В парке на Крестовском, на русских горках, взлетая к майскому синему небу и устремляясь оттуда вниз, в пропасть, Яшумов ощущал себя артистом Почта Банк. Таким же старым и всем надоевшим. Но там-то ради денег, а здесь ради чего? Ради Этой Женщины в шляпке горшочком? Которая сейчас рядом трясётся вся и визжит? Опять риторика без ответа.
Когда всё кончилось и колесница остановилась, вынимали Яшумова из железного устройства под руки. Как инвалида. Двое служителей. Ноги Яшумова подламывались. Жанна суетилась, помогала. Яшумов чуть не упал на живого ослика для катания детей. На его красивую попонку. Но вовремя подхватили и усадили на скамью. Почта Банк бормотал американское, стандартное, «я в порядке, в порядке». Не поднимал опущенную голову. Словно прятался в длинных потных волосах.
Двинулись по парку дальше. Почта Банк обнаружил у себя в руке сладкую вату. «Зачем?» — повернулся к жене. «Поешь сладкого, — успокоили его. — Станет легче». Сунул лицо в вату. Вынул лицо. Стал походить на Деда Мороза. Норма-альный Почта Банк.
До Жанны Яшумов никогда не таскался по таким многолюдным увеселительным местам. Избегал их. Поэтому предложил поехать в Александровский сад. В спокойный сад. Поклониться великим людям России. Глинке, Жуковскому, Лермонтову, Гоголю.
Видя, что жена колеблется, убеждал:
— К памятнику Пржевальскому, наконец, пойдём. Великому русскому путешественнику. Ты же читала его, Жанна. Я тебе давал книгу!
Но на все призывы просветителя по-детски капризно пропели:
— Не хочу к Сталину с верблюдом. Не хочу-у.
«К Сталину». «С верблюдом». Так извратить всё. Вот он — простой народ. «К Сталину с верблюдом». Знал бы бедный Николай Иванович, с кем сравнивают его теперь простолюдины.
— Ну хорошо. Давай тогда в Александровский парк. Не в сад — в парк.
Жанна начала что-то такое припоминать. И как хлопнула себя по лбу:
— Так это в Сашку, что ли? Так бы и говорил!
Яшумова опять передёрнуло. Теперь от «Сашки». Так опошлить название парка. Но заспешил за женой. К метро. Нужно было доехать до Горьковской.
В парке жена сразу повела его к Мини-городу. К Мини-Санкт-Петербургу.
Здесь она ходила и трогала бронзовые достопримечательности города. Будто грязными руками захватывала. Бронзовую мини-Биржу, бронзовую Петропавловскую, Исаакиевский собор. Казанский. Видимо, ощущала себя безнаказанным Гулливером. Яшумову хотелось вытащить её из «города» и отшлепать как девчонку. Однако когда огибали святого Петра с ключами, охраняющего город, Жанна и сама поглядывала на Охранника с опаской. А вдруг кудлатый и впрямь возьмёт её и отдубасит по попе.
Яшумов загорелся было повести жену в аллею «Памятные кресла». Рассказать, какие великие театральные деятели там увековечены. И живущие до сих пор, и почившие. Но ученица посмотрела на кресла только издали: «Готовые надгробия для могил стоят. Распродажа. На кладбище». Даже не приблизилась к алее.
Зато среди бронзовых Архитекторов за бронзовым столом вела себя как своя.
Жанна понятия не имела, кто эти люди. Но сразу уселась к ним на специальный, всегда свободный бронзовый стул. Улыбалась. Как среди друзей, корефанов. В горшке своём, разрисованном цветочками. В столь любимом коротком ситчике. Чуть только прикрывающем мощные наплывы бёдер. Которые всегда убивали просветителя наповал.
Нередко ещё молодым Яшумов тоже приходил сюда. И один, и вместе с Толей Колесовым. За вдохновением. Посмеиваясь, по очереди сидели на этом стуле среди Архитекторов. Но особого прихода Музы потом не ощущали. А ведь верная примета, как уверяли многие литераторы. И не только литераторы.
Хотел назвать улыбающейся жене фамилии Архитекторов. Кратко рассказать, кто чем знаменит, но его опять потащили. На этот раз к павильону «Грот». К искусственному сооружению в виде нагромождений больших камней. С арочным входом. Яшумов не был здесь лет десять, и всё изменилось. Теперь, как доложили ему, здесь кофейня под названием «Большекофе», где готовят и подают лучший в городе капучино.
В кофейне внутри «Грота» сидели, как и положено сидеть в пещере — в полутьме. Только с космическими какими-то, еле святящими дырами по низкому потолку. Напиток действительно оказался вкусным. Как и пирожные… Тихо играла какая-то легкая музыка. Клёвая музычка, по аттестации рядом сидящей меломанки. Бармен впереди своего алтаря стоял, раскинув на стойке руки. Вроде гордого гуся с бабочкой.
Ещё походили по парку. Постояли возле круглой клумбы на горке. Под названием «Цветочные часы». И без этих часов было понятно, что пора домой. Но Яшумов никак не мог забыть про Александровский сад. Не мог упустить возможность (редкую!) просветить как-то жену, приобщить её к серьёзному, вечному. Постоять в Александровском, поклониться вместе с ней великим людям.
Жанна начала было опять артачиться — теперь уже сам потащил. И через полчаса (доехали на метро) были в Александровском саду.
Но тут, как на грех, сразу вышли к Пржевальскому. К бронзовому бюсту на постаменте в виде гранитной скалы. Где внизу, у скалы, действительно лежал, поджидал Николая Михайловича терпеливый верблюд. Но «Сталин с верблюдом», как известно, Жанне надоел. Прошла, даже не посмотрела.
Яшумов хотел было к Глинке Михаилу Ивановичу, но его и тут потащили в другое место. И потащили, к немалому его удивлению, к «Танцующему фонтану» возле здания Адмиралтейства. Неужели была здесь? Но с кем? С первым мужем? С каким-нибудь Дядей Хахалем?
