— Я? Я... — Иван поднялся ей навстречу и вдруг парализовано застыл от страшного холода.

Какой-то миг он взвешивал, откуда он струится и чем вызван, в глубине души надеясь, что страхом, обычным безобразным страхом. Спасительная надежда прожила недолго, сменившись уверенностью, что этот холод — настоящий, а не кажущийся, что он идет извне, а не рождается в нем самом. Так это, выходит, она выдыхает мороз, и он в летней духоте берется росою?!

Дерзкая мысль не успела оформиться в окончательный вывод, как Иван сиганул в открытое окно и понесся огородами к речке. Ботва картофеля, фасоли и помидор хватала его в объятия, обвивала ноги стеблями, била по бедрам и лопотала, как кричала. Иногда он наступал на тугую завязь капусты и тогда спотыкался, чуть не падал, теряя скорость. Было бы лучше улепетывать улицей, и только мысль о том, что там могут встретиться люди, удерживала его от этого. Собаки подняли гвалт и выдавали его присутствие. Они будили тишину, засыпали окраины не перебранным горохом лая, нестройным чередованием интонаций и голосов.

К тому времени Иван ошеломлено понял, что странная девушка — слепая. Просто, как у всех слепцов, у нее развито осязание на расстоянии, через воздушные волны. Сделанное открытие не успокоило его, лишь проняло липким страхом. Он убежал уже далековато, перепрыгнул через Осокоревку, пересек огород Родиона Совы — чтоб ему легенько икнулось, и чего было перемывать кости такому неподдельно живому человеку? — и оказался далеко под Рожновой. Если бы не собаки — вот сучьи дети! — эта девка дудки его нашла бы. Так они же лаяли без угомона и всем кодлом бежали следом.

Девушка не отставала, под ней дрожала земля, как под медным всадником, гудела и качалась. Что делать? Догонит! И что будет дальше? А черт ее знает. Хоть она гонится не за тем, чтобы пожать руку депутату.

— Ух! Ух! Ух! — ободряла она себя. — И-и-и-иххх!

Говорила мне мама о женском коварстве, а я не верил. Это ж ведьма! — догадался Иван. Осина! Надо найти осину, выломать хворостину и отхлестать ее хорошенько. Погоди, можно спастись чесноком! Говорят, помогает. Господи, да есть ли ты на небеси?

— Не богохульствуй! — казалось, услышал Иван окрик сверху.

О, Господи, в православии ж нет ведьм, это — католические россказни!

— Спасен буди! — снова громыхнуло от небес.

Беглец бухнулся на колени и поднял руки вверх. Чуть не завопил: «Господи, спаси и сохрани». Но о том и подумать не успел — девушка чихать хотела на небо и его голоса, она надвигалась с такой скоростью, что остановиться уже не могла, могла лишь втоптать Ивана в землю, размазать по ней, как дорожный каток размазывает разогретый гудрон. Иван завалился на бок, перекатился и попал в колдобину от огромного валуна, видно, детьми сдвинутого с места и оставленного неподалеку. Под бочком того валуна горемыка и притаился.

— И-и-и-иххх! — пролетела над ним неутомимая девушка, словно танцевала на диком шабаше, и исчезла из поля зрения.

Собачий лай затих, спасительной благодатью разлилась тишина, нигде ничто не звенело, не щелкало, не бухало, утихомирилось и замедлилось во времени, от чего лунный пейзаж ночи казался неземным. Иван еще немного полежал, подождал. Ничего не изменилось. Тогда он украдкой встал, не будучи вполне уверенным, что променад нечистой силы закончился, и крадучись потопал назад. Его шаги не отдавались эхом, были беззвучны, как у призрака. Идти стало легче, душа освободилась от страха и, хоть не пела, зато и не скулила.

Не хватало, чтобы Циля застукала, что я сбежал, — размышлял он, заходя во двор к Садохам. Иван залез через окно в кухню и снова улегся на топчан. Его ноги гудели от усталости, будто по ним пропускали ток высокого напряжения, сердце ускоренно гоняло кровь. Надо успокоиться и отдохнуть, — решил утомленный разведчик и на «раз-два-три» постарался расслабиться. Веки тяжело сомкнулись, горячая волна окатила его с ног до головы, и он резко вздрогнул в сладком засыпании. Скоро запели петухи и разбуженная ими Циля вышла из спальни.

— Ну что? — спросила у Ивана.

— Приходила, — мрачно сказал он. — Но наш диалог еще не окончен.

— Понятно…

Он потоптался, растерянно похлопал себя по бокам и откланялся. Нельзя было, чтобы его здесь видели. Объясняй тогда каждому дураку, что к чему. И чем больше будешь объяснять, тем меньше тебе поверят. А там, смотри, и Савл, если не приревнует, то все равно морду набьет для порядка.

Утром Иван отводил взгляд от Чепурушечки и молчал. А она посматривала на него и вздыхала.

— Ты бы сходил к куму Халдею, — посоветовала, провожая мужа за калитку. — Он обязательно что-нибудь придумает. Надо избавиться от этих хлопот, а то стыда не обберешься.

— А что? — согласился Иван. — Давай вечерком вдвоем сходим.

— Сходим, — миролюбиво простила его Чепурушечка, и у Ивана один камень свалился с плеч.


***

Рассказ Ивана кум Халдей слушал внимательно, время от времени посмеиваясь. Смех у него был не громкий и казался немного деланным, при этом Павел Дмитриевич отводил голову в сторону и наклонялся, будто не хотел, чтобы его смешок видели.

— Плохи дела у нашей Цили, — сказал почти серьезно, выслушав Ивана.

— Кум, выручай, так как под расстрел попадаить мой авторитет.

— Не ходи туда больше, вот и все дела. Какой может быть расстрел?

— Налицо, Чепурушечка, неразрешимая дилемма... — упрекнул Иван жену. — А ты уверяла: кум, кум...

— Если б же она к нему не цеплялась, — вмешалась в разговор Чепурушечка. — А то видишь... Не бросай его в беде, кум, ей-богу тебе говорю. Придумай что-нибудь. Ты же знаешь, какой у Цили язык. Нам теперь хоть уезжай отсюда...

— Вот, например, она снова придет, — чесал за ухом Иван. — Что я ей скажу? Слушай, а может, ей поделано?

Павел Дмитриевич в конце концов проникся озабоченностью своего друга, начал по-другому относиться к обстоятельствам, в которые тот попал.

— Дела-а-а... — он положил ногу на ногу и оперся о колено локтями. — Ну что ж, тогда давай сделаем так. Ты ей — только под большим секретом! — посоветуй обратиться ко мне, дескать, здесь дело нечистое, а этот Халдей разбирается в магии и обязательно поможет. А уж я что-нибудь придумаю.


***

Позже, будто ненароком, Циля встретила Павла Дмитриевича около заводской проходной и бросилась к нему.

— Сосед! Чего это вас не видно во дворе? — брякнула первое, что придумалось. — Или, может, вы дома не ночуете?

Еще и заедается, чтоб оно скисло! — подумал Халдей, а вслух сказал:

— Я как раз ночую дома, а вот к вашему Савлу, замечаю, одна краля липнет, — надо было ускорять процесс, а не танцевать с нею семь-сорок.

— Ой липнет, ой липнет! — аж запела та. — Что делать, ума не приложу.

Павел Дмитриевич деликатно кашлянул и неуверенно залепетал:

— Значит, это для вас не новость. Конечно, неприятно. И я, что ж, я тот...

— Дмитриевич, это мне вас для спасения послано! — вдруг обрадовалась Циля. — Я слышала, что вы часто людям помогаете. Поговорите что ли с этой злодюжкой, а?

— Если так, то можно и поговорить. Но знайте себе, что для Савла она безопасна, а вот вам, проклятая, вижу, поделала.

— О горе! — Циля перепугано уставилась на Павла Дмитриевича. — Разве ко мне деланное пристает? Я же нездешней веры, иудейка...

— Пристает, — махнул рукой Павел Дмитриевич, понимая, что она сама хочет развеять свои сомнения. — Дурное дело — не хитрое. Поэтому и говорю, что к Савлу она больше не припарит. Это я обещаю. А вот вам надо помочь, иначе будет хуже.

— А только чтобы никто не знал? А то засмеют меня наши люди насмерть.

— Ну! — пообещал Павел Дмитриевич. — Завтра, как взойдет луна, приходите к нам огородами. Да прихватите с собой фотографию, желательно молодых лет и чтобы никого возле вас на ней не было. Есть такая?

— Есть, есть!

— Тогда до свидания, — и они разошлись в разные стороны.

На второй день Циля и Павел Дмитриевич «тайно» встретились под шелковицей, отделяющей огород Халдея от вольной степи. Павел Дмитриевич принес с собой благоухание лекарств, химических препаратов, растворителей, сухих трав, крепких настоек и еще Бог знает чего. Эти ароматы редко сопровождали его, но в случае надобности, «для дела», носились вокруг невидимым облачком и создавали атмосферу таинственности и многозначительности.

Цецилия, как ей казалось, незаметно зашептала какую-то молитву или заговор, а может, цитировала Тору, но Павел Дмитриевич все равно это заметил и строго предупредил:

— Бросьте свои штучки, Циля, и не мешайте действу! В противном случае снова пойдете по хаткам напрасно искать спасения.

— Да это я по привычке... — сникла она. — Не обращайте внимания.

И тут же Цилю проняло мистическим трепетом, ибо она ощутила, что перед нею стоит человек, видящий мир иначе: шире и глубже от обыкновенных людей. Это был не скупой и преступный бес, а добрый исполин, окутанный приятным, щекочущим флером неизведанного, закрытого, притягательного. Рядом с ним отходили тревоги, отступало отчаяние, становилось увереннее на душе, возвращалось настроение побеждать жизненные невзгоды, преодолевать мелкие и досадные препятствия.

— Взгляните вверх и постарайтесь сосредоточиться, — приказал Павел Дмитриевич.

Циля задрала голову и вытаращилась на небо.

— Что вы там видите?

— Вечное движение, — почему-то шепотом произнесла исцеляемая.

— Еще что?

— И покой.

— Чудесно! — Павел Дмитриевич убедился, что у Цили «все дома», и от удовлетворения потер руки. — А теперь слушайте. Вот вам смесь от поделанного, — он подал ей узелок с измельченными травами, где специалист узнал бы запахи валерьянки, мяты и мелиссы.

Дальше тщательно проинструктировал ее, как эту смесь готовить, когда и сколько принимать.

— Главное, чтобы вы не думали о той женщине, потому что ваши мысли будут притягивать ее навет. А перед заходом солнца вы должны приходить на берег пруда, садиться и смотреть на воду не меньше часа. Вы же знаете, что, во-первых, вода очищает, а во-вторых, нравится вам это или нет, а через нее на человека снисходит Дух Святой.

— Может, лучше кропиться?

— Нет, надо долго смотреть на воду. Вам такое поделано, что надо через глаза выводить.

— И сколько так исцеляться?

— Месяца два-три. Поделанное может повергать вас в слезы, особенно перед дождем; бросать в жар, особенно как съедите скоромное; портить сон, особенно перед полнолунием. Но если вы будете добросовестной в лечении, мы победим.

Циля удивленно ловила слова Павла Дмитриевича и верила ему безоговорочно.

— А еще, — прибавил Павел Дмитриевич мелодичным голосом: — пусть Савл время от времени вывозит вас в степь, хорошо бы ближе к вечеру. Там вы неторопливо собирайте хворост, сухостой и разводите костер. Сидите и смотрите себе на огонь, припоминайте прекрасные страницы своей жизни, думайте о будущем, мечтайте о том, чего вам желается. И обязательно имейте при себе эту фотографию.

— А зачем?

— Огонь — это живая стихия, вы же знаете. С фотографии он впитает в себя все хорошее из вашего прошлого, возьмет оттуда старт, приготовится к будущему и очистит перед вами мир, проложит тропку к счастью и здоровью. Вот тогда и шепчите свои пожелания и все другое, что захотите.

Циля слушала, затаив дыхание.

— Будете наблюдать за языками огня, и, если вам повезет, то увидите фигуру своей врагини, увидите, как плохо ей будет, как к ней самой возвратится причиненная вам порча и повергнет ее в судороги. А из вас огонь начисто выжжет все поделанное.

— Ох, ох... — стонала женщина. — Как хорошо рядом с вами. Чувствую, вы-таки мне поможете.

— А потом вы зальете костер водой, возвратитесь домой, и будете сладко спать до самого утра.


***

Иван — собственно, как и Циля, о чем хорошо знал кум Халдей, — смело перенимал новое во внешних его проявлениях, но вся его наука, наивная до смеху и жалкая до слез, заключалась в этих «что вы грите?» и «гувурите по существу».

В определенном смысле он был сформирован войной. Проведя на передовой два месяца, получил тяжелое ранение в правое плечо, и был начисто списан из войск. С тех пор правая рука не поднималась выше локтя, и трудно поверить, что это не мешало ему быть ловким кузнецом.

А что те два месяца? Иван продолжал верить, что сам-один сможет преодолеть любые трудности, так как не успел понять и удостовериться, что войну выиграли не герои-одиночки, а все наши люди вместе, весь наш народ сообща. На фоне видавших виды воинов, которые в гражданской жизни вели себя мудро и тихо, он отличался энтузиазмом, экстатической ответственностью и ходатайствами о чужих судьбах. То есть тем, чем проникся на фронте и что не успело в нем перегореть или утомить его. Однажды он прибежал к куму Халдею, мокрый от переживания, с растерянными глазами, и Чепурушечку с собой привел:

— Кум, — решительно затряс рукой, — выйди на иранду, поговорить надобно.

Павел Дмитриевич вышел на веранду.

— Что случилось? Чего это ты всклокочен, как застуканный на шкоде?

— Месяц назад купил ливизитор, — выдохнул Иван трагически.

— Я знаю. Мы же вместе приливали твой телевизор. Забыл?

— Поломался! Понимаешь, згук есть, а соображения не видно.

— Да говоры ты по-человечески! — гаркнула на него Чепурушечка. — Что ты мелешь? Какой згук, какое соображение? — И объяснила сама: — Изображение у нас пропало, кум. Что делать?

— Вызывайте мастера.

— Га? Что грите? А где его взять? — разволновался Иван еще больше от непосильных забот, предстоящих ему.

Затем получил объяснение и откланялся с благодарностью.

Или как-то пожаловался на здоровье:

— Окончательно теряю слух, браток. Пора мне на клайбище. Вот пойду в премсоюз, выпишу отрез милону. Закутаюсь в него и — туда...

