Владимир Шапко Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг

Глава первая

1


Яшумов устало снимал в прихожей зимние ботинки. Сначала левый. Затем правый. Снял шапку. Прицелился, кинул на олений рог. Довольно ловко. Не промахнулся.

Бездумно посидел. Поднялся, вошёл в гостиную.

На столе под светом люстры было брошено женское чаепитие. Как всегда — неприглядное. Пустые чашки с лапками ложек кверху походили на побитых цыплят. На целый побитый выводок. Толстый торт резали как попало. Почему-то кухонным длинным ножом. (Сверху, что ли, рубили?) Сам нож-палач валялся здесь же. Как пьяный. Весь в креме, в крошках… Это называется — попили сороки чайку. Хорошо, что без бутылок сегодня. Без пепельниц, без сигарет. Курильщицы и выпивохи Гулькиной, значит, не было.

Принялся собирать и уносить всё на кухню. Труп торта забил в холодильник. Остальное мыл под лейкой в раковине. Зло протирал блюдца и чашки. До хруста фарфора, до плача. С полотенцем походил на обиженного бармена за стойкой.

— Ты уже дома? Извини, не успела убрать. Девочек провожала до метро.

«Не успела» она. Седьмой час вечера. Целый день просидела с подругами. Конечно, все дружно удрали из своего бибколлектора.

Освобождается от тёплой кофты по колено. Женская зимняя шапка на голове — как шалаш Ильича, по меньшей мере. В Разливе.

Но о чём можно было столько времени трещать? Уму непостижимо!


Ещё на лестнице почувствовала — дома. Наверняка на кухне. Точно. Уже работает. Помыл, теперь протирает блюдца и чашки. Лицо — в сторону. В упор не видит жену. Раздевшись, попыталась забрать полотенце и чашку. Какой там! Локти выставил. Как мальчишка. Ни за что не отдам! Лишь бы повод был надуться.

Сидела в кухне. Рядом с обиженным. Изображала заботливую жену. Пододвигала еду. Всё время молочник со сметаной. Участливо расспрашивала о работе. Как там Акимов? Опять доставал? Однако дундук кривил губы. На всё — односложно: да, нет. И косит, главное, опять в сторону. Ну, чего там увидел? Мартышку свою на календаре? Или петуха рядом? Расфуфыренного? Всю кухню календарями оклеил. И ведь не снять. Не содрать со стен. Не даёт. Как за кровное, за календари свои хватается. Три года назад таким не был. Стены кухни были в красивый цветочек. Теперь всё заклеил!

Яшумов ел. Вчерашние сырники. Жена раздражала. Жена на глазах превращалась в эту женщину. Которая непонятно как тут оказалась. В его кухне. В его квартире. А ведь когда-то он любил её. После загса в свадебном лимузине даже целовал. При всех, кто ехал в длинной машине. Один раз, если пошло выразиться — поцеловал взасос. Захотелось даже высунуться из окна и прокричать что-нибудь дикое. Как это делают молодые. Но вовремя одумался. Словом — любил. А теперь риторика без ответа: правда ли, что это всё было с ним, Яшумовым?

Косился. На эту женщину. Шапка волос вокруг лица и лба — будто чёрная муравьиная армия. Как можно добиться такой густоты муравьёв? Три года назад были локоны. Притом жёлтого цвета. Полное перевоплощение. Этой Женщины. И ещё лезет. Всё время двигает молочник. Ну вот — опрокинула. Жидкая сметана хлынул на живот. На выходные брюки. А?

— Сейчас я! сейчас! не вставай!

Работает полотенцем на животе, на брюках. Старается. А? Куда я теперь? Не успел переодеться в домашнее. Идиот.

— Да дай тряпку! Я сам.

Пошёл в ванную. Снял брюки, бросил в машинку. Туда же рубашку. Вернулся. В майке и трусах, носки на ногах — шахматные. Жених. Прошу любить и жаловать!

Уселся. Упорно доедал сырники. Кидал по одному в молочник и оттуда вычерпывал. Большой ложкой. Будто прямо сейчас разучился культурно есть!

Женщина молчала. И Эта женщина, и не Эта.

— Хорошо, Жанна. Прости. Сам виноват. Нужно было переодеться.

Вскочила, сзади обняла, прижала голову. Где-то вверху глубоко задышал катарсис. Мяла лицо. Обеими руками. Работала вслепую. Скульптор Мухина. Что-то должно получиться. Рабочий с молотом. Как мог, удерживал: «Ну-ну, успокойся. Прости». Но всё равно мяли. Ещё сильнее.

— Да хватит, Жанна, хватит! — грубо оттолкнул руки.

Женщина раздувала ноздри. Женщина не знала уже, что сделать ещё, чтобы этот козёл относился к ней по-человечески.

Тем не менее после ужина как ни в чём не бывало сидели на диване перед телевизором. Голова с чёрным муравейником уютно устроилась чуть ниже плеча мужчины.

Показывалось удивительное зрелище. За катером по реке летел на доске мясистый бульдог. Серьёзный, бесстрашный. Непонятно как, но держался на голой доске. Впечатав в доску все четыре лапы.

Жанна начала смеяться, фыркать. Яшумов серьёзно пояснял:

— Есть люди, занимающиеся этим. Есть даже редкая специальность: инструктор по сёрфингу для собак. Эти люди обучают братьев наших меньших освоить доску для движения по волнам.

Жанна начала подкидываться. Но Яшумову мало:

— Есть ещё одна редкая специальность у мужчин. Продавец слёз. Это специальный плакальщик в азиатских странах. Который работает на похоронах. Его зарплата зависит от интенсивности плача и драматургии действия. Больше всех получает человек, который громко рыдает, рвёт на себе одежду и падает от «горя» на землю.

Жанна встала, согнулась в три погибели и пошла из комнаты, дёргая ногами у живота. Видимо, в туалет.


2


В полной тьме запикал будильник. Шарила, шарила по тумбочке. Придавила.

Лежала, приходила в себя. Сегодня у зануды библиотечный день. Должен быть дома, лежать рядом. Но рука чувствовала только холодную простыню. Ни свет ни заря смылся на работу. Как всегда. Чтобы пялиться из окна на свою зимнюю Мойку. Делать всякие селфи на фоне её. Или вовсе — пойти на канал Грибоедова и стоять на мосту о четырёх львах. Принимать вместе со львами энергию космоса. Рассказать девчонкам — не поверят.

После всех туалетов в ванной — быстро одевалась. Кот мяукал, путался под ногами. Сыпанула ему в чашку.