Стояла перед фонтаном намного впереди Яшумова. Словно охватывала его весь. Словно хотела утащить все выплясывающие, бьющие к небу струи с собой. Как сверкающее лёгкое дерево, по меньшей мере.
Яшумов не любил салюты, фейерверки, фонтаны. Но это зрелище для знати и простых людей — его захватило.
Дома ночью он крепко любил жену. Потом жалел. Глупую милую свою простолюдинку.
С Плоткиным обедали во всегдашнем дешёвом кафе неподалёку от издательства. Гриша, отпиливая от шницеля вилкой, кидал куски в рот, говорил о недавно прочитанной книжке. Под названием «Почему мы пишем»:
— Автор американка, писатель и критик Мередит Маран. Она обратилась к двадцати известным американским писателям с одинаковым вопросом: «Почему вы пишете?». И, как оказалось, причины у всех, в общем-то, одинаковые. И я не буду сейчас о причинах. Меня зацепило другое. Короткий совет Джоди Пиколт (кстати, активно переводимой у нас) о писательском застое. О пресловутой прокрастинации. Цитирую по памяти: «Пишите даже тогда, когда вам не хочется. Муза тут ни при чём. Всегда можно отредактировать плохую страницу, но нельзя отредактировать пустой лист». Здорово сказано! Ничего не добавишь!
— И когда это она написала? В каком году?
— Книга переводная. Но свежая. Думаю, года два-три назад.
Яшумов усмехнулся:
— Точно так же, как эта американка, говорил ещё мой Наставник. В литинституте. Мастер. (Яшумов назвал фамилию.) Только говорил он это нам, студентам, более двадцати лет назад. Цитирую. Тоже по памяти: «Пишите много, пишите плохо. Но пишите постоянно, не останавливаясь ни на неделю, ни на день. О вдохновении забудьте. Всегда можно извлечь что-то даже из плохой страницы. Но ничего не вытащишь из ненаписанного. Из белого листа. Запомните это, друзья».
Плоткин оживился:
— Так это говорит как раз о том, что природа творчества всегда была и есть одинакова. У всех, Глеб Владимирович!
У Яшумова сразу заболели зубы. Как и двадцать лет назад после слов Мастера.
— Строительный мусор на стройке просто сгребают, вывозят и бросают на свалку, Григорий Аркадьевич. Вот и всё.
— Не скажите, Глеб Владимирович. Не скажите. Из мусора порой извлекают жемчужины, самородки…
Гриша смотрел на патрона с сожалением: отстали вы, Глеб Владимирович. Безнадёжно отстали. Говоря по-русски — консерватор вы, Глеб Владимирович.
И консерватор почувствовал упрёк, нахмурился. Сказал, точно оправдываясь: «В обычной речи, Григорий Аркадьевич, в обыденной речи необразованных людей, которую мы слышим постоянно, этот мусор ещё можно как-то выдержать. Принять. Можно. Согласен. Но на бумаге когда он — извините: никогда».
На воздухе Плоткин сразу закурил. Шёл и дымил как-то плотояднейше — дым, казалось, шёл даже из ушей. Яшумов следил. Еврей, к тому же тщедушный — и курит. И в рюмку хорошо заглядывает. Жены нет. Но куда смотрит еврейская мама?
Навстречу неуверенно шли и всё время останавливались пожилые муж и жена. Они явно заблудилась в городе. Спрашивали у прохожих, показывали бумажку.
Яшумов внимательно выслушал. Подробно объяснил всё, указал направление. И важно понёс себя дальше. Как Санкт-Петербурга раритет, по меньшей мере. Как его сокровищница. Плоткин посмеивался, дымил на раритет со всех сторон.
Над рукописью Савостина в редакции теперь сидела Лида Зиновьева. Переписывала так называемый роман. Весь. Уже месяца полтора. Очень красивая женщина с золотым руном приходила с утра, садилась и переписывала. Её даже посадили за столик в углу. Спиной ко всем. Где она, как изгой, как заключённая, корпела над бездарным текстом, стремясь сделать из него хоть что-то сносное. Плоткин (назначенный куратор Савостина) стоял теперь возле нее, положив ей руку на плечо. Как для фотографии. Как бы вдохновлял. Заряжал энергией. Или, сбив настройку, чуть не плакал. Сам Виталий Савостин ходил на цыпочках за её спиной. И иногда оставлял цветы. На её тумбочке, где похоронены были другие рукописи. Других Лидиных авторов.
И сегодня Гриша не забыл постоять с рукой на плече у мученицы. Я виноват, Глеб Владимирович! Я! Я один! Но Яшумова это словно бы уже не касалось, с улыбкой прошёл к себе.
Вечером, ужиная, всё думал о книжке, о которой говорил Плоткин. «Почему мы пишем». Жанна поела первая, сразу отвернулась и махнула пультом телевизору. (Без телевизора ведь никак нельзя.) Сегодня железобетонного Макса не было. Сегодня у Жанны был Юмор. Кривлялась семейная эстрадная пара. Надоевшая уже всем до чёртиков. Он в годах, сутулый, с головёнкой, облитой причёской на пробор. После каждой шутки делал бессмысленное дебильное лицо. Для зрителей. Фирменный свой знак. Чтобы зрители начинали смеяться и хлопать.
Жена была гораздо моложе. С широко расставленными большими глазами походила на кота Базилио. После хохмы своей — всегда пела и танцевала. Тогда и старичку приходилось тоже петь с ней и ножки вскидывать. Дружно. Как в оперетке. Куда ж тут денешься?
— Неужели нравится эта пошлость? — спросил муж.
— Нет, — коротко ответила жена. Повернула лицо: — Маме с папой нравится. Видел бы ты, как они смеются. — И снова смотрела в экран, изучая феномен.
