1. ПОСЛЕДНЕЕ ВРЕМЯ

Я собирал вещи.


Пошел посмотреть, что с ней.

Весь вечер в квартире царило молчание.

По телевизору передача про… Что-то актуальное; звук выключен.

Она лежала на кровати, в спальне, повернувшись к стене.

— Я собираю вещи, — сказал я, стоя в дверях.


Позже я стоял в гостиной.

Я прочистил горло.

— Я пошел, — крикнул хрипло.

Она подошла к двери спальни. Сморкалась, в слезах.


Три дня назад она сказала, с таким выражением лица, с каким сообщают важные новости, что дальше так невозможно. И сразу же расплакалась. — Что, есть кто-то другой? — спросил я.

— Нет, — сказала она.

— Тогда почему?

— Не могу… — сказала она, плача. — Просто больше не могу.


Почему она плачет, если не может со мной дальше, спрашивал я себя.

В её глазах я видел вину. Вину за то, что не справилась, не сохранила любовь вопреки всему. Любовь, если она настоящая, должна длиться вечно. Об этом говорят фильмы, стихи и любовные истории. Они создали цивилизацию любви, образа и ожидания.

Но она потеряла терпение. А может быть, образ цели. Или образ счастья. Что-то потеряла. Она чувствовала себя виноватой перед любовью. Передо мной. Я видел это в её глазах. На её лице, которое она, казалось, хотела спрятать.


— За остальным приду на днях… — сказал я.

Приподнял руки, будто собираюсь что-то объяснить, но только разрыдался.


— Я не хотела… Такого я не хотела, — сказала она. — Куда ты… Куда ты сейчас пойдешь?

— Нашел одно место… Временно, — сказал я.

— Но… Ты не можешь, не можешь вот так сейчас уйти, — сказала она. Села на диван и опустила голову в ладони.

Я хотел спросить — а когда? Немного позже?

Но всё-таки мне было не до иронии. — Думаешь, мне не надо уходить?

— Это так ужасно, всё ужасно, — сказала она и легла на диван. Смотрела на кресло и скулила, как собака.


Я подошел, сел на край дивана и погладил ее по голове.

— Моя любовь, — говорил я так тихо, как только мог, — моя самая большая любовь.

Я огляделся вокруг. Расплывчатая картина сквозь слёзы.

Все эти годы… Мы представляли себе ту жизнь, в которую собирались направиться. Совместное будущее. Близость и запах тела. Все эти ласки и шутки. Эти картины, и прошлые, и будущие, необходимо забыть.

Тяжелее всего было представить себе окончательное разъединение. Это было тяжелее самого разъединения. Сожаление обжигало меня из будущего, из того времени, в котором мы больше не будем вместе. Эта ностальгия из будущего, осознание забвения, которое окутает всё.

Я сидел там, на диване, на краю.

Пора прощаться.


— Мы больше не будем вместе… — сказал я, и мой голос погас.

Я прикоснулся к этой картине.

Я увидел, как исчезаю из этой квартиры, как бледнеет мой след, как испаряются мои вещи, как жизнь меняет свой облик и превращается во что-то другое.

Я гладил её волосы, еще немного.

— Не… не забудь меня, — с трудом проговорил я.

Поцеловал её волосы, прошептал: — Ухожу.

Она не повернула ко мне головы.

Я встал.

Взял свой старый рюкзак и дорожную сумку.


На пороге я оглянулся, её плечи вздрагивали.

Я ещё раз обвел глазами всё это место, кивнул ему и вышел.

Когда я вошел в лифт, я увидел в зеркале свои красные глаза и полез в рюкзак за темными очками. Тем временем кто-то вызвал лифт наверх. Я нашел очки и надел их. Вошла какая-то женщина. Должно быть, из-за очков я выглядел странно. Женщина встала в углу. Я протянул руку, она вздрогнула… Нажал кнопку первого этажа. Было девять вечера.

Наконец-то мы двинулись вниз.

* * *

Я словно вышел из темного зала кинотеатра.

История закончена, и ты опять снаружи.

Я встал на краю тротуара, поставил сумки на землю. Снял темные очки. Соседи выгуливали своих собак.

Я вызвал такси, назвал адрес и замолчал.

Мы поехали, потом я расплатился, вошел в небольшое здание, поднялся с сумками по лестнице, остановился на третьем этаже перед дверью, на которой была табличка с чьей-то фамилией.

Открыл дверь этой маленькой однокомнатной квартирки, первой попавшейся, которую снял позавчера. Почувствовал запах прогорклых орехов, поставил сумки на середину комнаты и остался стоять, потом поднял пустые руки, как будто собираюсь что-то сказать.

Сел.

Всё производило впечатление какого-то упражнения.


Что я здесь делаю… Не могу сказать, что я себя об этом спрашивал — просто я так смотрел.

Здесь бы фильм и закончить, подумал я. Вот последний момент для заключительных титров. Всё выглядело не имеющим большого значения. Будто я не здесь, мой дух плутал.


Я включил радио.

Чи-ки-чи-ка-а… старый джингл нашел меня.

Телевизора здесь не было.

Вытащил из сумки пепельницу. Закурил сигарету.


У стены этажерка восьмидесятых годов… Кухонная мебель цвета кофе с молоком.

Коричневый раскладной диван.

Следы картин на стенах.

Круглый стол, за которым я сидел как участник какой-то неудачной дискуссии.

Я встал из-за стола; окно с видом на автомастерскую во дворе.

Судя по стоящим там автомобилям, мастер специализировался на старых «Опелях».

Дерево во дворе окружали «Асконы» и «Кадеты».

Это был квартал Тошо.

Здесь у них все — Джо, вспомнил я.

Мне бы нужно было зайти в ближайшее кафе и сказать: «Привет, Джо…» Чтобы проверить, функционирует ли эта схема. Но не хотелось идти в местные кафе, где все друг друга знают, там бы я действительно почувствовал себя одиноким.

Может быть, лучше пойти в торговый центр, который, как я видел из такси, мелькнул поблизости… Там я могу делать вид, что я прохожий-покупатель, могу прогуливаться так, чтобы не выглядеть одиноким.

Сейчас я сидел за пустым столом. Забыл купить выпивку.

Я позвонил Тошо, сообщить ему, что мы соседи. Звонило долго, неизвестно где. Он не ответил. Видимо, у него нет моего нового номера.

Подумал послать ему смс, что это звонил я.

Но я не был уверен, что это хорошая идея. В редакции я считался врагом номер один. Наверное, не стоит ставить Тошо в неприятное положение. Да я его наверняка встречу в этом квартале.

Чи-ки-чи-ка-а…

Новости по радио…

Мертвые в Ираке. Значит, ещё не конец.

Прежде всего нужно распаковаться.

* * *

Я пытался не думать о Борисе, потому что меня тогда охватывала ярость. А потом беспомощность и тоска. И опять ярость, сильная до судорог в мышцах.

После того как эта афера всплыла, возникли разные предположения о его судьбе: он погиб, его в какой-то неразберихе случайно убили американцы, он стал жертвой багдадских банд, которые охотятся за иностранцами, его похитили и посадили под арест исламисты, и даже кто-то заподозрил его в том, что он сам примкнул к исламистам, так как общественность — уж не знаю как — докопалась до его оригинальных репортажей и обнаружила там какие-то, якобы антиамериканские, суждения. В публичную дискуссию включились и психиатры, специалисты по посттравматическим стрессовым синдромам, которые извлекали из его фраз признаки паранойи, пошатнувшееся восприятие собственного «я», суицидальность, шизофреничное воображение, чувство травмированности и вины, смешавшиеся следы войн, которые в его сознании слились в одно целое…

Несчастье — думал я. Это всего лишь чувство несчастья, которое охватило его душу. Ничего удивительного, после всего, что было. Мне было знакомо это чувство. И я сам носил его в себе. Где-то в глубине себя мы потерпели поражение. В этом нет ничего странного. Кто выжил и пережил это балканское дерьмо, кто дышал этим адом, должен чувствовать поражение. Но он должен его скрывать. Должен пройти через это, не глядя перешагнуть через бездну. Я должен освободиться от чувства несчастья, если я не хочу в нем утонуть, думал я. Борис же копался в нем, как будто находя в этом какое-то мрачное наслаждение, как будто желая нырнуть в него. Я старался не думать о Борисе, не думать обо всём этом.

И другие тоже старались.

Вокруг всей этой истории скапливались кучи второстепенных деталей, как орнамент вокруг чего-то пустого.

Все говорили об этом орнаменте вокруг истории.

Я был одной из деталей такого орнамента.

Через пятнадцать дней после моего увольнения геповский «Ежедневник» начал по частям, из номера в номер, печатать оригинальные репортажи Бориса.

Получилось, что это стало ещё одним ударом по ПЕГу. Теперь всем стало ясно, что «Объектив» публиковал фальшивые репортажи из Ирака. Теперь каша заварилась и вокруг этого, вокруг журналистской этики, вокруг достоверности материалов СМИ, которые конструируют реальность… Да и вокруг меня, в конце концов. Всё крутилось, как водоворот или карусель.

В период продолжения этой аферы мы с Саней ещё были вместе. Я мечтал о том, как бы хорошо было отделиться от своего имени и от всего, что обо мне известно, я как в кокон залез в депрессию, и Саня не могла до меня добраться. Мне было неловко перед ней, я хотел, чтобы она меня отпустила. Первую волну унижения я так-сяк выдержал, но со второй волной моё несчастье начало казаться мне системным.