Быстро ела завтрак. Приготовленный занудой. Опаздывала. До коллектора хоть и на метро, но нужно прогнать четыре остановки. А другой зануда — Шубин — ох не любит, когда «его девушки» опаздывают. На входе всегда стоит. Усатый, строгий. Как швейцар.

Скатывалась по лестнице с четвёртого этажа. Лестница широкая, но старуха Тихомирова всё равно шарахнулась к стенке. Прижала к груди свою моську. В тёплом жилетике и пинетках.

— Здравствуйте, Марья Николаевна! Как наша Берточка сегодня?

Успела даже сделать Берточке «козу»: «Ах ты моя милая!»

— Р-рииии! — ответила собачонка.


Яшумов стоял у окна, смотрел со второго этажа на зимнюю Мойку. Пепельно-голубой гладкий лёд в реке походил на стиснутое небо, упавшее меж берегов. Дома на левой стороне от изморози и солнца стояли белыми, слепыми.

Захотелось сфотографировать (сфоткать!) это редкое для Петербурга погожее утро. Небесный лёд, осолнечненные дома.

Достал телефон. Начал отстранять от себя, выцеливать, наводить. Но сзади зазвонил редакционный.

Пришлось вернуться к столу. Снял трубку. Галя из приёмной Акимова: «Глеб Владимирович, доброе утро. Вас Анатолий Трофимович опять вызывает. По поводу Савостина».

Быстро собирал рукопись проклятого Савостина. Поглядывал то на Бунина, то на Алексея Толстого. Рядом на стене. Как на чудотворные иконы. Поддержите, оградите от графомана. Потянулся, чтобы схватить блокнот и ручку. Зацепил стопку папок на столе (папки полетели на пол). Мимо папок из кабинета.

Быстро шёл вдоль всей редакции. Вдоль плохо организованных столов, моноблоков, телефонов и сотрудников.

Как в контраст, впал в громадный кабинет Акимова.

Сидел с бумагами у груди — словно с увечными голубями. Под потолком дворцовым, поднебесным. Но даже там не полетят. Как ни старайся, ни лечи.

За большим столом кругленький Акимов гневался. Голова его без волос имела вид красного пузыря с маленькими ушками, носиком и ртом:

— Глеб Владимирович, сколько можно говорить! Почему вы терроризируете Савостина? Он опять приходил. Чуть не плакал.

— Кто? Савостин чуть не плакал? Ха! Ха! Ха!

Директор издательства смотрел на главного редактора. Непокорного. Очочки главреда злорадно поблескивали. Ну натуральный Берия, чёрт побери! Хоть и нос картошкой. И голову будто накрыли сивым сеном.

— Ну вот что, Глеб Владимирович, как хотите, а к 20-му рукопись должна быть готова! Всё! Срабатывайтесь с Савостиным. Найдите с ним общий язык, в конце концов!

— С кем? С Савостиным? Да вы послушайте, как он пишет.

Яшумов начал искать в бумагах на груди. Убийственную компрометацию на Савостина. Убийственный абзац. Предложение. Слово. «Сейчас. Подождите». Бумаги посыпались на пол. Опять.

Яшумом приседал, собирал по паркету листы Савостина. Как будто каялся. Гипертонический пузырь за столом надувался, постукивал карандашиком.

Собрал листы главный редактор. Без всяких церемоний раскинул на столе начальника. «Вот. Навскидку. Послушайте: “Артур улыбался Регине крупными зубами…”» Держал лист чуть в стороне от себя (вынужден был его держать), ждал, когда директор переварит перл.

Акимов напрягся:

— Ну… ну поправить же можно. Например: «Артур кивнул ей, обнажив крупные зубы».

— Обнажать можно тело, даже душу, но не зубы, Анатолий Трофимович.

Поднял второй лист перед собой: «Изнасилованные девушки были возбуждены и казались… почти весёлыми…»

— Продолжить, Анатолий Трофимович?

— Не надо.

Яшумов собирал рукопись.

Уходя, посоветовал:

— Пусть наймёт литературного раба. Раз так жаждет напечататься. Тот, может быть, и состряпает что-нибудь.

Акимов остался за столом. Как объяснить этому упрямому дураку, что Савостин из команды губернатора!

Яшумов опять шёл вдоль редакции. Сотрудники, как мыши лапками, аплодировали. Почти все они уже прошли через Савостина. Отбились. Теперь очередь Главного. Героя. Тореадора.

У себя Яшумов собрал с полу все папки. Листы Савостина бросил на подоконник. Подальше с глаз. Сегодня хотя бы будет передышка.

Не тут-то было. Как только начал читать рукопись Голубкиной Галины — стоящую рукопись — в дверях появился Савостин. Повесил модную шубу (лохмы первобытного человека!) на вешалку. Предстал перед редактором в шейном платке, в рубашке апаш, в обтягивающих кальсонах цвета беж. По внешнему виду — классический графоман. Желающий выделиться в серой толпе. У зеркала взбадривал модного петуха на голове. Как допускают в таком виде к губернатору — непонятно. Наверное, переодевается. А петуха зализывает. Ну а здесь всё можно — во всей красе.

Наконец сел. Через стол протянул руку. Куда же тут? — пришлось пожать.

Редактор помимо воли хмурился. Сказал, что после всех домашних исправлений автора стало ещё хуже. Автор сразу выпрямился и побледнел. В подтверждение своих слов редактор стал выискивать в рукописи не просто блох, нет — бесстрашно вытаскивал на свет целых крокодилов. «Вот вам некоторые примеры. Из самого начала: “Вдруг сердце Артура судорожно забилось”. Было подчёркнуто мною судорожно забилось. Вы исправили: “Вдруг сердце Артура в судорогах забилось”. Дальше. Через страницу. Подчёркнуто: “Возмущённый Артур светил во тьме взглядом”. Вы исправили: “Артур светил во тьме глазами”. Опять. То “зубами улыбается”», то “глазами светит”. Ну и вот наконец. Жирно подчеркнул: “Она портнихой Артуру представилась. А он ей — электрический монтёр”.

— Видите, слышите?

Но Савостин не видел, не слышал, не понимал. Принялся защищаться, спорить, агрессивно наступать. Да я! да у меня! Да обо мне даже Даниил знает! (Да. Покойный.) Да у меня два высших образования! Два диплома! (Точно. Купленных в переходе.) А вы тут! (Окопались.)

Редактор смотрел на автора с петухом на голове… Мужской сделанный утром макияж не скрыл, что парню уже за сорок — на лице проступили морщинки. И под глазами, и на подбородке…

Неожиданно Яшумов сказал:

— Может быть, вам бросить писать?