Да-а, тут только руками развести. Яшумов поднялся, сносил посуду в мойку и с ноутбуком пошёл в спальню. К своему любимому креслу в углу. У торшера. Напротив притемнённой супружеской кровати с атласным покрывалом.
Раскрыл ноутбук. Нашёл рекомендованную книгу во Флибусте и скачал. Бесплатно. Яшумов не платил за электронные книги принципиально. Другое дело — бумажные. Впрочем, многое нужное для работы и души брал у Ани Колесовой. У Анны Ильиничны. Тоже, можно считать, бесплатно.
Итак, скачал, открыл в своей читалке, углубился. Что называется, с карандашом в руке. Для выписок и подчёркиваний:
…в Америке ожидают или ищут своего издателя более миллиона рукописей, а одобрен будет один процент…
А как у нас, в России? Неужели такая же цифра?
…«Книгу невозможно закончить. Её можно только оборвать». (Оскар Уальд.)…
…«С самого раннего детства, возможно, лет с пяти-шести, я знал, что когда вырасту, обязательно стану писателем». (Джорж Оруэлл.)…
Из его же рассуждений оказалось, что мотивы, заставляющие писать, у всех пишущих, в общем-то, одинаковы. Их немного. Это чистый эгоизм, когда ты хочешь выглядеть умнее, чем ты есть, хочешь, чтобы о тебе говорили, помнили после смерти. Так называемый эстетический экстаз. Ты воспринимаешь все красоты мира, видишь всю красоту слов, их точную организацию. Исторический импульс. Твоё желание видеть события такими, каковы они были и есть. Ты хочешь сохранить их для потомков. Ну и политическая цель. Хотя твоё утверждение, что искусство должно быть вне политики, уже твоя политическая позиция.
Ну и дальше шло то же самое, те же самые причины, только поданные остальными авторами по-своему, оригинально, как и должно быть у художников:
…«Записывать слова на бумаге — это тактика тайного головореза, который вторгается в чужое личное пространство, навязывая читателю своё, авторское восприятие…» (Джоан Дидион.)…
…«В реальной жизни вы не вольны управлять чужими судьбами, не можете отвечать за личные отношения, вы даже не в состоянии наладить контакт с собственными детьми. Но вы начинаете писать — и на долгое время становитесь тем, кто полностью берёт ответственность на себя». (Мэг Уолитцер.)…
Яшумов прокрутил, пропуская несколько страниц:
…Исабель Альенде: «Когда я начинаю очередную книгу, то понятия не имею, куда она меня приведёт…» (Это как же, уважаемая?)
…«Если сочинение книг было бы запрещено законом, я сидел бы в тюрьме». (Дэвид Балдаччи.) Молодец, Дэвид!
…«Почему вы не пишете детективы?» Знаете, какой был его ответ? «Потому что я недостаточно умён». Дважды молодец, Дэвид!
А Дэвид всё хохмил, не унимался:
…«Вряд ли вам захочется оказаться на операционном столе под скальпелем хирурга, который говорит: “Попробую-ка я сегодня пооперировать левой рукой”. Однако именно в этом суть писательства».
Молодчага Дэвид! В шутке умудрился сказать самое точное о писательстве…
Прошёл час, а может быть, и все два. Яшумов сидел уже с застывшим лицом. Плоткину понравился совет американки о застое в писательстве и как с ним бороться. И она, наверняка, написала о застое временном. Из которого можно выбраться, в конце концов. Но как быть с застоем вечным, который поразил тебя лет двадцать пять назад. В каком мусоре нужно копаться, какие ежедневные, как попало написанные страницы в этом тебе помогут?
Жена пришла в спальню. Муж не видел её, торчал в жёлтой подсветке от ноутбука. Вроде сталагмита в Крыму. В Скельской пещере. Где была один раз. И очки ещё. Блескучие, голые.
Готовила постель ко сну:
— Глеб, тебе надо купить оправу к очкам.
— Это зачем?
— Красивше будет, — раскинула на кровати и стала поправлять свежую простыню жена.
«Красивше будет». Мистер Хиггинс с длинными волосами опять хмурился: Элизы Дулиттл для светских раутов никак не получалось. Как ни учи, ни старайся, ни просвещай.
…Летняя молодая женщина с красивыми стройными ногами шла навстречу размашистой вольной походкой. Смещаясь то вправо, то влево от прямой своей линии. От «курса». Прошла. Унесла с собой густое золотое руно с головы на плечи и спину.
Григорий Плоткин закрыл рот и побежал. Женщина уже поднималась по трём ступеням к двери издательства. Откуда он, Плоткин, только что вышел на обед.
В пустом коридоре — догнал:
— Вы автор? Пришли с рукописью?
Красивая женщина удерживала у бедра тонкую папку. Удивилась:
— Нет. Я пришла насчёт работы. Мне посоветовали обратиться в ваше издательство.
Плоткин молчком подхватил под руку и повёл. Женщина начала тянуть руку, явно вырываться.
В пустой редакции (все ушли на обед) усадил на стул. Сам сел и стал рассматривать женщину как диковину. Откровенно, с улыбкой. «Такая красавица — это же логотип для нашего издательства. Готовый логотип!» — проносилось в голове у маньяка.
— Что вы так смотрите на меня? — уже сердилась женщина. Чувствовала себя голой перед кучерявым Пушкиным.
— Я — ведущий редактор, — успокоил красавицу Плоткин и тронул её колено. Якобы дружески. Дескать, я и козёл ответственный.
Сотрудники редакции, когда вернулись с обеда — раскрыли рты: незнакомая красивая женщина смеялась и взмахивала рукой (да ладно!). А Плоткин как-то снизу, как бобик, лаял ей свои байки и анекдоты.
Яшумов проходил редакцию последним. Плоткин вскочил:
— Глеб Владимирович, подождите!
В кабинет вошли втроём.