— Не выдумывай! Не хватало, чтобы профсоюз тебя заранее в нейлон закутывал, — ответил Павел Дмитриевич. — Живи долго.

— Так не слышу ж! Вот, бывает, вижу: земля дрожит, деревья гнутся. А от чего — не пойму. Оказывается, арахтивный самолет летит. А мне хоть бы хны — не слышу!


***

Под зиму Циля и думать забыла о своих подозрениях, о чужой женщине и мужниной неверности, — рассказывал Надежде и Анатолию Павел Дмитриевич на следующий день.

— Кум, ответь, что с ней было? — энергично тряс рукой Иван Яйцо, выспрашивая о Циле Садохе, и при этом гудел, словно огонь в кузнечном горниле. — Неужели, в самом деле, поделано?

— Сам же сказал, сглазили ее, — смеялся Халдей.

— Не шуткуй, браток, я сурьезно спрашиваю. Мне, может, для пользы дела надоть.

— Элементарный невроз, нервное расстройство, зачастую случающееся у впечатлительных женщин, особенно в таком возрасте. Только оно протекало у нее тяжело, с легкими фобиями, слуховыми галюцинациями и страшными сновидениями.

— Ага, пойняв. А со мной? — снова хлопотал он. — Тудыть-перетудыть, чую, этот нервоз — заразный. Он и меня застукал был, га?

— Иван, ты как ребенок! — Павел Дмитриевич качал головой. — Ну зачем ты слова перекручиваешь?

— А что? Та девушка, знаешь, как гонялась за мной. Не на шутку, браток.

— Никто за тобой не гонялся, успокойся, и никакого невроза у тебя не было.

— А что было?

— Было то, что ты, защитник обиженных, спал в своих «засадах» и видел сны!

— Я?! Спал?!

— Согласись, сладко в душную ночь поспать среди цветов или подремать в доме под открытым окном. Другое дело, почему тебе снился один тот же сон.

— Да! Почему? — Иван задиристо выпятил вперед грудь.

— А ты не догадываешься?

И Павел Дмитриевич напомнил куму Ивану, что когда-то давно в том доме, где теперь жили супруги Садохи, коротала век одна вдова с дочерью Надеждой, редчайшей красавицей. Когда Надежды исполнилось пятнадцать лет, она влюбилась в Григория Кобзаря.

Того парня, как и его младшего брата Юрия, воспитывала бабушка. Внуками, осиротевшими в голод 1947-го года, одинокая женщина очень дорожила и, конечно, на сердечное тепло для них не скупилась. Поэтому Григорий, хоть и не был красавцем, от бабушкиной ласки приобрел особый шарм, притягательный для женщин. Он относился к ним с уважением, даже почтительностью, всегда улыбался и умел найти весомое слово в случае, когда требовалось кого-то взбодрить. Это буквально сводило женщин с ума. Надежда не стала исключениям.

Но ей, еще девочке, он взаимностью не ответил, и она, закрыв непрозрачными занавесками окна, повесилась в доме знойным июльским днем. Записки с объяснением своего поступка не оставила, и ее смерть жители поселка еще долго объясняли проявлением темных, потусторонних сил.

Иван, конечно, хорошо знал Надежду при жизни, а потом забыл, так как давно это было. И вот при благоприятных обстоятельствах в нем треснула скорлупа, где хранилась та память. В бездне подсознания он увидел то, что долго и тяжело там пряталось. Возможно, ему снилось бы что-то другое, если бы он не проводил свои «засады» на усадьбе, где разыгралась эта трагедия.

— Смерть, друзья, имеет свою энергетику, остающуюся после человека на земле и никуда не исчезающую, — с печалью в голосе заключил Павел Дмитриевич свой рассказ. — Если стремишься жить без тревог и печалей, никогда не возвращайся туда, где ты знаешь, что она приземлялась.

Татьяна возвратилась домой, когда солнце разогрело воздух до полной неподвижности. Делать ничего не хотелось, но она боялась развеять свежие впечатления от услышанного, поэтому уединилась и записала рассказ, который выбрала для своего сочинения.


3

Как-то проезжал Павел Дмитриевич мимо усадьбы Ивана Ролита, и тот его увидел.

— Кум! — позвал, а когда машина остановилась, пригласил: — Давай, причаливай ко мне. Жизнь такая короткая, черт ее знает, хоть посидим.

Он развалился на скамейке возле своего двора, измятая сорочка на груди была расстегнута, волосы всклокочены и весь вид — неопрятный, как у цыгана. На нем были изношенные до крайности ботинки и грязные штаны с выдутыми коленями. При этом Иван зевал и от безделья почесывал то подмышки, то грудь.

У самого Павла Дмитриевича настроение было хуже некуда, подавленное, что случалось с ним крайне редко. Такие минуты переносить в одиночестве ему было тяжело, и тогда он тянулся к людям, к разговорам, чтобы преодолеть нападки печали. А здесь видит, что и у Ивана не все благополучно, поэтому решил принять приглашение на праздные посиделки.

— Чего это ты сидишь среди бела дня, как больной? — спросил и подал руку для приветствия.

Иван оторвал зад от скамейки, замер на полусогнутых ногах, пожал протянутую пятерню и тяжело плюхнулся назад.

— Отдыхаю.

— Что ты делал?

— Ничего.

— Ага, а отдыхаешь после чего?

— После сна.

— А жена чем занята?

— Дверь красит.

— А я вот еле дополз, — пожаловался Павел Дмитриевич.

— Чего? — спросил хозяин равнодушным голосом, будто тут сидел не он, а его тень, сам же он находился в высших эмпиреях.

— Заправиться ничем. Бензин стал таким дорогим, что мне никак не по карману. Хоть воду заливай, такое горе. — Павел Дмитриевич говорил искренне, не представляя, как будет обходиться без машины.

Заправляйся на государственных заправках, чего ты их объезжаешь?

— А где они теперь есть, государственные?

— Как? — спрашивает кум. — Ты же заправляешься у жулья, набиваешь им карманы, действуешь в ущерб простым людям. А надо поддерживать государство.

— Если б ты, Иван, — говорит ему собеседник, — не гавкал, если не знаешь сути дела.

Иван, правда, не обиделся, все-таки не тут находился, это точно.

— Там у нас на углу вчера или позавчера стоял бензовоз, и мужики несли бензин канистрами. А ты говоришь.

— И ты знаешь, чей то был бензовоз? — спросил Павел Дмитриевич.

— Откуда? Не знаю, конечно.

— Так с чего ты взял, что он был государственный?

— Потому что мужики не поехали покупать у жуликов, а взяли здесь, из машины.

— Это тоже были жулики, как ты их называешь.

— Разве такое может быть, чтобы жулики уже и сюда достали?

— Может, государственных заправок давно и в помине нет, — сказал Павел Дмитриевич.

— А куда они подевались? — растерялся кум Ролит.

Павел Дмитриевич сдвинул плечами и замолчал. Повздыхали, помолчали.

День близился к завершению, хоть солнце еще стояло достаточно высоко, но жара начала спадать, зарезвился свежий ветерок. Над миром зазвенела жизнь, невидимая глазу: жужжали комары, гудели осы, с посвистом рассекали воздух ласточки.

— Слушай, Иван, чего ты такой небритый? — начал новый разговор Павел Дмитриевич, поняв, что с кумом ничего досадного не случилось.

— Нечем побриться, нет лезвия, — при этом Иван Ролит достал из кармана бычок, окурок, размял его и потянул в рот.

Павел Дмитриевич, глядя на это, растерялся:

— Кум, ты чего, дошел до края? Нет денег, так бросай курить, не позорься. Зачем ты таскаешь измятые окурки? Пеплом обсыпался, аж пыхтит от твоего тряпья!

Замечание было очень кстати — кум Ролит даже у знакомых собирал бычки, набивал ими карманы, а потом дома сушил и употреблял.

Но огрызался, на всякий случай:

— Хорошо, что вам пенсию своевременно платят. А нам вот уже полгода не приносят.

— Разве мы не на одной почте ее получаем? — спросил Павел Дмитриевич, прикидывая, чем черт не шутит в часы перемен.

— Хотя бы и на одной! Но у вас одна почтарка, а у нас другая. И не приносит, зараза.

— Такого не может быть. Мы получаем деньги вовремя. Ты что? — начал горячиться гость.

— Ну вот, пожалуйста, а мы уже полгода не видим ни копейки.

— Не заливай.

— А я тебе говорю, что полгода не получаем денег. Вон, спроси у моей жены, — показал кум Ролит на Лидию, мотавшуюся по двору.

— Нечего и спрашивать, этого просто не может быть. Подумаешь, почтарка вам здесь погоду строит! Кто она такая? Деньги на почту приходят? Приходят. Куда же они деваются?

— Вот прицепился! — сердито ударил ладонью по скамейке кум Ролит. — Лида, иди сюда, — позвал он на помощь жену.

— Что такое? — вышла та за ворота и стала рядом с мужчинами.

Павел Дмитриевич не мог успокоиться: мало того, что этот сонный кум ничего не знает про бензин, так еще и про пенсию выдумки выдумывает, брехун.

— Кума, — обратился к Лидии сам гость, — сколько месяцев вы не получаете пенсии?

— Мы? — удивилась та. — Все вовремя получаем. Вчера, вот, принесли за этот месяц.

— Таки получаем? — деловито переспросил Иван.

— Вечером, — напомнила ему жена. — Ты что, забыл? Мы тут сидели возле ворот, когда почтарка пришла.

— Разве это была пенсия? За какой месяц? — бросился уточнять оскорбленный спорщик.

— Пенсия, конечно! Ты, Иван, иной раз, ей-богу, как придурок.

— И что, нам не должны ни копеечки?

— Не должны, — терпеливо доложила Лидия. — К сожалению. Это я к тому, что денег всегда мало, — объяснила она гостю свою шутку.

— Ну, тогда я не знаю. Я денег в руках не держал. Не знаю.

— А в чем дело? — обратилась кума Лидия к Павлу Дмитриевича.

— Кум жалуется, что вам полгода не приносят пенсию. Позвал, чтобы ты подтвердила.

— Что вы его слушаете? — всплеснула она руками, потом показала в сторону: — Вон видите пенек?

— Ага, — у Павла Дмитриевича от внимания засветились глаза, он даже прикусил уголок нижней губы: вот сейчас услышит что-то интересное.

— Так вот лучше у него спросите. Не получите ответа, так хоть не наслушаетесь глупостей. Он у меня мелет, что в голову стукнет.

Гость махнул рукой, дескать, бывает иногда, и вздохнул. Говорить было не о чем. Уже и длинные тени легли на землю, расстелили по ней плоские отражения людей, деревьев, зданий, изменили пропорции, удлинили их, добавляя всему стройности и неопределенно-мистического значения. Все на миг замерло перед вечерними хлопотами.

Будут дела, будут и разговоры.

Кум Ролит сосал размоченный табак, смотрел вдаль, не обращая внимания на критику со стороны жены, на обидные сравнения. Ничто земное его не задевало в высоком созерцании жизни. Жена даже опустилась на скамейку и минуту посидела рядом, она молчала и озадачено покачала головой, имея в виду что-то свое, невысказанное, возможно, и не понятое самой. Отдохнула немного и пошла работать дальше.

Приглашенный на вечерние посиделки Павел Дмитриевич поднялся и потопал вслед за кумой, посмотреть, с чем она толчется у порога. Кума возилась с краской — пробовала «освежить» входную дверь. Гость остановился и начал наблюдать. Движения у женщины были медленные, выверенные, ловкие, вызывали любование, как вызывает его всякая работа, выполняемая с удовольствием.

Павел Дмитриевич перевел взгляд на банку с краской, где виднелось что-то грязное: или жидкость с вяжущим материалом, или вяжущий материал с весьма сыпучим. Невольно взглянул на дверь. Там краска расплывалась бесформенными пятнами, стекала вниз, твердея на ходу, образуя маленькие колючие комочки, высыхающие и отпадающие на землю.

— Что это у тебя в банке? — не понял Павел Дмитриевич.

— Краска, — терпеливо объяснила Лидия, словно слепому или малому.

— Какой-то она странный вид имеет, — гость деликатно кашлянул.

— Это ребята в «пожарке» выбросили, так как она засохла, а я подобрала, размочила в солярке и вот крашу, — Лидия работала в районной пожарной части то ли уборщицей, то ли дворником, и по укоренившейся привычке ничего не выбрасывать таскала домой всякую гадость.

— Вижу, ты кума бережешь, работаешь сама, как пчелка.

— Я в эти дела не вмешиваюсь, — огрызнулся хозяин от калитки.

— Почему?

— Ты попробуй этой кадре угодить, вот.

— Почему я должен пробовать? А ты пробовал?

— Нет, — говорит Иван, — но знаю точно, что зря старался бы.

Солнце коснулось горизонта, бросая в пространство густые красные лучи, заливающие мир прозрачным розовым светом.

Иван покинул свою дислокацию и подобрался к компании. Кума на это не отреагировала — молча сопела, красила дальше.

Павел Дмитриевич возобновлять прерванный разговор не стал. Взял руки в бока и осматривал округу. Посмотрел на солнце, отметил, что оно перед заходом темнеет, становится не таким ослепительным, а его диск прибавляет в размере. Потом окинул глазом предвечернее небо, проследил за облачком, одиноко плывущим в сторону запада, и упал взглядом на землю. Глаза остановились на огороде, где кум с кумой выращивали картофель. В его взгляде растаяло равнодушие, прорезались заинтересованность и внимательность. Он еще некоторое время рассматривал то, что открылось его взору, потом начал инстинктивно протирать глаза, будто снимал с них невидимую пелену. Снова долго вглядывался в картофельные заросли. Беспокойство, охватившее его, не ослабевало и невольно проронилось жалобой:

— Почему-то все розовеет перед глазами. То ли солнце сегодня такое ядовитое, то ли старею уже.

— Нет... — неторопливо сказал кум. — Не беспокойся относительно зрения.

— Да? — с надеждой откликнулся Павел Дмитриевич и взглянул на Ивана, ожидая дальнейших объяснений.

— Ага. Это личинки американские картофель обсели. Доедают уже, — объяснил хозяин.

— О как! Так чего ж ты сидишь?

— А что я должен делать?

— Спасать картофель. Люди что-то же делают, ведут борьбу с этими вредителями: собирают с кустов или кропят ядом.