Савостин вскочил:

— Да как вы смеете! Кто вы такой? У меня три романа напечатано! (Точно. За свой счёт, — пригибался от крика Яшумов.) Куча рецензий! Положительных! (Да. Все проплачены.) Я грант получил! (Правильно. Губернатор дал. Непосредственный начальник.) Да вы обязаны напечатать мой роман. Обязаны! Я жаловаться буду, в конце концов! (Конечно. Своему губернатору. Чтобы тот всю редакцию выпорол.)

Яшумов кипел, сдерживался из последних сил. Хотел сказать этому попугаю, что он, Яшумов, не с неба упал в издательство. На этом стуле сидит как раз для того, чтобы разоблачать всяких графоманов. Его долго учили этому. И в университете, и в литинституте в Москве. Писатели, профессора. Учили любить Слово, любить Литературу. Оберегать, защищать её от всяких проходимцев. Поэтому он имеет право сказать так называемому автору прямо в лицо: ваш роман, уважаемый, — издевательство над Литературой. Издевательство над Словом. И пока он, Яшумов, здесь — графоманы не пройдут. Даже с грантами, с губернаторскими крышами…

Всё это пронеслось в голове. Вслух сказал:

— Я не буду с вами спорить и что-то доказывать. — Хотел сказать, бесполезно, но удержался. — Я уже сказал Акимову: вам поможет только костолом. Он всё сделает.

— Это кто ещё такой?

— Литературный работник. Писатель. Сидящий на мели. Найдите такого. Он сделает что-нибудь из вашей… рукописи.

— И что — я — с грантом — должен ещё и заплатить кому-то?

— Да, только так.

— Да не будет этого никогда!

Савостин хватал свои листы.

Яшумов устало сказал:

— Воля ваша.


В обед теснился на раздаче в кафе самообслуживания неподалёку от редакции. В затылок дышал Григорий Плоткин. Оба с большими подносами в рисованных цветах, как, по меньшей мере, с красивейшими индульгенциями к вкусной еде. Плоткин советовал главреду взять тарелочку с пятью кружками колбасы. Колбаски. Копчёной. «Вкуснейшая, Глеб Владимирович. Уверяю вас!» Разрезанное крутое яйцо заодно подсовывал. Облитое майонезом. «Язык проглотите, Глеб Владимирович!» Но Яшумов противился, отвергал, брал хоть какое-то подобие диетического. Салатик из свёклы, сметанку в стаканчике, борщец и котлетку без гарнира. И компот. Пресловутый компот. Вместо кофе, как у Плоткина на подносе.

Уплатив, расположились возле высокого окна с мельканием зимних чёрных людей. Плоткин убежал с подносами к специальному столику. Бросил там их без всякого уважения.

Уселся. К колбаске. К крутому яйцу в майонезе. К железной лопатке с залитым соусом бефстроганов и к крепкому кофе. Ну и обжорка тощенький мужчина. Яшумов не уставал удивляться аппетиту коллеги.

— Как сегодня Савостин? Как прошла битва за Слово? Отважно отбились, Глеб Владимирович? Или пришлось бежать с поля боя? — (Декларация Яшумова о Слове, о Литературе с большой буквы — была известна всей редакции.)

Яшумов смотрел на весёлого, хорошо закусывающего Плоткина. Рассказывал, как прошло всё. Что опять был скандал.

— …А ведь это всё вы, Григорий Аркадьевич. Это вы его вывели на наше издательство. Прямо за рукав. Если б не вы — может и прошёл бы мимо. Мало ли издательств в Петербурге.

— Было дело, — согласился Плоткин. — Было, Глеб Владимирович. Случайно познакомился с ним в весёлой компании. Вышли вдвоём покурить на площадку. Чёрт дернул сказать, что работаю в издательстве. После его похвальбы. Спьяну посоветовал прийти даже к нам. С рукописью. Мол, я всё могу! Ну а дальше завертелось… Тут и грант появился у Савостина, и липовые рецензии, и рекомендации писателей. Всё по схеме. Акимов сначала отпрянул. Ручками замахал. Но узнав, что губернатор за спиной, сразу сдался. Выходит, виноват я один, Глеб Владимирович. Похвалился по пьянке. Направил. Привёл. Прошу любить и жаловать, господа — новый писатель!

Посмеялись. Плоткин уже удивлялся зигзагу судьбы:

— Он даже живёт, как оказалось, неподалёку от меня, Глеб Владимирович! Нередко пролетает моим двором на своем Рендж Ровере. Ладно хоть не знает, где я в доме спрятался.

— Вам нужно было прочесть хотя бы пару строк у него, — по-отечески пенял коллеге Яшумов, проглотив слова «прежде чем тащить в издательство».

— Каюсь, Глеб Владимирович, каюсь. Но и вы виноваты. Зачем прогоняли его через трёх редакторов? Он же пришёл сначала к вам. Посланный Акимовым. Нужно было сразу убить его. На месте. Без жалости. А, Глеб Владимирович?

Ведущий редактор Гриша Плоткин имел весёлые глаза и кудрявую голову Пушкина.


3


Когда-то она пришла в его кабинет и важно представилась:

— Я из библиотечного коллектора. Жанна Каменская.

Фу, графоманство какое, наморщился Яшумов. Переплюнула даже Маринину. Но опомнился: «Проходите, проходите! Садитесь, пожалуйста». И пока дама усаживалась, бормотал:

— Яшумов. Глеб. Глеб Владимирович.

Дама оказалась специалистом по бухгалтерскому учёту и документации.

— Очень хорошо. Внимательно слушаю вас.

— Вы недопоставили нам более 1000 экземпляров. По четырём названиям. Вот список названий. У нас договора с библиотеками, сроки. Мы вам заплатили. Где книги?

Однако тон!

— Нам что, в арбитраж идти? — наседала дама.

— Минуту. Сейчас выясним. — Яшумов потыкал кнопки редакционного.

— Григорий Аркадьевич… А где он? Сейчас же вытащите его — и ко мне.

Пока ждали Плоткина, Яшумов поглядывал на самоуверенную. Лет сорок, наверное, даме. Знает себе цену. В красивых жёлтых локонах до плеч.

Бухгалтерша строго смотрела на Алексея Толстого на стене. Почему-то на него одного. Будто знала его давно. И он тоже ей остался должен.

Прибежал наконец Плоткин. Прямо из курилки. Вместе с дымом и табачным перегаром.

Сразу объяснил, что тормознула типография. Деньги мы им не перевели. Денег пока нет. Как только — так сразу, уважаемая. Получите свои экземпляры.

— А вы кто? — строго спросили у Плоткина.

— Я — ведущий редактор, — гордо ответил Плоткин

Каменская повернулась к Яшумову.

— Главбух в декретном отпуске, — торопливо пояснил тот. — Женщина, знаете ли. А Григорий Аркадьевич пока замещает её. Временно, временно! — как бы успокоил.