У женщины было красивое свежее лицо. Сидела напротив. Плоткин не умолкал, тараторил. Ему не хватало только указки, чтобы показывать патрону на все её красивые части и места. Невольно думалось, что такой красавице нужно работать в Доме моделей, в рекламе для Лореаль Париж, а не в каком-то там издательстве. Что вряд ли у такой есть мозги. Но оказалось, что дама семь лет назад окончила филологический. И с отличием. Но работать стала почему-то простым корректором. (Назвала какую-то газету, о которой слыхом не слыхивали.) Получает мало. А надо растить, поднимать первоклассника сына. (Мать-одиночка, сразу отметили Яшумов и Плоткин.) «А ваше издательство солидное. Словом, мне посоветовали». Красивая женщина говорила серьёзно, что было тоже необычно. Ожидались от неё какие-нибудь ужимки, пальчики в воздухе, кокетливый смех.
Яшумов задумался. Плоткин замолчал. Женщина завязывала папку с документами, ждала.
— Хорошо, Лидия Петровна. Сделаем так. Вот вам рукопись (подал через стол), пойдите с Григорием Аркадьевичем, он выделит вам место. Ну и отредактируйте этот текст. Удачи вам.
В первый день Лида сидела точно так же, как теперь сидит с рукописью Савостина — в углу. Повернувшись ко всем спиной. Сотрудники (даже Плоткин) ходили у неё за спиной почему-то тихо. Не смеялись, как обычно, не шутили.
Ближе к пяти она вдруг вскочила и сказала Плоткину, что ей нужно бежать домой. «Сын у меня в продлёнке. В пять его нужно забрать». Хотела взять с собой и рукопись.
— Нет, милая Лида, выносить рукописи из редакции никак нельзя. Завтра продолжите.
Женщина схватила свою тонкую папку с документами и заторопилась к выходу. Мелкой побежкой. И совсем некрасиво. Цепляя столы и даже чуть не уронив (подхватила в последний момент) настольные часы со штурвалом, которые всегда незыблемо стояли возле редактора Потупалова. До этого момента, чёрт побери!
Все сразу окружили стол в углу.
Женщина отредактировала всего три страницы. Но как! Исправляла, подчёркивала, помечала редакторскими значками. (Откуда значки-то знает? Хотя понятно — корректор.). Да-а, отходили от столика сотрудники. Класс! И только один Потупалов вернулся с тёмным лицом к своим часам со штурвалом.
Зиновьева работала над повестушкой в три листа шесть дней. Всю рабочую неделю! И каждый раз в полпятого вскакивала и убегала за сыном. И все опять толпились и тянули головы к оставленным страницам.
При виде Яшумова (Главного), разбредались по своим местам. Чтобы остаться наедине с восхищением. Или с тёмным лицом. (Предпенсионер Потупалов.)
Наконец настал черёд Яшумова. Плоткин привёл Зиновьеву и с деланным безразличием положил её работу Главному на стол. Он, Плоткин, вынужден это сделать. Но он умывает руки.
Яшумов (тоже артист) снял и похукал дыханием на голые свои очки, тщательно протёр их платком, снова надел и лишь после этого углубился в текст. Сразу стал делать пометки. Ставить то ли вопросительные, то ли восклицательные знаки.
Зиновьева сидела внешне спокойно. Даже разглядывала бородатых корифеев на стенах. Плоткин играть безразличие больше не мог — метался. Бил кулачком в кулачок. Точно его протеже может-таки облажаться. И не сорвёт-таки банк!
Яшумов всё читал. Рукопись была из самотёка, недавно отвергнута. Близкая к графомании. Яшумов специально дал её филологине. С красным дипломом.
Перевернул наконец последнюю страницу и накрыл ею всё отредактированное. Смотрел на претендентку, словно бы не веря, с некоторым изумлением. Сказал:
— Это можно теперь даже читать. Отлично сделали, Лидия Петровна, честное слово!
Мужчина и женщина придвинулись к столу, Главный поднял руку:
— Но!.. но лишней ставки редактора у нас нет. И вы, Григорий Аркадьевич, прекрасно знаете об этом. (Мол, зачем наобещали?) Могу предложить вам, Лидия Петровна, только одно: работать у нас по договору. С бухгалтером я всё уточню. Согласны?
Женщина не совсем поняла. Плоткин тут же начал объяснять. Временно, временно, Лидия Петровна. Прямо при Главном (будто исчез тот, испарился!) выдавал все секреты издательства: Камышева Лида (ваша тёзка! тёзка!) через месяц уйдёт в декретный, Потупалов вообще адью, на пенсию!
— Через полгода, — добавил Главный…
Так Зиновьева Лидия Петровна попала в издательство. Попала прямо с улицы. Без рекомендаций, без блата.
Потупалов через полгода и правда ушёл. Вместе со своими штурвальными часами. И Лиду взяли в штат.
Ещё в первые месяцы, как Зиновьева стала работать в издательстве, все твёрдо уверились: Лида может вытащить любую рукопись. Довести её до ума. Капризного ли, давно заевшегося постоянного автора, талантливого ли, но не шибко грамотного дебютанта.
Но когда ей на стол положили «Войну Артура» — это был её апогей работы как редактора. Такую вершину могла взять только она. И все ходили на цыпочках. И ждали страшного: что будет с Лидой! что будет! А сам инициатор (Плоткин) стоял. С рукой на её плече. Страдал: я виноват! Я!
Телефон в большой прихожей был всегда. Сколько помнил себя Яшумов. Маленьким он подходил к журнальному столу, вставал на носочки, осторожно снимал трубку. Подносил к уху. Слушал чужие голоса, покачиваясь. Сам — немного только больше трубки. Иногда говорил: «Квартира Ясумовых». Или: «Ясумов». Мама или папа забирали трубку и сами говорили в неё. Высоко. Как будто улетали с трубкой в небо.