— Она, было, — показал Иван на жену, — поехала к сестре в Херсон, и бросила все. А я в эти дела не вмешиваюсь.

Павел Дмитриевич бросается на защиту огорода и огородных насаждений:

— Лида, ты, кажется, уже приехала из гостей! Брось эту дверь, она еще года два постоит неокрашенная. Лучше займись картофелем!

— Мы не брызгаем его, — ответила та спокойно, удобнее умащиваясь на детском стуле с кисточкой в руках. — Я все посчитала. Вы знаете, сколько надо потратить на химикалии для обработки картошки? Уйму денег! Поэтому я жуков каждый день собираю руками. А вот меня не было, и они развелись. Теперь жду, пока вырастут.

— Почему? Разве не лучше уничтожить личинки? Они такие прожорливые, что пока вырастут, так и вас поедят.

— Буду ждать. Личинки собирать не хочу. Они такие липкие и мерзкие, что к ним и притрагиваться противно. Бр-р! — дрыгается Лидия. — И вдобавок их высеялось, что маку. Вы что? Разве их все соберешь?

— Так обрызгайте! — терял гость терпение, едва не срываясь на крик.

— Э-э, нет! Этого делать нельзя.

— Всем можно, а вам — нельзя?

— Если не брызгать, так у меня и картопелька, и травка есть. Я, скажу вам по секрету, картофель никогда не пропалываю, прорываю только, то есть время от времени собираю урожай щирицы, березки, других сорняков и все лето кормлю ими поросят. А если побрызгать? Тогда траву надо выбрасывать. Зачем же такой убыток терпеть? Вы мою мысль поняли?

— Понять-то я понял, но хочу уточнить: так вы огород никогда не пропалываете?

— Сохрани бог! Говорю же, я удаляю сорняки руками, вырываю их, да и все.

— Вы что? А как же земля? Помню, как-то приходил к вам, когда вы картофель копали, так она была твердая, как камень. Иван матючья гнул в три погибели, загоняя в нее лопату. За ломик кое-где брался. Всех богов вспоминал, всех святых и архангелов, а также их матерей.

— Ой, не напоминай, — встрял Иван. — Я картофель ненавижу лютой ненавистью. Да пропади она пропадом на всем белом свете, пускай ее люди забудут, пускай она, гадость, с земли не вылазит! Она мне не нравится. Если бы не эта глупая женщина, — он показал на Лидию, — я без картофеля век бы прожил.

— То есть ты совсем не ешь картофель? — переспросил Павел Дмитриевич и запрятал лукавую улыбку в уголки губ.

— Нет! — рубанул кум Иван рукой воздух. — Я — мучной человек.

Вечерело, расползлись густые сумерки. То здесь, то там слышалось бряканье посуды — люди начали собираться к ужину. Накрывали столы, выносили сякое-такое столовое причиндалье, готовились вволю поесть в прохладе, отдохнуть и поговорить о разных пустяках.

Заторопилась и кума Лидия.

— Сейчас и мы что-то поставим на стол. Чего ты сидишь, Иван! — прикрикнула на мужа. — Выноси стол во двор. А я сейчас помою руки и приготовлю ужин.

— Это можно! — взбодрился кум.

Павел Дмитриевич пошел к машине, стоящей около ворот. Пошарил под сидением и достал бутылку хорошей водки. Крякнул, предвкушая нехитрое удовольствие, громыхнул дверцей и возвратился во двор, где посредине уже стоял стол. На нем успели появиться домашний хлеб, сало с мясной проростью, салат из помидор и огурцов, краснощекие яблоки.

— Так, — сказал он. — Все есть, а гаряченького не видно, — и он поставил между тарелками с едой свою бутылку.

— Поддерживаю твой почин! — подхватил игру кум Иван. — Лида, выручай, чтобы твой муж не оказался брехуном.

— Ой, миленький, разлюбезный мой, — умилилась жена. — Вот-вот закипит вода. Я тебя не подведу! Приготовлю все, чего ты хочешь, — приказывала, а тем временем выставляла на стол малосольные огурчики, все в крапинках мелко порезанной зелени; сваренные вкрутую, коричневатые, как загорелая кожа, куриные яйца.

— А картопельку да с зажарочкой, — напевал кум Иван, снимая хрупкую, чуть темноватую кожуру с молодого лука и измельчая его в подтопленное на сковородке сало. — Картофель почистить или в «мундирах» отварить? — спросил, отставляя с огня чайник с кипятком.

— На черта она нужна? — вмешался гость. — Обойдемся отваренными рожками.

— Сдурел? — вытаращился на него хозяин. — Где это видано, чтобы водку закусывали вареной мукой?

— Почисть! — тем временем послышался голос Лидии.

— А где она?

— В ведре. Глянь за дверью, я сегодня молоденькой подкопала.

— Ага, ага... Как же вы не видели? — цитировал Иван поговорку из побасенок присутствующего кума.

В конце концов расселись. Выпили по первый, принялись за закуску.

— Бери, Павел, картопельку, — угощал Иван своего кума, которым гордился за его талант рассказчика, за известность в писательских кругах. — Ты — наш кум дорогой, наш просветитель, какую же ты нам вкусненькую водочку принес, — ласкал гостя словами, а за этим не забывал подкладывать разваренный белый картофель в свою тарелку. — Это новый сорт, — комментировал невинно, — в этом году впервые посадили. Эх, и урожай же будет, помоги нам боже! — прикрыл веки в предвкушении вкусной еды.

— Ты же говорил, что не ешь картофель, — улыбнулся гость.

— Нагадай козе смерть, — буркнул Иван.

— То-то и оно, — заметил Павел Дмитриевич.

За столом воцарилась тишина, настали святые минуты — люди ели.


***

— Кум! — ни свет, ни заря послышался от ворот голос Ролита.

Быцык угрожающе зарычал, и кум Павел вышел на крыльцо.

— Это ты? — не смог скрыть удивления. — Чего орешь, как резаный?

— Здоров! — бодро ответил Иван. — Давай съездим в Третьякову к моей родственнице, — предложил невозмутимо, будто и не он потревожил утренний покой, почитай, всей улицы.

— Зачем?

— У нее груши уродились. Два деревца в этом году вошли в пору, как облитые стоят. Вот такие величиной, — показал кулак. — Дюшес. Сладкие, как мед, душистые, как степь, а нежные, как неизвестно что: за сутки гниют на ветвях и опадают. Надо безотлагательно снимать и — на переработку их!

Павел Дмитриевич почесал затылок, припомнив, что вчера не заправился бензином.

Иван тем временем наклонился туда, где за забором стояла канистра, достал и поставил ее на виду.

— Я со своим горючим.

— Ну, если так, то можно, — согласился Павел Дмитриевич.

Кум Иван не преувеличивал, груши, в самом деле, были спелые и вкусные. Его родственница не знала, куда посадить негаданных помощников, не знала, чем угостить их.

— Может, борщику гаряченького? Или вареничков налепить? А сметанки не желаете? Она у меня — хоть ножом режь. Да с молодым лучком ее... — хлопотала возле них хозяйка.

— Борщу хорошо бы, так мы еще не заработали, а вот чего-то холодненького попить можно, — попросил Павел Дмитриевич.

— Молока из погреба принести?

— Нет, водички, если есть вкусненькая.

— Есть, есть, из криницы, — подала женщина запотевшую кружку.

— Я молочка выпил бы, если б меня спросили, — напомнил о себе Иван.

— А Господи, да разве у меня его нет? Сейчас.

Пока Павел Дмитриевич одолевал кружку водички, кум напился молока, не успевшего остыть после утренней дойки, и мужики принялись за работу. Более мягкие и желтые плоды съедали прямо на дереве, так как их в ведро класть нельзя было — подавятся, а слои тугоньких плодов отделяли один от другого листьями хрена. Говорят, что так они сохраняются дольше. Перезрелых груш было много, поэтому сборщикам урожая перепало полакомиться ими вволю, чтобы долго не хотелось.

На обед, хоть хозяйка, видно было, приглашала от души, оставаться не стали. За четыре часа, что ушли на собирание груш, разгорелся день, насела жара, и аппетит, перебитый фруктами, пропал. Как ни старалась Иванова родственница отбояриться «угощением», пришлось платить за работу частью снятого урожая, тем не менее мужественно рассталась с его доброй третью, полностью загрузив багажник машины. С тем они и уехали.

— Везем женам работу, — констатировал Павел Дмитриевич.

— Ага, — поддакнул кум.

Солнце миновало зенит, но жгло беспощадно. Такая погода стояла уже с неделю — жатва! Как зависает жаворонок высоко над полями, что едва различается на фоне неба его точка, как начинает долетать оттуда песня, одолевая тяжелое марево раскаленного воздуха, значит, наступает пора собирать хлеб. Тогда людям и Бог помогает — не бросит на землю ни капли дождя. И растекается над миром, обнимая его сухими руками, жара, благоухая разнотравьем и черной работой до седьмого пота.

Изнурило и мужчин от тех игр с грушами: не тяжело было, но утомительно. А здесь еще духота в раскаленной металлической коробке, безветрие, пыль выхватывалась из-под колес, настигала машину, вертящимися клубками влетала через открытые окна и оседала в салоне. Дышать было ничем.

Кум Иван мирно клевал носом. И вдруг подпрыгнул на сидении.

— Стой, ой стой, умираю!

Павел Дмитриевич не успел ничего спросить. Резко остановил машину, глаза вытаращил на кума, а тот — прожогом айда в кусты. Вскоре оттуда послышались кряканье и стоны.

— Кум! — крикнул Павел Дмитриевич.

— Га!

— Ты там живой?

— Нечистый бы поднял эту родственницу и трижды об землю хрястнул. Лучше бы я борща горячего наелся, чем ее молока, ее груш гнилых. Ведьма средневековая, метла распатланная, ступище деревянная. Знала же, что со мной случится, а промолчала... Чертяка, зараза болотная...

— Да не ругайся ты, как антихрист! Ополоумел что ли? Разве можно такое на родственницу говорить.

— Зажалела мне молока, гадюка, теперь живот наизнанку выворачивает, — Иван вышел из кустов, держа в руках расстегнутые штаны. — Какая она мне родственница? Седьмая вода на киселе.

— Ты уже, как дед Анисим. Почему штаны не застегнул?

— Ой, братцы, не доеду домой живым, так крутит внутри, так бурлит. Не мешай болеть.

— Так ехать или подождем?

— Поехали помаленьку, только не тряси меня.

— Горе мне с тобой. Как дитя малое! Когда ты успел молока напиться, что я не заметил?

— В том-то и дело.

— Ты что, не знаешь, что молоко с грушами — это гремучая смесь?

— Забыл.

Останавливались часто. В конце концов часа через два произошел перелом. Ивана попустило, и он снова начал подремывать.

Павел Дмитриевич боялся ехать быстро, чтобы не разбудить новую революцию в животе кума. От медленной езды сделалось еще более душно, так как тяжелый воздух совсем не двигался вокруг них, а хрупкие человеческие легкие не в состоянии были преодолеть его всеобъемлющую инерцию. Казалось, что следующий вдох сделать уже не удастся. Не удастся доставить в легкие загустевший, как мед, воздух, напитать кровь каплей перегретого кислорода. Смерть сделалась видимой. И от нее надо было обороняться доступными способами.

— Ты смотри! — разбудил Ивана его смешливый кум.

— Га? Что?

— Пока ты метил дорогу, мы неизвестно куда заехали, — сказал он растерянно. — Твоя Третьякова будто в другом мире лежит! Сто дорог от нее идут и все мимо Дивгорода. Может, нас леший водит?

— Лешие только ночью водят. А ты, если не знаешь географии, не брался бы ездить.

Они остановились на окраине хутора Полевого, откуда уже хорошо и, главное, красноречиво просматривались высокие промышленные сооружения Дивгорода, его многоэтажные жилые дома.

— Где мы оказались? — закручинился Павел Дмитриевич, осматривая окрестности поселеньица в несколько скособочившихся халуп.

— Как где, ты что, не видишь? Это Тургеневка.

— Что-то для Тургеневки тут хат маловато, ну да ладно. Тогда отсюда я легко дорогу найду, — издевался дальше водитель над кумом, зная его абсолютное неумение ориентироваться на местности, которое тот тщательно скрывал.

Подъехали совсем близко к своему поселку, остановились. Иван снова побежал на профилактику в кусты, а Павел Дмитриевич вышел из машины, вдохнул пробирающий чистотой до костей степной воздух.

— Кажется, мы снова заблудились, — сказал он. — Я по всему вижу, что это чужое село, а какое — не пойму.

— Это? — Иван показал на Дивгород, лежащий теперь перед ними, как на ладони.

— Ага.

— Так это же Тургеневка!

— Ты говорил, что перед этим была Тургеневка. Чего ты мне голову морочишь?

— Я не специально.

— Тогда говори, куда дальше ехать, ты здесь бывал десятки раз и должен ориентироваться.

— Холера его знает, езжай куда хочешь. Я все села наизусть не учил.

Дальше поехали молча. Шутка исчерпалась. Посадки давно отцвели маслинами, и теперь оттуда повевало запахом созревших терпко-сладких ягодок. Это благоухание было не таким стойким и щемящим, как цветы в мае, но разогретая солнцем скудненькая мякоть диких плодов отдавала иной, неуловимой полнотой, теплой печалью по весне и светлым заблуждением о вечной жизни.

Ощущения переполняли душу, переливались из нее куда-то в сокровенные резервуары, смешивались там с родовой памятью предков и выныривали осмысленным восприятием мира. Казалось, человеку что-то приоткрывается в нем, оставаясь, однако, неосознанным, что оно давно знается душой, давно живет в ней в состоянии дремотном, пассивном. И только в случае необходимости старинные знания всплывают на поверхность и напоминают о себе неуловимой интуицией.

Возможно, эти мысли промелькнули в путешественниках одновременно и они ощутили себя ничтожными крохами перед стихией знаний, остающихся в них наследием веков. Возможно, обоим захотелось подняться над этой стихией и ощутить пусть иллюзорную собственную значимость, как поднимается над морем утлый дельтаплан и за миг до посадки на берег притворяется, что покорил океан.

— Ты, кум, если лучше меня знаешь дорогу, так не намекай на это, а говори прямо, — оскорблено отозвался Иван, запоздало поняв, какую шутку играл с ним водитель.

— Прямо поперед себя, — уточнил Павел Дмитриевич языком того белоруса, которого уже и след простыл в Дивгороде, а они его все цитировали.

