Жанна в спальне надевала бандаж для беременных. Муж посматривал, следил. Жена становилась похожей на взнузданную лошадку. На плоткинскую лошадку в трусах.
Муж начинал смеяться.
— Не смотри! Хихикает там ещё чего-то.
Муж не обижался. Соскакивал с постели, обнимал, целовал жену в щёку и бодро направлялся в ванную, утаскивая с собой куртку пижамы.
За завтраком, поглядывая на жену, загадочно стукал ложечкой по темени вареного яйца. Как будто ставил на нём веселые точки.
— Чему ты радуешься? — хмурилась Каменская.
— Сюрприз, дорогая, сюрприз, — отвечал супруг уже со следами желтка на губах. Весь усусленный желтком, как сказала бы мама. Э, интеллигент. Слюняву до пупа подвесь. Как профессор Преображенский.
Потом, нисколько не скрываясь от жены (жены законной!), он стал названивать своей стервозе Колесовой. Уже в прихожей. Уже на выходе:
— Аня, привет! Ну ты как сегодня? Тогда я к тебе. Буду через полчаса.
Повернулся как ни в чём не бывало:
— Ну, дорогая, я пошёл. Жди к обеду.
Хлопнула дверь. Каменская села на банкетку: чего он надумал там со своей Колесовой?
В супермаркете Яшумов и Анна Колесова ходили по раскрытому отделу одежды для новорождённых.
Опытная (растила двух сыночков) Аня набирала всё быстро и точно. Брала распашонки, ползунки, пелёнки; чепчики тонкие, чепчики тёплые; кофточки фланелевые, кофточки тонкие; царапки («Что это?!» — пугался Яшумов. — «Варежки на ручки, чтобы не царапал лицо и не сосал палец».), подгузники. (Ну это понятно.)
— А как ты определяешь, для мальчиков или для девочек? — заглядывал будущий папа.
— А никак. Всё для младенцев одинаково. И для девочек, и для мальчиков. Можно, правда, разного цвета. Но не обязательно. Пора бы это тебе знать.
Яшумов удивлялся: надо же — одинаково. Но можно разного цвета.
Когда рассчитался на кассе, вдруг увидел на стене фотографию голого младенца-ползуна. На руках он и коленках. Повернул голову к зрителям, улыбается. С памперсом сзади, как взрывник с большой закладкой.
Яшумов уже отворачивался, унимал смех. Анна тоже посмотрела, улыбнулась: «Скоро у тебя такой же молодец будет ползать по квартире».
Вернулись в Дом Зингера. Но в книжную секцию Ани не пошли, а сразу в кафе. Сняли плащи, повесили с пакетами на напольную вешалку в виде весеннего голого саженца. Богато одели его. Анна села за столик, расправила газовый шарф, Яшумов пошёл к барменской стойке.
Ели бутерброды с колбасой и сыром, запивали соком.
Потом пили кофе. Смотрели в окно.
Всё тот же собор стоял неподалёку. С куполом, взятым у конгресса США. С чуждыми строениями, нагороженными внизу.
Аня рассказывала о своих: о двух сыновьях, их женах, о внуках. Яшумов рассеянно слушал.
Женщина почувствовала его настроение:
— Что-то дома у тебя случилось? С Жанной? Рассказал бы, Глебушка, не таился.
— Да что тут рассказывать. Ошибся я, Аня. Четыре года назад. Ошибся. Но я всё равно счастлив. У меня будет сын или дочка. И это в мои почти пятьдесят лет. Не чудо ли это?
Да уж, действительно — чудо, напряжённо смотрела женщина.
— А вообще, — уже сник Яшумов, — мы любим вопреки всему, понимаешь. Вопреки. Не нужно любить этого человека, а мы — любим. Так что я счастлив.
Колесова смотрела с жалостью на друга покойного мужа. На его растрёпанные длинные волосы.
Стала успокаивать:
— Ничего, ничего, Глебушка. Вот родит — и всё у вас наладится. После родов женщина меняется неузнаваемо. Вон у меня старший Иван со своей Наташкой — как собачились, думала всё, развод, а родила одного да следом второго — теперь душа в душу. Уж ты мне поверь, старой сводне. Всё кардинально меняется у женщины после родов.
Вот именно — «кардинально». Куда уже кардинальней, Аня?
Дома, молчком раздевшись, явил себя жене с розовым ползунком на пальчиках. Хитро покачивал им. Мол, как тебе такое? С китайской улыбкой покачивал. Хоть прямо сейчас снимай его для рекламы.