Глебка стал Глебой, школьником. Уже сам принимал звонки и названивал. И товарищам, и подругам. Отец с параллельным аппаратом нередко кричал из своего кабинета: «Глеб, положи наконец трубку! Я жду звонка!» Дальше Яшумов — студент. И университета, и литинститута. Работа в издательствах. Толя Колесов, который мог болтать по телефону часами. Но пять лет назад Колесова не стало. И только Аня, жена его, по-прежнему иногда звонит со своего домашнего. Который тоже оставила только в память о муже.
Каменская не раз говорила, что от телефона нужно избавиться. «Это же полный отстой, Глеб! Зачем платить? Мобильные кругом!» Но Яшумов смотрел на кнопочный лупоглазый аппарат (а был ведь когда-то и дисковый) и, что называется, рука не поднималась. Позвонить ли на станцию там, пойти ли туда самому и отказаться, расторгнуть договор…
Междугородный зазвонил в прихожей глубокой ночью. Супруги как по команде сели в кровати. Надев одну тапку, Яшумов судорожно шарил ногой вторую. Вдел наконец ногу, пошёл.
Сдёрнул трубку, оборвал заливистые трели:
— Да!
Звонила Мария Скуредина. О которой и думать давно не думал, о которой просто забыл. Звонила из Екатеринбурга. Сразу сказала, что лежит в хосписе, что умирает. Голос женщины то приближался, становился явственным, то уходил куда-то, прятался. Яшумов нервничал — видел сбоку серый мешок ночной рубахи и даже вытянутое лицо с буквой «о».
— …Глеба, прости, что разбудила, что так поздно звоню. Но я хочу попрощаться с тобой. Прости меня, подлую, что предала тебя, что так поступила с тобой. Прости. Вот Бог меня и наказал.
Скуредина заплакала.
У Яшумова сжалось в груди. Что-то бормотал, успокаивал, но горло сдавливало, чувствовал, что сейчас и сам заревёт.
— …Прощай, Глеба. Ещё раз прости за всё. Не болей, пожалуйста. Живи долго, дорогой. Прощай.
— Маша, я… Я тебе… Я хотел сказать…У нас с тобой…
Рука с трубкой дрожала. Придавил короткие гудки. Рукавом пижамы вытирал глаза. Но к нему уже подступали:
— Что это было, Глеб? Кто эта Маша?
— Первая жена.
— Но ты же не был женат. У тебя в паспорте ничего нет!
— Мы не были расписаны, — ответил честный супруг.
Два дня не мог работать. Сидел в издательстве, гонял в руке карандаш. Сердобольный Плоткин уходил из кабинета на цыпочках. Уводил с собой любопытных.
Яшумов шёл из редакции на воздух. Шёл куда глаза глядят. Стоял на мосту о четырёх львах. Но никакого гудящего красного времени не чувствовал. И только морщился вместе со львами от какой-нибудь иномарки, ползущей вдоль канала и воняющей.
Вечером дома его уже не трогали, не расспрашивали. Только пододвигали еду. Как больному. В спальне сам отворачивался от жены. Смотрел в стену.
В воскресенье купил цветы и поехал на Кронверкский к родной сестре Маши — Екатерине.
Стоял перед домом под номером 27 дробь 1. Шестиэтажным. Вспоминал: на третьем или на четвёртом?
Екатерина его не узнала. А узнав, сразу заплакала. Припала к груди, к плащу. Яшумов гладил сильно постаревшую женщину, которую тоже еле узнал.
Сели к столу. Отыскивали в лицах далёкое, за двадцать лет ушедшее безвозвратно. Екатерина начала рассказывать, опять плакать.
Маша заболела полтора года назад. Пошла с давним уплотнением в левой груди. Тянула, дурочка, до последнего. Боялась. Чувствовала, что всё уже серьёзно.
Взяли биопсию — рак. Грудь удалили. Прошла химию. Вроде бы наладилась. Стала опять работать. Но… но всё вернулось. (Екатерина заплакала.) Сейчас в хоспис уже попала. Умирает. Нужно ехать к ней, а не могу. И сердце, и трудно ходить. Тоже больная насквозь. Что делать, Глеба, что?
Яшумов гладил руку женщины, утешал: «Я поеду с тобой, Катя. Не плачь. Завтра отпрошусь на работе и сразу в агентство за билетами. И первым же рейсом вылетим».
Билеты купил на рейс в среду. На утренний. Позвонил и сказал об этом Кате. Договорились, что Яшумов заедет за ней рано утром на такси. Но вечером Катя вдруг сама позвонила. Не могла говорить, давилась слезами: «Глеб, родной… Маша умерла… Умерла, понимаешь… Не успели…»
— Кто сообщил?
— Сергей. Зять. Бывший. Дубинин. Не успели, Глеба…
Хм. «Бывший». Пародийный Иванов-Дубинин. Немало крови попортил. «Бывший»… Да что это я!
— Горе, Катя, большое горе. Крепись. Я сейчас приеду, переночую у тебя, а утром всё равно вылетим. Не плачь, Катя. Я скоро буду.
Быстро собирался, кидал в сумку пижаму, полотенце. Бритву. Зубную пасту, щётку.
Словно проводить, из Колпина приехали Анна Ивановна и Фёдор Иванович. С испугом смотрели на бегающего зятя, который собирался на похороны жены. Первой. Неизвестной. А Жанка стоит, скрестила руки на груди и только ноздри раздувает. Дела-а.
В самолёте держал руку торопливо спящей, измученной женщины.
Екатерина была старше Марии на пятнадцать лет. Всю жизнь прожила в доме на Кронверкском. Родители у сестёр умерли рано. Пришлось старшей воспитывать младшую. Сестру-оторву, по словам воспитательницы. Сама замуж так и не вышла. Хотя женихи были.