— Точно! — согласился Иван и, довольный собой, прибавил прибаутку последнего дивгородського сапожника Григория Колодного. — Делай дело, чтоб я видел.

А дальше была зима и вечерние чаи с грушевым вареньем, где каждый ломтик плавал в сиропе, будто янтарный.


4

На следующий день после визита Акулины и Татьяны Павел Дмитриевич пребывал в хорошем настроении, и с самого утра напевал себе что-то под нос и приставал к жене с вопросом:

— Как ты думаешь, почему вдруг детям захотелось моих побасенок?

Евгения Елисеевна как раз делала то, чего никому не доверяла, — выкапывала картофель. В конце концов и доверять эту работу ей было некому — они с мужем жилы вдвоем, обе дочки обосновались в городе.

А если говорить конкретно о картофеле, то любимому мужу она поручала весной — копать лунки при его посадке, летом — обрабатывать кусты химикатами, а осенью — заносить урожай в погреб. Вот и все. Остальное делала сама. Вообще любила на огороде возиться, любила запахи земли, перепрелых картофельных корней и завядшей овощной ботвы, а также дожившего до осени усыхающего бурьяна.

— Я вот думаю, может, не надо было рассказывать? Это ж я у родной дочери хлеб отбираю. А она о чем будет писать? — вдруг забеспокоился Павел Дмитриевич.

— Оставь, не волнуйся, — успокоила его жена. — У нашей дочери идей и без твоих побасенок достаточно, было бы здоровье писать. И потом, она где-то там живет себе, а тебе надо здесь с людьми контакт не терять.

— Нет, надо с ней согласовать. А, как ты думаешь?

— Пойди позвони, пока у нее есть время, свободное от процедур. Там возле аппарата лежит листок с номером больничного телефона.

Возвратился Павел Дмитриевич к жене минут через двадцать удовлетворенный и даже вдохновленный разговором с Низой.

— Сказала, рассказывай все, что помнишь. Если — подчеркнула! — дети в дом идут, это хорошо. Дети приносят счастье, благосостояние и долголетие.

— Ну вот, а ты сомневался.

— Слушай, кончай копать, — захлопотал возле жены Павел Дмитриевич. — Солнце снова припекает.

— Вот наберу ведро доверху и все. Иди, ставь чайник, попьем гаряченького и спрячемся в тенечек аж до обеденной дойки.

На обеденную дойку Павел Дмитриевич жену возил на машине. Не хотел, чтобы она перегревалась под солнцем, в их возрасте это опасно. А утром пусть бегает взапуски с Манюней, это полезный моцион.

Однако попить чайку им не удалось.

Залаяла Жужа, опережая Быцыка, да так залилась, будто во двор завалил цыганский табор, — вызывала хозяев к гостям. У Жужи уже пена изо рта летела, когда хозяева появились во дворе с ведром картофеля.

Оказалось, пришли Пепикова дочка и Толик Кука. Кого-кого, а Надежду Тимофееву Павел Дмитриевич не думал, не гадал увидеть в своем дворе. В отличие от самого Пепика, они с матерью так обиделись на него после рассказа о Николае Егоровиче, что не приведи Бог. Темные люди, не понимают, что существует литературный вымысел, утрирование материала, преувеличение, чтобы сообщить произведению большую выразительность, достоверность.

— Зачем вы ославили моего мужа? — при встрече взялась в бока Вера Ивановна, жена Пепика. — Он же не немой, а лишь заикающийся. Что теперь о нем люди подумают?

— Какие люди?

— Всякие!

— Всякие ничего не подумают.

— Такое выдумать и «ничего не подумают»! — перекривила она виновника ее злого раздражения.

— Конечно. Пойми: тем, которые знают Николая Егоровича, известно, что он не немой. А тем, кто не знаком с ним, вообще все до лампочки. Разве можно думать о том, кого не знаешь?

— Так они же из рассказа узнают! Что вы прикидываетесь, будто не понимаете меня? — наступала на насмешника Пепичка.

— В рассказах всегда преобладает выдумка. Это известная истина.

— Пошли вы, Дмитриевич, к чертям! Ей-богу, если бы не ваш возраст, то не знаю, что бы я сделала.

— Это другое дело, — засмеялся он. — Если б же не мой возраст... — намекнул, что и она, дескать, ему по душе.

— Сколько вы будете шутить? Тьху! — гневалась дальше Вера Ивановна. — Еще и при ребенке!

— А что я плохого сказал? И вообще, не я затеял эту перепалку.

Так они поговорили, и после этого при встречах будто не замечали друг друга. Наиболее неприятным было то, что свидетелями ссоры стали и эта девушка, Надежда, и много других людей.

— Дядечка Павел, — сказала теперь девушка. — Извините нам. Я все поняла и маме объяснила.

— Видишь, — с нотками укора буркнул хозяин, — дождался, что вы изменили гнев на милость.

— Не обижайтесь на нас. Очень прошу! — веселее защебетала Надежда. — Отныне я верная ваша почитательница, и горжусь тем, что вы обратили внимание на моего отца, увидели в нем интересный образ, увековечили его через произведения Низы Павловны.

— Она давно хотела к вам прийти, — вмешался в разговор Толик, — но не знала, с чего начать. А здесь оказия случилась, и вот...

— Что за оказия?

— Это мне надо. Понимаете, я должен подать на конкурс творческую работу. Это тайна, но я сказал только Надежде, хотел посоветоваться, где мне материал взять. Надо чтобы тема работы была посвящена родному краю. А что здесь у нас? Степь да степь — ни легенд, ни мифов, ни сказаний. А Надежда предложила к вам обратиться. Говорит, Павел Дмитриевич тебе столько всего расскажет, что только слушай, а у меня будет повод извиниться перед ним.

— Да, — подтвердила девушка. — Это я его к вам привела. Если не возражаете, то и я послушаю. Все говорят, что вы замечательный рассказчик, и мне захотелось убедиться в этом. Не прогоните?

Павел Дмитриевич не знал, что и думать. Сначала обидели принародно, а потом: «Здравствуйте, я ваша тетя!»

— Что ж, проходите. Вот здесь можно присесть, — показал на скамейку, стоящую в тени под яблоней.

Угощать, как он любил это делать, встречая гостей, не стал — еще не прошла обида на Надеждину мать.

— Я вот слушал тебя, Толик, и думал, какие вы, молодые, расточительные на слова или даже пустомели. А у нас есть что беречь, наш край по-своему богатый и интересный.

— Чем же? — словно оправдываясь, спросил Толя.

— Вот ты говоришь «...степь, мало краеведческого материала», — начал Павел Дмитриевич. — А я думаю иногда: ну, что это такое, в самом деле, — степь? Часто слышу: «Степная зона, степная полоса...». А что оно есть, конкретно, что? Пейзаж такой или ландшафт? А может, растения или животные, которые здесь водятся? То ли климат такой? Размышляю и стараюсь, знаете, больше по-народному. Так как по-ученому — объяснение степи будет узким и малопонятным. Почему? Потому, что ученые, если это настоящие, серьезные ученые, все равно без народа не обходятся. Им же нужен фактический материал, данные экспериментальных исследований, статистика?

Толя кивнул головой, соглашаясь, а Надя, придвинувшись ближе к рассказчику, не мигая, слушала его.

— Так вот! Ну, о прохиндеях от ученой братии и речи нет, тем никто не нужен, они такое придумывают, такое городят, что умному человеку их и слушать не хочется. Создатели теорий, удав бы их проглотил, — дядя Павел сделал вид, что сплюнул в сторону, подчеркивая свое отношение к халтурщикам, и продолжал снова: — Как без нас, без народа? Во-первых, мы живем здесь, в степи, и по всем законам являемся неотъемлемой ее частью. Степь и мы — одно целое. Только степь говорить не умеет, а мы — умеем. Вот на этой основе и слиты воедино навеки. Так ведь?

Вопрос слушателям показался риторическим, поэтому они никак не отреагировали на него. Толя, полагая, что уже эти размышления могут быть ему полезны для сочинения, начал подумывать, а не делать ли по ходу беседы заметки. Но тут рассказчик сам ответил на свой вопрос, и Толя снова обратился в слух.

— Так! Во-вторых, над степью уже столько экспериментируют всякие прохиндеи, что как она, бедная, еще не исчезла совсем. Одно только сжигание стерни чересчур предприимчивыми фермерами чего стоит! Вот пичужка летит. Она ощущает, что от земли идет смерть, но ее гнездышко находится в траве, под деревом или на дереве, посреди пожарища, короче. И она летит! Летит и гибнет. И гнездо ее гибнет, и птенцы.

— Да уж… — скорбно покачала головой Надя, немало видевшая этих страшных пожаров, уничтожающих не только стерню, но и живые зеленые посадки.

Особенно ей бывало больно, когда это делали весной — деревца только-только начинали возрождаться к жизни, а их сверху покрывали огнем, сжигали под корень, как американцы напалмом когда-то выжигали вьетнамцев.

— Пример с птичкой, так сказать, частный случай, — между тем продолжал Павел Дмитриевич. — А что, не гибнут в огне зайцы, лисицы, козы, куропатки, фазанчики, ежики — всякая тварь, которую нам от щедрот Всевышнего подарено? Гибнут! Нет счета нашим потерям. Я уж не говорю о кротах, червячках, разных там сусликах, жучках земляных. Это и дураку понятно. Там, в грунте, живого столько, что в сравнении с ними мы все вместе — мизерная часть. И такое оно для равновесия природы необходимое, что выверять ему цену дело напрасное, все равно, что считать звезды.

— Как же люди в старину обходились? — тихо то ли спросил, то ли просто от удивления и негодования сказал Толя.

— Осел, если его считать самым тупым животным, — гений в сравнении с теми, кто сжигает стерню, — взволнованно говорил рассказчик. — Его подергаешь за хвост, он и отзовется, кричит что-то свое, но ведь отвечает, общается. А эти? Сколько ни говори, что, дескать, вы несете смерть, и себе в том числе, — молчат. И значит, придурки — это для них похвала, а не оскорбление. Эт, занесло меня куда... Так вот, вместе с пестицидами, гербицидами и маньяками-поджигателями экспериментов над степью было больше, чем она в состоянии выдержать. Но степь молчит! Она, хоть и живое создание, а безголосое, нас для того породила, чтобы мы ее голосом были.

— Значит, — повторил Толик уже высказанную Павлом Дмитриевичем мысль, — сказать слово в защиту степи и от лица степи можем только мы, жители степи. Как же ученым без нас? Никак! Мы — голос степи! Однозначно.

— И наконец, в-третьих, — с довольным видом, что его мысли разделяют слушатели, говорил Павел Дмитриевич. — Ну, нагадят здесь невежды, у которых вместо головы на плечах — мешок с ворованными деньгами, покажут себя, натешатся властью над поруганной природой, наносятся, выдирая из матушки-земли то, чем она смогла разродиться, и тю-тю — поехали урожай продавать да наше богатство на чужих курортах тренькать. А степь начинает лечить себя, зализывать раны. Кто это видит? Кого это интересует? Караул, спасите! — ибо никто и никого. А мы здесь бессильно соболезнуем и все. Нам помочь ей — дудки! Руки связаны. Не мы хозяева, рылом не вышли. Такие адские времена настали. Говорят, бедность не порок, а большая подлость. Вот мы и есть подлые перед своей землей, так как помочь ей не можем, не имеем права. В конце концов, не способны помочь и себе, так как мы — дети степи — гибнем вместе с нею. Уроды, мордующие степь, это хорошо понимают. Итак, они не просто воры, они — каины-братоубийцы. Так вот, спрашиваю, когда поведут этих миллионеров на крови и ученых-мошенников на Страшный суд за издевательство над живой природой, то кто пойдет свидетелем? Мы, степные жители. Поэтому я и не хочу размышлять по-ученому. Не те теперь пришли научные работники, не ту науку пропагандируют. А главное, не тем они нынче занимаются и не тем служат.


5

Итак, степь, как я ее себе представляю, это вот что. Возьмем, например, зиму. Травы, толоки, холмы, поля, луки — все спит, отдыхает. С ними вместе отдыхают и люди.

Вот лежит дядька на диване: книг начитался — на год вперед, телепередач насмотрелся — до отвращения, отоспался, бока отдавил. Сердитый от скуки, а сало под кожей растет и нарастает, свербит ему и щекочет, чешется.

А тут еще жена с варениками затеялась: тесто — липкое и ползучее, везде мука рассыпана — шага не ступить; начинка к вареникам — пахнет аж голова кругом идет, дровца акациевые потрескивают в камине — душа дрожит и млеет и вот-вот растает.

«Да что это я расклеился?» — думает дядька. Хватает кирзовые сапоги, фуфайчину, кое-как цепляет на голову малахай, хорошо, когда еще буркнет жене: «Пойду, проветрюсь», а то и молча выскакивает на улицу. И айда в чисто поле!

Дышит не легкими, а всем телом, хватает морозный воздух, как спасение, будто утоляет там, внутри себя, какую-то непонятную жажду. Идет! — разгребает неуклюжей походкой чистенький снег, лежащий ровно, нетронутый, беззащитный. Голова кружится от первозданности. Свой след на земле — вот он. Смотри — глубокие следы от сапог свидетельствуют: я живу! Я существую, я — есть!!!

И прется вперед, не зная, куда и зачем.

А степи ни конца, ни края не видно. Куда ни кинь глазом — прозрачно-белое марево развернулось, красота такая, что дух перехватывает, ни о чем больше думать не хочется. Этот утленький горизонт, которого, кстати, почему-то не видно, уже никем не воспринимается, как край или граница. Отбегает он от дядьки пугливым козленком и, гляди, прячется за шаткими занавесами снега. Знает дядька, что если бы за ним и видно было что-то, то снова лишь степь — ровную, как стол, свободную, раскованную.

Дядьке и горе не беда, теперь ему сделалось тепло, уютно посреди простора колыбельного, как в раю. Только ветерок повеет да повеет иногда, поднимая из-под ног облачко снежной пыли. А то еще, случается, завьюжит, закрутится спиралью и поднимет вверх столбик серебристой рыхлой суспензии, потом бросит на землю поверх лоснящейся глади снегов колючие кристаллики мороза.

А здесь и ночь не замедлила, исподволь опускает на людей, на свет божий черную простыню, непрозрачную и холодную. «Мантия мрака» — бьет дядьке в голову фраза из какого-то стихотворения, так как степняк — он же лирик, он поэзию уважает, знает ее, только стыдится сознаться в этом.

Если хотите, я тоже могу стихи читать хоть и несколько часов подряд. Знаю их множество.

