций разоренного банка! Вот они, в портфеле!

Ух. Сраная кокаиновая самоуверенность! Три тыщи акций!

По 50,50 кун.

Всё-таки, как я вижу, я предложил немного ниже, чем последняя вчерашняя цена, но дело сделано!.. Ясно. Не скажешь, что акции идут нарасхват. Я купил этих бумажек на 151.500 кун! Сто пятьдесят тысяч!

Забудь о квартире, звенело у меня в голове… Я пялился на этот портфель. С сегодняшнего утра акции РИБН-Р-А упали до 43,30 кун. Пока я спал на этом сраном диване, я потерял, сколько? Посчитал… Вот, 21.600 кун.

Я сжал руками голову. Как же так получилось? — обвинял я себя во внутреннем диалоге с кем-то, кого считал ответственным за это дело.

Я был последней опорой самому себе, подумал я. Но теперь я даже себе не могу больше верить… Мне стало как-то страшно… Можно ли вообще верить в себя, подумал я. Что за дела? Кто он, тот, который верит?

Нужно оставить эти мысли.

Я посмотрел на Маркатовича. Он во всем виноват, подумал я. От него действительно одни убытки… Это так. Лузерство заразно, это я знал всегда. Нужно выбирать компанию! Почему, какого хрена я не дружу с преуспевающими молодыми людьми из рекламы?! Их в телевизоре полно, почему же их не видно на моих горизонтах?

Один только Маркатович, старый неудачник, смотрит на меня и моргает.

— Это ты виноват! — сказал я. — Ты так скулил из-за Ри-банка, ты заставлял утешать тебя…

— Да нет же, что ты! Я же тебе сегодня ночью говорил…

— Но я-то говорил противоположное! — выкрикнул я. — Чтобы тебе доказать, что всё будет о’кей!

— Но зачем?

— Так ты же хотел, чтобы я тебе это говорил… Ты меня уже несколько дней вынуждаешь тебя успокаивать! Ты причитаешь, а я должен вселять в тебя оптимизм!

— Мать твою, но это же не причина…

— Не причина?! Вот, смотри, ещё какая причина! Я начал твердить, что с этим делом, с банком Риеки, всё будет о’кей, потом я нанюхался и… и в конце концов сам купил это дерьмо! Да провались к чертям этот кокс и тот, кто нам его дал!


Я изрыгал проклятия минут десять, в бешенстве шагая от одной стены к другой, а Маркатович, все еще окончательно не проснувшись, сидел в кресле и смотрел на меня, поднимал брови, надувал щеки и теребил волосы.

Я вопил и вопрошал: — Какого хрена ты меня заставлял говорить тебе, что всё будет о’кей?! Вот! Теперь убедился? Да я никогда бы это не купил без твоих жалоб! С чего бы?! Да никогда!

— Но ты послушай, я же говорил тебе, что не…

Я посмотрел на потолок и воздел руки: — И почему это я в моей жизни на тебя нарвался, мать твою!

Тут он встал, опустил голову и посмотрел на меня снизу, как бык: — Эх, надо же, блин, Диана мне всё время это говорила. — Вены на его шее вздулись, голос злобно заскрипел: — И потом в один прекрасный день ушла… И… И вот, ко мне сразу пришел мой друг, спал здесь, встал… И… И продолжает с того же места, на котором она остановилась! Да какого хрена! И… И я всех вас вышвырну из своей жизни в задницу!!! Понятно?!

Он стоял передо мной в своей голубоватой пижаме, со слипшимися волосами, как измордованный боксер в открытой позиции.

— О’кей, — сказал я. — Будь здоров!


Я вышел из этого отвратного здания среди проклятой зелени и пошел к вонючему паркингу.

Сел в машину.

Сидел и смотрел на стену, рядом с которой припарковался.

* * *

Город дышал под полуденным солнцем.

Он пытался казаться более оживленным, чем есть. Стремился выглядеть по-европейски, одевался в самые модные тряпки дорогих брендов. Хотел быть красивым, в темных очках, за чашечкой кофе, с журналом в руках. Смысл ему придавали девицы из маркетинговых агентств, городские болтуны и безработные пресс-атташе, разные варианты маркатовичей, литературные редакторы, которые потихоньку забывают Крлежу, сценаристы отечественного ситкома… Он был полон планов и будущих интриг.

Первым делом я поискал сегодняшние газеты.

Геповский «Ежедневник» пользовался большим спросом. Я нашел его только в четвертом киоске.