Каменская уже поднялась. Постояла, переваривая всё. Уходя, всё же ввернула:

— Что же вы, тиражи у вас растут, а косите под нищих. Бухгалтера даже не имеете. Стыдно, господа. Ждём две недели. Если экземпляры не прибудут — арбитраж, санкции.

В дверь ушла большая попа. В легкомысленном коротком ситчике.

Два борца за чистоту языка пропустили даже слово «косите», жаргонизм! Просто замерли. С раскрытыми ртами.

— Да-а, у такой не забалуешь, — пришёл в себя Плоткин. — Помните, Глеб Владимирович, идею о самоокупаемости библиотек? О ликвидации всех бибколлекторов? Этих монстров? Как один наш министр рассуждал на эту тему: «Может, в ней, библиотеке, организовать клуб с шестом. А?» Помните?

Нервно рассмеялись.

Через неделю Яшумов почему-то сам поехал с типографскими в старом уазике с упаковками книг. Даже кучерявого лжебухгалтера не взял. Плоткин не обиделся. Сказал двум мужчинам-курильщикам в курилке: «Запал наш Главный. И есть на что. Телеса, доложу я вам, у дамы мощнейшие!»

Долго ехали вдоль рябой Невы. И выехали куда нужно: к трехэтажному дому с табличкой на торце — Строение 25.

Яшумова встретил усатый директор. И пока типографские таскали упаковки, с гордостью водил, показывал своё хозяйство. (О конфликте, о том, что недопоставили вовремя книги — ни звука.)

В довольно большом помещении вдоль трёх стен стояли длинные стеллажи, набитые книгами. Тут же возле стеллажей, на полу, стояли так называемые «лодки» для нераспакованных, необработанных книг. В одну такую лодку и складывали упаковки типографские. И со всем этим богатством вокруг управлялись всего лишь пять сотрудниц за столами с компьютерами. Включая и бухгалтера Каменскую, которая находилась, правда, ото всех чуть в стороне, огороженная невысокими стеллажами с документацией в папках.

Она даже встала, подошла и поздоровалась. Она была неузнаваема. Она извинялась, что «так наехала» на издательство. (Опять жаргонизм!) Она улыбалась. Была всё в том же ситцевом платьице.

— Жанна Фёдоровна у нас такая, — восхищался бухгалтером усач. — Ух!

Все улыбались, все были счастливы.

С тем и расстались.

В машине, рядом с шофёром, Яшумов не видел летящей улицы, а потом и нескончаемых бликов Невы. Всё вспоминал улыбку Каменской. С поперечными складочками в углах губ. Похожую на предложение, взятое в скобки. Вспоминал её рельефные мощные ноги из-под короткого платьица.


Через полгода, уже зимой, он увидел её в вагоне метро. Было часов девять вечера. Прямо напротив него она сидела-покачивалась с другими задумчивыми пассажирами.

Тогда на голове её был не зимний стог, не шалаш, как сейчас, а красивая вязаная шапка со сверкающими мелкими стразами.

Он неуверенно кивнул ей. Но она сразу увела взгляд в сторону. К парню и девчонке возле нерабочей двери. Которые висели друг на дружке, толклись на месте. Точно танцевали в вагоне очень медленный танец.

Когда вагон влетел на станцию «Сенная площадь» и начал тормозить, она вдруг посмотрела на него и кивнула. Даже задержала на губах «здрасти». И пошла к двери.

Ему нужно было на следующей. Но, поколебавшись, ринулся за ней и в последний момент выскочил из вагона. Увернулся от схлопнувшихся половинок двери.

Людей из поезда вышло довольно много. Он вертелся и никак не находил её.

Увидел наконец сверкающую шапку, лохматую доху и крепкие ноги в мужских берцах.

— Постойте! Жанна! Жанна Фёдоровна!

Догнал. Пошагал с ней в ногу. Заглядывал в лицо. Себя не узнавая, говорил и говорил о чём-то. О чём? — вспомнить потом не смог.

Она шла, смотрела себе под ноги, улыбалась.

На эскалаторе всплыли в вестибюль и вышли из здания.

Спускались с лестницы на площадь. Она спросила, в какую ему сторону. Да мне вообще-то на следующей нужно было, ответил он, точно извиняясь.

Остановились.

— Тогда, может, ко мне зайдёте? Я тут рядом. Чаю попьём. А потом вызовем такси.

Яшумов колебался.

Женщина, внутренне смеясь, смотрела на кавалера. Созрел? Или ещё зелёный?

— Ну же, Глеб Владимирович! Я вас не съем.

И Яшумов… пошёл за Каменской. И в тот же вечер оказался в её постели.

Но странно — уверенная в себе женщина во время близости была безвольной, податливой. Он даже чувствовал её слёзы на своем лице. «Милый, милый», — только и шептала она ему в темноте.

Утром была прежней. Спокойной, надменной. Такой же спокойной была и забота её на кухне за завтраком. Он чувствовал себя напряжённо. Хотелось поскорее уйти… Однако вечером вновь был у неё. А ночью обнимал безвольное тело, опять ощущал на своём лице её слёзы.

«Странная женщина», — думал он, поматываясь в вагоне метро рано утром. И не одна даже женщина, а две. Одна высокомерная, независимая. Другая безвольная, податливая, плаксивая. Потом это больше всего раздражало его. Он терялся. Никак не мог объединить этих женщин. Чтобы была одна, понятная, родная. И по ночам от жалости ему сжимало душу. Хотелось плакать вместе с ней. Но днём всё менялось. Он чувствовал какой-то стыд. Не мог взглянуть на властное лицо. Он просто отворачивался.