Только сейчас нас беспокоит этот дядька, что загулялся в степи, загостевался и забыл, что надо всему меру знать и возвращаться домой. Несется, будто гоголевская «птица-тройка», угомона не знает. Уже так разогрелся, что лоб покрылся испариной. А ему еще больше хочется движения: отчаянного, решительного, вопреки стихии. Мышцы — горят силой, жилы — аж скрипят и растягиваются, освобождаясь от неподвижности и остатков покоя.

Гульк! — ударит дядьке в глаз темнище, сплошная, без огонька, без сияния небесного. Да ведь ночь уже! Людоньки, где вы? Ого-го-го! — кричит гуляка. Думает: «Поиграю силой, сейчас как гаркну, так и снег с деревьев облетит». Ого-го-го!! — кричит еще сильнее. А снег не облетает, так как деревьев нигде не видно — чистое поле вокруг, безлюдное и безогненное. Вот тебе и проветрился.

Остановится дядька, крутит головой туда-сюда, туда-сюда, вращается на все четыре стороны, а там — мрак беспросветный. Где-то на горизонте начинают зажигаться звезды. Так кто теперь по ним умеет читать? Отстали мы от предков своих, одичали. Вот уже и Большую Медведицу хорошо видно, а где Полярная звезда — не найти. Ага, соображает отчаянная голова, надо соединить прямой линией крайние звезды ковша Большой Медведицы, продолжить их вверх и там, возле Малой Медведицы... Нет, не вспомнит, запутался.

Значит, звезды не помогут добраться домой. А упорство и азарт прошли, только хочется быстрее попасть туда, где горят акациевые дровца, где пахнет летом и где его ждет жена с варениками.

Но вот в конце концов замечает дядька огоньки. Первая реакция — броситься навстречу. Но что-то удерживает. Присматривается. Мама родная! — блуждающие огни. Да это же волчьи глаза светятся! Целая стая их там. И тогда уже выбирать не приходится — изо всех сил мчится, несчастный, в противоположном направлении. Волки, конечно, не то, чтобы глупые, но не совсем умные. Они стараются обойти свою жертву с боков. А здесь что нужно? Стратегия? Э-э, нет, дружок, — ноги прыткие.

От страха у дядьки ноги удлиняются и удлиняются, скоро становясь такими длинными, что он делает семимильные шаги. А дальше так быстро ими перебирает, что ноги мелькают, мелькают, пока им и это не надоедает и они сливаются в одну ногу. Эта единственная нога то удлиняется, делая шаг вперед, то сокращается, пролетая над землей, то удлиняется, то снова сокращается: туда-сюда, туда-сюда. Чух-чух, чух-чух! Надоедает ноге и это однообразие, и она превращается в колесо. Дядька — кум королю: он уже не бежит, не летит, а катится себе на сказочном возочке без воинствующих политесов. Пока волки зайдут с боков и подойдут ближе, так наш дядька докатится до дома, и преследователи удавятся слюной. И что интересно: подмечено, что в таких случаях колесо страха, на котором едет верхом отчаянный гуляка, решившийся без подготовки попробовать зимней степи, доставляет его точь-в-точь домой.

Прибудет дядька к своему двору, снова встает на ноги, идет. Плечи развернет — орел, щеки — пылают, чуть не треснут, а ноги — подгибаются, черт бы их побрал! Шагает до порога неторопливо, величественно, дескать, прибыли хозяин собственной персоной, встречайте.

— И где только тебя черти носят?! — встречает его жена, чисто как он о том и мечтал.

Улыбается дядька, мнимые усы расправляет, а на самом деле сырость под носом вытирает: от сильного бега сосульки там растаяли и потекли.

— Черти, говоришь? Черти есть, только мы им пока что не по зубам.

А ночью шепчет жене ласковые слова и сознается, что никогда не верил в бабские побрехеньки о степных лешаках, о разных там сапогах-скороходах, о блуждающих огнях, а отныне — верит. Сегодня этот самый леший весь вечер водил его вокруг села и водил, водил и водил и от дороги в село глаза ему отводил. А потом появились блуждающие огни, страшные-престрашные, а леший — гоп! — колесо самоходное ему подкатил. На том колесе он и добрался домой. А без него, нет, не нашел бы дороги. Даже, когда верхом на колесе ехал, так и тогда не видел ее, колесо само знало, куда его везти. Такие хитрющие создания эти лешие, такие непредсказуемые они и опасные.

Жена слушает, млеет от нежности: он какой затейник ей достался! — это, когда сердце говорит. А ум свое правит: «Напился где-то! Чем же он, проклятущий, заел, что запаха не слышно?».


***

— Именно так я понимаю зимнюю степь с точки зрения мужчины, — говорит рассказчик.

— А с точки зрения женщины? — спросила Надя.

— Об этом — позже, не все сразу, — и Павел Дмитриевич хитро улыбнулся, так как знал, что удовлетворять любопытство полностью — грех. — Встретимся вечером.

Пускай жажда познания бурлит в молодых жилах, пусть носит юношей и девушек на своих крыльях, трясет их на разбитых тележках, словом, пусть зовет в странствия.


6

Духота еще не развеялась, солнышко лишь присело над горизонтом и, устав от собственных шалостей, нацелило лучи в небо, направило на жиденькие, размазанные по его своду облака. Но воздух, застоявшийся в осаде жары, уже вздрогнул над прудами, над буйными травами, сдвинулся с места и пошел на прогулку над крышами, над деревьями, туда, где его взбивали птицы ленивыми взмахами крыльев, а затем уклонялся от их щекотки и медленно спускался ниже к земле. И от того над ее поверхностью появлялся хлипкий ветерок, повевал, будто он выскочил из разогретой духовки, — таким обжигающим был. Тени удлинились, исполосовав окружающий мир бледно-серыми копиями его абрисов, не успев накрыть землю настоящим холодком или свежестью.

А Толик и Надежда снова пришли к Павлу Дмитриевичу, держа в руках гроздья винограда и огромные дыни.

— Что это вы придумали? — вышла к ним Евгения Елисеевна. — Зачем? — показала глазами на подарки.

— Отец говорит, что дядечка Павел очень виноград любит, а вам — дыни передал. Только с лозы срезал да с грядки сорвал, еще горячие, — похвалилась Надя.

— Ничего от людей не спрячешь, — засмеялась женщина, будто малый ребенок, радуясь подаркам. — О!

Надежда захватила инициативу и на все лады расписывала свои впечатления от «Зимней степи», сетовала, что такой удачный этюд достался не ей. Дескать, даже жары не замечала, слушая о такой замечательной зиме.

— Мне импонирует фантастическое, неразгаданное, все таинственное и непонятное, — она манерно подкатила глаза под лоб, звучно всплеснула ладонями: — Чтобы — ух! — и мороз по коже пробегал. Если бы можно было всем принимать участие в конкурсе, то я непременно именно такой бы материал выбрала.

— Кто тебе не дает! — расщедрился Толик и тем перебил вопрос, который собирался задать им Павел Дмитриевич про конкурс. — Пиши, присылай.

— Ты, главное, работай, — поддержала Толика тетка Евгения, обращаясь к девушке. — А там видно будет, что из этого выйдет.

Что это за конкурс? — подумал Павел Дмитриевич, да разве за детьми успеешь что-то сообразить.

— Мистика, мудрецы, маги... — продолжала девушка. — Неужели, в самом деле, в жизни бывает что-то подобное?

— Еще и как! — подхватил Кука. — Моей маме как приснится вещий сон, так и жди, что непременно сбудется.

— У вас есть что-то о мистике? Может, что-нибудь колдовское расскажете? — подпрыгивала девушка на скамейке.

— Одно из моих собственных приключений можно с уверенностью сказать, что и мистическое, начиненное гипнозом и любовными заклинаниями.

— Собственными или как у Навуходоносора? — продемонстрировала знание истории Надежда.

— Почти один к одному, как у него, — подтвердил Павел Дмитриевич. — Только в моем случае это был не царь, не правитель, а простой мужичонка.

— Чувствую, сейчас что-то будет, — засмеялась девушка, — Чур, себе забираю этот рассказ! — и она, словно на уроке, подняла руку.


7

Жил когда-то в Дивгороде смешной человечек по имени Бовдур Фома Данилович, родом из Чернигова. Местные жители для удобства называли его Бодя. Неизвестно когда он сюда приехал. Никто не помнил, чтобы у него была семья, родители или дети. Не имел он, наверное, и специальности, так как сразу пошел работать на железную дорогу разнорабочим ремонтной бригады и не рыпался больше никуда. Как-то он работал на объекте, и вдруг ему живот скрутило. Подбежал к дощатому «скворечнику», что был выстроен для ремонтников неподалеку под посадкой, когда смотрит — висит на дереве чье-то пальто, довольно приличное.

Сначала, как со временем рассказывал сам Бодя, он вскипел, возмутившись, что какой-то чужак — так как свои не имели такой шикарной одежды и не раздевались перед входом в «скворечник» — расселся здесь, когда ему туда позарез надо, а потом решил проучить наглеца. Хапнул это пальто и — ходу! Сделал ноги, как теперь говорят.

И сразу же услышал за спиной: «Стой! Куда ты? Спасайте, грабят!».

Оказывается, рассевшийся по нужде чужак не переставал следить за своим добром через щель между досками туалета. Увидел вора и, как был, выскочил навстречу преступнику. Набегу он одной рукой застегивал штаны, а другой махал над головой: «Стой! Люди, помогите! Ловите вора!».

— Выпустить добычу я не мог, почему-то заупрямился. Случается же такое... — сознавался позднее Фома. — Во-первых, пальто было совсем новенькое, а во-вторых, — уже почти мое. Думал, что этот полуголый не догонит меня.

Его, конечно, поймали. Судьи случились серьезные и припаячили дураку пять лет. А времена были — не приведи Боже: 37-й или 38-й год, когда властвовали строгость, даже жестокость закона. Война застала Бодю в лагерях. А когда в сорок третьем Дивгород освободили, он, отбыв наказание, снова появился здесь.

Куда деваться? Ничего нет, здоровье потерял, голова вся блестит лысиной, как бутылка, в роте осталось два зуба, «чтобы сахар грызть». На человека не похожий, да еще и человеческий язык забыл, пользовался исключительно жаргоном. Господи! Приняла его к себе Настинька, была здесь такая женщина, небольшого росточка, одинокая, хоть и имела дочь-подростка Нону. Девочка, правда, была немного не в себе, но по-своему сообразительная.

Настинька одела примака, как смогла. Обувь приобрела: на правую ногу калошу, а на левую — «шахтерку» (калоша без стельки, из голой резины), кой-какое тряпье на плечи ему достала. Не голый, одним словом. Ну и, конечно, откармливать начала. Годы военные, тяжелые, но она работала в колхозе, и что-то там все-таки получала.

— Зачем ты этого дурака приняла? — спросила как-то у нее Нона.

— Молчи! Это тебе отец будет, — цыкнула на нее мать.

— Ге-ге-ге... — заревела Нонна, засмеялась. — Какой из него отец? Он, гляди, к Цапику за балку бегает.

Цапиком в Дивгороде называли одного самогонщика из заезжих поселенцев, который жил в Третьяковой, что за Собачьей балкой лежит.

Пьянство для Боди было милейшим занятием. Он умел выбрать благоприятный момент, настроение и интонацию, чтобы расположить Настиньку, умилить ее и выжать из нее деньги на «розговенье». Нона ошибалась — сам он к Цапику не бегал, так как безвылазно прогревал косточки на печи, а посылал туда Настиньку:

— И-и, Настинька, я вот сижу и вспоминаю Север. Ой, какие там были ребята! — этими словами он начинал наводить гипноз на женщину, очаровывать ее и продолжал: — Когда я был на Севере... О, если б ты видела...

— Как ты туда попал, Фомочка? — спросила слушательница.

— Да вот, попал. Нашел в Новогупаловке пальтишко, а оно оказалось не мое. Дали мне, Настинька, пятерик ни за што и послали в район реки Печоры. Но я сразу завоевал там авторитет. Бывалоча, приедут из Наркомата и идут не к директору, а сразу ко мне. Спрашивают: «Бовдур здесь?». А потом понадобились такие специалисты, как я, на Севере. Меня по решению столицы направили на берега Карского моря, где в него впадает Енисей. Там строился новый огород, Дудинка называется. Знаешь?

— Нет, котик.

— Ну вот. Я его строил. Меня сразу взяли на атлас и — туда!

— Куда тебя взяли, дорогой? — переспросила Настинька.

— На атлас, на этап значит. Слушай, и снова я стал большим человеком, меня поставили бугром по строительству. Я подобрал себе бригаду из двенадцати ребят. Орлы! — все из блатных. Начали работать. Опять же, как делегация из Москвы, — сразу ко мне, мол, надо здесь многоэтажный дом построить. «Хорошо, — говорю, — будет сделано. Только вы мне скажите, куда его окнами ставить, сколько шагов должно быть в длину, ширину и какая высота».

— Это мы вам сообщим дополнительно.

И Бодя продолжал выхваляться:

— Я иду и шагами — раз, два, три — меряю. Показываю ребятам: «Здесь бей кол, здесь и здесь». А москвичам говорю: «Можете ехать в столицу, вам здесь быть не обязательно». И отдаю подчиненным распоряжение: «Начинайте земляные работы, а когда возведете цоколь, за дело возьмусь я».

В этом месте Бодя всегда прикрывал глаза и замолкал в сентиментальной задумчивости.

— И-и, Настинька, ты не знаешь, што в строительстве самое главное.

— Что же, горе ты мое? — откликалась Настинька.

— Главное — завести углы. А когда я становился заводить углы — это было настоящее зрелище. Представь, на улице сорок градусов мороза, а я — в одной майке и из меня пар идет. Мои двенадцать ребят становятся на подсобные работы и не у-спе-ва-ют. Я шурую, у меня горит все в руках. Мужики стоят, смотрят: «Подлец, что делает!». А я как крикну: «Ребята, кельма!» — все прямо млеют вот восхищения. Ха-ха-ха-а-а! — долго смеется хриплым негромким смехом. — И вот я завел углы до конца и уезжаю в командировку. Через неделю возвращаюсь, а дом уже стоит. Главное же углы завести!

— Разве заключенных посылали в командировки? — кумекает женщина, что ее милый фантазирует.