Ясное дело, такому успеху способствовала первая же страница с сенсационным заголовком: «АЛЬ-КАИДА» МОЛЧИТ О СУДЬБЕ ХОРВАТСКОГО ЖУРНАЛИСТА. Тут же была фотография Бориса и подзаголовок: «Бориса Галеку, работодатели которого скрывали его исчезновение, в последний раз видели в Багдаде шесть дней назад».

Итак, шоу продолжается. Как это им удалось связать с этим «Аль-Каиду»?

Стоя перед киоском, я открыл вторую страницу «Ежедневника». Внизу, в углу, рядом с главным текстом был ещё один, небольшой, взятый в рамку, под заголовком СЕМЕЙНАЯ ИСТОРИЯ. Там было написано, что Бориса послал в Иран его родственник, редактор ПЕГа, «что достаточно ясно свидетельствует о принципах, которыми руководствуется этот издательский дом». Они не упоминали моего имени, а трактовали меня, скорее, как метафору извращения, из чего было ясно, что мои пять минут славы прошли. Милке было уделено больше внимания: фотография и похвала её боевому духу. «Мать, которая разоблачила могущественный издательский дом» — гласила подпись под фотографией.

Я принял это относительно спокойно, как бывает, когда зубной врач ковыряется у тебя во рту после того, как уже сделал анестезию. Я вздохнул и поднял голову: городские фасады, окна, рекламные стенды… Всё выглядело как на фотографии.

Я сел за столик перед кофейней на площади, среди старушек с великолепными прическами, которые являли собой остатки империи Габсбургов. Заходить в кофейню мне не хотелось, вдруг столкнусь с кем-нибудь из знакомых. Я нацепил темные очки. С сегодняшнего дня и далее я буду камуфлироваться в стиле старушек и остатков прежних режимов, подумал я.

Мне принесли макиато и маленькую шоколадку.

Я взялся за газету — посмотреть, как именно «Аль-Каида» молчит о судьбе хорватского журналиста. Было ясно, что сначала они придумали название, а только потом текст. Хотели любой ценой вставить «Аль-Каиду» в заголовок и додумались: послали запрос о Борисе на главные веб-сайты, связанные, как считалось, с этой организацией. И не получили ответа. А это значит, что «Аль-Каида» молчит.

Я читал это, скривив губы, и выглядел как человек, смеющийся шутке зубного врача. Это была обычная для посткоммунистической свободы печати конструкция. Текст следует базировать на неправильной предпосылке, которую вообще не подвергаешь сомнению, после чего любой бред выглядит логично. Текст о Борисе и «Аль-Каиде» был основан на явно неправильной предпосылке: он вообще не подвергал сомнению глобальную важность моего родственника. Геповцы считали общеизвестным, что Борис — это фигура мирового значения. Несомненно ожидалось, что из-за моего родственника Усама бен Ладен выйдет из пещеры и обратится ко всей планете.

Но геповцы всё-таки не настолько наивны — публике они дарили лишь иллюзию, которую она хотела. Борис превратился в нашего национального представителя в глобальном спектакле, и мы хотели, чтобы он выглядел важной особой, чтобы важными выглядели и мы. Геповцы заигрывали с нарциссизмом нации, подкармливали наше желание быть частью общемировых событий, пусть даже в качестве придуманной мишени «Аль-Каиды». Мы хотели, чтобы мир воспринимал нас, или хотя бы мы сами считали себя, главными героями — и всё это по инструкциям Ичо Камеры!

Черт побери, вот кого мне нужно было послать в Ирак, подумал я. Он, Ичо, наш настоящий представитель. Он бы пробился даже к камерам CNN. По крайней мере, махнул бы нам рукой. Да что говорить, он бы и с «Аль-Каидой» связался, если нужно, подкупил бы, чтобы они его похитили! Он бы нас не подвел.

А Борис? Мне было страшно от предположений, которые лезли голову. Что если родственник добрался до героина, который производят афганские талибы? Что если его в конце концов найдут в какой-нибудь багдадской ванной комнате, и окажется, что у него передоз?

Лучше об этом не думать. А самое лучшее пока молчать, как «Аль-Каида», и с чашечкой кофе читать газету перед кафе на площади, незаметно, как один из многих. Я огляделся вокруг — на столиках и тут и там была эта газета. «АЛЬ-КАИДА» МОЛЧИТ О СУДЬБЕ ХОРВАТСКОГО ЖУРНАЛИСТА — пестрело повсюду.