4


После работы заехала к себе на Сенную. Сегодня 21-е. Срок квартирантам. Поднимаясь на третий этаж, думала: повысить цену или пока подождать? Аспирант из Волгограда открыл и попятился. Как всегда. Никак не может привыкнуть. Как будто полиция пришла. А чего пугаться? Деньги у парня есть. Папа — шишка в волгоградской администрации. Но сынок пугается. Язык проглотил. Вошла. Поздоровалась. Тут только включился: «Здравствуйте, Жанна Фёдоровна! Здравствуйте!» Ужимается. Боится. Это хорошо. Хозяйка пришла в свою квартиру. Двинулась в большую комнату. Так. Всё вроде бы на месте. Люстру не оборвали, плазменный на стене — работает. Тощая жена промелькнула в спальню. Халат еле успел за ней. Бэби уполз за диван. Выглядывает оттуда с испугом: тётка явилась, в жуткой шапке! Так. Все боятся. «Сегодня 21-е. Не забыли?» — «Что вы, Жанна Фёдоровна! Вот, пожалуйста. Всё приготовлено вам. Вся сумма». Протягивают чуть ли не вдвоём с женой. В конверте. Приучены. Ванну и спальню проверять не стала. Всё равно тощая замела следы. Все пошли в прихожую. И бэби на руках у матери. Ручку даже протянул. Шапку потрогал. Стог. Стильный, наверно, отметил про себя. Посмеялись. Квартиранты с восторгом смотрели на хозяйку. Как на родную. Так повысить квартплату или нет пока? Хитрый бэби палец закусил. Он не знает. «Ладно. До 21-го!» — «До свидания, до свидания, Жанна Фёдоровна!» Из дверей ещё кричали. В спину. Пока спускалась до площадки меж этажами. И с грохотом захлопнулись. От радости. Что не содрала с них лишних пару-тройку тысяч. Да-а. Тоже мытарилась-кантовалась в своё время по съёмным. «Ты почему опять мочу оставила? В унитазе? Сколько учить! Смывать надо, смывать! Даже если просто сикнула. Смой! Здесь тебе не деревня твоя». Старуха Студеникина. Хозяйка первой квартиры. Зверь была баба. Колпино считала деревней. «И чтоб свет нигде не горел! Поняла?» Сама квартирантка работала тогда где попало. Считала чужие деньги. За сущие гроши. И только когда устроилась в Фирму — расправилась, поднялась. Уже через год наколотила на эту вот квартиру в центре. Подумывала уже о Бентли Континенталь. И чтобы розового цвета. Но накрыли Фирму. Попались с офшорами. Генерального и главбуха почти сразу посадили. Чудом уцелела тогда. Была в бухгалтерии на вторых ролях. И вашим и нашим. Но всё равно долго таскали. На всякие очные ставки, экспертизы. Перепугалась тогда до смерти. Хотела продать квартиру и бежать сломя голову. К маме с папой. В Колпино. Но опомнилась. Раз не загребли в первый месяц, значит, отстали. Зацепилась на окраине. В библиотечном коллекторе. Подруга привела. Здесь схемами и не пахло. И директор был трус и слабак, и на федеральном бюджете. Да оно и лучше. Нищая, зато честная. Знал бы Яшумов, с кем связался. Хотя и пытался выведать, откуда квартира. Да ещё в центре. У девушки из Колпино. Простого бухгалтера. — Да от родной тёти! После её смерти! По её завещанию, не сморгнула глазом. Филолог-криминалист хренов!


Ещё на площадке, доставая ключи, Яшумов услышал мяуканье кота. За дверью. Опять ушла, не покормила!

Пока раздевался, Терентий ходил вокруг и требовательно орал. Сразу повёл Яшумова к своей чашке. Пустой, конечно. Вылизанной до блеска.

Бодал руку хозяина с коробкой китикета, не давал сыпать в чашку. Ну, ну, ешь давай, не бодайся! Припал, наконец, котярка и начал жадно есть, раздувшись рыжим шаром. А ведь когда-то прибыл сюда вместе с хозяйкой. Её приданым…

Сел к столу, развернул газету, стал ждать.


Уже из прихожей увидела — муж опять надулся. Сидит за столом, прикрылся газетой.

Обнаружила кота над чашкой.

— Да милый мой Терёша! Голодный! — Присела, стала гладить: — Прости нехорошую хозяйку, прости.

Кот передёрнулся: отстань! не мешай!

— Ты уподобляешься пустой девчонке, — докторально начал нотацию Яшумов. — Которая долго просит родителей купить кошечку. А когда получает её — не кормит. Играет, делает с ней умилительные селфи, выкладывает в сеть. И только. Покормить кошку, тем более убрать за ней в туалете — этому девчонку не научили. — Яшумов прищурился: — Может, и подруги у тебя такие же?.. — И прокричал вдруг плаксиво: — Пожалей животное!

Защитник стоял как клоун, но был вообще-то прав. По утрам бедный Терентий только отлетал от бегающей хозяйки. Осознавала базлания кота лишь на лестнице. Иногда пересиливала себя, быстро возвращалась, сыпала ему прямо в прихожей на пол. И снова катилась по лестнице. Но так бывало не всегда.

— Бедный, бедный Терентий, — всё гладила кота.

— Длинную палку свою возьми. С камерой, — ехидничал супруг. — Сфоткайся с ним. Сделай милое селфи на память. Себяшку.

Муж и жена ужинали. В большой комнате. Молчали. Сытый кот, виновник размолвки, резко сгибался на паркете, вылизывал своё богатство. Правая вытянутая лапа его тоже подёргивалась, участвовала в упражнении.

Кастрировать бы его. Всё бы меньше мяукал. Так другой орёл сразу встанет на защиту: не тронь животное! Даже не вздумай! А ведь март надвигается. Снова форточки не забывай закрывать. Чтоб не орал подругам наружу.

С другого боку Терентий стал гнуться-вылизывать. Другая задняя лапа вздёрнулась и стала делать упражнение.

Сходила в прихожую, принесла книгу. «Вот. Купила в переходе. Стейнбек. “Гроздья гнева”. Читал? Интересная?» Зануда только покосился на увесистый том. В чудесное преображение жены уже не верил.

Не забыть его лица, когда привезла свою небольшую библиотечку. И разложила на столе. Донцова, Маринина, Серова. Полякова. Филолог увидел цветастые обложки и натурально закачался. Точно попал под газ. Под газовую атаку. «Убери. Прошу тебя». Да почему же! «Я заболею». Пришлось увезти назад. На Сенную.

Пыталась сначала читать из его библиотеки — такое же занудство, как и владелец. Иногда попадались, правда, ничего, стоящие, интересные. Филолог тогда потирал руки, надеялся. Подсовывал ещё книги. Потом махнул рукой. Безнадёжна.

— И зачем ты купила Стейнбека? Для чего он тебе? Тем более, он есть у меня. Со второй полки стеллажа на тебя смотрит.

Понятно. Бухгалтерша перед ним. Из Колпина. Колпинка. 26 км до Питера. Тянуться — не дотянуться. А то, что в школе имела почти пятерку по русскому — это не считается. И в техникуме всегда успевала. Ну а тут, конечно. Университет с красным дипломом. Литинститут в Москве. Папа всю жизнь профессор. Мама на скрипке пилила. Где уж нам. Деревенским из Колпина. Отец до пенсии простым шофёром был. Мама бухгалтером в садовом хозяйстве. Боятся лишний раз приехать к дочери. Увидеть монумент за столом. Который слова доброго не скажет. Зато в прихожей: мы вам рады! Почаще приезжайте! Вдевает стариков в одежду. Чуть не подбрасывает. Будьте здоровы, кричит от радости на лестнице. Мы вас всегда ждём! Ни разу не оставил ночевать.