Каменская изменилась в лице. Испуг в нём, смятение:
— Это же нельзя до родов делать, Глеб. Показывать ползунок.
— Да кто это тебе сказал? — смеялся муж.
— Мама, мама сказала. Она знает.
Яшумов не находил слов.
Пока ходил с ползунком и кричал потолку — дикость! бред! средневековье! — сумки с детским из прихожей исчезли.
— Где сумки?
— Прибрала. Путь полежат. До поры. Дай сюда и ползунок!
Ползунок вырвали из рук.
Тогда ехиднейший был задан вопрос:
— А как же с ванночкой для младенца быть? — И дальше посыпались вопросики: — С градусниками ему же? И для тела, и для температуры воды? С сосками, с комбинезончиками для гуляния? С детской кроваткой? С коляской для гуляния, наконец?
— Вроде бы можно.
— Кто разрешил?
— Мама. С ползунком нельзя.
О, боги!
Савостина внезапно увидел в вагоне метро — сидел наискосок метрах в десяти. Сидел неузнаваемый — печальный и… осмысленный. С осмысленным лицом. Невероятно!
Яшумов посматривал. Как соглядатай, как сексот. Удивляло, что на метро сегодня. Рендж Ровер сломался?
Парень ответить не мог, по-прежнему сидел-покачивался грустный. Поднялся. Пошёл на выход. Мимо Яшумова!
Главред беспомощно раскинулся и даже зажмурил глаза.
Но Савостин стоял уже возле двери. С петухом своим, тоже унылым. Да он же к нам в редакцию направился!
Яшумов малодушно сидел, не в силах сдвинуться с места. Так и поехал дальше, наблюдая за побежавшим назад графоманом.
Сошёл на следующей. Потом стоял на спасительном своём мосту о четырёх львах. Смотрел вниз, на бегущую воду.
Невольно думалась о Савостине как о человеке. Не авторе даже, не графомане, просто человеке. Со слов Григория Плоткина, который познакомился с нашим героем первым, случайно, в какой-то компании (по пьянке, как он выразился, на лестнице, в перекуре) — Савостин был вроде бы откуда-то из-под Рязани. То ли из рабочего посёлка, то ли из деревни. Кто родители — неизвестно. Хвалился, что окончил школу с золотой медалью. Врал, конечно. Воевал в Афганистане. Это, пожалуй, правда. Некоторые детали даже в графоманском «Артуре» не выдумаешь. А как с липовыми дипломами институтов попал в администрацию губернатора — полный провал памяти у нашего героя. Женат ли, разведён, есть ли дети — пустой экран. Чёрный квадрат Малевича.
Так что же ты за человек, Виталий Савостин?
Яшумов всё смотрел на вылетающую из-под моста воду в лопающихся пузырях. Со стороны казалось, что человек сейчас бросится вниз.
Его тронули за плечо:
— Вам нехорошо, мужчина?
Женское отцветшее лицо. Но глаза в начернённых ресничках напряжены, испуганы.
— Нет, нет, что вы! — рассмеялся Яшумов. — У меня всё прекрасно! Просто задумался.
Женщина в куцем платье дальше пошла, сутуло понесла тяжёлую сумку с продуктами.
Тоже двинулся следом. Савостин наверняка уже убрался из редакции. Однако среди усердных голов за компьютерами сразу же увидел его. Петух расфуфыривал перья перед Плоткиным и Зиновьевой, сидящими за одним столом: «Да у меня в библиотеке Горшкова уже 2000 скачиваний! Каждый день скачивают моего “Артура” 30–40 этих, как их (козлов?), читателей!»
Плоткин возражал, что-то доказывал.
Было желание повернуть назад (в который уже раз!), но пересилил себя, поздоровался со всеми. Трое у стола повернулись и раскрыли рты. Точно одни в редакции. Точно уличённые в чём-то нехорошем. Плоткин и Зиновьева поспешно полезли из-за стола. Мол, проходите, проходите, Глеб Владимирович к себе. Никто вас не тронет. Гарантируем! Савостина нейтрализуем! Савостин независимо задрал голову.
Яшумов шёл к своей двери. Наклонял голову. Помимо воли поднимал плечи. Словно ждал камня. Или, на худой конец, палки по спине. Чёрт знает что! Клиника! Шиза!
У себя налил из графина в стакан и пил тухловатую воду.