Люди покупали эту бредятину. Такое раздувание собственной важности импонировало народу, рождало у него чувство достоинства. Такое случалось постоянно. У маленькой страны почти каждый заголовок слишком раздут. Должно быть, раздувание и помогло нам удержаться на плаву. В любом случае все газеты и журналы разорились бы, будь они реалистичны. А так приходится обойти три киоска, чтобы найти только в четвертом. Геповцы своё дело знали. Технически они не лгали. «Аль-Каида» молчит…

Смотришь на этот безумный заголовок и впадаешь в ступор.

Я видел газеты на столах и пытался защититься от мысли, что на самом деле всё это — дело моих рук. Звучит дико, но это настолько очевидно, что опровергнуть невозможно.

Очевидно, что я оказался в центре этого безумия. Очевидно и то, что я безнадежно запутался в этой глупости, которую теперь не распутать.

В сущности — я попытался быть искренним с самим собой — это ощущение возникло у меня давно. Я с ним живу и пытаюсь его от себя оттолкнуть, но… Это так — всё безнадежно запутано. И давно… Когда изо дня в день видишь безумные заголовки, ты больше не можешь думать ни о чём, подумал я. Ты сам становишься чем-то этим же. Ты внутри. Идиотские заголовки, аморальные моральные дискуссии, психопаты в новостях, народ, который жаждет лжи, люди, которые рыщут в поисках событий, которые их комментируют с раннего утра, массы, которые, напичканные этими словами, ничего не видят вокруг себя, всеобщее talk show, фрустрации, которые превращаются в мораль, безумные обложки журналов… Каждый день, уже годами, эта бессмыслица накапливается в языке, на котором я думаю. Со временем это становится нормой, основанной на неправильных предпосылках. Трудно в целом что-то выразить, когда нечто совершенно неправильное превращается в общепринятое. То, что подразумевается, абсолютно неправильно, и ты не можешь ни о чём ничего сказать. Всё сразу начинает идти в неправильном направлении. Стоит попытаться что-то сказать, и сразу чувствуешь это. Просто видишь, что всё идет не туда. Весь язык становится неправильным. Его полностью захватили глупость и ложь, они занимаются его организацией, они всё наполняют каким-то значением. Это их язык.

Мне уже совершенно ясно, что мою историю понять невозможно, она наполнилась глупостями и безумием с самого начала, даже ещё до начала. Но я согласился на эту игру. Отвечал на звонки по телефону. Играл свою роль. Соучаствовал в этом языке, и он меня возвращает к себе, где я барахтаюсь, пытаясь… Мою историю невозможно понять, потому что она произошла на этом языке, мне это совершенно ясно, но мне это ужасно мешает. Мешает, когда я говорю, мешает, когда думаю, мешает мне существовать.

Я смотрел вокруг: эта освещенная солнцем площадь, всадник, выхвативший свою саблю, все эти люди, которые куда-то идут, все эти люди, которые говорят.

Нелогично.

* * *

Одна старушка за соседним столиком, щурясь, пристально наблюдала за мной.

Наверняка она вчера смотрела телевизор, и теперь я кажусь ей кем-то знакомым. Видно, что она роется в памяти, которая у нее, к счастью, перегружена. Несмотря на это, меня мгновенно охватил страх, что она меня узнает.

Тут я подумал — узнает кого? Мой образ развалился за один день. Мне странно, как я ещё вообще могу выступать от своего имени.

Я заерзал на стуле.

Взгляд старушки пронзал меня, как будто я оказался в озоновой дыре. Это так, когда остаешься без имиджа — он твоя социальная аура, защитная обмотка… Её больше нет. Ультрафиолетовые лучи проникают без всякого сопротивления. А я ещё и накварцован, как потаскуха.

Я вспомнил, как Саня позавчера не могла оторвать глаз от того своего интервью. Собственная фотография в СМИ удивляет. Они тебя где-то помещают, переформатируют и придают тебе значение. Меня, факт, поместили и переформатировали. Тотальный редизайн. Милка, моя старушка, Борис и геповцы взяли меня себе в пользование. Странное чувство — мое лицо полностью вне моего контроля. Не могу себя узнать. Но это ничего не значит. Чтобы узнавать меня, здесь есть другие. И это всегда так, подумал я, другие меня узнают, а то, что я сам о себе думаю, это только моё мнение. Да это даже не мнение. Просто какое-то невнятное чувство.