По реакции людей я понял, насколько потребители в сущности ненавидят СМИ… Я был символом манипуляции. Почти убийцей. Комментаторы сокрушались из-за того, что нет статьи закона, по которой можно было бы меня судить.

Когда были опубликованы оригиналы Бориса, Дарио написал текст в защиту ПЕГа, в котором обнародовал всё, что он знал о моей роли в плане ГЕПа монополизировать рынок газет и журналов. Он засвидетельствовал, что я был в контакте с Рабаром и как я ему, Дарио, грозил смертью, если он об этом кому-нибудь расскажет, и что я, в этом нет сомнений, всё время действовал против интересов своего издания, что договорился с ГЕПом об этой манипуляции, с тем чтобы они дезавуировали конкуренцию, нанесли ей решающий удар и полностью монополизировали рынок газет и журналов так же, как это, не выбирая средств, делают крупные корпорации, что я был шпионом в их рядах, что весь план был тщательно продуман и скоординирован… Правда, Дарио не знал, как во всё это вставить судьбу Бориса. Однако дал понять, что, возможно, даже и его исчезновение было подстроено, и это, заключил он, покажет время.

Тем самым он, того не желая, оказал мне услугу. Если исчезновение Бориса — это часть плана, то тогда я хотя бы не убийца.

То, что я понимал бессмысленность всего этого дела, мало мне помогало. Мне было стыдно показаться на людях. Я даже боялся зайти в обычный продуктовый магазин, вдруг кассирша меня о чём-нибудь спросит. Я страдал, сидя в квартире и ожидая, когда придет Саня. Она уговаривала меня пойти к психиатру, я отказывался.

— Ты не можешь всё время сидеть дома.

— Мне дома хорошо.

— Чем ты целый день занимаешься?

— Чем-нибудь занимаюсь.


Я не знаю, кто передал ГЕПу оригиналы репортажей Бориса. В «Объективе» писали, что это сделал я. Я же подозревал Перо, мне показалось, что это его месть и ПЕГу, и мне.

Но всё это тоже детали орнамента вокруг истории. Точно так же как и то, что какой-то автор литературной колонки заявил, что репортажи Бориса — это весьма оригинальные тексты, имеющие литературную ценность, которые я неоригинально исковеркал, а вскоре появились и издатели, заинтересованные в том, чтобы опубликовать их в виде книги. Эти литературные редакторы словно с Марса упали, звонили мне узнать насчет прав, я их направил к Милке, пусть ведут переговоры с ней, уж она-то наверняка сумеет отвоевать хорошую сумму.

И как раз тогда, когда всё это безумие, как и любая изжившая себя топ-тема, начало погружаться в забвение, мне снова стала звонить Милка.

Я не отвечал.

Тогда, в конце концов, мне позвонила мать. Сказала, что есть новость. Борис позвонил Милке.

— Борис объявился, — сказал она. — Алло!?

И повторила: Борис звонил из Багдада.

— Борис звонил Милке. Он жив, — повторила она.

Потом мать сказала, что Милка позвонила ей потому, что не смогла до меня дозвониться.

— Ты меня слышишь? — спросила она.

— Ага, — сказал я. У меня перехватило дыхание. — А что он делает в Багдаде? Что он там делает?

— Да он теперь…

— Почему он исчез, мать его так! — продолжал я, адресуясь к нему через неё.

— Э-э… — Моя мать взяла паузу, как будто её смутило, что я перед ней ругаюсь, и она теперь думает, не сделать ли мне замечание. — Э-э… Милка сказала, что он там впал в какую-то депрессию, что он ни с кем не хотел контактировать, что сейчас он пьет какие-то американские таблетки, да она и сама толком не знает, как объяснить…

— Американские таблетки! — я чуть не расхохотался. — Пьет американские таблетки?!

— Э! Я просто передаю тебе, что она мне сказала… Что он впал в эту депрессию, потерял мобильный и компьютер, всё потерял, или у него украли, он сам не знает…

— Что пьет американские таблетки… — повторял я как верх абсурда, а она продолжала пересказывать, что говорила Милка: что его спас какой-то англичанин, отвез к себе и заботился о нем, что Борис только лежал, что ничего не мог с собой поделать… И она сказала, что и Милка тоже не знает, как это объяснить, но что сейчас ему лучше… И сказала, что он там останется, работать на англичан, на какое-то их телевидение…

— Как же она сказала… Чтобы он им искал, что они будут снимать… На местности… Что-то про местность, а потом какое-то их слово… Э-э, да, вот — местный продюсер. Он будет везде ездить и всё узнавать, потому что он же знает арабский.

— Я знаю, что он знает арабский!

— А, вот видишь, повезло ему с этим, — продолжала она. — А знаешь, я под конец хорошо её на место поставила, Милку-то… Я ей говорю, вот сейчас у твоего сына есть работа, да ещё и у англичан, наверняка они хорошо платят, а мой-то сын работу потерял, и всё из-за твоих скандалов. А она мне, да что с тобой, да хотела бы я увидеть тебя на моём месте… И что ведь он там мог и умереть. И всё в таком духе, ты её знаешь, а извиниться и не подумала.

— Послушай…

— Да я-то из-за неё так разнервничалась! — продолжала она. — И тут уж я и высказала, что хорошо бы ей было извиниться, и через газеты, и через телевидение. Как она на тебя напала, так…

— Перестань говорить о ней! Перестань говорить о себе!

— Да что это с тобой? — удивилась она.

— Ох… я с ума сойду, — тихо всхлипнул я, обращаясь в основном к самому себе.

— Сынок, не надо ещё и тебе с ума сходить, — сказала она. — Хорошо, что он жив, что не висит на твоей совести… Я тоже, знаешь, корила себя, что дала ему твой номер. Никому больше не дам, я так и сказала. Правда, знаешь, теперь никто и не спрашивает.

Меня сводило с ума то, как она говорит, то, что она считает нужным сказать всё. Она и Милка казались мне очень похожими друг на друга, так же как и я с Борисом.

— А она что-нибудь ещё сказала о нем?

— Я так из-за нее разнервничалась, что больше ни о чём не спрашивала…


Вот так.

Я тупо смотрел перед собой, не зная, что бы я должен был чувствовать. Радоваться? Смеяться?

Он выбил из-под меня стул, я упал, и сейчас всё будет выглядеть шуткой. Ничего. Позвонил.

— Ну, хорошо! — сказал я. — Хорошо!


Я положил трубку.

Если бы он погиб, подумал я, всё это говно выглядело бы не столь бессмысленным. Тогда я подумал, может, поехать туда, в Багдад, и убить его?

Я увидел, как иду по пустыне. Солнце бьет мне в затылок. Чувствую давление в ушах. Подхожу к нему и…


Но — всё хорошо, он объявился, всё кончено, повторял я, как будто перекликаясь сам с собой. Звучало всё это гулко, как голос из динамиков в каком-то пустом, заброшенном зале.

Я слышал ещё только сердце, как оно стучит, как будто с перебоями…

Неужели с перебоями, неужели и правда с перебоями?!

Неужели это то, что я думаю? Сердце? — Я подумал, не вызвать ли скорую… Потом взял пиво, выпил таблетку успокоительного, обычную, потому что до американских не дорос, и… Я выпил их довольно много, с пивом… И успокоился.


И увидел себя, как подхожу к нему и… — Хорошие таблетки, хоть и наши, — говорю.

Смеялся я во весь голос.

Когда Саня пришла и увидела пустые банки, ей смешно не было.


Дарио, естественно, воспринял новость иначе.

Наконец-то у него был материал для подтверждения того, что Борис исчез в Ираке фиктивно, что я намеренно публиковал фальшивые репортажи… Потому что уже давно был коррумпирован ГЕПом, который для этой спецоперации выделил большую сумму денег, а потом я включил в игру и Бориса, при этом мне, видимо, ассистировала и сама Милка, публично нападая на меня для того, чтобы всё выглядело как можно убедительнее, и таким образом мы провернули неслыханную публичную манипуляцию и вместе поделили геповские бабки… Звучало это всё именно так, как любит публика: грандиозный заговор.

Я ждал, когда же мне позвонит Милка с вопросом, где эти деньги, которые мы должны поделить.

Всё-таки Борис жив, всё закончилось хорошо, говорила Саня в те дни, когда она ещё старалась верить в нас.

Она думала, что мы должны радоваться этому известию. Я чувствовал себя виноватым из-за того, что мне это не удавалось.

Саня думала, что всё опять могло бы стать так, как раньше. Просто я должен был вернуться в игру. Снова быть тем старым человеком. Вернуть свое старое лицо. Закурить сигарету, как Клинт Иствуд, и отправиться в новый фильм.

* * *

Но, видишь, мы расстались перед почтовой каретой, в конце старого фильма. Она вернулась на восток со своей горой чемоданов, а я направился дальше на запад, почти без багажа. Можно было бы сказать и так.

Можно было бы говорить о бродяжнической свободе, об одиноком всаднике, чей силуэт вырисовывается на фоне заходящего солнца.

Можно было бы говорить и о чувствах, которые закрыты в сердце на ключ, тех, которые остались как излишек. О забвении, которое нас преследует и стирает следы… Можно было бы говорить.

О тоске.

О том, что перестало быть узнаваемым.