Поставил стакан. Нет, что-то нужно делать с Савостиным. Нужно убирать его из редакции. Чтобы духу его не осталось. И сделать это можно только одним способом: напечатать. Напечатать его галиматью наконец. Издать.
Снял трубку: «Григорий Аркадьевич, зайдите ко мне, пожалуйста».
Плоткин у себя бросил трубку и побежал.
Зиновьева осталась.
Обиженный (разгневанный!) Савостин ходил возле стола.
Чуть погодя опять телефон. Красивая гадина схватила трубку. И тоже убежала.
Теперь Савостин остался. Один возле брошенного стола. Вот козлы так козлы. Все трое убежали-спрятались! Саботируют Артура. И гад Акимов не идёт.
Остальные клоуны за компьютерами — все будто не здешние. Ухмыляются только. Хрюкальными своими отвратительными мордами.
— Виталий Иванович, не хотите минералки?
Художник Гербов. Покачивает стаканом и бутылкой. Улыбается зубами. Из подлой пасти динозавра.
Вот это да-а. Куда ты, Артур, попал?
В кабинете Главреда звучали вариации на одну и ту же тему. Бубукал недовольный сердитый тромбон, вытягивала фразы смычком серьёзная виолончель, пищала, бегала неукротимая флейта.
…сколько можно говорить одно и то же, коллеги? Почему не движется у вас Савостин? Сколько будет он ходить сюда! Он же рок для нашей редакции. Гибель. Тридцать лет работаю с книгами — такого не было. Почему вы только потешаетесь над ним и ничего не делаете? Сдайте рукопись, в конце концов, какая она есть. Я всё подпишу. Сдайте!..
… извините, вы не правы, Глеб Владимирович. Мы работаем, и работаем усиленно. Из двадцати пяти листов осталось десять (Тромбон схватился за голову, не в силах пукнуть, что-нибудь возразить). На это нужно время. Думаю, в сроки уложимся. А если задержим, то ненамного…
…а я придумал! я придумал! Макса к чёртовой бабушке! Сокращаем. Сразу вылетит листа три! Вместо него подселим человек пять. Коротко, схематично. У меня есть уже одна героиня. Зойка-автоматчица. Она не многословна, Глеб Владимирович, стреляет-косит от бедра. А Глеб Владимирович?..
Выдохлись музыканты. Они же блюстители русского языка. Сидели под портретами корифеев, приходили в себя. Избегали смотреть друг на дружку.
Кучерявый флейтовый пропел, вытираясь платком:
— Правильно вы говорите, Глеб Владимирович. Он беда. Он разгуливает у нас как у себя дома. Мы в заложниках у графомана оказались. С его грантами, восковыми, с губернаторскими крышами. С нашим дураком Акимовым. И действительно, пора кончать с ним. Без всякой жалости.
Виолончель и тромбон уставились на флейту с изумлением. С испуганным изумлением. Смотри-ка, кровожадная какая…
В обед в кафе Плоткин уже смеялся:
— Он графоман неистребимый, вечный, Глеб Владимирович! Убей его — он сядет в гробу на кладбище, потребует ручку с бумагой. Запишет, отдаст потомкам и снова сложит ручки: — Закапывайте!
Яшумову было не смешно. Он просто устал от этого всего, устал!
— Всё, Глеб Владимирович, всё. Молчу.
Приехавший в издательство Восковой одет был безукоризненно. Щёголем поздних советских времён. Чёрный как уголь костюм, лакированные штиблеты, бабочка. В сопровождении небольшой свиты (Савостин, Акимов, Яшумов) он шёл по редакции. Вениамин Антонович Восковой. Глаза его были круглы и белёсы. Как большие монеты. Он энергично встряхивал руки сотрудников, не давая сотрудникам падать. Казалось, что он просто для знакомства здесь, напролёт. Однако у стола Зиновьевой и Плоткина остановился точно. (Впрочем, Савостин бежал впереди, направлял.)
Плоткин вскочил, пошёл крутиться волчком, тараторить. Не давал начальнику вставить ни слова. Да тот и не стремился вставить. Восковой мысленно вставлял Зиновьевой. Поникшей возле стола Зиновьевой. Этакой толстой тростинушке. Глаза начальника выкатывались: «Ах, хороша чертовка!» Плоткину между делом сказал:
— Я вас понял. Работайте. Задержки с типографией не будет.
И вновь пошёл. Теперь на выход. И опять перед ним раскрывались все двери. Швейцаром служил, опять забегал вперёд Савостин. И как на отливной волне — утаскивались, размахивали руками, пропадали Яшумов и Акимов.