Я достал из кармана мобильный и набрал Саню. Хотел, чтобы она меня убедила, что я это всё еще я, чтобы удержала меня во мне. Она, должно быть, всё еще общается с тем, прежним, Тином. Её чувства для меня бесценны.

Она ответила. Стандартные вступительные реплики, но все эти как ты — всё в порядке звучали неубедительно. Она это понимала. И пыталась вспомнить что-нибудь оптимистичное.

— Эй, мы могли бы сегодня пойти посмотреть ту квартиру! — сказала она с необычной для себя живостью, так что мне показалось, будто она говорит со сцены.

— Я её уже смотрел, — сказал я.

— Ну да? И как?

— Ну… Эта квартира не для нас.

Мне показалось, что ещё слишком рано сообщать о том, что деньги я жахнул в акции.

— Не годится, да?

— Это всё слишком дорого, — воспользовался я общепринятым аргументом. — Цены просто ненормальные. Не знаю, чем это кончится. Я в этом не вижу никакой экономической логики.

— Ну, я знаю, но…

— Просто не знаю, — сказал я, — может быть, сейчас вообще неподходящий момент…

— О-о-о-ой, и я не знаю, — сказал она, словно исчерпав все силы. — Давай поговорим об этом дома. — Она немного помолчала, но так как я ничего не сказал, она продолжила: — Может, будет лучше, если ты ещё что-то посмотришь, попробуй теперь сконцентрироваться на этом, сейчас, когда у тебя есть время…

— Да, но я в любом случае не смогу получить кредит, понимаешь?

— Слушай, — сказала она доверительным тоном, — может быть, взять кредит смогу я. Возможно, меня возьмут в труппу на ставку. Они сегодня говорили про это. Может быть, уже со следующего месяца.

— Да? — сказал я. — Супер…

— Ты не рад? — спросила она.

— Конечно рад! — сказал я. — Просто… столько всего… я не успеваю всё осознать.

— Да, — согласилась она задумчиво. — А ты видел критику сегодня в «Ежедневнике»?

— Там что-то было?

— Да, было, — сказала она таким тоном, будто ей передо мной неловко. — Там меня очень хвалили.

— Здорово, супер, я посмотрю.

— Там есть и о Борисе, — сказала она осторожно.

— Я как раз купил «Ежедневник», но не успел посмотреть, — соврал я.

— Прочитай, но только не волнуйся. Лучше возьми «Синий сборник объявлений», подумай о чем-нибудь позитивном.

— Попытаюсь, — сказал я.

— Я знаю, тебе сейчас ужасно из-за всего этого, но попытайся быть выше этого, — сказала она одновременно и с пониманием и с укором. — И думать позитивно. Прошу тебя.

— Хорошо, — сказал я.


Я чувствовал, что виноват перед ней. Может быть, из-за того, что она не сказала мне: — И почему это я в своей жизни на тебя нарвалась, мать твою! — Она не сказала: — Люди над тобой смеются и возмущаются… Ты — ты даже не отрицательный тип, а просто медийная карикатура… Человек, который погубил родственника в Ираке и проиграл в телевизионном столкновении с собственной теткой. Хотел я этого или не хотел, но в голове у меня возникали образы людей, которые за чашечкой кофе отпускают на мой счет шуточки, соревнуясь, у кого лучше получится. Я знал, что-то дойдет и до нее. Она мне на всё это даже не намекнула, но чем рассудительнее она была, тем большей становилась моя вина, она смешивалась с мрачными предчувствиями, мне казалось, что я теряю своё место в нашей связи. Я говорил с ней тоном неудачника, весь наш разговор. Я чувствовал, что она, как на сцене, сыграла большой интерес к той квартире, что она из жалости хотела сделать мне что-то приятное.

Многослойность и открытость значений

Я снова перелистал «Ежедневник» и дошел до культуры. Под заголовком «Стриптиз-панк» была довольно большая статья о спектакле «Дочь Кураж и её дети». Критикесса рассуждала о значении спектакля, углубляясь в анализ роли рок-музыки на Востоке и Западе.

…Инго отправил рок-группу на, скажем так, «западный фронт», поэтому тема напрашивалась сама. В столкновениях Востока и Запада, писала автор, позиция рока с самого начала была парадоксальной. Хотя рок на Западе шестидесятых годов взорвался как бунт против систем, нередко откровенно левацкий, рок на маршруте в сторону коммунистического Востока был оружием Запада. Рок это сердцевина Запада, культура свободы — именно так его всегда воспринимала молодежь с Востока, так что можно считать, что рок сыграл определенную роль в распаде коммунизма. Кому-нибудь в Америке, писала она, могло показаться удивительным, что в литовском Вильнюсе в 1995 году фанаты добились, чтобы Фрэнку Заппе поставили памятник высотой в два метра сорок сантиметров, а его автором стал скульптор Константинас Богданас, который в 1979 году, в честь четырехсотлетия университета в Вильнюсе, создал классически монументальную скульптуру Ленина.