Фома молчит, словно не слышит. А через несколько минут продолжает:

— А зарабатывали мы как! Я деньгам счету не знал. У меня посылать их было некому, и я все складывал в тумбочку. Приходит, бывало, получка. Кассирша прямо бегает за мной: «Данилович, возьмите деньги» — просит. «Иди к чертям! — говорю. — Сама отнеси в мою тумбочку». Она пойдет, пихает их туда, пихает, а они не лезут — места уже нет. Так она скомкает их и под подушку засунет, и все. А ребята голодали, особенно те, которые домой деньги отсылали. И вот приходит суббота, — шамкает рассказчик беззубым ртом. — Где-то на материке — холода, снега, морозы. А Север — в цвету. В Дудинке стоит жара, люди загорают на берегу Карского моря. Я лично любил в тени пальмы отдыхать. Говорю: «Ну, что, ребята, гульнем?». Привожу их в ресторан, где у меня свой столик был. «Что закажем?» — спрашиваю.

— И, и... — стесняются. — Ты хозяин...

— Что?! Я плачу, и шутки прочь! — говорю.

Первое дело, берем по сто пятьдесят. А на моем столике специальная кнопка была. Я официанта не зову-у-у! Нажал кнопку, дал сигнал, у официантов раздается: жу-жу-жу, и все уже известно. Ребята смотрят — только поговорили, а нам уже несут. Чудеса! А закуска! Чего душа хочет: огурчики, помидорчики. Все думают: «Что такое? Откуда?». А я сижу и: «Ха-ха-ха!». Потом мы любили петь. Особенно мне нравилась песня «Шумел камыш». У меня голос был, как у соловья. Все ребята уже перестанут петь, а я еще тяну: и-и-и! Да как подсвистну, как подсвистну!

Нона шмыгает хронически мокрым носом, так как она всегда простуженная была.

— Как это чудо могло свистеть? Ни одного зуба у него нет. «Шевер, шоловей, жову...» — обезьяна, — передразнивает и заодно констатирует она. — Наверное, и на «Шевере» не был, все врет.

— Ух ты, ведьма французская! Смотри, ишь какая! Кровь мою пьет, — аж подскочил от оскорбления наш лгунишка.

— Фомочка, не нервничай. Она еще ребенок, — успокаивала его Настинька.

— Пошел на фиг твой ребенок! Попробовала бы она на Севере так со мной обращаться, я бы шепнул ребятам, и наутро от нее только ухо принесли.

— Боже! Фома, ты думай, что говоришь!

— Што Фома? Што Фома? Ты знаешь, что она вчера сделала?

— Ги-ги-ги! — смеется Нона.

— Как будто ничего не сделала... — растерянно говорит Настинька.

— Да?! Я тихо сижу на печке, греюсь. Смотрю, заходят три цыгана и этот «ребенок» с ними.

— Где же обезьяна? — спрашивают цыгане. А твоя Нона на меня показывает.

— Вон, на печке сидит, — говорит им. Она, собака, ходит по селу и рассказывает, што вы в доме обезьяну держите. У... подлая! — выставляет Бодя в сторону Ноны два пальца рожками. — Кабы моя сила!

— Фомочка, она немного больная, не сердись на нее.

— Да? А деньги с цыган брать за этот цирк — не больная? Они за ней после этого три часа гонялись и не отняли.

— Что ты выдумываешь? Она не умеет быстро бегать.

— Зато цыгане умеют! А эта зараза вон на том осокоре отсиделась. Скажи спасибо, што после такого унижения я не видал ее. — И снова к Ноне: — Ах ты, ведьма!

— Не раздражайся, — просит женщина.

— Ты знаешь, Настинька, што? — успокаивается оскорбленный мужичонка. — Я вот сижу и вспоминаю Север. Если бы это было там, ты бы у меня вся в золоте ходила. А здесь же ничего нет! Возьми Цапика, — намекает на самогонщика из Третьяковой. — Што он здесь стоит? Ничего не стоит! А на Севере его бы на руках носили. Ты представляешь, какая у него голова? Это же уму непостижимо, какая голова!

— Чем же он такой умный? Всегда неопрятный. Что он выдающегося сделал?

— Хи-и-и... Што сделал? Ты смотри, вот эта свекла, это — трава, сорняк. А он из этого бурьяна такую самогоночку делает. Это же какую голову надо иметь! Здесь людей не ценят, Настинька... — и продолжает свое заклинание: — Настинька, так я говорю, вспомнил Север, и просто захотелось выпить.

— Где же его взять, Фома? Нет ничего.

— Ты знаешь што, Настинька? Набери ведро пашанички и отнеси Цапику. Пускай нальет просяного первачка.

— А сами чем будем зимой харчеваться?

— На-астинька, не жалей. Я скоро пойду на молзавод мастером работать. Меня с руками заберут. Ты у меня будешь в масле, как уточка, плавать. Да. А буду возвращаться с работы, печку кому-нибудь сделаю и полкосухи в кармане принесу. Тебе будут со всех концов нести и везти, завалят двор добром. Не жалей.

Набирает глупая Настя ведро пшеницы, отправляется к Цапика, наклонив голову.

— Настинька, подожди! — кричит ей вслед Фома.

— Что еще?

— Мы с тобой старые люди, нам надо больше отдыхать, иметь покой, тишину.

— Кто тебя, Фомочка, беспокоит? Отдыхай.

— Эгэ-э! Кто... Самый дорогой отдых — это на рассвете. А здесь у тебя во дворе этот петух: ку-ка-ре-ку! ку-ка-ре-ку! — орет и будит меня.

— Отцепись хоть от петуха! Что я ему, глотку заткну?

— Не надо! Ты его поймай, злодея, и отнеси Мотайлихе. Пускай нам сметанки нальет. Ты знаешь, я люблю сметанкой закусывать.

— А как же куры будут без петуха?

— Што куры? Куры яйца несут и без петуха. А которая захочет, пускай сбегает к соседскому. Зато у нас наступит покой. Да.

Так они выносили «пашаничку» и кур со двора и к весне умерли от голода.


***

Павел Дмитриевич закончил рассказывать и посмотрел на слушателей:

— Что притихли? Грустно, да?

— Странные судьбы были у людей, — сказала Надя. — Этот Фома Данилович имел фантазию, но не сумел развить ее в себе, направить в полезное русло.

— Да он ничегошеньки на свете не знал! — воскликнул Толик. — Непостижимо, он думал, что если море, значит, там тепло!

— Что правда, то правда. Если бы он получил для начала мало-мальское образование, хоть какое-то воспитание, то не наделал бы глупостей и остался бы человеком. Но тогда же, господи, детская беспризорность была такая, что сказать страшно. А он был, по всему, именно из беспризорников.

— Неужели и Нона умерла? Жаль девочку, она не была лишена практичности, — задумчиво сказала девушка.

— Нет, Нона выжила. Но это тоже печальная история, ибо девчонка демонстрировала не лучшее поведение в поселке. Когда-то, придет время, я расскажу и о ней, если доживу, конечно.

— Почему не сейчас? Расскажите уж, а то любопытство разбирает.

— Нельзя. Некоторые ее потомки живут здесь, и это как раз не те лица, которыми можно гордиться. Конечно, люди не всегда виноваты в своей судьбе.

— Понятно, — согласилась Надя. — Заинтриговали вы нас. А не боитесь, что этот материал будет утрачен? — неуклюже намекнула на возраст рассказчика.

— Материалы, которые могут быть опубликованы после меня или по смерти моих героев, я надиктовал на пленку Низе Павловне, своей дочке. Дал ей наказ продолжать ось времен, не прерывать нашу творческую эстафету, которую я когда-то получил от своей мамы.


***

Вдруг все вздрогнули от раскатистого грохота, и вместе с тем Жужа залилась лаем.

— Это за мной, — Надежда грустно обвела взглядом присутствующих. — Мама по воротам гатит. Сейчас она мне чертей даст.

— Ты здесь или нет?! — послышался грозный голос Веры Ивановны. — Можешь домой не припаривать! Сегодня ты у меня получишь по спиняке, гавеля такая, табуретюра. Только попадись мне в руки! — голос начал медленно отдаляться и в конце концов затих.

— Выговорилась и пошла домой, — перевела дыхание девушка. — Пронесло на этот раз. Пошли, — облегченно кивнула она Толику.


***

— Сдается мне, — гордилась мужем Евгения Елисеевна, убирая после ужина со стола, — что ты, как проповедник, распространяешь забытое учение о любви к людям и к земле своей. А что такое земля? — вслух размышляла она дальше. — По большому счету, это кровь и плоть наших предков, предшественников, история их жизни. Это дела, которыми они занимались и благодаря которым обеспечили нам настоящее.

Позднее супруги перешли в гостиную. Здесь они включили телевизор, приглушив звук, как зачастую делали, и взялись за книжки. Спустя время Евгения Елисеевна продолжила:

— В тебе таки много есть восточного. Удивительно, как кровь человеческая несет через века и поколения традицию, на которой она замешана! А восточная традиция общения с людьми — это и есть доброжелательное и изысканное гостеприимство. Без нее, наверное, было бы невозможным распространение христианства. Ведь Христос нес людям весть о сокровищнице их душ, то есть пророчил, в благодарность за ночлег. Через приветливость и сердечность беседы склонял их к своей теории. И вот теперь я наблюдаю то же самое — наши домашние беседы обогащают молодые души. Только теперь не проповедник идет к людям, а люди ищут его, такого, который без вранья утолит их жажду прекрасного и правдивого. Люди больше не доверяют тем, кто нагло врет с экранов телевизоров. Может, его, злодея коробчастого, вовсе выключить, а?

— Это ты преувеличила, — не обратил Павел Дмитриевич внимания на последний вопрос жены. — А если быть точным, то вообще все выдумала, — он говорил на манер охотничьих побасенок Петра Макаровича Трясака. — Иисус для проповеди выбирал высокую пустынную гору или светлое спокойное озеро.

— Да знаю я! Знаю, читала. Но и ты любишь отдыхать возле тихой воды. Вот, правда, гор здесь нет... — подколола его жена. — Не задирай нос, я же тебя не с Христом сравниваю, а говорю о твоей восточной сущности. В конце концов я не виновата, что вы с Иисусом одной крови. Ведь Ветхий Завет утверждает, что Авраам не просто родился в Уре Халдейском, а даже после переселения на другие земли его потомки еще в двух поколениях возвращались на родину предков, чтобы взять себе жену именно оттуда. Так вот, великие имаот[1] — тоже ассирийки. А если серьезно, то Христос говорил, что синагога тесна для тех великих слов, которые он произносил, что для его мыслей нужен простор, открытое небо, широкая пустыня, морская гладь. Но и тебе, я вижу, лучше, когда ты с людьми общаешься не в четырех стенах. Почему так?

— Нынче есть версия, что Авраам родился в Египте и об Уре Халдейском Танаи[2] написали, стараясь после Вавилонского плена[3] найти какую-нибудь культурную общность с вавилонянами, то есть с халдеями, которые их сумели победить. — И Павел Дмитриевич задумчиво процитировал недавно прочитанное об Иисусе Христе: — «И миру навеки запомнились эти сомкнутые в молчании уста, опущенные вниз глаза Господние».

— Не желаешь иметь такого родственника? — жена взяла обычный для их вечерних разговоров тон — полушутливый, задиристый, в котором им удобнее было говорить о вещах, возвышающихся над бытом. — Хорошо, я предложу другое. Некоторые авторы утверждают, что Иисус был украинцем, а Галилея — это ответвление Галиции.

— Ага, теперь ты хочешь присоседиться к Христу? — засмеялся муж, налегая на слово «ты». — Неужели, в самом деле, такое пишут?

— Я тебе говорю! Но это еще не все чудеса. Оказывается, Месопотамия была заселена выходцами с Таврии и, значит, шумеры — это наши мелитопольцы. Так что ты — здешних кровей вместе со своей Халдеей.

— Где ты это вычитала?

— У Каныгина.

— Кто такой? Почему я не слышал?

— Низа говорит, что научный работник. Она как-то встречалась с ним, он производит впечатление человека, весьма увлеченного своими идеями.

— О, Низина деликатность о многом говорит. «Весьма увлечен...» — намек на проблемы со здравым смыслом.

— Я просмотрела то, что ты читаешь, и знаешь, что подумала по поводу гипотезы о египетском происхождении евреев?

Павел Дмитриевич отложил в сторону газеты и с любопытством посмотрел на жену. Она продолжала:

— Если Моше Рабейну[4] вывел в пустыню опальных жрецов Атона, то, конечно, они должны были сорок лет топтаться по ней. Сначала просто надеялись переждать тяжелые для себя времена, считали, что в Египте что-то изменится к лучшему и им можно будет вернуться. А когда убедились, что этим чаяниям сбыться не суждено, то долго обдумывали, куда податься, где осесть, под каким предлогом посягнуть на земли Ханаана, которые им пришлись по душе. На это тоже ушел не один год. Ведь захватить заселенные земли под свое владение стремительным набегом они не могли, так как их было мало, и они обратились к историческому обоснованию своих претензий. Определенное время ушло, чтобы запустить выдуманный ими миф в среду ханаанцев, психологически приучить их к нему. Этот ход у них сработал. Вот так появился миф, что Бог приказал Аврааму переселиться с Ура Халдейского в Ханаан.

— И значит, евреи — это арабы, как и египтяне... Где же истина?

— Возможно, как всегда, посредине? В самом деле были евреи, вышедшие с Ура Халдейского. Они переселились на землю Палестины и всегда жили там, не имея в своей истории никаких душещипательных приключений. А с другой стороны был Египет, где произошли известные события с Эхнатоном и его революцией, неудачная попытка религиозного переворота с целью сосредоточения верховной власти в одних руках. После поражения Моисей вынужден был бежать от репрессий и выводить из-под них своих пособников. Он, как образованный человек и верховный жрец Атона, хорошо знал историю соседних народов. И вот в пустыне ему приходит мысль воспользоваться тем, что наследники Авраама были чужеземцами в Палестине. А раз так, то их могли преследовать, какая-то их часть могла слоняться по миру в поисках лучшей доли. И он отождествил себя с халдейскими бродяжками, нагородив россказней о египетском периоде жизни и возвращении оттуда на родные земли.

— И значит, никакого египетского рабства и плена не было. Очень правдоподобно...

— Не удивляйся, дорогой, что я сказала о Христе. Когда речь заходит о Востоке, то сразу именно он приходит на ум, как высшее и ярчайшее его олицетворение. Вдобавок Христос говорил на твоем родном арамейском языке.

— Иисус говорил на сиро-халдейском диалекте.