Редакторы выдохнули напряжение, опали на кресла у столов.
— Тяжелая артиллерия Савостина в ход пошла, — сказал вдруг Колобов. Верстальщик редакции. Тихий парень. От которого и слова не по делу не слышали.
Все начали смеяться. Плоткин верещал больше всех, вдохновлял: хихихихихи, господа!
В вагоне метро у Яшумова горело лицо, он сильно потел. Явно поднялось давление. В голове прокручивалась и прокручивалась, что называется, хроника спикировавшего в редакцию бомбардировщика.
Неожиданный визит Воскового — заведующего отделом культуры города! — в небольшое издательство мог показаться странным. Впрямую о Савостине начальник не сказал ни слова. В кабинете Акимова он говорил о грантах губернатора вообще. Говорил банально, избито: «Мы должны пестовать молодые таланты, поддерживать их, давать им возможность издаваться, чтобы их творчество стало известно, так сказать, нашему народу и так далее». Надеялся на долгосрочное сотрудничество с издательством (это с маленьким-то? с малотиражным?). Савостин сидел у него за плечом молча, серьёзно. Как бдительный телохранитель. После пятиминутного монолога (всё о ней, о культуре родимой), Восковой вдруг встал и пошёл из кабинета. Молчком. Думали, в туалет. Нет — в редакцию. Савостин-телохранитель бежал впереди и раскрывал двери. Акимов и Яшумов сзади толкались, боялись отстать.
Ну а в редакции Вениамин Антонович энергично встряхивал руки вскакивающих немых редакторов, да потом только пялился на Зиновьеву…
Вспоминать обо всём этом было сейчас стыдно. Яшумов морщился. Будто наелся горького. Но помимо воли всё прокручивалось и прокручивалось дальше.
Видел себя на узком крыльце издательства. Среди провожающих. Чуть не падал с крыльца, когда махал со всеми Восковому. Который направился к машине Савостина. И тот, уже как шофёр и швейцар в одном лице, мгновенно забежал вперёд и раскрыл начальнику дверцу.
Перед тем как полезть в авто, Восковой махнул пару раз провожающим. Как дирижёр. Для запева. И трепетания рук на крыльце сразу резко усилились. И все действительно начали падать с крыльца. И Акимов, и Яшумов, и редакторы. А Восковой уже гнал вдоль канала, важный, откинувшийся на сидении.
Яшумов всё морщился от стыда, всё боролся с собой. На Яшумова внимательно смотрела девочка лет десяти, сидящая с нотной папкой напротив. У девочки были широко расставленные большие, как капли, глаза, на темени торчали две короткие витые косички.
Яшумову совсем стало кисло, нехорошо. Поднялся, пошёл к выходу. Хотя до его станции нужно было проехать ещё две.
Дома в прихожей устало раздевался. Сидел на банкетке, снимал обувь. Опять не услышали, что пришёл, опять доносилось из комнат: «Да он же толком ничего не умеет, Жанка! Вчера к твоему приезду заставила баньку покрасить. Облезла вся. Так баньку — как попало. Зато всю морду лица краской упатрал! Белой!» Ну сегодня, хоть слава Богу, не обо мне, подумал Яшумов. Сегодня просто народное, вечное. Всё в мою копилку: «Морду лица упатрать».
Яшумов продолжил расшнуровывать кроссовок.
— Ты уже дома? — Традиционно. Привычно. И жена стоит, и тёща выглядывает. Но продолжения «а мы не слышали» не последовало. Вместо него — обе вдруг объединились в тревоге, в страхе:
— Что с тобой, Глеб?!
Яшумов снизу смотрел на жену и на тёщу. Он походил на уставшую вечернюю зарю с двумя больными глазами. Потные волосы его слиплись. В чём дело, дорогие?
— Да ты же весь пылаешь! У тебя наверняка давление! — Испуг, тревога жены казались неподдельными. Она схватила мобильник с тумбочки (обычный яшумовский телефон не признавала), уже тыкала кнопки. «Ало! Скорая?»
Тёща завертелась, исчезла. Через минуту прибежала с большим тазом, полным горячей воды.
— Ну-ка, давай-ка твои ноги, зятёк. — Пыталась снимать с зятя носки. (Тот не давался. Сам снимал.) — Ставь, ставь в таз. Не бойся. Сразу легче станет. Я своего всегда так. Как напьётся, как утром кумач — ставь, паразит, ноги в таз! Извините.