Автор, однако, не была уверена, говорит ли спектакль Инго о роли рока времен холодной войны или же о нынешних столкновениях Востока и Запада, и может быть, Инго демонстрирует тезис Хантингтона о «столкновении цивилизаций» как гротеск? А может быть, речь идет и о том и о другом? Критик хвалила спектакль за его «многослойность и открытость значений», предполагая, что Инго Гриншгль (ввиду того что он «не производит впечатление особо осведомленного»), вероятно, не имел в виду экс-югославские восточно-западные конфликты, где культурные противоположности типа рок-музыка / народная музыка, городской / негородской, западное / балканское, хорватское / сербское используются в культурно-политическом контексте как кому захочется, и в условиях войны, и в условиях мира…

Неплохо, подумал я… Автор действительно хорошо подкована в культуре, видимо одна из новых, но — скажи же ты наконец, как сыграла свою роль Саня.

Я проскочил часть текста до того места, где мне попалось Санино имя. «Эта бывшая участница незабываемой группы „Зеро“ сыграла свою роль, — написала критик, — очень органично, создав искрометный харизматический образ, мощный и женственный». Ерман и Доц выглядели бледнее, но что-то из похвал перепало и им.

Хороший текст, подумал я, и ничего общего с заголовком.


Зазвонил мой мобильный. Сильва.

Она сказала: — Я слышала, что тебя уволили. Очень жалко.

Мне не хотелось, чтобы ещё и она меня жалела. Я прочистил горло и сказал: — Ну да. Не первый, не последний. Глобализация несет с собой определенные процессы. Сегодня всё взаимосвязано. Кто-то сваляет дурака в Ираке, а я отдуваюсь здесь.

— Ты ещё и шутишь?

— А что мне остается делать? Безработному… — я разыгрывал из себя кулера и немного развалился на стуле, под весенним солнцем, перед кафе.

— Ты знаешь, что Перо тоже уволили? Сегодня утром. Хозяин озверел. Вчера вечером вы выглядели дураками, — сказала она.

— Ты шутишь? Перо Главный вылетел?

— Э-э. Он больше не Главный, просто Перо.

Я улыбнулся. — Надо же, он только вошел в роль, сформатировал свой характер… А у него всё отобрали, — сказал я. Мне как-то сразу полегчало, и я продолжил: — Мне эта роль журналиста-экономиста никогда не нравилась. А у Перо всё по-другому. Его случай гораздо тяжелее.

Я сам себе удивлялся из-за того, как говорю с Сильвой. Вся подавленность как испарилась. Может, я её очаровал? И подумал, что говорить в таком стиле с Саней я бы не смог ни о Перо, ни о чём другом. Я не смог бы изображать раскованного типа, которому плевать на всю эту ситуацию. Я, как мне бы казалось, был обязан оставаться подавленным. Я подумал, что определенное чувство вытекает из определенного отношения, а вне его этого чувства практически нет — с Саней я депрессивен из-за того, что её разочаровал, а Сильве я ничего не должен…

— Что ты смеешься! Это же трагично, а не смешно, — продолжала Сильва. — А этот твой родственник… Извини, но я чуть не умерла от смеха, когда оказалось, что он тебе родня.

— Это трагично, а не смешно.

— Ну да, — сказала Сильва. — Как ты думаешь, что там с ним?

— Да откуда я знаю, — тут меня снова покинуло чувство юмора, потому что я в рабстве, я привязан к Борису.

Меня всё время спрашивают про него, это не прекратится, и мне всё время придется делать эту озабоченную физиономию, признавать свою вину, говорить депрессивным тоном и беспомощно разводить руками.

Я сказал Сильве: — Надеюсь, что в конце концов меня перестанут о нём спрашивать. Я хочу освободиться.

— Понимаю, — сказала Сильва.

— Сейчас вся страна о нём беспокоится. А он такая важная фигура, что кроме меня у него не нашлось никого, кто дал бы ему работу.

— А что ж делать, раз он исчез…

— В Ираке, — добавил я. — Если бы он исчез в Солине или где угодно ещё, то мог бы уже сгнить в каком-нибудь подвале.