…Как некто, напоминающий нам кого-то другого спустя многие годы, и ты смотришь на эту персону, которая сидит за другим столом, на какой-то террасе. Позже, когда она уходит, провожаешь её взглядом. Это не она, думаешь ты. Нет, просто напоминает… Можно было бы говорить о таком чувстве; исчезновение во времени.


Можно было бы говорить о свободе… Можно было бы рассказывать архетипически: мужчина всегда куда-то уходит, перед ним открываются просторы, новые горизонты, новые города, новые страны. Он — одинокий вариант исторического завоевателя…

Всё это выглядит лучше, чем ночь в этой патетической квартире.

Обычное одиночество.

Ходьба, налево-направо.

Стол, раковина, диван, окно.


Я смотрел на те наши фотографии… Её фотография из Египта, перед какой-то стеной. Это тогда, когда я, в воскресенье, искал для неё антибиотики по всему этому городу, похожему на лабиринт, где полно людей, которые тянут тебя за рукав в соседние улочки. Я думал, что не смогу найти дорогу назад, что она останется одна, с высокой температурой, в гостиничном номере. Я несколько часов искал аптеку, которая была бы открыта. Тогда мы были очень сильно вместе.

Это удивительно — быть вместе.

Изнутри всё выглядит иначе.


Где же мы исчезли, спрашивал я себя.

Поначалу мы были блаженно одни, а потом появился весь этот зоопарк, на сцене, в той старой опере, в сопровождении огромного оркестра.

Дела, работа, квартиры, родители, ожидания, статусы, успехи, верность, общественное мнение, родственники, счета… Всё это завалило нас, закрыло как проросший бурьян. И мы остались где-то под ним.

Вся конструкция строится на любви, её можно достраивать и достраивать, пока любовь это выдерживает. Если не выдерживает, то тогда это, подумал я, бунт любви.


Я стоял у окна и смотрел в ночь.

* * *

Я уже давно не звонил Сане. Иногда наш разговор начинался хорошо, но под конец всегда, когда было бы нужно что-то добавить, добавлять было нечего.


Тогда кто-то из нас говорил: — Нет, ничего… ну, тогда… Созвонимся…


Я боялся этих молчаний.

Наши последние дни были заполнены ими.

Никто из нас не решался отменить передачу.


Когда она начала со мной молчать, я спросил, что её мучает. Но она не знала, что сказать. Она больше не могла говорить со мной об этом. Просто отмахивалась, винила что-то третье, говорила усталым голосом. Говорила, что она в напряжении, перед сном пила таблетки.

В сущности, кроме меня, её ничего не мучило, я это чувствовал.

Я тоже стал с ней молчать. Мне казалось, что с неё, так же как и с меня, хватит моих проблем. История с Борисом закончилась, но к прошлому возврата не было.

Было какое-то странное напряжение.

Мы стали болезненными. Безвольными.

Сегодня я говорю всем: между нами больше не было согласия. Хотя не знаю в чём. В чём же это у нас не было согласия? Просто развалилась какая-то картина, которая держала нас вместе.


Она приходила домой и рассказывала мне весь свой день, она радовалась тому, что знакомится с интересными и важными людьми. Я не говорил ей об этом, но меня нервировали те люди, о которых она упоминала… Я видел их фотки в газетах и журналах. Мне мешал тот тон, которым она придавала им значение. Мне мешала интимность… Она всегда называла их по имени.

Она сыграла ещё одну главную роль в театре, была приглашена сниматься в фильме, мечтала о предстоящих Каннах, мне нужно было привыкать к этому, теперь она вошла в круг знаменитостей, и все эти рожи лезли к ней, думал я, и я должен был каким-то образом с ними соперничать… Я хотел держаться «кул». Но мне казалось, что мне досталось плохое место, что я как будто сижу на сквозняке.

Я мог бы говорить себе: она успешнее, чем я, так и что? Разве я хотел бы, чтобы у неё не было таланта? Разве я был бы рад, если бы её вышвырнули из театра, как меня из редакции? Лучше пусть будет так, разумеется, так лучше, говорил я сам себе. Моя проблема только в инстинкте доминации, это мой мусор в моей голове, мачизм, который боится успеха женщин, мне нужно от этого избавиться — говорил я сам себе. Мне всё было ясно. Но что касается секса, я сделался безвольным, отказался от попыток что-нибудь инициировать, как будто желая проверить её желания.


— Ты мне изменяешь? — спросил я однажды вечером, когда она вернулась из театра позже, чем обычно.

— Что? — Она застыла у двери. — Мы просто ненадолго остались немного выпить…

— Ты мне изменяешь?! — спросил я.

— Что это ещё за экзамен?!

— Да или нет?

— Что с тобой?.. Нет, не изменяю!

— Ты меня любишь?

Мой взгляд её ждал, а она смотрела на меня почти с ненавистью. — Что это значит? — процедила она.

— Ничего, просто спрашиваю.

— Мог бы и что-нибудь получше спросить!

— Просто скажи, да или нет.

— Да, — выкрикнула она и развела руками. — Да, черт побери, да, я люблю тебя!

— Хорошо. Мне нужно было это знать, — сказал я и опустил глаза.


Я стал ревнивым, хотел всегда быть рядом с ней. Она же хотела, чтобы всё было как раньше, чтобы её известность не влияла на нашу жизнь. Возможно, из-за меня, чтобы мне было легче… А может, и из-за себя, чтобы избежать проблемы изменения идентичности, которая приходит вместе со славой. Есть что-то унизительное в том, что человек резко меняется из-за своего нового статуса. Есть в этом что-то гадкое, потому что начинает казаться, что ты это не ты, а какой-то социальный конструкт. Есть в этом что-то безжалостное, что говорит тебе — то, что ты есть, от тебя не зависит. Есть в этом что-то, что может тебя напугать, когда ты подумаешь, что ты в конечном счете просто нечто неопределенное.

Ей прежде всего было страшно, если кто-нибудь скажет, что она зазналась. Когда ей говорили, что она вообще не изменилась, на её лице появлялась улыбка. Она воспринимала это как самый приятный комплимент. Она хотела, так же как и раньше, ходить в нормальные кафе, куда заходят все, бывать на рок-концертах, в клубах, ещё где-то, где собирается много народу, мы ходили к знакомым, всё нормально, и я был рядом с ней, как телохранитель.

Когда-то давно, в самом начале, было очень приятно появляться с девушкой, которой все смотрят вслед, а ты наслаждаешься этим, гордишься её красотой… Но теперь я начал чувствовать себя охранником. Когда мы с ней оказывались где-то, где на неё пялятся разные типы, я, перехватывая их взгляды, начинал нервничать. У меня повышался адреналин, возникали конфликты. Возможно, я стал превращаться в параноика. А эти кретины продолжали на неё пялиться, будто другого дела у них нет, кроме как меня раздражать. Они смотрят на неё, я — на них, меряемся силой. И такая скучная игра повторяется и повторяется. И я не могу спокойно пить свою проклятую выпивку.

Поэтому теперь я стал обдумывать, куда нам пойти, как будто это я такой известный, а не она. Город для нас сжимался. Если она хотела, чтобы мы пошли в какое-то кафе, куда заходили все, или в какое-то место, где много людей и где можно наткнуться на группы каких-то кретинов, я чувствовал напряжение ещё до выхода из дома. Она тогда меня спрашивала: — Что случилось? Почему ты сердишься? — Я не говорил в чём дело, мне казалось, что тогда я буду выглядеть трусом.

Я думал так: я не сержусь, но иногда чувствую себя телохранителем… А ста тридцати килограммов во мне всё-таки нет. Но я никогда этого не произнес. Мужчинам что-то мешает так сказать, они всегда изображают из себя великих борцов.

Мы постоянно в напряжении, мы великие борцы. Мы — герои в мрачных масках, и ходим в них, пока они не превращаются в наше лицо. На Балканах от этого обезьяноподобия у мужчин рано появляются морщины. Наша жизнь проходит в бесконечном состязании, у кого член длиннее. Эта маска меня бесила. К счастью, меня никогда и никто при ней не избил. Я этого параноидально боялся, каждый день делал отжимания и поднимал гири. Я исступленно мучил себя этими упражнениями, тем более что других дел у меня не было. Возможно, я переусердствовал, и у меня вдруг начало болеть плечо. Стал пить анальгетики. Ходил по врачам, мне сказали, что причина этой боли в позвоночнике. Но я всё равно продолжал упражняться и пить анальгетики. Она понятия не имела обо всем этом, женщины ничего не знают об отвратительном грузе мужественности, поэтому они танцуют, поэтому они жизнерадостны и поэтому дольше живут.

Итак, я повсюду носил такое своё лицо, такой позвоночник и такие мышцы. Она развлекалась, а я должен был пить, чтобы снять стресс. Обдумывал, не раздобыть ли мне пистолет, чтобы наконец бросить упражняться.

Позвоночник меня действительно мучил. Мне не хотелось никуда идти, я придумывал отговорки, начал блокировать «выходы в свет», критиковал состояние общества, в котором полно насилия, проклинал последствия войны, которые на долгий срок мачоизировали общество, проклинал средства массовой информации, увлекающиеся темой насилия и насильниками, говорил о том, что нет прохода от фрустрированных кретинов, которые ходят группами и ненавидят женщин, обладать которыми не могут, но зато могут выместить свою ненависть на типе, который сопровождает красавицу, ну, ту молодую актрису… Кто он такой, этот слабак?