Демонстративно взяла мобильник и тронула пальцем фотку с мамой:

— Ало, мама! Привет! Ну как вы? Почему не звоните? (Нарочно сказала «не звоните».)

Занудный вздрогнул. Как от удара. Стал собирать всё на столе. Понёс на кухню. Терентий тоже сразу снялся и помёлся у ноги хозяина. Сопровождал. Указывал направление. (Не нажрался.)

Яшумов мыл посуду. Старался не слушать, о чём говорит жена с родителями.

Сильно опаздывая на регистрацию дочери, они примчались тогда в Петербург на такси. Как рассказывали потом, шофёр попался неопытный, местный, колпинский, долго искали с ним улицу Фурштатскую и Дворец бракосочетания на ней. Нашли, наконец. Расплатились, заторопились к большому двухэтажному зданию. Показали пригласительные и поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Но всё равно не успели — возле высокой красивой двери их остановил служитель: уже нельзя, уважаемые. В расшитой куртке и белых перчатках. Натуральный швейцар при ресторане. Когда ресторан забит под завязку.

Ходили возле двери и слушали недоступного мендельсона. Встретили молодых только когда те вышли из зала. Обняли, поздравили.

В буфете тесть хлопнул зятя по плечу: «Молодец, афганец! Укротил!» Яшумов растерялся. Поперхнулся даже и пролил шампанское. Дочь задёргала отца, зашептала в бестолковое ухо: «Папа, ты спутал. Он не афганец. Не Валентин. Он — Глеб. Глеб Владимирович». А-а, Глеб, значит. Глеб Владимирович, не поверили мать и отец.

В длинной машине с низким потолком они сидели прямо напротив молодых. Но не сводили глаз только с «афганца». Точно боялись, что он дочь изнасилует. Прямо здесь, в длинной машине. А когда афганец поцеловал невесту, поцеловал крепко, взасос — они как по команде выдернули платки и начали вытирать лица.

В первое время в квартире Яшумова они вели себя точно в музее. Рассматривали на стенах бородатых корифеев под стеклом. Подолгу стояли перед двумя стеллажами с книгами (библиотекой Яшумова). Невольно оборачивались к хозяину: неужели осилил все, укротил?

Яшумов самодовольно улыбался: да, укротил.

Потом всегда был обед. Или завтрак. Или вечерний чай. Это зависело от того, в какое время тесть и тёща приезжали к дочери.

За столом Яшумов чувствовал себя неудобно. Смущался. Выросшему и воспитанному в профессорской семье, ему было трудно разговаривать с простыми людьми. С простолюдинами, как говорил сам Владимир Петрович Яшумов, отец, профессор, всю жизнь занимавшийся культурой Византии и Среднего Востока. Как и отец, Яшумов-младший иногда просто не понимал, о чём говорят простолюдины за столом. Все эти их словечки: небось, бесперечь (Что это! — пугался Яшумов), лупалки («Идёт, лупалки вылупила», — это они дочери, понимающей, кивающей согласно). Словечки эти били в голову Яшумова, как в пустой барабан. Не могли в ней остаться, не осмысливались никак. Это был даже не жаргон, (жаргонизмы он определял мгновенно), это был язык такой. Хотя муж и жена, сидящие перед ним, выросли в городе. (Колпино — это же город, в конце концов.) Впрочем, как выяснилось, росли на окраине его, в частном доме, где был огород, своё хозяйство и даже корова. Вместе с родителями-сельчанами, которые от коллективизации переехали в город. (Сбежали! Смылись! Филолог!) Сама Жанна, их дочь, к чести её, вышла на более высокий уровень. Сыпала современным: отпад, отстой и даже откён. Однажды она сказала: «Яшумов — ты полный отстой». — «Нет, — возразил Яшумов. — Я полный откён».

Иногда невольно думал, почему дочь свою Анна Ивановна и Фёдор Иванович назвали — Жанной. Именем не простым. Как рассказала однажды сама Анна Ивановна, в молодости, когда была беременной (будучи на сносях, чёрт побери!), они с Фёдором (мужем) попали на концерт приехавших в Колпино Жанны Болотовой и Николая Губенко. Концерт так их поразил, так понравился, что когда шли из Дома культуры домой по ночной тёмной окраине, молодая Аня остановилась под светом фонаря, потрогала большой живот, хорошо укатанный под пальто ещё и шалью, и сказала, что если родится девочка, то назовём Жанной, если мальчик, то Николаем. Родилась девочка, дочка. И сразу стала Жанной, Жанночкой. В тот поздний вечер, надо думать, молодые муж и жена шли и видели впереди не просто редкие столбы с тусклыми фонарями, а по меньшей мере новогодние сверкающие ёлки. Сверкающие даже не игрушками — бриллиантами.

В следующий приезд родителей Яшумов вдруг узнал, что дочь их вовсе не Каменская, а Силкова. Фамилию «Каменская» она оставила после развода с первым мужем, с которым прожила всего полгода. Конечно, Силкова — далеко не Жанна Каменская. Это даже Яшумову было понятно. Но родители, по всему было видно, остались довольны. С такой фамилией их Жанка далеко пойдёт.

После таких откровений Анны Ивановны и Фёдора Ивановича Яшумову почему-то становилось стыдно. Стыдно за своё высокомерие, за снобизм. Искренне кричал им вслед на лестнице. Приглашал приезжать в любое время. Но предложить остаться ночевать — почему-то в голову не приходило. Тяма не хватало, как сказала бы Анна Ивановна.


5


Вдоль канала Грибоедова Яшумов шёл в сторону Невского. К Дому книги. К Дому Зингера на перекрёстке. Со стеклянной башней, увенчанной земным шаром, с бронзовыми девами-валькириями на угловой части фасада.

Всё время почему-то лезло в голову из Савостина. Как будто гриппом заразился. Фолликулярной ангиной: «Суровый Артур угрожающе вращал автоматом. Его низкий голос напоминал дребезжание ржавой пилы». Яшумов останавливался и смеялся. Как будто плакал. Прохожие оборачивались. Приблудный финн в туристских ботинках и с рюкзаком разом остановился и смотрел на него как на достопримечательность города. На ожившую скульптуру. Жестом Яшумов успокоил его. Дальше шёл. «Орлиный нос и мясистые щёки со злыми усами придавали лицу его суровое выражение». Да что же это такое! Лёд в канале не казался чистым, небесным, как в Мойке — говяжьим студнем лёд казался в канале Грибоедова. В пятнах белого свиного жира.