— Может, ты немного слишком ироничен, — кольнула меня Сильва. — С парнем неизвестно что случилось, а ты…

— Я бы должен был взять на себя вину. О’кей. Но сейчас мне следовало бы молчать, — сказал я раздраженно. — Я вижу, что не имею права говорить об этом. У общества на мои рассказы аллергия. Потому что я лучше всех вижу отвратительную иронию происходящего. Беспокойство о нём связано только с одним — где он пропал. И на этом история кончается. И это не имеет никакого отношения к беспокойству о человеке!

— Ладно, не злись, — сказала Сильва так, как будто ей хочется прекратить разговор.

— На тебя я не злюсь, — сказал я. Хотя на неё я тоже злился. Я почувствовал, что и она говорит голосом таблоида.

Сильва сказала: — Посмотрим, что будет дальше. Ну, на связи.

Сейчас у меня было впечатление, что и она считает меня каким-то преступником. Почему никто не хочет услышать, что я говорю? Я подумал, что, наверное, я действительно нахожусь с другой стороны от общества. Теперь и Сильва меня исключит? За то, что я выглядел ироничным вместо того, чтобы быть раскаивающимся. Как я попал в этот мир, который превратился в таблоид? Очень просто, подумал я, как бы продолжая разговор с Сильвой. Просто. Поскольку всем было плевать на моего ненормального родственника, я нашел ему работу, послал его в славный Ирак и подарил таблоидным душам возможность беспокоиться, быть добрыми, чувствительными и, разумеется, найти виновного — меня — и вывести меня на чистую воду, откуда я сейчас и смотрю на них, голый, без профессиональной и моральной защитной оплётки.

Вот что я хотел сказать Сильве. Или кому угодно. И продолжить: Вы врёте, что беспокоитесь. Вы всего лишь развлекаетесь. Просто сегодня по телевизору этот фильм… Фильм о хорватском журналисте, который пропал в Ираке. Это фильм, не более того. Фильм в информационной программе. Вы им развлекаетесь и идентифицируете себя с его героем. А, нет, конечно же с антигероем. О’кей, это я, я бы тоже должен был смотреть телевизор с вами, из угла, стоя коленями на кукурузных зернах, с выражением раскаяния на физиономии, но что-то меня тянет на открытое пространство, где я чувствую себя абсолютно одиноким и в каком-то ужасном смысле свободным. Вот что я хотел бы сказать Сильве или кому угодно другому, кто может слушать. Короче говоря, я покидаю ваше общество, должен был бы сказать я, если бы было кому это сказать.


Тут я увидел ту старушку, которая за мной наблюдала, — она встала и направилась ко мне… Подошла. Некоторые старушки позволяют себе всё что угодно, видимо рассчитывая на то, что всё равно их смерть не за горами.

Сейчас она смотрела на меня вблизи, потом произнесла: — Простите, может быть, вы…

— Нет, не я! — сказал я.

Она слегка помотала головой и многозначительно посмотрела на двух своих приятельниц за соседним столиком, которые в качестве поддержки с тыла внимательно следили за развитием событий.

— Так вы не тот, который пропал в Ираке, которого сейчас рекламируют? — спросила она.

— Нет, нет, правда нет! — сказал я. — Я даже и не тот, второй!

— Тогда… Извините! — сказала старушка и снова помотала головой. А потом добавила: — Мы думали, что мы вас нашли.

И ушла, подчеркнуто задумчивая. Думаю, хотела показать, что мне не поверила.

Я положил на столик деньги за кофе и встал, три старушки проводили меня такими взглядами, как будто я бегу из романа Агаты Кристи.

* * *

Я открыл оба замка. С газетами под мышкой вошел в квартиру.

Всё еще здесь, подумал я, словно меня очень долго не было.

Положил газеты на столик, там ещё лежала газета с объявлениями о сдаче квартир, некоторые были обведены. Стаканы, пепельница. Пустая коробка от пиццы.

Я налил в стакан воды и сел в кресло, напротив телевизора.

Выключенный телевизор смотрел на меня тупо, будто ждал, что я что-нибудь сделаю.

Я смотрел на него.

Воздух казался мне густым, неподвижным. Звуки за окном, уличное движение.


Пламя появилось после того, как я щелкнул зажигалкой. Я вдохнул.

Смотрел на все наши вещи.

Всё переполнено, подумал я, больше нет места.