Выходы в город мы делали всё реже и ходить стали в основном в гости, по квартирам. У нас было — точнее, у нее было — много новых друзей, которые приглашали нас на ужины. В основном это была всякая элита. Можно было бы сказать, цвет гламура, если смотреть на них издалека.

Я не получал удовольствия от общения с ними, они казались мне тоже напряженными, просто как-то по-другому, но… — Но мы же должны, черт возьми, куда-то ходить! — говорила Саня.

Правда, ходить на эти ужины и посиделки было лучше, чем куда-нибудь туда, где толклась тьма народу. В гостях нам угрожала только занудная атмосфера… И чувство, что я оказался здесь случайно, из-за Сани, а без неё меня бы никогда не позвали, да и на улице бы не поздоровались.

Саня в такие сборища вписывалась лучше, чем я, может из-за того, что чувствовала себя полноправным членом этих компаний. Казалось, она легко переняла их пресыщенный язык, она могла на нём даже смеяться… Наблюдая за ней со стороны, я увидел между нами некоторую дистанцию. Я замечал, как она наслаждается всем этим, какой бывает самодовольной.

Но, думал я, на её месте я, должно быть, вел бы себя так же. То, что я замечал, как она наслаждается вниманием окружающих, было связано с моей никчёмностью. Я стал смотреть на её успехи другими глазами. Это сквозило в моих шутках, в подтрунивании, как часто бывает у тех пар, которые давно вместе.

Я твердил, что должен быть кто-то, кто возвращает её на землю, сейчас, когда все за ней ползают. Иначе она улетит в небо, под облака и потеряет связь с реальностью. На эти гламурные вечеринки я шел вооруженный иронией, когда все попивали изысканные вина, я назло им налегал на пиво, играл роль человека из народа… Неиспорченного, который твердо стоит на земле… Который на все их великосветские истории может ответить разумным комментарием. Я часто упоминал о своем деревенском происхождении, подчеркивая то, что когда-то скрывал. Возможно, такая моя роль была и предусмотрена для их социального репертуара, возможно, во мне видели клоуна, которому ничего другого не остается, но я чувствовал себя освобожденным. Все знали о моем профессиональном крахе. Я ни на что не рассчитывал, потому что рассчитывать было не на что.

Я говорил: — Ты смотри, Саня, опять хотят взять у тебя большое интервью?! Слушай, упомяни меня! Скажи, что я в настоящий момент безработный, может, кто-то позвонит…

Все посмеивались.

— Нет, вы только посмотрите… Опять под фотографией с ней обо мне написали, что я её «друг». Когда они наконец поймут, что я никому не друг? Я всё делаю только по расчету…

Посмеивались.

— Они предлагают тебе роль в сериале? Ну, что делать, черт возьми, здесь это маленький рынок, выбирать не приходится. Кроме того, нам нужны деньги на дурь…

Это считали остроумным.

— Итак, внимание, участие в передаче «100 % лично» — вся передача о ней! Я тоже должен был участвовать, в тех сценах, которые снимают заранее. Они собирались снимать нас дома, но я отказался. Не хотел, чтобы мои, в Далмации, смотрели, как я готовлю.

Наши новые друзья смеялись. Мою самоиронию они считали уникальной. Мы с Саней были любовными ветеранами, не похожими на такие пары, которые целуются в компании так, будто рядом с ними никого нет. Мы ни капли не были слащавыми.

Вернувшись домой, я выступал с заключительной речью. В сущности, я ещё в машине начинал тщательно анализировать людей, с которыми мы только что были вместе. Взглянуть на них со стороны было не трудно. Я осознавал, что они не мои, а её друзья. В сущности, даже и не её. Это были друзья её имени, говорил я. Ведь и у меня была карьера, пусть совсем недолгая, и я видел, как потом всё исчезает, говорил я. Люди общаются с равными себе по статусу, а не по душе, как надо бы, говорил я. Имей в виду, при таком общении со знаменитыми именами люди со временем теряют всё, говорил я. В мире гламура полно потерянных душ, они парят в воздухе вокруг люстр на элитных вечеринках, похожие на воздушные шарики, устремившиеся наверх. Замечала? На всём виден какой-то отблеск ада.

Я анализировал этих людей и их души, чтобы помочь Сане не потеряться в том антигравитационном поле. Я буквально возвращал её на землю. Но это было фактически всё, что я делал.

Я никак не мог найти работу. Со своей говённой репутацией я мог только начать всё сначала, но считал это ниже своего достоинства. Согласиться быть на побегушках и полностью уничтожить любую иллюзию о себе?! Лучше стать домашним философом, чем такое. Поэтому я предпочитал, сидя дома, смотреть по телевизору передачи, прославляющие наш народ, пить пиво, курить и выражать недовольство капитализмом, который на востоке Европы действительно ни на что не похож. Тут есть капиталисты, которые никогда не участвовали в первоначальном накоплении капитала, говорил я, глядя в телевизор. Вместо накопления они осуществили перераспределение капитала, говорил я. Капитал существовал, только вдруг куда-то подевались владельцы. Капитал был общественным, а общество исчезло. Народ исчез. Я имею в виду — из экономики. Народ исчез из экономики и отправился на войну, народ весь ушел на границу, я думал о границе потому, что народ так воспринимал государство, как границу. Государство осталось внутри пустым, никого не было, и капитал блуждал туда-сюда, ища собственника. Тебе нужно было только подождать где-то в лесу законодательства и встретиться с капиталом, как с Ивицей и Марицей или Красной Шапочкой, говорил я. Это трогательная сказка: социалистический народ вышвырнул из дома капитал, а он, бедняжка, хотел только одного, чтобы кто-нибудь дал ему новый дом, говорил я. Сейчас капитал у хороших людей, которые его усыновили, говорил я. Когда-то всё было наше, а сейчас всё ихнее, говорил я. Народ этому радовался, слава ему, говорил я, когда смотрел передачи о национальном достоинстве и героических битвах.

Этот процесс на долгий срок уничтожил любое чувство смысла, говорил я, и я отказываюсь работать при таком капитализме, который создан из социализма, причем во время войны, говорил я. Это военная магия, магия, полная мертвых душ. Мертвые души, Гоголь, Ревизор и другие драмы, говорил я. В этом нельзя работать, в этом нельзя быть, существовать, чтобы тебя не прокляли мертвые души, души мертвых пролетариев, говорил я. У нас даже генералы стали капиталистами, говорил я. Как можно одновременно иметь потери на фронте и прибыль в тылу? Это военная магия, говорил я. — Как ты думаешь, она белая или черная? — спрашивал я.

Это действительно шоковая терапия, война и приватизация одновременно, нет, такое, такую блестящую координацию, не всюду увидишь, говорил я.

— Почему мировая наука нас не изучает? — спрашивал я Саню.

— Ты слишком много смотришь телевизор, — говорила она.

Ей не хотелось, как она говорила, тратить энергию на всё это. То, что ты так нервничаешь, ничего не изменит, говорила она. Неужели ты считаешь, что твоё брюзжание перед телевизором это что-то конкретное? Думаешь, что ты участвуешь в политике? Ты просто ею наслаждаешься. Ищешь какое-то виртуальное сообщество, полемизируешь, находясь один в комнате, потому что тебе хочется быть частью чего-то, хочется быть частью народа, говорила она. Ты воображаешь, что соучаствуешь, но это происходит только в твоей голове, говорила она. Точно так же ты мог бы смотреть на это из космоса, с орбитальной станции «Мир», и когда бы тебе стало ясно, насколько ты далеко, ты бы, возможно, перестал нервничать…

— Но я здесь, — говорил я.

— Где? — спрашивала она.

Но… Но… Хорошо… Ввиду нехватки лучшего, политика стала нашей индустрией развлечений, говорил я. Мы не можем производить столько развлекательных программ, у нас нет такой индустрии развлечений, как у американцев, нет всех этих мощностей, поэтому должна вмешиваться политика, должна постоянно происходить какая-то драма на краю пропасти, на краю Европы, говорил я. Без политики мы бы умерли от скуки, говорил я.

Особенно мы, безработные.

Она мне больше не отвечала.

У нас теперь нет даже футбола, но всё еще есть болельщики. Болельщиков становится всё больше, и болельщики становятся всё ненормальнее, всё безумнее, говорил я. Публика осталась без программы, говорил я. Если бы не ненависть политических дерби, образовалась бы пустота. Эта дефектная политика — единственное, что у нас осталось, единственное, что функционирует, говорил я. Я имею в виду, не функционирует, но именно в этом функционирует. О чём бы мы вообще говорили, если бы политика функционировала, спрашивал я. Не будь политика настолько уродливой, нам бы вообще не о чем было говорить, не было бы никакой программы, отвечал я. Мы должны на что-то тратить время, тратить слова, должны что-то молоть этим языком, который нам дан, который нас сохранил, который теперь сохраняет политическая драма, потому что иначе бы он перестал звучать.

Политическая программа спасает нас от пустоты, программа спасает нас от размышлений о самих себе, потому что размышления о себе в обществе развлечения — это самый ужасный ужас, и мы бы, не будь политических развлечений, должны были стать каким-то другим обществом, обществом, которое размышляет о себе, о своей пустоте, о гуманной политике, которой нет. Тогда бы мы, возможно, распались. Сообщества от размышлений иногда распадаются. Каждый начинает думать что-то своё, ха-ха. Есть невероятно много способов размышлять. Невероятно много способов жить. Это непорядок. Мы должны оставаться едиными. Мы должны постоянно думать об одном и том же. Это цель политического развлечения, цель единства тем. Я должен включиться для того, чтобы принадлежать сообществу.