Выдвинулся наконец Дом Зингера. Гигантский корабль на приколе. Ну, сейчас будет легче. Уйдёт проклятый Савостин. Яшумов пошёл к зданию. Но — «Послышалась мелодичная музыка, означающая, что Артур хочет войти». Да чёрт же побери!

В отделе Анны Ильиничны ещё не было, работала одна Мария. Помощница Анны. Которая сразу предложила раздеться. Сказала, что есть новые поступления.

Повесив пальто и шапку, продвигался вдоль стеллажа и, точно слепой, трепетно трогал антикварные новые-старые книги: «Кривоглазый солдат довольно улыбался щербатым ртом, швырнул кумулятивную гранату косой рукой».

Остановился в растерянности.

— Что с вами, Глеб Владимирович? Вам нехорошо?

— Ничего, ничего, Мария. Сейчас я присяду, отдохну. — Яшумов сел на диванчик. Вытирал выступивший пот.

Пришла наконец Анна Ильинична. Поднялся, обнял невысокую женщину, погладил плечи. Волосы Ани пахли свежестью утра, которую принесли с собой. Помог снять поддутое, как матрац, пальто, повесил рядом со своим.

Аня прошла вдоль стеллажа, сняла три книги, о которых он говорил на прошлой неделе.

Заворачивала на столе в бумагу:

— Вот, Глебушка. Только долго не задерживай. Чтобы клиенты не обнаружили, так сказать, «пропажи». Сам знаешь, как у нас тут. (А «тут» была просто бесплатная библиотека для Яшумова, а не букинистический магазин, где нужно за всё платить.)

По традиции спустились на первый этаж в кафе. Посидеть, попить кофе. Яшумов снова разделся. Взял кофе и пирожные в буфете.

Сидели возле арочного высокого окна, от которого навечно отдалился Казанский собор, похожий на конгресс США. Яшумов расспрашивал о сыновьях Анны Ильиничны, о четырёх её внуках. А та, чтобы не говорить о Жанне Каменской, жаловалась на большую плату за аренду, которую всё поднимают и поднимают. Что скоро придётся, наверное, сворачиваться и искать другое место.

Женщина смотрела на друга покойного мужа. На его длинные волосы, будто прихваченные утренним заморозком. Так с молодости и не сменил причёску. Бедный Глебушка. Тоже уже потерял близких родных. Мать умерла три года назад. Отец ушёл ещё раньше. И в личном Глебу всё так же не везёт. И первая жена-сожительница давала концерты, и вторая теперь, законная, похоже, от первой не отстаёт.

О многом хотелось поговорить мужчине и женщине. Но молчали. Пили кофе, смотрели на Казанский собор. На его закинувшийся к небу купол, казавшийся самостоятельным, на арочный римский форум внизу на переднем плане. Тоже — как на отдельное (самостоятельное) строение.

На выходе обнялись, и Яшумов вышел из здания. О муже Ани, незабвенном Толе, не сказали ни слова. Словно не захотели тревожить память о нём.

Шёл той же дорогой вдоль канала. Размытым взглядом не видел его льда. Забыто удерживал у груди книги. Так шёл бы, наверное, вдоль канала князь Мышкин, прижимая к груди свой бедный узелок.


Поженились Аня и Толя перед самым поступлением жениха в литинститут. Где Яшумов и познакомился неожиданно с земляком из Питера. На вступительных. Сидели локоть к локтю, писали диктант. Попали даже к одному Мастеру в семинар. Оба заочники, вместе ездили на сессии все четыре года.

После института у Колесова не задалось с публикациями. Издал только одну книжку рассказов. (Яшумов целых две!) Как и Глеб, Толя тоже работал редактором. Только на телевидении. Аня. Семья. Два сына-погодка. Выросли. Женились. Внуки пошли.

Пять лет назад Анатолий Колесов погиб. Погиб трагически. В метро упал с перрона под поезд. То ли сам оступился, то ли помогли.

В то февральское утро Яшумов сильно опаздывал на работу, метался возле метро, ловил такси: станция Владимирская оказалось закрытой. Почему-то на целых два часа. Но ничего не ёкнуло внутри, ни о чём плохом не подумал.

На поминках в кафе за скорбным длинным столом он как заведённый говорил мужчине с Толиной работы: «Люди утверждают, что если умирает близкий человек — муж, жена, ребёнок да даже друг, близкий друг, — умирают внезапно, погибают где-то неподалёку, как Толя, то близкие всегда чувствуют это. Но я был там, наверху, у метро, совсем рядом, но ничего не почувствовал. Понимаете — ничего. Бегал в это время, искал такси… Ничего. Понимаете? Может быть, жизнь наша — череда случайностей? Просто случайностей?»

Телевизионщик хмурился, не знал, что ответить. Поглядывал на вдову в чёрном. На её взрослых двух сыновей рядом с ней. Словно извинялся за ненормального. Который, правда, уже заткнулся, ничего не ел и только хлопал рюмку за рюмкой.

Яшумов долго думал потом о гибели друга. Свидетелями трагедии были все утренние пассажиры, приготовившиеся штурмовать влетевший на станцию поезд. А дальше никто ничего не понял — мгновение — и человек упал на рельсы. Ещё мгновение — исчез под головным вагоном. И вся толпа в испуге отшатнулась от края платформы — самоубийца!

Но ведь Толю мог столкнуть какой-нибудь урод. Просто так. Из природного своего садизма. И когда люди отхлынули — больше всех бегать, стенать и размахивать руками.

Алкоголя в крови Анатолия не оказалось. Хотя бывало, что он выпивал. Врагов у него, открытого, доброго — точно не было. Вызвавшиеся свидетели говорили разное, абсолютно противоположное. И следствие приняло от них единственную, правильную, версию — несчастный случай. Оступился.

Иногда вечерами представлял (видел), как Толя погиб… — Вылетевший на станцию поезд, готовящаяся штурмовать его утренняя толпа. И вдруг человек падает прямо на рельсы и исчезает под головным вагоном…

Сидел с закрытыми глазами. Часы громко щёлкали на стене. Как будто цапля била клювом прямо в темя.

Старался гнать от себя видение. Старался вспоминать только хорошее.