Снаружи, на улице, движение, похоже, становилось гуще. Кто-то лёг грудью на сигнал рулевого колеса. Я смотрел на небо. В воздухе стрелы подъемных кранов. Пробка.

Как известно из поэзии, мгновения иногда длятся вечность.

Я утопал в кресле перед выключенным телевизором. Я посмотрел вокруг: казалось, что всё пространство заполнилось чем-то чужим. Когда-то мы были здесь свободными, Саня и я, вне всего. Наши поцелуи, долгие мечтательные взгляды друг другу в глаза, в будущие дни. Казалось, мы нашли свой угол. А сейчас откуда-то, сквозь стены, отовсюду, проникал всеобщий дух, смрад общества.

Казалось, я слышу какое-то перешептывание. Целый ансамбль шептунов из-за кулис. Все эти «хот» люди, старые, вылинявшие лоббисты. Моё бессмысленное поколение. Сплетни и советы. Чужие войны.

Я утопал в кресле. Там, наверху, подъемный кран переносил бетонный блок.


Но я должен… Мне нужно что-то придумать, размышлял я.

Какое-нибудь дело для начала. Мне нужно двигаться дальше, опять с чего-то начать. Складывать из кубиков, безразлично что, хотя бы небольшую карьеру. Адаптация всей истории. Апдейт любви. Гармонизация наших иллюзий. Нужно несколько типизировать роли, подумал я. Чтобы было понятно и гладко, маленький мейнстрим-спектакль. Нам нужна иллюзия хорошей жизни, чувство, что ты выполнил норму. Необходимо его достичь. Включиться в гонку, заново.

Вкус работы. Вкус работы в этой квартире. Держаться на поверхности. Эти цепочки слов, которые тянутся через мой мозг. У меня от них заболит голова, подумал я.

Тут очнулся холодильник.

Иногда вот так, вдруг, начинает бренчать. Старый «Ободин».

* * *

Это так, как будто у меня обнаружили какую-то болезнь, подумал я. Мир вмиг становится другим. Необходимо к этому приспособиться, хотя это и не болезнь, в этом нет ничего физического. Всё только в значениях. Могло бы получиться и по-другому. Это то, что сводит меня с ума. Это могло бы быть истолковано иначе. Всё могло сложиться по-другому, если бы у меня была власть над языком, если бы я мог придать смысл своей истории.

Я подумал, впервые после того, как расстался с драматургией, как бы мне следовало писать. Как бы всё это следовало изложить. Может быть, так я смог бы отдалиться от всего. Сохранить здравый смысл, посмотреть со стороны; скомпоновать всё с каким-то смыслом, в каком-то порядке.

Хотя бы сложить что-то из этого, и положить в какую-нибудь коробку, отложить бумаги.

Вдруг я увидел себя и Маркатовича, как мы сидели в подвале, тогда, когда казалось, что все пути закрыты, что нечем дышать от темноты и тайн.

Мы с Маркатовичем там, в столовке, пьем пиво. Уже тогда мы знали обо всех ужасах, про которые начали писать только сейчас. Мы сразу об этом услышали, нельзя было не услышать, потому что всё слишком близко; зло прикоснулось к нам, оно нас облучило… Мы заражены. Это нас мучает ещё и сейчас, подумал я. У нас нет доверия. Нет доверия к этой реальности, к этому миру, к этим людям, к себе…

Но оттуда мы сбежали, вышли на солнце.


Я сделал большой круг, подумал я.

Были уже сумерки, свет я не зажигал.

Потом зазвонил телефон, обычный.

— Узнаёшь, кто это? — спросил кто-то.

— Не узнаю, — сказал я и положил трубку.

* * *

Сижу в кресле. Жду, когда услышу звяканье ключей, когда она придет, застанет меня тут, сидящим в полумраке, спросит, что со мной, забеспокоится.


Позже я услышал, как открывается замок. Она вошла и зажгла свет. — Я здесь, — сказал я.

Когда она меня увидела, её лицо окаменело. Из сумки торчала охапка газет. Много фотографий и хороших рецензий, подумал я.

— Эй! — она посмотрела на меня испуганно. — Что ты сидишь в темноте?

Я знаю, нужно было бы что-то сказать, чтобы всё выглядело нормально. Нужно было бы улыбнуться, подумал я.

— Голова болела, — сказал я, — и я погасил свет.

Она остановилась: — Уже прошло?

Я задумался, потом сказал: — Нет.

— Погасить?