— Разве это не то же самое?

— Я просто уточнил. Арамейский язык имел два диалекта: западный — сирийский и восточный — халдейский. Первым пользовались в Сирии, а вторым — в Вавилонии. Христос знал оба диалекта и часто пользовался ими одновременно.

— И это называлось сиро-халдейским диалектом?

— При жизни Христа на таком языке говорили почти все грамотные евреи, пользующиеся халдейской Библией Таргум.

— Рассуждая по аналогии, и наш казацкий язык, соединивший в себе русский и украинский, — тоже иллюстрация сложных исторических процессов, отраженных в повседневной культуре народа.

— Конечно, — согласился Павел Дмитриевич. — Но она, несчастная, попала в когти политических спекулянтов и стала поводом к опосредствованному геноциду. Стала орудием уничтожения носителей этой интересной языковой архаики.

Собеседники тяжело вздохнули и беспомощно замолчали. Так всегда, о чем бы ни зашла речь, она обязательно приводила к острым вопросам текущего периода, где супруги далеко не всегда находили общий язык.

Затем Павел Дмитриевич и Евгения Елисеевна зажили жизням героев, о которых читали в книгах, и надолго выпали из тех долгих суток, из июльской ночи и вообще из того времени.


8

На следующий день родителей в конце концов навестила Низа Павловна, приехала утром, по холодку. Перенесенная болезнь не отразилась на ее внешности, но это никого не удивляло, как и не успокаивало, — Низа Павловна имела счастливую особенность всегда хорошо выглядеть. Даже иногда грустно шутила по этому поводу.

— Дочка, как ты нас напугала! — бросилась к блестящей, будто она была новой, машине Евгения Елисеевна, чтобы обнять вышедшую из нее дочку. — Еще и на машине. Хоть бы ты за руль не садилась в неуверенном состоянии.

— Ничего страшного не случилось, — улыбнулась Низа, обнимая одной рукой маму, а второй вынимая из салона сумку. — Моя вегетатика затеяла капитальную перестройку и немного выбилась из ритма. Только и всего. Счастье, что своевременно вмешались врачи.

— Еще и рано тебе хворать этой вегетатикой...

— Тут уж ничего не поделаешь.

— А как Сергей поживает, он вернулся из командировки?

— Только вчера приехал.

— Как бы так устроиться с работой, чтобы не мотаться по командировкам? Твоя болезнь — надолго, и теперь тебя нельзя оставлять дома одну.

— Как-то устроимся...

Они прошли в дом, где их, завидев гостью в окно, ждал Павел Дмитриевич, держа марку и скрывая нешуточную озабоченность дочкиным состоянием здоровья.

Весть опередила события, то есть Низа не успела почувствовать, что приехала домой, собственно, психологически ее здесь как бы еще и не было, а школьники уже узнали о том. Удивляться не приходилось, так как приближалось первое сентября, ученикам выпускного класса аж кричало определяться с сочинением, и многие терялись, где брать темы. Кто же упустит случай встретиться с писательницей, пусть даже она приехала на день-два, чтобы увидеться с родителями и побыть там, где прошло ее детство?

В первый день, спасибо им, беспокоить гостью не стали, а со следующего — пошли звонки. Сначала от тех, кто считал себя Низиной родней, хоть бы и дальней, а потом и от малознакомых. Чувствовалось, что Дивгород изменился, и люди стали другими в хорошем понимании — деликатнее, но и настойчивее: дети умели культурно извиниться, в хорошей манере спросить разрешения прийти, а тогда наседали не на шутку и выкачивали из Низы максимум информации.

— Подождите, — смеялась она, когда к ним шумной стаей завалили школьники, — ведь мы — конкуренты. Мне самой нужны темы, мысли, интересные сюжеты! — оборонялась Низа от натиска.

— Что вы сравниваете? — наглел на глазах Сергей Рудык, щеголяя красивой внешностью, как это умеют делать, еще неосознанно, физически развитые парни.

— А вы расскажите о себе, как начинали писать, как ощутили влечение к литературе, — советовал кто-то.— Воспоминаниями поделитесь. Это ведь тоже прошлое нашего поселка, принадлежит его истории.

— И о своих родителях расскажите, а то они у вас слишком скромные. Павел Дмитриевич все больше о других рассказывает, а о себе ни гу-гу.

— О чем вы написали первый раз?

— Расширенное интервью, — качнула головой Низа Павловна. — Ну что ж, придется. Тогда слушайте ответы по порядку.

Возле нее собрались Татьяна Коржик, Киля Калина, Василий Мищенко, Сергей Рудик, Игорь Куница, Вукока — а как же! — и Олеся Верхигора, которая и привела сюда всю компанию, пользуясь тем, что ее бабушка когда-то рассказывала маленькой Низе много хороших «страшилок» из народного хоррора[5].


9

Тогда как, и сейчас, лето было на исходе. Настал поздний август и после июльской жары принес первое, еще робкое похолодание. Люди почувствовали облегчение, особенно приятное в утреннюю пору, после ночей, уже по-осеннему свежих. А днем солнце еще пекло, будто наверстывало пасмурные дни, когда шел дождь, а может, просто не хотело уступать свои позиции. Однако донимало оно лишь в солнечных закутках, а на свободном пространстве повевал прохладный ветерок и приносил приятную бодрость. Воздух, настоянный на разогретой увядшей ботве, спелых овощах, яблоках, дынях, был сложной приметой осеннего преддверия. От его вдыхания возникало острое ощущение быстротечности времени, быстротечности жизни, неотвратимости разлук, чего-то еще мудро-щемящего, обреченно-унылого, но очень знакомого, что будто было неожиданным приветом из таких седых глубин, откуда ничто не долетает, только эта непонятная причастность к потере вечности.

Родители выкапывали картофель, а девочка играла рядом, развлекая себя незаметными вещами: где-то сломала сухой стебель, повертела его в руках, а потом согнала им со скрипучей свекольной листвы прозрачного мотылька. Затем потопала дальше по огороду, склонилась над подсохшим кустиком паслена, сорвала чернильного цвета ягодку и потянула в рот.

— Выбрось! — увидел отец. — Это нельзя есть.

Ребенок послушался, а через минуту ее внимание привлек сверчок, усевшийся на выкопанном картофеле, ссыпанного горкой, который образовывал целую пирамиду. Сверчок был в яркой зеленой одежде и имел веселые глаза. Девочка потянулась, чтобы достать его, залезла на горку, но влажноватые клубни собранного урожая под весом маленького тельца начали скатываться вниз. Она не удержалась на ногах, упала на спину и съехала по картофелинам, как на роликах, до самой земли, развернув почти всю горку, и в тот же миг забыла о виновнике своих стараний.

— Доця паля, — спокойно известила родителей.

— Ничего, — откликнулась мама. — Доця встанет, и снова все будет хорошо.

— Доця тане, — смирно повторил ребенок, поняв это как дельный совет, затем перекатилась набок, встала на четвереньки и ловко вскочила на ножки.

Вдруг снова услышала знакомое сюрчание — пение сверчка. Теперь он сидел на кусте георгин и будто звал ее за собой — при ее приближении, когда она еще не намеревалась потрогать его, а лишь хотела рассмотреть внимательные умные глаза, снимался и скакал дальше во двор. «Доця» погналась за ним, одолела несколько метров, снова едва не упав, а потом, поняв, что не догонит беглеца, развернулась, направляясь назад к родителям. И здесь увидела приоткрытую входную дверь в дом.

Что-то ее поразило, какое-то несоответствие приобретенным представлениям о мире. Но что это было и где оно было? Она остановилась, в раздумье осмотрелась по сторонам и снова устремила заинтересованный взгляд на дверь. Так, эта щелка почему-то имела темный цвет, была почти черной. Почему? Ведь, когда сияет солнце, за дверью в коридоре всегда светло. Она ощутила привкус тайны, исходящей оттуда. Кто там такой черный притаился, спрятался и не показывается?

Ребенок была девочкой. Но эта девочка имела много мальчишеских черт, в частности, такую — она тянулась именно к тому, чего не знала и чего от незнания опасалась. Оно дразнило ее воображение, заостряло любопытство, вызывало желание исследовать, выучить и перестать бояться. Страх она не любила, и врожденный ум, очевидно, передавшийся ей по генетической линии от предков, подсказывал, что избавиться от него можно лишь тогда, когда будешь четко представлять то, что его вызывает. Поэтому девочка тихо, насторожено подкралась к двери — ей больше не хотелось испугать кого-то, кто там находится, как она испугала сверчка. Она хотела прекрасной встречи пусть с кем-то или чем-то, чтобы можно было закрыть глаза от восторга и «ах!» — всплеснуть руками.

Девочка толкнула дверь, и от этого щель немного увеличилась. Через нее в коридор впрыснула ослепительная полоса солнца, упала на пол, когда-то давно вымощенный кирпичными плитками, теперь стертыми и покрытыми густой сеткой мелких трещинок, отразилась от них и рассеялась по помещению, сделав серым закованное стенами пространство, вырисовав в его глубине еще одну дверь, ведущую в столовую.

Остановившись на пороге, девочка попробовала приоткрыть дверь шире, но это ей не удалось — дверь была массивная и тяжелая. Девочка продолжала всматриваться в глубину коридора, и ей казалось, что с каждым мигом туда прибывает все больше и больше света, будто оно стекало сюда отовсюду, как вода в лунку, — это ее глаза постепенно привыкали к сумраку.

Солнечный свет имеет не только яркость для зрения, но и тепло для осязания — он нагревает предметы. Девочка изо всех сил налегла на нагретую до горячего состояния дверь и все-таки приоткрыла ее. Затем переступила порог и стала босыми ножками, трогательно замаранными огородным черноземом, на поверхность кирпичного пола. Прикрыв от удовольствия веки, вслушалась в приятное тепло, почувствованное ногами, не такое влажное, как на перекопанной земле, а сухое, легкое, неприлипчивое. Ветерок сюда не доставал, не обвевал ее — загорелую, одетую лишь в трусики — свежестью и прохладой, и ей стало тепло сверху тоже, даже не тепло, а горячо — солнышко как раз разгорелось вовсю.

В коридоре оставался сумрак, неуклюжий и притихший, он все еще страшил и притягивал. Отец очень любит свет, солнышко и всегда широко открывает входную дверь, так что здесь не остается ни единого темного пятнышка, становится нисколько не страшно. Воспоминание об отце отвлекло девочку от нечетких намерений, ее покинуло ощущение таинственности, и она передумала заходить в помещение, раздумывая, чему отдать предпочтение: побежать к родителям или побродить по двору. Но в это время из серого вместилища коридора послышалось мяуканье маленького котенка, будто он звал на помощь.

— Киса, киса, — откликнулась девочка. — Кис, кис, кис! — позвала громче.

Она мужественно пересекла темное пространство коридора и зашла в столовую, где было светло и тепло от солнечных лучей, вливавшихся сюда из окна. Киски она не нашла, а ее слепое еще дитя, в самом деле, ползало посредине комнаты. Если бы не плакало, то попало бы кому-нибудь под ноги. Девочка взяла невесомое тельце и, лаская его, отнесла в коридор на отведенное для него место. Слепой сосунок их Муськи ощутил запах родного гнездышка и, не веря своему счастью, беспокойно заползал, тычась то в одну сторону, то в другую, пока в конце концов не успокоился. Тогда девочка с облегчением возвратилась в столовую.

Вот уж она здесь похозяйничает! Возможность остаться в доме одной, чтобы никто ей не мешал, выпадала не часто, а если сказать точнее, то она вообще не помнит такого. Шкаф с посудой? Нет, это вполне знакомая вещь. Диван? А что там интересного? Окно? Да, оно выходит во двор, и теперь можно взглянуть, каким он кажется с такой высоты.

Девочка деловито осмотрела кухню. Она знала, что ей нужно, — маленький стульчик, который мамочка иногда подставляет под ноги, когда вышивает скатерть. А она сама обожает сидеть на этом стульчике перед духовкой, когда вокруг холодно, а в плите гудит огонь, согревает дом и дышит из духовки теплом. Но это зимой, а сейчас — давно уже лето.

Стульчик она нашла в гостиной под столом, на котором стояла швейная машина. А-а, это мама вчера шила ей новое платье и снова подставляла стульчик под ноги. Очень удобная вещь этот стульчик, и не тяжелый. Девочка притащила его в кухню, пристроила перед стулом, стоящим под окном у обеденного стола, залезла сначала на стульчик, а дальше и на стул. Наклонилась через спинку стула, опершись локтями на подоконник. Эге, отсюда двор не виден, где-то под межой их усадьбы бегали куры, а за ними гонялся глупый песик Кабик. Маленький еще, совсем щенок. Это они с отцом недавно принесли его от дедушки Полякова. Папа, когда ласкал щеночка, повторял: кабыздох, кабыздох.

— Не мели при ребенке! — прикрикнула на него мамочка.

— Что здесь такого? — не понял отец, он вообще любил редкие словца и записывал их себе, это «кабыздох», наверное, тоже где-то вычитал или услышал.

Девочка далеко не глупая, как думает мамочка, она поняла, что запрещенное слово состоит из двух таких, которые означают пожелание песику смерти. А это нехорошо. Все в природе должно жить. И поэтому мама наругалась на отца, хотя и видела, что он просто шалит, как ребенок.

— Каба, — повторила за отцом девочка, так как она, понимая взрослых, выговаривать всего еще не умела.

— Ха, смотри! — обрадовался отец. — Доця придумала песику имя. Он у нас будет Кабиком.

Кабику нравилось гонять кур, а когда он очень надоедал им, они его клевали, и тогда шутник убегал восвояси. А вон и Муська охотится на воробышков! Хочет мясца съесть, чтобы молоко ее деткам было. Конечно, зимой есть мыши, а летом, папа рассказывал, они жир на полях нагуливают, поэтому киске приходится довольствоваться воробьями. А что с них возьмешь? — одни перья.

Девочка долго наблюдала за Кабиком и Муськой, но вот ее друзья убежали, и она загрустила без дела. Можно было бы еще что-то интересное высмотреть из окна — отсюда так хорошо было видно! — но тогда надо забраться на подоконник. А как? Она повернулась к столу, попробовала влезть на него, но не смогла преодолеть высоту, на которую надо было поднять свое тело. И все же не оставляла попыток. В конце концов ей удалось лечь на столешницу грудью и, подтягивая себя руками, задвинуться на нее дальше, пока ноги не повисли в воздухе. Она приложила еще немного усилий и в итоге уселась на стол. Поле зрения не расширилось. Как и раньше, оно всего лишь достигало забора с соседями, зато теперь было виднее, что делается под стенами дома. Хотя здесь ничего не делалось. Стало неинтересно, снова захотелось выйти на улицу.