До приезда скорой картина в прихожей напоминала картину в сельской избе — крестьянин (Яшумов) с засученными штанами после трудов дневных праведных парит ноги в тазу. И две женщины бегают, ему подливают.
Врач скорой сразу смерил давление: 180 на 100. Та-ак.
— Вы гипертоник?
— Нет.
— Значит, стресс. У вас угроза гипертонического криза. Нужно следить за собой. Давление меряете? Тонометр есть?
Яшумов сказал, что был. Остался ещё от родителей, но где-то затерялся.
— Купите. И меряйте ежедневно.
Мальчишка-врач корчил из себя опытного диагноста:
— Это могут быть первые звоночки, (батенька). Галя, сульфат магния и тройчатку.
Сестра сделала Яшумову два укола, и он ушёл из комнаты, прилёг в спальне. Слышал, как врач давал наставления Жанне. Видимо, к выписанным рецептам. Потом хлопнула дверь и всё смолкло.
Анна Ивановна ходила на цыпочках. Поглядывала на дверь спальни с Яшумовым. Вот тебе и образованный. Интеллигент. А, Жанка?
Опять снился дикий сон — какие-то два представителя секс-меньшинств непременно хотели попасть в Статистику. На собрании жильцов дома всё время тянули руки. Как нетерпеливые школьники: «Я! Я! Глеб Владимирович! Ну пожа-алуйста».
Яшумов разрешал. Записывал их в блокнот. Для статистики. Только после этого два представителя вскакивали и начинали одновременно, захлёбываясь, говорить. Жаловались, что не находят понимания в подъезде. При свиданиях. Что их всё время гоняют. Они были точными копиями, клонами Савостина. В таких же подгузниках и с петухами на головах. Сам Савостин (клонированный или нет?) сидел тут же, рядом, нога на ногу. С презрением слушал гомосексуалистов. Не выдержал, заорал им: «Заткнитесь, педики несчастные!» И приказал Яшумову: «Записывай меня одного. Для статистики». Яшумов сразу пошёл куда-то. Собрание загудело. «Стой, гад! Вернись?!» — кинулся следом Савостин.
Яшумов дёрнулся, проснулся в темноте. Инстинктивно кинул руку на беременный живот жены. Точно схватился за горячий терапевтический аппарат. Для своего спасения. Жена сбросила руку, повернулась и захрапела в стену. Потихоньку поднялся, пошёл в туалет. «Господи, да когда же этот гад отстанет от меня!» — спрашивал под звон струи у тёмного потолка.
Рано утром в спальне являл собой гипертоника-аккуратиста, который точно по часам меряет себе давление. Согласно предписанию врача. Манжета надета на левую руку точно по центру, на два пальца выше локтевого сгиба. Лицо гипертоника серьёзно. Он нажимает кнопку тонометра-автомата. Слушает гудение прибора. Гудение обрывается. Рука сжата манжетой. Гипертоник теперь слушает звуковые удары своего сердца и смотрит на меняющиеся цифры тонометра. Всё останавливается — 135 на 80.
Пожилая врач в поликлинике, которая лечила ещё его родителей, после всех прослушиваний, кардиограмм и анализов сказала: «У вас наследственная гипертония, с которой вы ходили и даже не подозревали о ней. Ваша мама была гипертоником. Передалось всё и вам. Придётся пить теперь таблетки. И боюсь, пожизненно. Соблюдать режим. И никаких стрессов. Что у вас случилось? Что вас так сразу заколбасило, как выражается мой внук». На длинноволосого, уже немолодого пациента смотрели старые выцветшие, всё понимающие глаза. Пришлось ответить этим глазам неопределённо. Да так, Мария Николаевна. Не говорить же всерьёз о первопричине всего — Савостине. Что некуда от него деться. Что болен им. Ведь сразу под руки поведут. В психбольницу.
Аккуратист аккуратно свернул тонометр и стал укладывать его в специальную сумочку. Жена убирала постель, косилась. «Не смерить ли тебе давление, дорогая?» Даже не ответила. Тогда поднял молнию на сумочке. Не может забыть цену этого тонометра. Ну и таблетки теперь, конечно.
Каменская взбадривала кулаками подушку, прежде чем поставить её как надо. Фунтом.
— Ты почему лягаться стал по ночам? Ты что, в живот хочешь меня пнуть?
— Да что ты, Жанна, — похолодел муж. — Не может быть. Это, наверное, побочные явления от таблеток. Завтра же схожу к Марии Ивановне. Чтобы поменяла лекарства.