6


Когда молодой Глеб Яшумов впервые подошёл к памятнику Герцену позади литинститута — сразу подумал: слишком маленький постамент. Не удержаться на нём. Чтобы поцеловать корифея сзади. Ниже поясницы. Разве только цепко обнять и повиснуть. Но будет ли тогда действовать примета? Будет ли в дальнейшем нобелевская? Вопрос…

Ещё вспомнилось далёкое: «Яшумов, вы пишете слишком грамотно и сухо, — сказал тогда же при всех на курсе художественный наставник (Мастер). — По возрасту вы ещё молодой человек, но почему-то боитесь молодёжного сленга. Боитесь придумывать свои слова. — Яшумов встал из-за стола, но Мастер поднял руку: — Знаю, знаю, что вы ответите. Всё перечисленное мною — классические признаки графоманства. И в чём-то будете правы, но! — Был поднят указательный палец: — Но слишком грамотная дистиллированная проза — это еда для диабетиков. Без перца, без уксуса, без соли. Поэтому, если хотите, чтобы вас читали — солите прозу, перчите. Мажьте русской горчицей, чёрт побери! — Смотрел на упрямого студента. С длинным сеном по голове: — У вас же не к чему придраться, Яшумов. Пишите плохо, в конце концов! Тогда будет получаться хорошо. И у вас всё сдвинется».

Вот именно — «сдвинется», смотрел в сторону Яшумов. Как тот волк. Которого сколько ни корми.

Однако однокурсники (и не только) перед обсуждениями по вторникам своих сочинений нередко говорили друг другу: «Перед семинаром, перед читкой, дай рукопись Яшумову — он посмотрит». И больше всех подсовывал свои листы Толя Колесов: «Посмотри, Глеб. Почисть, пожалуйста».

А семинары всё равно проходили убийственно. Убийственно для любого автора. Разносили на них в пух, прах, пыль и пепел. Эти четыре «П» всегда витали в аудитории, где устраивался разнос.

Но Яшумов — чистил рукописи. Почти на бессознательном уровне уже тогда уничтожал в чужих писаниях всякого рода красивости, жаргонизмы, всякое «ботанье по фене». Уже тогда в нём поселился безжалостный редактор.

Однажды Толя, всегда сидящий рядом с Яшумовым, спросил Мастера, как избежать застоя в письме. «Как с этим бороться, Владимир Викторович?» Мастер тут же ответил: «Пишите много, пишите плохо. Но пишите постоянно, не останавливаясь ни на неделю, ни на день. О вдохновении забудьте. Всегда можно извлечь что-то даже из плохой страницы. Но ничего не вытащишь из ненаписанного. Из белого листа. Запомните это, друзья».

В столовой института, где студентам полагался бесплатный обед, Мастер сидел как сокол среди своих голодных птенцов, которые, растопыривая крылышки, набивались на халяву, и поучал неторопливого Яшумова, выделяя его из других. Как пример как не нужно писать: «Вы перфекционист, Глеб. Вы всё время добиваетесь совершенства в своём письме. Которого добиться невозможно. — Смотрел на культурного студента, умеющего обращаться с вилкой и ножом. Закончил с улыбкой: — Вам нужно пожить в нашем общежитии. На Добролюбова. Пройти горнило его. Остаться целым. Тогда и писать будете хорошо. Сочно».

У Яшумова как будто заболели зубы. Откладывал нож и вилку.

В легендарном общежитии литинститута он был всего один раз. Когда приехал на первую сессию и получил в деканате направление, чтобы заселиться. На четвёртом этаже семиэтажного, наверное, ещё сталинского дома он прошёл длинным тесным коридором, удивившись чрезвычайно. Обшарпанные грязные стены с надписями разного содержания, часто нецензурного, рваный линолеум под ногами, свет вверху только изредка, как в тюрьме. Это был коридор натуральной общаги, ночлежки, трущобы. Такой коридор уместен где-нибудь в Бронксе, в Гарлеме. Но вместо негров в коридор выскакивали жизнерадостные русаки. И парни, и даже девицы. Один высокий загнутый литератор стоял со скрещенными на груди руками, а другой — маленький — тянулся на носочках, обкуривал его стихами. Прямо под ноги Яшумову вдруг выпал ещё один долгогривый поэт. Видимо, после крепкого удара в челюсть. Яшумов поставил чемодан и помог парню сесть к стене.

С расстройства вдруг захотелось сильно в туалет. По маленькому. Зашёл за дверь с буквой М.

Грязь и едкий запах убивали. Покачивался над унитазом, закрывал глаза. Вдруг с удивлением прочитал надпись на стенке — ДЕРЖИ ПРИЦЕЛ! Попятился: чёрт! Хотел помыть руки — кран сорван. Вышел в коридор так.

Увидел, что чемодан потащил тот парень, которому помог. Долгогривый пьяно раскачивался, цеплял чемоданом стену. Яшумов догнал, отобрал чемодан.

Словом, Глеб прошёл тогда весь коридор. Прошёл. И больше в него не вернулся. Пришлось пойти опять на квартиру друга отца, профессора Саблина. В Палашевский переулок. Куда звали всегда, и где уже жил во время вступительных.

Толя тоже жил в Москве у знакомых, но в общагу наведывался. И частенько. С бутылкой ходил по комнатам. Чувствовал себя своим. Садился на чью-нибудь кровать, дымил, выпивал, спорил до хрипоты. О литературе, конечно. О том, как писать. Один раз зажгли хороший фонарь. Под левым глазом. Мастер на занятии удивился — чёрный фонарь хорошо гармонировал с волнистыми рыжими волосами студента. И походило, что студент фонарём гордился. Учись, глазами показал Яшумову на соседа с фонарём Мастер.

После лекций Колосов и сам не раз пытался затащить друга в общагу. Но — у Яшумова возле метро сразу начинали заплетаться ноги, и с прямой спиной он уходил куда-то вдаль. По-видимому, к своему Палашевскому переулку.

Возвращались с сессий всегда в дешёвом летящем плацкарте. Утром, проснувшись, хорошо закусывали. На боковушке в проходе вагона выкладывали еду на столик. Еды было много. И Саблины наталкивали Глебу в сумку, и Толю знакомые пустым не отпускали.

«Станция Колпино, — проходя вагон, громко объявляла проводница. — Стоянка одна минута». Железнодорожный вокзал в Колпино и не вокзал вовсе — вокзальчик. Глеб смотрел на низкое зданьице в форме ангара. Которое через минуту поплыло, поехало назад, побежало и исчезло.

Яшумов не мог знать в то время, что где-то здесь, за этим вокзалом, уже бегает в школу его судьба в коротком коричневом платьице с фартуком на лямочках…

— Ну, будем! — подлаживаясь к лексикону друга, тыкал в его стакан своим. Впрочем, перед этим всегда взглянув на просыпающихся перед Питером зевающих пассажиров. В раскрытом купе. Наискосок.

Демократичный и нищий как церковная мышь Колесов не признавал никаких СВ и Красных стрел, профессорский сынок Яшумов — тоже. Только плацкарт.

— Ну, будем! Бывай!

— Неправильно тостуешь. «Будь здоров» надо говорить. «Не кашляй».

Точно!


Загрузка...