Выше лаборантки в каком-то НИИ не поднялась. Но сестру выучила. Первой была спецшкола с английским уклоном, а дальше — университет. И вот теперь осталась одна, и некого больше воспитывать. Яшумов невольно сжимал влажную вздрагивающую руку. Смотрел в окно на плывущие облака…
Яшумов знал Марию Скуредину ещё с университета. Где среди студентов она была просто Машка. Машка Скуредина. Весёлая хулиганка с живыми глазами. Учился даже с ней на одном курсе. Факультеты, правда, разные. Молоденький, Яшумов не был тогда снобом, вовсю зажигал. На какой-то вечеринке даже пилил с Машкой твист, опасно запрокидываясь назад. Проводил потом к шестиэтажному дому на Кронверкском. Попытался пообжиматься с Машкой, но получил сразу в ухо. Со смехом уходил к каналу, но больше к Скурединой не подваливал.
После диплома из-за плохого зрения Яшумов от армии откосил. И даже остался работать в Питере. В одном среднем издательстве, где понравился ещё с преддипломной практики.
Сначала, понятно, — младший редактор. Даже корректор. Предварительно вычитывал рукописи. Чтобы отдать их дальше, более опытным. Через год стали доверять и ему серьёзные работы.
И вот однажды, как говорится, в коридоре: «Машка, ты?» — «Я, чувак, я». Обнялись, похлопались. Оказалось, принесла работу, перевод с испанского. И уже не первую у неё. Называла авторов, загибала пальцы. Правда — всё в других издательствах.
И хотя Яшумов ни с какого боку к переводам — сразу начал таскаться за Машкой, служить ей. Рестораны, рок-концерты, кино. Через месяц-другой всё перешло в профессорскую квартиру Яшумовых. Где отец и мать ходили возле комнаты сына (закрытой) и только вздрагивали от внезапных ударов долбёжной музыки.
После внушения отца сыну — громкая музыка перешла в дом на Кронверкском. И уже там родная сестра любимой ходила и хваталась за виски. В конце концов, страсть молодых немножко поубавилась, поутихла. Из-за двери стало доноситься жалобное, даже плаксивое: «Остановите музыку! Прошу вас я! Прошу вас я!»
Молодых настойчиво подвигали к свадьбе, к загсу. «Ещё чего!» — хохотнула Машка прямо в лицо профессору. Екатерина тоже попыталась сломить сестру, направить в нужную сторону в Питере. В сторону Дворца бракосочетания. «Пошла в яму, старая дева!» — ответила лихая Машка. Ну а верный Глебка — бобик навек, — только ластился к хозяйке, вилял хвостиком, во всем поддерживал.
Первый год так и кочевали из одной квартиры в другую. На второй — закрепились наконец у Яшумовых. С утра Глеб отправлялся на работу в издательство. Мария садилась за свои переводы.
Ну а потом появился Иванов-Дубинин. В редакции, точь-в-точь как Савостин теперь, он вальяжно садился перед Яшумовым и кидал ногу на ногу. Кренделем. Только был без петуха на голове, а лысым. Как яйцо.
Работая над рукописью лысого, Яшумов постоянно морщился — Дубинин обгладывал и обсасывал авторов «Юности». Особенно Василия Аксёнова. Косил под него. Но главному редактору это почему-то нравилось. Опекал Дубинина. Думал даже двинуть его роман на разные премии. И автор с Урала ходил по редакции гоголем.
В издательстве они и снюхались. Машка и Иванов-Дубинин. Глеб сам их познакомил мимоходом в коридоре.
Через неделю он увидел свою Машку в метро. Она вышла из вагона с каким-то мужчиной в вязаной чёрной шапке до глаз. Яшумов входил в вагон, а они выходили через другую дверь. Уже не сомневался, что это Иванов-Дубинин, но зачем-то тянул голову, пытался разглядеть его в побежавшей назад толпе.
Дома трусил, ни о чём не спрашивал. Ну а через день была банальнейшая записка из дрянного бабского романа, брошенная на кровать: «Яшумов! Я ухожу от тебя. К кому — не важно. Не ищи меня. Прощай!»…
Яшумов всё смотрел на плывущую в иллюминаторе белую вату. Со стыдом вдруг вспомнил, как рыдал у Толи и Ани Колесовых. Бил себя зачем-то в грудь. С силой ударял. И те не знали, что с ним делать, как унять…
И вот виновница его тех давних страданий умерла. И жалко было её сейчас до слёз. И с Дубининым своим не нашла счастья. Как рассказала Екатерина, тоже бросила его. Сама…
…На весеннем кладбище где-то за городом покачивались голые сырые деревья. Галки подлетали над ветками, словно не могли найти себе надёжного места в них.
Маша в белой шапочке казалась малолеткой, девчонкой-подростком с румяными щёчками. Просто легла в большой гроб и сложила ручки. Для прикола. Прикалываясь перед одноклассниками: фоткайте меня скорей! Но одноклассники и одноклассницы давно стали взрослыми, стояли понуро с обнажёнными головами или в черных платках, ждали окончания церемонии. И больше почему-то было мужчин. «Неужели всем им позвонила? Перед смертью?» — нелепо проносилось у Яшумова.
Какой-то крупный дядя, казавшийся нанятым профессионалом, заученно говорил над покойной подобающие слова.
Фальшиво и громко заиграли трубачи, и гроб опустили в могилу. Все стали подходить и кидать землю. Яшумов держал Катю под руку. Но та вдруг сильно качнулась. Упал на сторону костыль, грузная женщина начала заваливаться. Еле устоял вместе с ней, удержал. Нагнулся, поднял, подал костыль. И крепко удерживал бедную Катю, пока она приходила в себя. А потом трудно сгибалась, чтобы взять свою горстку и кинуть…
Плачущую, уводил от могилы. Остальные уже с надетыми шапками теснились в аллее, поторапливались с кладбища. Впереди поминки. В лучшем ресторане города. Деловитый муж Маши (последний) громко внушал Екатерине точно глухой: «Обязательно останьтесь на поминки, Екатерина Петровна. Обязательно. Я вас привезу в ресторан и отвезу потом, куда скажете. Обязательно!» Яшумова деловитый муж не воспринимал никак — просто социальный работник при женщине-инвалиде. Держит под руку. Стопроцентный волонтёр.