— Ага. «Чтобы поменяла». Она будет только рада. Ещё навыписывает кучу. Новую. (Таблеток.) Только плати.
Понятно. Жадность колпинки. Наверное, и с мамой уже всё подсчитали. Тонометр пришлось покупать паразиту. Теперь вот постоянно таблетки.
— Жанна, я ведь на диване могу спать, в конце концов. Если стал так опасен.
— Нет, — сразу ответили ему. — Не надо на диване. Будешь спать здесь.
Тоже понятно. Крестьянский семейный кодекс. Кодекс чести. Муж всегда должен спать рядом с женой. Всегда. Испокон веку так было и будет в крестьянской семье.
Каменская саданула во вторую подушку кулаком и поставила фунтом рядом с первой. Вот так-то лучше. А то ишь чего удумал. От жены спрятаться.
На работе в обед между салатиком и котлетой Яшумов рассуждал о крестьянской патриархальной семье. О её традициях, обычаях. «Интересное, доложу вам, явление, Григорий Аркадьевич. Какая там иерархия в семье, какие чудные обычаи!» Видно было, что человек увлечён новой темой. Просто захвачен ею весь.
Плоткин чувствовал какой-то подвох, неправду в словах патрона. Осторожно сказал, что не знает крестьянского быта. В деревне никогда не жил, щей за общим столом не хлебал. Ложкой по лбу до команды «Таскай!» (мясо) не получал.
— Э не-ет, — смеялся Яшумов. — Там много интересного. Много всяких нюансов. Команду «таскай!» подаёт не просто абы кто за столом, а Старик, Иерарх семьи. Убелённый сединами. Только он один.
Плоткин с тревогой смотрел на веселящегося шефа. Свихнулся? Заболел? Смутно чувствовал какую-то связь всего услышанного с женой Яшумова, с Жанной Каменской. Та, вроде бы, тоже из деревни. Неужели там до сих пор кричат «таскай!»?
Яшумов ножом и вилкой изящно работал с котлетой и всё пел оды простому народу. Всё восхищался семейными традициями его. Где младшие всегда почитали старших. Где каждый знал свои обязанности, знал, что ему делать. Всё делали в хозяйстве ладно. Сообща. «Отсюда и возникло понятие “община”, Григорий Аркадьевич. Да-а».
Плоткин не верил глазам своим. Яшумов, петербуржец, потомственный до мозга костей интеллигент, намерен пойти в простой народ. Полюбить его. Сравняться с ним. Чтобы тоже лопать мясо после команды «хватай!».
Чудит наш Главный, чудит. Подпал под прямое влияние жены. И всей её тёмной родни. Точно. Обработали.
Плоткин искал свидетелей такому превращению патрона. Невероятному, дикому.
Рано утром сидел на кухне. С полным ртом слюней. Вчера жестоко вытащили и спрятали сигареты. Прямо из-под подушки. Не уследил. Доверчиво уснул. Сейчас в несчастной рукописи перед собой — не написал ни слова. Вот тебе и Юрий Олеша. Вот тебе и его «Ни дня без строчки». А ещё, главное, уверял всех, что это поможет держать форму. Хотя сразу сомнение берёт. Как можно сильно пить, опохмеляться каждый день и умудряться писать? Наверняка сплошные бичевания у Юрия Карловича каждое утро были. Хотел бы так, наверное, писать, хотел бы — дисциплинированно, упорно. Но опохмельная рюмка утром — и всё заканчивалось в ресторане. В ресторане Дома писателей. Где был завсегдатаем. И ушёл от такого завсегдатайства всего лишь в 60. Некоторые обвиняли короля метафор в дурновкусии, а порой и безграмотности. Однако всё же видел он и писал гениально. «Обезьянка прыгала, убегала как арка». Или «арки»? Писал смело. Не боялся выглядеть банальным, вычурным, смешным. Смело писал. Время было такое у пишущих. Один лучше другого. Ильф, Петров, Катаев. Не говоря уже о поэтах. Да-а, хорошее было время. А тут сидишь, слюну глотаешь — и ни строчки. Ни по Олеше, никак.
С тоской смотрел на раскрытую форточку. Хорошо бы пустить в неё дымного голубя. Этакого голубка. Да не одного, а нескольких. Этакую дымную стайку. Чтоб летела она себе в ясное небо, пропадала…
Сглотнул. Хотел поискать в ведре хотя бы окурок. В спальне будто резко всхрапнул трактор: смотри у меня! Ида Львовна. И дальше себе засопела.