Хотя я один. Смотри, даже ты меня не слушаешь, говорил я.

Но я должен что-то говорить, должен знать, в чём дело, должен нервничать, говорил я. Должен играть роль мужчины, ха-ха, большого мужчины перед телевизором. Политика, в конце концов, подразумевает и силу. Пока смотришь телевизор, представляешь себе борьбу, говорил я.


Погружаясь в сезонную политическую программу, я чувствовал себя мужчиной перед телевизором. Будь я стереотипная девушка, должно быть, интересовался бы передачами о красоте, трогательными человеческими судьбами и голливудскими браками. Смотрел бы Опру и боролся с диетой.

Это было бы полезней для здоровья.

А так я смотрел в телевизор, пил пиво и курил.

Вот новая передача, прославляющая народ, сделай погромче, вот передача о том, насколько другие хуже, говорил я, мы хотим видеть себя в самом лучшем свете, говорил я. Как нам быть объективными, спрашивал я. Так или сяк, важнее всего фантазм, говорил я. Народ живет благодаря фикции, так же как и мы. Все мы связаны, говорил я. Взращиваем иллюзию, свой образ себя. Укрепляем связь, растим любовь изнутри. В конечном счете любовь здесь для того, чтобы защитить нас от истины, говорил я. Мы внутри, под защитой любви. Нам в нашей любви не нужны факты. Нам нужна фикция, то, что мы себе представили. Объективная реальность — это спутниковая фотосъемка, говорил я. Без иллюзий ты вне всего, ты на улице, ты нигде.

Фикция необходима, придуманная история необходима, говорил я. Это то же, что и перспектива, это то же, что и идентичность, говорил я. Того, кого любишь, ты и знаешь и не знаешь. Знаешь, но изнутри, говорил я. Не смотришь на него со стороны. Когда начинаешь смотреть объективно, это конец, говорил я. Слышишь меня? Что ты об этом думаешь? На того, кого любишь, не смотришь с расстояния, говорил я. Так смотрят другие, а другие о любви не знают ничего, говорил я. Что могут сказать другие люди о любовниках? Только как те выглядят.

Нет объективных наблюдателей. Нет истины о любви, говорил я, нет свидетелей. Объективной реальности незнакома иллюзия, в ней нет любви, говорил я. Смотри, в Ираке гибнут без иллюзий, они это не выдержат, говорил я, смотря в телевизоре новости. Война настолько реальна, и это проблема войны, говорил я, что она разрушает иллюзии, потому что она слишком настоящая. Убийство. Убийство. Убийство. Воронки. Воронки. Убийство. И так далее. Как обновить иллюзию после войны? Иллюзию относительно себя? Как обновить любовь, фикцию? Ты должен лгать, говорил я. Ты должен найти прекрасные слова, даже и для войны. Великие слова, слова, полные достоинства, слова-иллюзии. Ты должен постоянно обновлять смыслы. Это невероятно, говорил я. Ложь легитимна, говорил я, ложь общая, ложь — это смысл. Борис не лгал, он был ненормальным, говорил я, и мы его не публиковали. Ты была права, говорил я Сане. Он не хотел себя фальсифицировать, он появился оттуда и вышвырнул меня из кресла, из мира, который я считал своим. Сейчас я где-то вовне, нигде, сейчас мне это ясно, что не значит, будто я вижу смысл, я просто говорю, как и он, как если бы он меня заразил, и я не могу контролировать смысл того, что говорю, я просто говорю, говорил я, смотрел в телевизор, пил пиво и курил.

— Ты свихнешься от этого, — говорила Саня. — Ты слишком много пьешь, — говорила она. — Ты напоминаешь мне моего старика, всё время сидишь перед телевизором и разочаровываешься, слушай, эй, вылезай из этого кресла, это вредно для здоровья, ты так сидишь с тех пор, как я пришла…

— Пойду на улицу! — говорил я, словно, кому-то угрожая.

— С кем? — спрашивала она.


Бах… Так я растрачивал наши последние дни.


Сейчас я сижу в жалкой квартирке, без телевизора, и вижу, что ничего не происходит.

Посмотри моё и скопируй

Я почти отвык от секса. В этом нет ничего добровольного. Просто у меня не было желания разговаривать, ухаживать, улыбаться, а ведь сам секс так просто не получишь.

Для варианта со шлюхами я был, наверное, слишком стыдлив, чувствовал какое-то препятствие. Кто его знает, думал я, может, после нескольких первых раз будет проще?

Но нельзя сказать, что я купался в деньгах. «Объектив» не заплатил мне выходное пособие под предлогом того, что я опорочил их деловую репутацию, я подал на них в суд, но они ответили тем же…

Поначалу я понемногу продавал акции РИБН-Р-А по убийственно низким ценам и таким образом затыкал дыры, но как-то раз мне позвонил Маркатович: — Ты слышал? Их заблокировали!

— Кого?

— Акции Ри! Агентство финансового контроля заблокировало их продажу.

— Что? Разве они имеют право?

— Ясное дело, имеют! Чтобы воспрепятствовать манипуляциям, как они говорят, потому что немцы окончательно вышли из дела. Акции будут блокированы до тех пор, пока не примут решения, будут ли они банк спасать или обанкротят…

Ох. А мы всё-таки думали, что глобальный капитал нас спасет, что нужно приманить его к себе, как любовника, устранять барьеры, проявлять гибкость, потому что нужно дать капиталу задышать, расслабиться… Но видишь — он убежал.


Теперь я брал деньги в долг у Маркатовича. У кого брал он, я не знаю.

Диана вместе с детьми давно вернулась. Когда она приехала, Маркатович был счастлив. А потом, недавно, снял маленькую студию недалеко от меня, на время, пока, как он выразился, «всё это не будет решено». Он собирался продать большую квартиру и купить две поменьше, если ему удастся договориться об этом с Дианой, которая, как с печальной гримасой сказал он, уже привыкла к большой. Короче говоря, теперь мы жили в одном квартале, я, Маркатович и Тошо, которого я так до сих пор не встретил.

Как-то вечером позвонила Сильва, я в это время ждал Маркатовича. Он хотел о чём-то поговорить, по делу, под пиво, в его квартире, теперь бары с сигарами стали для него слишком дороги. Он должен был подъехать за мной к кондитерской на Гаевой. Уже давно никто из старой редакции мне не звонил, и, увидев звонок от Сильвы, я обрадовался. Но говорила она отрывисто: — Слушай, извини, я вот тебя вспомнила… Я сейчас в больнице, по скорой. У сына температура, очень высокая. Не знаю, что с ним…

Я на секунду отключился. Сын в больнице, а она звонит именно мне? Я подумал, что Сильве нужна мужская поддержка, раз у неё нет мужа. Я как-то архетипически почувствовал себя обязанным помочь.

— Нужна помощь?

— Ты заметил игру?

Рядом проехала какая-то машина, и мне показалось, что я не расслышал.

— Какую игру?

— «Для счастья нужны двое».

И объяснила, что она для подработки занялась конкурсными играми в журнале «Сегодня». В геповских ежедневных газетах было полно конкурсных игр, и нужно было на это отреагировать, сказала она. В частности, была запущена игра «Для счастья нужны двое».

— Извини, я действительно не заметил.

— Как не заметил, это же целая страница, — ответила Сильва. Сказано это было тоном «ты что, с Луны свалился», видно потому, что, по её словам, эту игру придумала лично она — «Для счастья нужны двое». Отдельной частью игры были реальные любовные истории. Это была единственная в своем роде конкурсная игра, интересная для чтения, похвалилась Сильва.

— Так что в дополнение к главной игре с купонами, в которой нужно угадать, какая звезда с кем в браке, мы предлагаем и дополнительную награду за реальную любовную историю.

Я уставился на масляное пятно на проезжей части. Подумал, что Сильва несет какой-то вздор из-за того, что в шоке.

— Ты всё улавливаешь? — спросила она.

— Улавливаю, — ответил я сочувственно.

— Но таких историй присылают мало, к тому же они недостаточно романтичны.

— Недостаточно романтичны?

— Да, да… и если ты хочешь мне помочь, может, ты бы мог написать одну… к утру?

— Извини?! — я вздрогнул. — Ты хочешь, чтобы я написал реальную любовную историю? Романтичную?

— Да, понимаешь…

И вот для этого я ей понадобился?

Я был разочарован. Должно быть, я хотел почувствовать себя рыцарем, помогая матери-одиночке и решив, что я кому-то действительно нужен. Но это слишком тривиально.

— Вообще-то их я пишу… — призналась Сильва.

— A-а, и теперь ты обратилась ко мне как к известному фальсификатору?

— Да нет же, — сказала она усталым голосом, — смотри, кому до этого есть дело, это глупые письма читателей. Их любовные истории. Проверить это никто не может. Гонорар я тебе передам из рук в руки. А так я могу потерять эту подработку.

— Да я не сумею, — сказал я.