Откуда-то вынырнул Иванов-Дубинин. Прямо к Яшумову. Крепко давнул ладонь. Точно виделись вчера. А не двадцать лет прошло. Всё такой же. В вязаной чёрной шапке. Как бандит с приподнятым чулком. После грабежа. Шёл, говорил нараспев: «Какая женщина! Ах, какая женщина!» «Мне б такую», — чуть не закончил за него Яшумов. Но Дубинин уже приставал к другим, впереди, тоже, видимо, пел о «такой женщине».
Улетели домой в тот же день. Вечерним.
В самолёте Яшумов опять держал руку измученной, торопливо спящей женщины.
В час ночи осторожно вставил ключ в замок. В замок двери собственной квартиры. Действовал как опытный вор-домушник. Начал поворачивать, но ключ не пошёл. Замок заблокировали. Изнутри. Облом, прошептал бы домушник настоящий.
Слушал удары сердца. Кнопку звонка надавил коротко.
Дверь открылась. Жанна. Разбуженная, сердитая со сна. «Не греми. Мама с папой спят». Мятый короб рубахи ушёл в темноту.
Не включая свет, раздевался. Снял обувь. Пошёл в туалет, в ванную. Туда и обратно проходил мимо комнаты няни. Теперь комнаты для гостей. Где в темноте трубил глубокий бас-профундо, перешибая напрочь нежные колоратурки сопрано. Колпинцы прописались уже постоянно. Музейный период, когда ходили по квартире с раскрытыми ртами, давно закончился.
В спальне лёг на своё место у стены. Отвернулся, руки сунул под голову. Почти сразу уснул.
Проснулся преступно поздно. В девятом часу.
В столовой уже завтракали. Незамеченным мимо невозможно было пройти. Поздоровался: «Доброе утро». Жена будто не услышала. Сидела с оттопыренным мизинчиком, удерживая чашку. Анна Ивановна и Фёдор Иванович растянули «здрасьте». Мол, нарисовался — не сотрёшь.
Мылся под душем. Смывал вчерашнее. Когда в коридоре вытирал полотенцем волосы, тёща и тесть уже одевались в прихожей. Нужно было выйти, проводить.
Прощаясь, главный артист, Фёдор Иванович, говорил дочери, но голову повернул к зятю с полотенцем:
— Ну, дочка, почеломкаемся, что ли. На прощанье! — Мол, мало ли. Может, и не увидимся больше. С таким мужем-то. Будешь ли ты жива в следующий раз — неизвестно.
И он и жена почеломкались с дочерью. По очереди. Говоря нормальным русским языком — поцеловались с ней.
Сцена получилась фальшивой. Плохо сыгранной. Но было отчего-то стыдно перед стариками.
А они, только кивнув Яшумову, спотыкались уже о порог. Словно бы всё ещё от обиды за дочь.
На работе тоже не заладилось. Сразу вызвал Акимов. В свой царский кабинет. И опять из-за чёртова Савостина.
— Я же не занимаюсь теперь им! — восклицал Яшумов. — Работают с ним Григорий Аркадьевич и Лидия Петровна. Претензии к ним!
Оказалось, графоман прибегал вчера и жаловался, что роман его сократили на треть. На целую треть! Анатолий Трофимович! И сама Зиновьева поработала, и Плоткин руку приложил. А что будет дальше? Дескать, накажите их скорей, накажите!
И Акимов сердито гнул своё:
— Вы главный редактор. Главный! (Пока.) Вы должны контролировать ситуацию с Савостиным. Впрочем, сейчас спросим и у виновников.
Акимов снял трубку и вызвал Плоткина и Зиновьеву. Виновники тут же прибежали. Плоткин пустой, Зиновьева с рукописью в обнимку.
— Как понимать ваши сокращения у Савостина?
Плоткин на пальцах стал разъяснять. Сократили невозможные куски. Невозможные. Нечитаемые. Анатолий Трофимович! Вот пример. Выхватил рукопись у Лидии Петровны. Послушайте…
— Не надо, — сразу поднял руку директор. — Не надо… Вы скажите лучше, что мне теперь делать? Что я теперь скажу Вениамину Антоновичу (Восковому)? После всего, что он для нас сделал. Что?
Подчиненные не знали, «что он скажет». Молчали.
— Словом, идите и работайте. Дописывайте сами эти куски, сочиняйте их. Ещё что-то делайте. Но роман должен выйти в оговоренном размере. Всё!
В коридоре редакторы и Главный не поверили, что так можно разговаривать с подчинёнными. С редакторами-профессионалами. Что такое могло бы случиться в другом издательстве. Да как он смеет! Да это же крепостное право! До чего дело дошло у нас! Да мы сейчас вернёмся и скажем ему! Но всё это уже тихо, почти шёпотом. На ходу.
После Акимова приехал домой раздражённым. Переодевался. Помыл руки и пошёл на кухню. В телевизоре опять кривлялась семейная пара. Плясала, дружно вскидывала ножки. Жанна сидела серьёзной.
Просто голодный Яшумов ел. Но неостывший Яшумов-редактор страдал:
— Ну зачем ты смотришь эту пошлость? Зачем? Ну что там смешного?
— Мама с папой смотрят, — опять быстро ответили ему.
— Да ты-то зачем? Раз тебе не смешно.
— Ладно. Переключу.
«Как у вас расследование по расчленёнке? На Белорусском вокзале? Да вы что?! Не поехали ещё туда? Да я вас!» И дальше, как говорится, уже неразборчиво.
О боги! Отредактировать Эту Женщину никак не получалось.
Яшумов откинулся на стул. Перекосился как инсультник.