Так издеваться над сыном!
Не разговаривал. Никакого «доброго утра». В упор не видел серую ночную рубаху на кухне.
— Ладно. На. Травись.
Схватил пачку (зажигалка в руках), побежал на балкон. Прикурил. Окутался наконец дымом. Жадно дёргал. Нагнетал дымовую завесу. За стеклом наверняка наблюдали. Пустил за спину большого льва. На тебе, мама! Любуйся!
Во двор ворвался, заиграл как сабли сигнал Савостина. Рендж Ровера Савостина. Промчался, всё так же победно махаясь саблями. Вот ещё мерзавец. Откуда узнал, что здесь живу, откуда! Не иначе — выследил. Теперь вот и этаж будет знать. С дымящейся на балконе кочегаркой. Которая не успела даже заткнуться, спрятаться. Но куда погнал в такую рань? Да прямиком в редакцию! В редакции будет поджидать. Обрабатывать, изводить Лиду.
В консервной банке задавил окурок, скорей в комнату, потом на кухню по-быстрому собрать рукопись.
— В чём дело? Что произошло? — шарахалась от бегающего сына Ида Львовна. Который уже прыгал, вдевался в брюки.
— А завтракать? А каша? Григорий!
— Потом, потом, мама. До вечера, пока.
И только мелькнула за сыном наплечная его сумка, чуть не прибитая хлопнувшей дверью.
И всё же ошибся. Не было графомана в редакции — везде спокойные, внимательные головы у мониторов.
Здоровался со всеми, жал руки. Попытался опять прильнуть к любимой щеке — какой там! — разом отпрянули. Понятно. Привычно уже. Не любит. «Ну как ты сегодня? Как ночевала? Как Ярик?»
Сел на простой стул. Придвинулся к любимой. Стали работать. Кромсать полотна Савостина. Тут же дописывать. Прямо Ильф и Петров. Смеялись. Спорили.
Вздрогнули — Савостин возник как приведение. Как будто вытаял из воздуха.
Плоткин не растерялся:
— Доброе утро, Виталий Иванович! С чем пожаловали сегодня?
— Вот, — подал исписанный листок автор: — Это я написал интимное про Артура. Прошу добавить на страницу 120.
Автор потупился, прикрыл своё «интимное» двумя ладонями.
Редакторы, словно в долгожданный, впились в текст. Как всегда написанный каллиграфическим почерком:
«Регина томно разделась и вся изогнулась. На ней были дьявольские трусики. Артур, потеряв голову, засмотрелся».
Первой отъехала от стола Зиновьева. Натурально. С компьютерным стулом. Укрылась у художника Гербова. И там тряслась. Плоткин изо всех сил держался. Смех глотал, давил где-то в желудке:
— Молодец, Виталий Иванович… Просто замечательно… Ёмко, зримо. Непременно вставим… да… гым… хым… хах-хах…
— Надеюсь…
Савостин с подозрением смотрел на меняющуюся морду Плоткина. Как Артур на меняющуюся морду клопа. Увёл взгляд. Сказал озабоченно:
— Я к Акимову.
Опоздавший Яшумов опять увидел всю редакцию веселящейся. Опять все смеялись. И дирижировал хором, конечно, Плоткин. Который, впрочем, при виде шефа сразу отмахнул, и все поспешно вернулись на свои места. Один компьютерщик Колобов продолжал заливаться в кресле. Точно привязанный. К немалому изумлению Главного.
— «Дьявольские трусики»… Глеб Владимирович…
— Какие трусики?
— Дьявольские… — всё прыскал, не мог остановиться Колобов. — «Он, потеряв голову, засмотрелся». Глеб Владимирович…
— Кто засмотрелся?
— Арту-у-ур… Хих-хих-хих…
Так. Понятно.
— Григорий Аркадьевич! Зайдите ко мне.
Плоткин метнулся к столу, схватил листок Савостина, побежал.
Через минуту главред сам хохотал. В потолок. Нет, бороться с плоткиными и савостиными невозможно! Просто невозможно!
В телевизоре у Жанны из большого автомобиля вытащили субъекта в длинном пальто. Заломили руки, припечатали лицом к стеклу дверцы. Размазали на стекле. Его женщина, оставшаяся внутри кабины — пугалась, не узнавала хахаля. «Спокойно, милая. Я в порядке», жевало на стекле слова неузнаваемое лицо любимого.
Фёдор Иванович не смотрел на телевизор. Фёдор Иванович, пригнувшись, самозабвенно хлебал мясной суп. Казалось, забыл обо всём на свете.