— Да сумеешь! Это просто тупое клише. Сопли, жанр, романтика… Ну, типа «те кьеро», «те амо» и так далее… Всегда одно и то же. — Потом она продолжила: — Посмотри моё и возьми за образец. — Говорила она быстро, и я представил себе, как она стоит у входа в отделение скорой помощи, нервозно курит и говорит по мобильному. — Давай, соглашайся, прошу тебя. Это всего десять-пятнадцать фраз, а я просто не успеваю, я должна быть здесь…

В глубине улицы я увидел «Вольво» Маркатовича. Хотя я стоял на условленном месте, все равно замахал руками, как утопающий.

Когда Маркатович мне мигнул фарами, я снова поднес мобильный к уху. — Сорри, я не слышал, — сказал я Сильве. — Я махал руками.

Она не увидела в этом ничего странного. Только спросила: — Так, значит, сможешь?

Маркатович остановился, я открыл дверь машины, плюхнулся на сидение и кивнул ему.

— Так ты напишешь? — спросила Сильва с другого конца.

— Ладно, уф, попробую…

— Огромное тебе спасибо!

— Главное, чтобы малышу полегчало.

— Что случилось? — Маркатович искоса посмотрел на меня.

— У Сильвы мальчишка в клинике скорой помощи.

— Что-то серьезное?

Я немного задумался, потом сказал: — Даже они пока толком не поняли.

Мы ехали по направлению к нашему новому кварталу. Пока стояли на светофоре, я рассматривал строящееся синее здание. Строилось сейчас много, акции строительных фирм рвались вверх, и казалось, что все, кроме нас, получают какую-то прибыль. — Но как они могут строить такие отвратительные синие здания? — сказал я. — Почему их никто не контролирует?

— Не контролируют и более важные вещи. А ты ещё заботишься об эстетике? Да, знаешь… Как у тебя с деньгами?

— Ничего нового.

— Чем занимаешься?

— Пишу кое-что, — сказал я, лишь бы что-то сказать.

— И ты? — сказал он разочарованно, он, который ещё так и не закончил роман.

— Ну, это такие любовные истории, — сказал я. И добавил: — Как реальные.

— Придется тебе вернуть мне долг, — сказал он тогда. — Все кредиты иссякли… И даже своего старика пришлось уволить.

— Хм… И как он это перенес? — спросил я осторожно, не хотелось, чтоб он решил, что я ухожу от темы.

Маркатович смотрел вперед, прямо перед собой, как человек, решивший не оглядываться, стиснув зубы, потом шмыгнул носом и прибавил скорость.

Когда мы парковались, всё произошло быстро. Пока он выходил из машины, из полумрака парковки вынырнули две фигуры и схватили его. На меня, с другой стороны, налетел ещё один, он прыгнул на меня со спины, но прежде, чем он успел меня стиснуть, мне удалось выскользнуть. Я тут же отскочил от него, но он чем-то треснул меня по плечу. Я видел, что Маркатовича избивают, а этот, мой, идет на меня. Он был здоровенным.

Я укрылся за каким-то автомобилем. Тип соображал, с какой стороны до меня добраться и схватить… Из-за машин я не видел Маркатовича, но видел горилл, которые ногами пинали его на земле. У меня за спиной, неподалеку, был сквер, где обычно выпивала местная шпана. Меня осенило, и я наобум заорал: — ДЖО! АЛЛО! ДЖО! НА ПОМОЩЬ!

Придурок, который напал на меня, принялся озираться. Он не знал, где этот Джо.

И тут действительно из тени сквера, метрах в пятидесяти от нас, появился какой-то тип.

Я орал: — Джо! Сюда, Джо! На нас напали, здесь, в нашем квартале!

Тут из темноты к Джо присоединились ещё трое или четверо других Джо. Они бросились к нам с криками: — Мы здесь, Джо!

Услышав, что у нас есть поддержка, гориллы решили не рисковать и побежали к черному BMW, которого я до этого не заметил, он стоял возле тротуара с погашенным светом. Залезли в машину… резко рванули вперёд. Парни из сквера немного пробежали за ними. — Стойте, гады! — кричали они, расхрабрившись, а я молил бога, чтобы гориллы не остановились.

Я подошел к Маркатовичу и присел возле него на корточки. Ему досталось изрядно. Губы разбиты, кровоточат. Лицо красное, один глаз полузакрыт. Он держался руками за ребра и едва дышал.

Несколько Джо собрались вокруг нас.

— Спасибо, Джо, было жарко, — сказал я.

— Мать их так, кто это были?

— Не знаю…

Я видел, их немного смущало, что и они сами нас не знают, но об этом никто не упомянул… К тому же они за нас и не дрались, просто пробежались немного…

Я вызвал Маркатовичу скорую.

Пока мы ждали, один Джо спросил меня: — Ты из нашего квартала?

— Ага, — сказал я. — Я здесь не всегда живу, но Тошо мой френд.

— Ага, — сказал и он и конспиративно кивнул, будто бы вспомнив меня. Наверняка он подумал, что опиаты уничтожают его память.

— Вы нас спасли, — сказал я. — С меня всем выпивка, когда увидимся.

Маркатович, до этого момента стонавший на земле, в полулежачем положении прислонившись к своей машине, подключился к разговору, протянув руку с двумя сотнями кун: — Вот, парни, возьмите, выпейте что-нибудь…

— Не-е-е! — сказал самый крупный Джо.

— Да бери, — сказал я. — А не то он потеряет сознание, если начнет вас уговаривать.

Джо взял.

— А реально, кто они, которые напали? — спросил другой Джо.

— Понятия не имею, правда.

— Микро…регионалисты, — Маркатович снизу подал голос, потом застонал.

Джо уставились на меня. Решили, что он бредит. Один хмыкнул. Маркатовичу не хватало половины переднего зуба, я это только что заметил.

— Они проиграли выборы, а-а-а-а… — простонал он. — Хотя я обеспечил им… максимум возможного…

— Ладно, не напрягайся, — успокоил его я. И тихо сказал всем Джо: — Сотрясение мозга.

Когда приехала скорая, я отправился вместе с Маркатовичем.

— Ты что-то должен Долине? — спросил я Маркатовича в микроавтобусе скорой помощи и заметил, что молодой медбрат с интересом наблюдает за нами.

— Ну… Они каждую куну считают, — с болезненной гримасой сказал Маркатович.


Когда мы приехали, его положили на каталку. Прежде чем его увезли, Маркатович трагически пробормотал: — Вот и занимайся бизнесом в Хорватии…

— Что? — спросил санитар.

Маркатович ему не ответил, потому что обращался, ясно, не к нему, а ко всей хорватской общественности.

Мне он помахал с таким патетическим выражением лица, как будто мы больше никогда не увидимся.

Его повезли зашивать губу. Был упомянут и рентген. С зубным ему придется разбираться самому.

Дверь за ним закрылась, и я огляделся, дезориентированный, как будто меня неожиданно разбудили. Должно быть, и я был в шоке. В голове у меня бессмысленно вертелось слово «микрорегионалисты»… И то, как они били Маркатовича ногами… А тут ещё запах больничной дезинфекции… Потом я заметил блондинку, которая спала, сидя на стуле в холле.

Я подошел к ней, посмотрел вблизи.

Она двумя руками держала сумочку, лежавшую у неё на коленях, голова ее склонилась в сторону. Сильва.

Я сел рядом.

Посидел некоторое время, как будто нашел здесь прибежище.

Подумал, разбудить её или не надо… Будить было жалко. Цвет её лица выдавал тяжелую усталость.

Курить здесь было нельзя, и через некоторое время я встал и сделал пару шагов в сторону выхода… Потом достал мобильный и написал смс: «Если успеешь, посмотри, как там Маркатович. Его повезли зашивать. Я пошел домой писать любовную историю».

Из её сумочки послышался сигнал мобильного о том, что сообщение принято. Она не проснулась.

Реальная любовная история

Вернувшись к себе, я взял пиво, сел за стол и стал листать позавчерашнюю «Сегодня» в поисках «Для счастья нужны двое». Оказалось, найти нетрудно. Действительно, целая страница.

«Дорогие читатели, если вы думаете, что ваша любовная история в чем-то необыкновенна или оригинальна, всё, что вам нужно сделать, это послать её нам. Возможно, именно ваша любовная история будет выбрана как самая оригинальная и вы отправитесь в волшебное призовое путешествие», было написано там.

Я стал думать о любовной истории: двое любили друг друга, а потом на их любовь набросились работа, деньги, успех, родственники — и любовь не выдержала давления системы… Но романтичный жанр не признаёт любви, которая вот так погибает, на систему он смотрит свысока. Я знал, что жанр лжет.

Потом я прочитал вчерашнюю любовную историю, чтобы посмотреть, как это должно выглядеть. Историю якобы прислала Ружица Веич из Биограда, а опубликованный в газете текст «коротко пересказывал» роман. Ружица якобы работала как бэбиситтер в Рио-де-Жанейро, где безумно влюбилась, и в конце вместе со своим бразильцем вернулась в Хорватию…

Не было сказано, был ли бразилец чернокожим или белым. Ружица Веич из Биограда наверняка бы это указала, а вот Сильва, подумал я, в романтическом угаре упустила это из виду. Критики бы сказали, что её стиль легкоузнаваем.

Хорошо, подумал я, вероятно, это схема: девушка должна уехать в какую-нибудь впечатляющую географическую точку, где царит романтическая атмосфера, там влюбиться, а потом вернуться домой, так как, видимо, не рекомендовалось, чтобы эти истории пропагандировали эмиграцию.