— Как хочешь…

Она зажгла маленькую ночную лампу, погасила верхний свет.

— Лучше бы тебе не курить, если болит голова, — сказал она.

— Да знаю, — сказал я.

— Что ты пьешь? — Она заглянула в мой стакан. — Это что, ракия?

— Нет… Вода.

Она подошла ко мне, присела на корточки и коснулась рукой моей руки: — Ну скажи мне, что с тобой…

— Мне нехорошо, — сказал я.

Она посмотрела на меня так, как будто мы незнакомы.

— Господи… может, вызвать скорую?!

Я смотрел на неё. Почему она впала в такую панику? Неужели мне придется сейчас её успокаивать?

— Нет, не надо.

— Но что с тобой… Почему ты на меня так смотришь?

— Голова болит.

Она медленно встала, потом села на диван.

— Послушай… Что случилось?

Я задумался над её вопросом. Чего только не случилось, подумал я, а ничего не осталось. Вот что пришло мне в голову. Мне захотелось говорить именно так, без бесконечных напрасных объяснений. Меня утомил стандартный язык, вопросы и ответы, они несли с собой печаль, все эти вроде бы умные вопросы и умные ответы; рационализация деятельности.

— Не своди меня с ума, — сказала она, — не молчи.

Я посмотрел на неё. Она расплакалась, как ребенок, которого ударили.

Тут я подумал, что и мне тоже хочется заплакать, но тут же испугался такой мысли. Да, вспомнилось мне, я же проклятый мужчина.

Я закрыл глаза.

— Не надо плакать, прошу тебя, — сказал я. — У меня просто болит голова.

Она смирилась. Поискала в выдвижных ящиках таблетки. Протянула мне одну и сказала: — Выпей эту…

Я выпил.

— Сейчас я буду о’кей, — сказал я. И тут же продолжил: — Сегодня я купил акции Ри-банка. Этой ночью послал по Интернету распоряжение, я вообще-то не соображал, что делаю. Когда я проснулся, всё было уже сделано.

Она спросила: — Как? Ты купил… Давай ещё раз, помедленнее.

— Всё в акциях, — сказал я и с облегчением улыбнулся. — Все деньги, которые у меня были.

— В каких акциях?

— Ри-банка, — повторил я. Потом добавил: — Сейчас они дешевые. Посмотрим, кто его знает…

Она прижала руку к груди и вздохнула: — Ты… Это же безумие… Этот банк лопнул!

— Это пока только слухи, — сказал я.

— Господи, Тин, что с тобой будет?! — спросила она плачущим голосом.

— Это был мой вызов везению! — сказал я с энтузиазмом. — Я хотел избавиться от всего, одним махом, разом.

— Это твои деньги, и ты можешь с ними делать, что хочешь. Но…

— Я ничего не планировал, — сказал я. — Всё это как-то само собой получилось.

Её лицо вытянулось, она смотрела прямо перед собой.


Мы немного помолчали, потом она сказала: — Тебе… тебе, может быть, надо, ну… поговорить с кем-то.

— Так мы и говорим, — сказал я.

— Да, конечно… но я не могу… Я же не психолог какой-нибудь, чтобы понять… Знаешь, может, тебе и правда надо с кем-то поговорить…

Я задумался: — То есть ты хочешь сказать — с психиатром?

— Понимаешь, я не знаю… как это всё на тебя подействовало… Не понимаю. Ты купил эти акции… Это, это… Я, я не знаю…

— Хорошо, о’кей! Я понял.

— Подожди, вот я, вот я тебе говорю и…

— Я понял, что ты мне говоришь!

— Господи! Я пытаюсь… Я же говорю не с плохими намерениями! Неужели после всего, что было, ты можешь подумать, что я желаю тебе зла…

— Не можешь ли ты теперь взять себя в руки? — сказал я. — Ты не должна меня ни о чём спрашивать.

— Почему?

— Ты не понимаешь некоторых вещей, — сказал я. Потом добавил самому себе: — Господи, какой же я идиот!

— Почему ты так говоришь?

— О’кей, с тобой я разговаривать не хочу, — сказал я. — Ты не тот человек, который может со мной говорить о некоторых вещах.

— Подожди… Зачем ты меня оскорбляешь?

— Я? Тебя? — сказал я. И добавил: — Эх, мать твою… ну какой же я… дурак!

— Это невыносимо… — сказала она как бы самой себе.

Я смотрел на выключенный телевизор.

— Знаю… Я знаю, что ты меня бросишь.

Загрузка...