— Губы вытри, — толкнула жена. — Усуслился весь.
Яшумов тут же мысленно записал: «усуслился весь». «Упатрался весь» — было. Теперь — «усуслился весь». Кладезь народных слов Анна Ивановна!
Фёдор Иванович смело взял две салфетки и вытер ими губы и щёки. Довольный, светился. Как пацан. Халява. Большая халява. Святое дело. И снова хлебал.
Между тем Анна Ивановна говорила дочери:
— …Ты была тогда ещё в гипсе. Помнишь? Во втором классе? Прыгала на одной ножке?..
Вот опять, — отметил Яшумов. — «В гипсе». Где такое ещё услышишь?
Неожиданно для себя шумно потянул с ложки суп. Как Фёдор Иванович. Даже звучней, ядрёней. С переливом.
Колпинцы бросили есть и раскрыли рты.
Яшумов тут же исправился: ложку в тарелку стал погружать от себя, не загребать ею, как Фёдор Иванович. Суп подносил ко рту плавно и глотал беззвучно. За столом — аристократ размеренно кушает.
Колпинцы перевели дух. Так пугать!
Яшумов опять попытался завести разговор о серьёзном, о «приданом маленькому». О красивой колясочке ему («Знаете, чтобы в цветочках была»). О ванночке для ежедневного купания, о градуснике для воды.
Силковы умудрялись не смотреть на будущего отца, хмурились. Анна Ивановна сказала только недовольно:
— Не надо этого делать.
— Да почему же! — пытался вывести её на дискуссию Яшумов.
— Не надо, и всё. Батюшка сказал.
— Какой батюшка? Где?
— В церкви! — неожиданно зло ответила тёша. (Пора бы это тебе знать, безбожник несчастный.)
— Ну хорошо, хорошо, — уже поднимал руки, сдавался Яшумов. — Когда батюшка скажет, тогда и куплю всё. Хорошо.
Поднялся, задвинул стул, поблагодарил. Пошел в спальню одеваться на работу. Неприятный осадок остался. Колпинцы чёртовы суеверные! «Когда батюшка скажет!»
С другой стороны: «Вы Господа нашли?» — «А разве он потерялся?» Такой вот юмор. Полностью относящийся к атеисту-филологу.
Как-то, не пожалев времени, с экскурсией завёл Жанну в Исаакиевский собор. Во всё его высоченное великолепие. «Офигеть», — только и смогла пролепетать верующая колпинка. Сам экскурсовод-филолог только надувался. Как причастный ко всему этому богатству. Только златых одежд (ризы) на нём и не хватало. «Смотри, дорогая, какая красота». — «Офигеть», — всё задирала голову туристка в мужских берцах и с индийской мотнёй, висящей меж ног. Не верила, что попала в сказку. Впрочем, так вели себя и остальные экскурсанты, больше провинциалы, которые просто онемели и, казалось, не слышали ни Яшумова, ни слов женщины-экскурсовода.
В вагоне метро вспомнились мама и папа. Как они относились к религии, к церкви. Икон в доме не было. Но мама иногда надевала длинное платье до пят, повязывала свои волосы тёмным платком (отчего голова становилась похожей на тугой султан) и шла к двери. Пятилетний Глебка думал, что гулять, радостно бросался. Но Надежда Николаевна мягко останавливала сына и, поглядывая на мужа, говорила, что идёт по делам. Погуляем, как приду. Владимир Константинович становился суетлив, отвлекал сынишку: «Мама идёт по важному делу. Мы ей не будем мешать». Глупый Глебка ничего не мог понять, что это за такое важное дело, что даже его, Глебку, не берут на него. Был ли отец тоже верующим и отправлял жену в церковь как бы посланницей от семьи — от себя, от сына, или был атеистом и смотрел на веру жены снисходительно, терпимо. Хотя и в другую веру, в партию, тоже не вступил. Как ни манили, ни затаскивали.
Незаметно Глеб Владимирович стал смотреть на мужчину, сидящего напротив. Длинноволосый, как и Яшумов, тот сцепил пальцы на круглом животе, покачивался. Эдакий современный сытый малый. Но в бороде аж времён Ивана Грозного.
Сектант? Паломник? Тогда где у него посох и шляпа от солнца?
Перед выходом из вагона сектант толкал в спину. «Полегче, уважаемый. Я знаю свой путь». Сектант не смотрел в глаза, был недоволен Яшумовым.