Я посмотрел, не найдется ли ещё какой номер «Сегодня» в горе газет и журналов возле дивана. Нашёл субботний номер. Любовная история оказалась почти такой же, с тем что Лерка Мршич из Осиека была археологом, а её напарник был богатым неаполитанцем, у которого она, чисто случайно, обнаружила хорватские корни.

Хорошо.

Я написал заголовок: МИЛКА НАШЛА СВОЮ ПЕРВУЮ ЛЮБОВЬ В МЕКСИКЕ

И дальше прямо само пошло: Любовная история двадцатипятилетней Милки Радичич из Врбовца и Эдуарда Кастильо, который был старше её на четыре года, действительно необычна, а началась она в Мексике, куда она приехала работать как бэбиситтер. До того как уехать в Мексику, у Милки была связь с Борно, который обещал ей, что будет ждать её и что тогда они обвенчаются. Но в Мексике жизнь Милки резко изменилась…


От этой истории меня отвлек звонок Сильвы. Она проснулась, там, в холле больницы, увидела моё сообщение…

Сильва сказала, что мальчику лучше, ему сбили температуру, Маркатовичу зашили губу, но его оставят ещё на несколько дней, потому что у него, кажется, сломаны два ребра. — Дерьмово! — сказал я. И добавил: — Завтра его навещу.

Она спросила, как идет дело с любовной историей.

— Смотрю твоё и копирую.

— Это надежнее всего, — сказала она. — Утром созвонимся.

Я продолжил писать: Приехав в Мексику, в именье Алекса Кастильо, за детьми которого она должна будет присматривать, Милка удивилась, увидев, что именье раскинулось рядом с горой, вершина которой окутана дымом. Младший брат Алекса, Эдуардо, объяснил ей, что они находятся у подножья вулкана Попокатепетль и поэтому все члены его семьи всегда держат под кроватью чемодан с самыми необходимыми вещами. Каждый Кастильо, практически с самого рождения, сказал Эдуардо, живет с чемоданом, готовым к дороге, что отражается на характере всех членов семьи и их взглядах на жизнь. Хотя до сих пор ни у кого из Кастильо не было нужды куда бы то ни было уезжать, они готовы в любой момент бросить всё и ринуться в неизвестность. Такова жизнь под вулканом, сказал Эдуардо Милке.

— Ну еще бы! — сказал я себе.

Эдуардо понравился Милке с первого взгляда. Да и она ему. Она была первой няней, которая не испугалась Попокатепетля и не сбежала. Он тут же понял, что Хорватия — это страна храбрых женщин. И очень скоро между Эдуардо и Милкой вспыхнула любовь.

Тут я остановился. Нужно подпустить чего-нибудь покруче, подумал я, слишком уж примитивно…

Тем не менее через шесть месяцев Милка должна была вернуться в Хорватию. Она и Эдуардо расстались у подножья Попокатепетля с мыслью, что больше никогда не увидятся. В тот момент она почти пожелала, чтобы началось извержение и Эдуардо взял свой чемодан.

Но тут из-за этих мыслей её начала грызть совесть, потому что для семьи Эдуардо это стало бы катастрофой, а ее желание было таким сильным, что она испугалась, как бы оно на самом деле не сбылось. Она подумала о самом страшном — началось извержение вулкана, а Эдуардо с чемоданом не успевает убежать… С такими мыслями она вернулась в Хорватию, где тут же узнала, что, пока её не было, Борно сошелся с Ланой, её племянницей, и это привело её в еще большее уныние. Кроме того, в те тяжелые мгновения никто не хотел её понимать, все говорили, что незачем ей было ехать в Мексику.

Неожиданно через неделю ей позвонил Эдуардо и сказал, что берет свой чемодан и едет в Хорватию. Она ужаснулась, что началось извержение вулкана, но он сказал, что дело не в этом. Я еду ради любви, сказал он, а Милка от облегчения и счастья расплакалась.

«Через некоторое время мы с Эдуардо обвенчались в Хорватии, потом поехали в Мексику и там обвенчались ещё раз», — написала нам Милка, добавив, что они решили жить в Хорватии, где она могла бы получить университетское образование, так как недавно поступила на геологический факультет.

Я подумал, что такой конец, с возвращением в Хорватию, выглядит притянутым за уши. Но надо понимать, что мы не можем показывать собственную страну как место, из которого все хотят сбежать. Как бы то ни было, я решил, что для Сильвы это совсем о’кей. Написал её адрес и нажал send.


Сильва позвонила мне в районе полудня. Она была довольна.

— Ты думаешь, это выглядит реально?

— Да кого это интересует, — сказала она. — Кому, в сущности, нужна реальная любовная история?

Потом она сказала, что у меня талант к этому жанру. И добавила, что с этим талантом я мог бы и кое-что зарабатывать, пока не найду что-то другое. Сказала, что если я хочу, она может пристроить меня в «Виолетту», это женский журнал, который выпускает ПЕГ, и я мог бы писать для них короткие любовные романы, которые они вшивают в середину журнала, а подписывать их нужно иностранными женскими именами. Публика не любит отечественные имена, им не нравится, как они звучат, сказала она, так что если я хочу для них писать, сейчас, когда у меня нет работы, никто и не узнает, что пишу я.

* * *

Как-то вечером мы встретились с ней за пивом в каком-то заброшенном кафе, где было полно зеркал. Она принесла мне тот гонорар, из рук в руки. Потом я слушал, как она с привкусом редакционной фрустрации, которую я уже подзабыл, говорила о Чарли, который после отставки Перо стал главным редактором. Роль главного его переродила… — Больше за мной не бегает, — сказала Сильва и машинально глянула в зеркало, видимо оценивая, насколько она располнела. Дарио, продолжала она, тоже продвинулся, ходит за Чарли как тень, вытеснив из игры Секретаря, которому очень трудна эта партийная работа на местах, холестерин у него подскочил выше потолка, и они могут отправить его на пенсию… Хозяин, об этом я знал, стал председателем национального теннисного союза, а в перспективе метит в Олимпийский комитет…

Слово за слово, пиво мы пили до закрытия, а когда официанты пригласили нас на выход, я сказал: — Пошли ко мне? На заправке можем взять ещё пива…

Она чуть помолчала и сказала: — Думаешь?

— Ничего я не думаю, — сказал я.

Мы смеялись и виляли на дороге.


Закончилось всё в постели.

После секса она заснула, а я лежал и дышал рядом с ней на разложенном диване.

Проснулась она через полтора часа — первые лучи света проникали через жалюзи — и увидела, что я с пивом сижу за столом.

— Ты в порядке? — спросила она.

— О’кей, — сказал я. — Просто не смог заснуть.

— Не беспокойся, — сказала она, ища лифчик, — я сейчас…

— Нет, поспи ещё, — сказал я.

— Да мне домой нужно, — вздохнула она. Встала и принялась искать остальную одежду.

Я замолчал. Подумал, что надо бы предложить ей остаться, но я был почти не способен разговаривать и вообще-то хотел остаться один.

Она одевалась в полумраке. Подошла ко мне. Слегка нагнулась и посмотрела мне в глаза: — В этом нет беды.

Должно быть, мое лицо выдавало панику. Мне казалось, что теперь конец нашей дружбе. С другой стороны, любовь не началась.

— Мне всё ясно, — сказала Сильва.

Я вопросительно посмотрел на нее.

— Она всё еще у тебя в голове, — сказала она.

Я сделал какую-то неопределенную гримасу.

— Но знаешь, ты должен её выбросить.

— Тут нет никакой связи, — сказал я, чтобы не молчать.

— Во всяком случае, тут нет никакой связи со мной, — сказала она, нервозно пытаясь найти на столе какие-то свои вещи. — Я — «кул». У меня в жизни было столько говна. И меня ничто не может… Но я говорю это из-за тебя. Тебе нужно выбросить из головы эту историю, как будто бы её никогда и не было.

— Но послушай… — мне хотелось как-то обойти всё это стороной.

— Поверь мне, я знаю, что это такое.

Я подумал, что вот было бы хорошо, если бы я её любил. Она заслуживает любви, подумал я.

Но мысль о любви показалась мне очень тяжелой. Я представил себе какой-то водоворот, как будто я стою у реки, смотрю на него и хочу остаться за пределами этого безумия.


— Да, должно быть, это так, — сказал я. — Хочешь, я сделаю тебе кофе?

Она вздохнула, словно пытаясь что-то проглотить.

— Ладно, давай! — сказала она энергично, как мастер, которого ещё ждет много работы.


— Сильва, я очень высоко ценю тебя, — сказал я, пока она пила кофе.

Вокруг её глаз собрались морщинки, она иронично улыбнулась.

— Не будь таким откровенным, — сказала она.

Позже она вызвала такси.

* * *

— Разблокировали! — орал Маркатович по телефону.

Он разбудил меня.

— Включи компьютер!

Я что-то пробурчал. Посмотрел на часы: десять пятнадцать.

— Включай комп, смотри биржу! Растет! — кричал он.

Ребра у него срослись уже совсем надежно. Нижняя губа, посредине, стала чуть толще, и нельзя сказать, что это ему не шло. Он поставил коронку на передний зуб. Я включил компьютер и наконец увидел бегущую строку. РИБН-Р-А. На старте выросла на восемь процентов.