Слезть со стола девочке не удавалось. Обратный порядок действий оказался безуспешным: опущенные ноги не доставали до стула и страшно зависали в пустоте. Обхватив края стола, девочка попробовала удержаться на руках и все-таки съехать вниз, но длины рук не хватало, чтобы дотянуться ногами до твердой основы. В какой-то миг ей показалось, что она навсегда останется на этой острой кромке стола и ни вперед, ни назад не сдвинется. Край стола сдавливал грудь и вминал живот, мешал дышать. Взвесив все, она решила отдохнуть, а потом искать помощи. Оставив предыдущие попытки, возвратилась на стол и села, поджав под себя ноги.

О том, чтобы звать взрослых, не думала — было очевидно, что ее не услышат, как не кричи. Она осмотрелась, подняла голову и увидела то, что ей могло пригодиться, — на настенной полке лежали кучка тетрадей, книги и газеты. Ага, в тетрадях пишут, а книги и газеты — читают. Это не подходит. Сбоку она увидела еще один предмет. Это была книга — большая и толстая, отец в ней иногда что-то записывал. Так это книга или тетрадь? Надо разобраться.

Девочка встала, осторожно шагнула по поверхности стола, подошла к полке, взяла книгу-тетрадь, резко наклонившись от внезапной тяжести и едва не уронив свою ношу, такой тяжелой та оказалась. Пришлось положить ее на стол и отдохнуть. Так, что мы здесь имеем?

Толстенная книга в плотном переплете оказалась разлинованной тетрадью. А внутри все было исписано отцовским почерком. Девочка закрыла книжку и села на нее. О, стол стал выше! Так это же и стул станет выше, если на него положить книгу? Идея ей понравилась.

Поглощенная заботами о том, как положить тяжеленную книгу на стул, девочка не услышала, как в дом кто-то вошел.

— Что доця здесь делает? — спросил отец.

— Цитае, писае, — ответила она, так как трудно сказать, что это было в ее руках: книга или тетрадь.

— Как? — выхватил отец книгу. — Ты ее обрисовала?

— Не, доця цитае, писае.

Отец просмотрел книгу, убедился, что она цела и невредима, и положил назад на стол.

— Как ты здесь оказалась? Ну-ка слазь!

— Доця нимизе.

— Не умеет... А как же ты залезла?

Девочка молчала, не знала, как это объяснить. А отец тем временем понял, что малышка сама не слезет.

— Слазь сначала на стул, а я тебя поддержу, — предложил он ей.

Девочка снова уцепилась за книгу и начала тянуть ее на край стола, чтобы бросить на стул и таким способом сделать его выше. Отец остолбенел.

— Что ты делаешь?

— Видись, доця не стистане. Доця на кизю стане.

— Охо-хо-хо! Подожди, — сказал ей отец, продолжая смеяться, и позвал в сторону двери: — Женя! Женя! А иди, посмотри, какую мы изобретательницу в доме имеем! Нет, ты подумай, говорит: «Доця не достанет, доця на книгу встанет».

В дом вбежала встревоженная мамочка.

— Вот посмотри! Посмотри! — отец был приятно возбужден, и девочка поняла, что она делает что-то хорошее, и отец ею гордится, но что, понять не могла.

— Давай, давай, покажи маме, как ты будешь слазить, — торопился отец, а девочка, мало его понимая, окончательно подтянула книгу на край стола и ждала.

— Скажи, как ты будешь слазить, а? — растолковывал отец, что от нее нужны только объяснения.

— Доця не стистане, доця на кизю стане...

— О Господи, — всплеснула руками мамочка. — Оно же еще такое маленькое!

— Как ты это придумала? — отец хотел от девочки большего, чем та могла, поэтому она не отвечала. — Без книги слазь, — приказал отец, убирая книгу.

Девочка снова легла животиком на стол и начала спускать ножки вниз. Она вела себя смелее, но, как было и до этого, ощутила, что ножками не достанет до стула.

— Слазь на стул, слазь, — настаивал отец. — Я подхвачу тебя, не бойся.

— Доця нимизе лязиць. Видись? — она замахала свободно свисающими со стола ножками, демонстрируя сказанное.

— Умничка моя! — отец растроганно подхватил ее на руки и поставил на пол.

А когда они втроем вышли во двор, он, поразмыслив, сказал жене:

— Знаешь, это символически, что она взяла именно мой дневник, чтобы с его помощью слезть со стола.

— Так ей ведь только два годочка! — продолжала удивляться мама. — Она будет разбираться в технике. Видишь, как придумала?

— Но это была книга семейной хроники! — отец подчеркнул последнее слово. — Нет, она будет писательницей.

Разве Низины родители могли тогда знать, что она у них будет и кандидатом технических наук, и писательницей одновременно?

Но судьба, как видите, подает людям свои вещие знаки, надо только уметь расшифровать их.


10

— А что-то из более позднего детства помните? — спросила Тамила Вукока. — Смотрите, как нас много, а рассказ пока что один.

— А надо еще? — прищурила насмешливый глаз Низа Павловна, очень похоже на то, как это делал ее отец Павел Дмитриевич.

— Еще! — дружно запели гости.

— Расскажу вам о курочке Лале и своей подруге Людмиле, о том, какими мы были в ваши годы.


***

Длинная хата под двускатной крышей, в которой жила семья моей подруги, была угловой — торцом выходила к улице, а фасадом — к безымянному переулку. От улицы хату отделял палисадник, а между двором, всегда заросшим густым, как ковер, спорышом, и переулком лежал широкий участок земли с реденьким садом, в котором преобладал вишняк, и огородом. Более основательный сад был разбит в противоположном от улицы конце усадьбы. Там же располагался и роскошный малинник — место примечательное и лично мною любимое. Забора вокруг усадьбы не было, но ее границы по всему периметру обозначались деревьями: вдоль улицы — старыми белыми акациями, со стороны переулка — рядом пирамидальных тополей.

Участок огорода, примыкавший к улице, обычно засаживался картофелем, однако там развивалась лишь обильная ботва, а клубни не завязывались, хотя на других участках огорода картофель давал хорошие урожаи. Здесь же из года в год буйствовала бесполезная растительность: сильные стебли поднимались высоко над землей, переплетаясь верхушками, усеянными белыми гроздьями соцветий. Бурьяна между свившимися кустами не было, разве что на свободных пятачках земли расстилалась березка, а затем вскарабкивалась по картофельной ботве на самый верх и подставляла солнцу свои розоватые граммофончики.

Но хозяева упорно высаживали здесь картофель, а зачем — непонятно. Почему нельзя было посадить, например, фасоль, раз уж грунт непременно отдавал предпочтение развитию надземной части растений?

Мне всегда хотелось забраться на эти грядки, особенно в жаркие дни, не без оснований полагая, что там, под ботвой, прохладно и хорошо. А когда шел дождь разлапистые картофельные листья, расположившиеся каскадом друг над другом, стойко встречали удары очумелых капель, издавая при этом нечто вроде крика, наполненного восторгом и азартом сопротивления.

В Дивгороде дожди шли не такие как везде. Так я полагала. Дело было не в том, что на землю выпадало много осадков, даже не в том, что зачастую вместо капель они изливались более крупными порциями, до сир пор остающимися без названия. Особенность дивгородских дождей состояла в другом: эти безымянные порции падали друг за дружкой безлакунно, словно небо и землю связывали невидимые нити, по которым и устремлялась вода. Казалось, стоит потянуть за одну из них и в руках окажется целое облако, хлюпающее и брызгающее дождем.

Дожди я встречала восторженнее, чем их встречал соседский картофель. Соответственно и мой восторг выражался в несколько более эксцентричных формах. Я надевала купальник, брала мыло и шампунь, выходила на открытое пространство (зачастую это была середина двора) и купалась под струями, словно под душем. Ух, как мне это нравилось! Энергично массируя голову, я взбивала горы пены на волосах и мыла их, пока они не начинали скрипеть от чистоты и обезжиренности. Коже доставалось еще больше, и в конце купания она горела от растираний, все мышцы давали о себе знать, потому что просто мыться мне было скучно. Мытье я сочетала с прыжками и бегом, с наклонами и поднятием тяжестей (предпочитая пятикилограммовые гантели). Это было зрелище, что надо. Я отлично разбиралась в дождях, знала их нрав и повадки, могла прогнозировать их поведение, естественно, для того чтобы удобнее пользоваться ими.

В отличие от других, у которых стояли заборы или их заменял ряд декоративных деревьев, наша усадьба была огорожена кустами желтой акации, подстригаемыми папой с регулярностью раз в год — осенью. К середине лета эта изгородь значительно увеличивалась в высоту, но это не скрывало меня от любопытных глаз, до которых мне дела не было.

Жители нашей улицы — забобонистые! — вначале посматривали на меня с осуждением и негодованием, а потом привыкли и стали посматривать с тревогой — простудится. Но со временем смирились и вообще перестали реагировать. Правда, подражать никто не осмеливался. Зато в жаркие дни все женщины стали ходить в своих дворах в купальниках, даже откровенные старушки. А купаться под дождем? Нет, тут нужен был особый кураж. Но, кроме меня и Людмилы, детей отчаянного возраста на улице не было, и куражиться было некому.

Так и получилось, что купающаяся под дождем я стала местной приметой теплых летних дождей. Если меня не видели, то спрашивали:

— Низа уехала, что ли?

Однажды пустился очередной проливной дождичек, который по моим прогнозам должен был продлиться не менее полчаса. Верная себе, я уже вышла на середину двора, поставила там видавший виды самодельный табурет, на котором разложила шампуни, мыло, мочалки, массажные щетки и все такое, когда услышала всполошенный крик Людмилиной бабки, бабушки Федоры.

— Куда? Кыш домой! Домой говорю! А чтоб тебя дождь намочил. И-и-и! Ой! Ой! — визжала она так, как визжит всякий, кому за шиворот внезапно — и запно тоже! — попадает вода.

Бабушка Федора не знала о моих купаниях под дождем, и стала жертвой этого незнания. Все могло обойтись, если бы она не кричала так громко.

Кого это она домой загоняет? — озадачилась я и вышла на улицу из-за своей акациевой ширмы.

— Свят-свят-свят! — отшатнулась бабушка Федора, увидев меня в купальнике.

— Что случилось? — по инерции спросила я, хотя все уже поняла и тут же, без паузы, пошла в наступление: — Куда это вы нашу Лалу загоняете?

Бабушка не ждала разоблачений и растерялась. Откуда ей было ведать, что эта пестрая курица есть какая-то там особенная Лала?

— Га? Ваша? Так она в моей картошке цыплят вывела.

— Картошка ваша, а Лала и цыплята — наши.

Лала, наша умная курочка, впервые снесла и высидела кладку, выбрав под гнездо эти бесполезные картофельные заросли на чужом огороде. Не удивляйтесь, что ей это удалось, ведь в те годы колорадского жука в наших краях и в помине не было. Мы даже в страшных снах о нем не слышали. Так что посадки картофеля не страдали от внимания людей — росли себе в первозданной неприкосновенности от прополки до прополки, которых за сезон производилось не более двух, да и те были до начала ее цветения, до того, как ботва, развившись, сама уже заглушала сорняки.

Лала игнорировала поползновения бабки-душечки загнать ее в свой курятник. Она упорно держала курс на свой двор, а потревоженные дождем цыплята — желтые комочки на быстрых ножках — семенили за ней с проворством, которого у бабушки Федоры давно не случалось. Увидев и услышав меня, наша ручная курочка почувствовала поддержку и пошла на агрессора в атаку. Она начала взлетать высоко над землей, громко кричать и пытаться выклевать бабушкины глаза.

— Кыш, кыш, зараза! Низка, убери свою дрессированную курицу, иначе я за себя не ручаюсь.

— Лала, Лала! — позвала я, и пернатое чудо заспешило домой, увлекая за собой мокренький желтый вихрь.

Когда она, успокоившись, стоически переходила дорогу под натиском низвергающейся воды, я насчитала в ее выводке двенадцать движущихся комочков.

— А что, если это не все цыплята? — я бросилась на грядки искать гнездо, в котором могли погибнуть не вылупившиеся птенцы.

— Куда? Картошку потопчешь! Чтоб тебе пусто было, бесстыдница, — поливала меня бабушка сверху.

— От вашей картошки пользы, как от козла молока. Только молоденьких курочек в обман вводит. Развели тут дебри.

Гнездо было устроено в самой середине разлапистого картофельного куста, густо перевитого березкой и молоденькой, набирающей силу повиликой. Лала наносила туда сухих веточек и устлала его своим пухом, земля вокруг гнезда была усеяна осколками скорлупы. Целых яиц в гнезде не оказалось.

— Да им уже дня два-три, — миролюбиво сказала подошедшая бабушка Федора. — Надо же! Я такого еще не видела.

— Чем же она их кормила?

— А ничем.

— Что было бы, если б дождь не пошел?

— Подождала бы ваша Лала, когда окрепнет последний птенец, и привела бы домой.

— А вы ее к себе хотели загнать, — с укоризной напомнила я.

— Так кто ж ее разберет под дождем, — оправдывалась бабушка. — Слышу, пищат, и она, наседка, кудахчет. Зовет их, значит. Что, думаю, такое? Когда вот оно что оказалось.

Лала у нас была непростой курочкой.


***

Лала у нас была не простой курочкой, и вполне заслужила иметь отдельное имя... Ее почти белая головка, ну, может быть, чуть желтоватая, переходила в пышную яркую шейку стройной формы. Дальше ее оперение наливалось более густым цветом и к хвосту становилось уже просто огненным. Сам хвост и кончики крыльев венчались иссиня-черными блестящими перьями.

Лала появилась на свет у наседки, хоть и отличающейся упорством и добросовестностью, но очень мелкой, маленькой. Под ней еле-еле поместился десяток яиц, из которых добрая половина захолонула, а из второй половины вылупившихся цыплят выжила только Лала. Остальные пропали, потому что наседка не могла их обогреть, пристроив под своими крыльями. Делать нечего, и молодая мама водила Лалу, которую мы тогда еще Лалой не называли. Водила до той поры, пока они не сравнялись по величине. Но Лала просто была крупной, по сути же оставалась еще цыпленком, то есть ребенком, привязанным к своей миниатюрной мамочке.

Загрузка...