…После прилёта с похорон занудный на работу проспал. Храпел ночью как ненормальный. Почище папы. Утром пришлось ему из дому выходить с женой. Второй. Или третьей? Ни звука о похоронах. Как будто просто съездил к кому-то на дачу. Папа и мама ничего не могли сперва понять. Какая жена? Где умерла? Утром не сел с ними за стол. В ванной прятался. И сейчас идёт рядом, молчит. Где был-то? Расскажи жене! Филолог! Ну вот, уже и к метро вышли. По площади идём.
— Ладно, Жанна. Пока.
И, главное, пошёл. Пошёл от жены. От законной. Так ни слова и не сказав. Не объяснив ничего. К автобусам пошёл. На остановку. В своём пальто с куцыми фалдами. С обтянутой спиной. Похожей на сутулый барабан. В тугой барабан этот хотелось бить сейчас колотушкой. Догнать и бить! Чёрт бы тебя побрал!
В переполненном вагоне умудрилась сесть. Сидела, покачивалась. Чувствовала, что щёки горят, а ноздри раздуваются. (Мама всегда замечала это.) Какой-то хмырь склонился, стал нашёптывать. На штанге висел, выпендривался. Будто бройлер только что забитый. «Пошёл отсюда, козёл!» Вскочила, оттолкнула, пролезла дальше.
На крыльце коллектора встречал ещё один козёл. С усами. С дымящей сигаретой. «Опаздываете, Жанна Фёдоровна». Согнул запястье с часами. Месяц назад тоже попытался. Навис. В тесном коридорчике. Ломанулась дальше так — что к стенке отлетел. И ни звука после. Как будто ничего не было. Просто столкнулись в тесном коридоре. Женщина и мужчина. Девчонки хохотали. Хотя курочек в курятнике щупает. Ох, щупает. Ту же Гулькину Таньку. Да и Ливнева из кабинета его всегда выталкивается с испугом. Подол оправляет и причёску. А ведь женат. Дети взрослые. Внуки уже есть. Интересно, филолог бегает на сторону или нет. Ведь полная редакция курей. Та же Зиновьева. Черноглазая красотка от Лореаль Париж. Видела один раз вблизи. Должна быть в Доме моделей. Сто процентов. Ходить по подиуму. А не над всякой писаниной корпеть. Всегда о ней с восторгом. Даже с любовью. Но как папа. Добрый папа. Хотя кто его знает?..
Девчонки сразу окружили. Только плащ сняла. «Ну как он после похорон? Кто она такая? От чего умерла?.. Да не молчи ты!..»
…Савостин Яшумова не переставал удивлять. Пришёл на этот раз в каких-то гомосексуальных штанах. Розового цвета. И тоже в обтяжку!
Однако не дал себя рассмотреть, сразу взмолился:
— Глеб Владимирович, заберите меня от этих, заберите. (Эти — это Зиновьва и Плоткин.) Вы со мной работали, критиковали, но работали. А эти… Опять подряд сокращают всё. Дописывают чего-то там. Вместо Макса, верного друга Артура, придумали какого-то Клямкина. Тот теперь всё время забивает Артура. Не даёт ему развернуться на полную. Кто он такой, этот Клямкин? Откуда явился? Глеб Владимирович?
Яшумов полез под стол. От сдавленного смеха разрывался. Очередная хохма Плоткина! Плоткин-Клямкин. Клямкин-Плоткин. Нет, это невозможно!
— Что с вами, Глеб Владимирович? — заглядывал Савостин.
— Ничего, ничего. Вот — ручка. Упала. — Бросил ручку на стол.
Потыкал кнопки редакционного. Клямкина — Плоткина не было на месте.
— Лидия Петровна, тогда вы зайдите, пожалуйста. У меня автор. Виталий Савостин. Захватите рукопись.
Предупредил. Опасность. Заметай следы.
Ждали. Савостин морщился, дёргал ухо. Если по Станиславскому — изображал обиду.
Пришла Лида. С растрёпанной рукописью.
Вот, показал на Савостина главред. Как будто Лида видела его впервые. Рассказал, чем недоволен автор.
Зиновьева неуверенно возразила: Виталий Иванович, наверное, ошибся. Вроде бы нет пока особых изменений в рукописи.
— Да как нет! Как нет! Мне вчера сам Плоткин показал, где исправили. И там был Плоткин, то есть Клямкин. Был! Я своими глазами видел его. Он забивал всё время Артура! Этот Клямкин.
Зиновьева деланно рассмеялась:
— А-а. Так это отрывок совсем из другой рукописи. Другого автора. Он случайно в вашу рукопись попал, случайно. Все у вас по-прежнему живы-здоровы, Виталий Иванович. И Артур, и Макс.
Савостин молча одевался. В своё куцее пальто с фалдами. Не попрощавшись, вышел.
— Ну зачем вы так с ним, Лидия Петровна?
— Не я это, Глеб Владимирович, честное слово. Григорий Аркадьевич никак не уймётся. Вчера, пока была на обеде, наколотил две страницы и вставил в рукопись. А тут, как на грех, и сам Савостин явился. Григорий Аркадьевич сразу его за комп: «Оцените нового героя, Виталий Иванович. Клямкина». А сам исчез. Я пришла — все ходят, за животы хватаются. А бедный Савостин сидит перед экраном, ничего не может понять. Простите нас, Глеб Владимирович. Удалила я всё, удалила.
В кафе Яшумов задал тот же вопрос автору Клямкина. Зачем вы так поступили, Григорий Аркадьевич?
— Да по наитию какому-то. Дай, думаю, помогу савостинскому Артуру. Попавшему в безвыходную ситуацию. Вот и ввёл автоматчика Клямкина. Тот сразу начал крошить всех подряд. И своих, и чужих. И Артур рядом только удивлялся. Не мог вмешаться. Гора трупов, Глеб Владимирович. Целая гора, — вполне серьёзно говорил шутник и кидал в рот вилкой капустный салат.
От хохота Яшумов застучал ладошкой по столу. По пластиковому, синему.