Я набрал Маркатовича: — Это здорово…

— А будет ещё лучше, — кричал он. — Должно быть! До моей цены ещё ждать и ждать, но момент настанет, они должны вырасти, должны дотащиться!

— Наверняка должны, — я подбодрил его почти так же, как недавно.

Уже некоторое время мы знали, что с этим банком вопрос будет решен, потому что государство взяло на себя и основной пакет, и долги. Этот случай не повод для всеобщей радости, но регион Риеки мог вздохнуть с облегчением, так же как и мы с Маркатовичем. Мы ждали, когда отменят запрет на куплю-продажу акций, чтобы спасти те деньги, которые мы вложили, когда были, как мне кажется, какими-то другими людьми.

— Я хочу одного, получить своё, вот моя цель. Когда дойду до нуля, выхожу из игры! — кричал Маркатович.

— Конечно, ты дойдешь до нуля, постепенно, — я умеренно поддерживал его.

— Надеюсь, я исчерпал свою квоту говна.

— И я.

— Мать твою перемать, если я дойду до нуля, ты неплохо заработаешь! — кричал Маркатович.

— Посмотрим.

Я не хотел лишать его надежд, но у меня не было намерения ждать роста до его цены.

— Ты следи и сообщай мне ситуацию. Мне сейчас надо на одну встречу, сам смотреть не могу, — сказал Маркатович.

Я остался перед компьютером.


Я смотрел информацию с биржи, на все эти меняющиеся цифры.

Смотрел, видел себя в тот день, когда бухнул все деньги в эти проклятые акции.

И потом сидел в кресле и смотрел по сторонам… Да, давно это было.

Как будто ныряю, всегда сначала вижу то пространство, квартиру, в которой мы жили… Ту квартиру, на которую я как-то раз недавно случайно наткнулся в объявлении, изучая, что сдается.

Я прочитал описание квартиры, адрес, и, должно быть, всё это уже забыл и не понял, что это та самая квартира, пока не набрал номер и не узнал голос нашего старого хозяина.

Я молчал, а он спросил: — Алло, алло, вы меня слышите…

Значит, и она съехала.

Наша старая квартира. Увидел её на мгновение.

И положил трубку, о цене не спросил.

Я следил за трансакциями с РИБН-Р-А. Цена продажи поднималась.

Скоро мне будет пора выходить из игры.

Воспаление легких

Торговый центр на границе моего квартала не отличался от других. Они все выглядят как маленькие средневековые городишки: один замок, несколько улочек, как Хум в Истре, микрополис… Здесь человек наконец-то имеет право смотреть в никуда. Кто-то ходит на йогу, на медитацию, достигает нирваны, что до меня — я прихожу сюда. Бреду медленно, пялюсь на полки, к некоторым предметам прикасаюсь, смотрю в никуда.


Я взял тележку, иду, толкаю её.

При входе, который похож на триумфальную арку какой-нибудь победы, меня кто-то похлопал по плечу: — Хей!

Мне потребовалось мгновение, чтобы узнать её.

Саня.

Она подняла на лоб темные очки, как будто вынырнув.

Должно быть, я посмотрел на нее испугано, и выражение её лица стало как бы извиняющимся.

— Ты? — проговорил я хрипло. — Откуда ты?

Мы продолжали стоять, как бы не зная, что нам делать с нашими телами. Потом обменялись поцелуями в обе щеки, особо друг к другу не приближаясь… Я узнал эти духи… Я сделал шаг назад.

— Ну вот, — улыбнулась она, отводя глаза; казалось, ей было одновременно и приятно и неловко, что мы встретились.

Я сказал: — Ну, это… Иду за покупками и всё такое. Это от меня недалеко.

Потом толкнул тележку, чтобы немного отойти от входа.

— Ага, — она посмотрела на меня. — С тобой всё в порядке?

— О’кей, — сказал я. — А ты?

— О’кей.

Я подумал, что она не решилась сказать, что у нее всё отлично, чтобы я не вообразил, что ей без меня очень даже хорошо.

Но, похоже, так оно и есть, ну и отлично, подумал я.

— Ты изменился… — она неуверенно улыбнулась.

Лучше бы ты этого не говорила, подумал я. Я переболел и вылечился от той, прошлой, личности. Реконструировать её невозможно.

— Так странно тебя видеть, — сказал я.


— Слушай, знаешь… — она посмотрела на часы. — Я спешу… — забеспокоилась она. Потом добавила, будто вспомнив нечто спасительное: — Но ты можешь пойти со мной!

Я вздохнул и сказал: — Ну, знаешь… — и добавил: — Не знаю. А куда?

— Послушай… Ты решишь, что я сумасшедшая, — сказала она.

— Почему?

— Дело в том… Ты здесь… И сейчас мне просто пришло в голову позвать тебя.

Я смотрел на неё. Почему она колеблется? Не знаю, что это во мне — надежда или страх, когда я думаю, что она от меня чего-то хочет. С нервозной улыбкой поправляет волосы. У неё странная прическа.

— Нет проблем, скажи…

— Смотри, — она глянула на часы, — мы собираемся сделать здесь нечто бессмысленное.

Я поднял брови.

Она продолжала: — Нас здесь мало. В основном девчонки. Должно было прийти больше, но… Можешь к нам присоединиться. Это всё будет буквально через пару минут, а продлится десяток секунд…

Через пару минут? Продлится десяток секунд? На миг я перестал понимать, где нахожусь. Какие девчонки? Она была одна.

— И что нужно делать?

— Мы должны точно в четыре часа ноль-ноль минут, с точностью до секунды, подойти туда, к кассе номер шесть, собраться метрах в трех-четырех от нее. Там, в проходе, чтобы нас было видно и от кассы и отовсюду. Видишь, там?

— Ага.

— Мы подойдем туда в четыре ноль-ноль. Если у тебя часы идут неточно, с моими порядок, просто следуй за мной… И мы подойдем туда и, понимаешь, так неожиданно заорем: «Мы шам-пинь-оны!»

Тут она улыбнулась.

Когда-то раньше я бы, наверное, понял эту фишку.

Она видела, что я не понимаю, и я видел нервное выражение её лица, которое она пыталась прикрыть улыбкой, потому что я тоже мог читать её лицо.

На мгновение я увидел нас со стороны, как мы стоим, на расстоянии метра, скованные, следя за тем, как бы не сделать какое-нибудь ненужное движение из прошлого.

Она держала волосы обеими руками, как будто собирается завязать их хвостом. Посмотрела на меня снизу.

— Мы чемпионы? — спросил я. — Это как из той песни?

— Да, но… не «чемпионы», а «шампиньоны», — сказала она так, будто ей немного неловко из-за этого смешного слова. И торопливо продолжила: — Мы это скандируем… Два раза. Выкрикнем один раз, наберем воздуха и выкрикнем второй раз, во весь голос. И тут же быстро разойдемся. Уйдем не все вместе, а каждый в свою сторону.

— Шампиньоны… — Я сделал паузу. — Грибы?!

— Да! — сказала она так, как будто я наконец всё понял.

— Почему?

— В этом нет смысла, — сказала она. — Никакого.

— И?

— Нет никакого смысла, — подтвердила она и снова улыбнулась, как будто ожидая, что я пойму.

Я смотрел на неё, она была так далеко. Я почувствовал, что мне трудно разговаривать с ней.

— Это наша акция, — сказала она. — Это называется флешмоб.

— Да, но я просто пришел кое-что купить, — сказал я. — Я никакой не артист.

Нет, у меня не возникло намерения кричать, что я шампиньон.


— О’кей… Просто я подумала… — сказала она и посмотрела на часы. — Я пошла!


Я смотрел, как она исчезает среди людей.

Потом резко толкнул вперед свою тележку и всё-таки двинулся за ней, на расстоянии, посмотреть, что будет.

Она была поблизости от кассы номер шесть, когда оглянулась и увидела меня. Подмигнула, дернула плечом, как будто предложила сбежать.

Я видел, как с нескольких сторон подтягиваются «девчонки». Среди них была и Эла, я удивился, как она похудела. Да Эла ли это? Кажется, подходят ещё какие-то типы. Черт побери, да это же Ерман и Доц!

Я ускорил шаг и был в трех-четырех метрах от них, когда они собрались группой. Их было человек пятнадцать, как мне показалось. Я оставил тележку.

Я почти дошел до них к тому моменту, когда раздалось хором: — МЫ ШАМ-ПИНЬ-ОНЫ!!!

Получилось неожиданно, прозвучало громогласно.

Я присоединился к ним. Во второй раз я, вместе с остальными, выкрикнул во весь голос: «МЫ ШАМ-ПИНЬ-ОНЫ!!!»

Оглянулся по сторонам. Кто-то на нас смотрел, кто-то лишь оборачивался в нашу сторону… Я почувствовал, что наши на глазах исчезают, прибавил шагу. Подошёл к своей тележке и, толкая её, двинулся вперёд, как будто ничего не было.

Прошел в продуктовый отдел самообслуживания, дошел до полок с напитками. Оглянулся и посмотрел на кассу номер шесть.

На лицах людей было недоумение. Одна кассирша показывала другой на место, где мы собирались. Люди из очереди это подтверждали. Там, где мы стояли, был виден только гладкий пол. Ничего.

У меня учащенно стучало сердце. Мы смылись от них, подумал я. Они не знают, что это было. Я почувствовал себя необыкновенно счастливым. Мы просто исчезли.


Загрузка...