Савостин совсем обнаглел — не слушал, о чём говорил Купцов. Начальник жужжал где-то там, в начале стола, вдалеке. Савостин торопливо писал в блокнот: «Артур включил фонарик и сразу увидел по стенам страшные морды клопов. “Непорядок”, подумал про себя Артур».
— Савостин!
Савостин сидел с оловянными глазами. Пшёнкина толкнула.
— Я весь внимание, Роман Васильевич!
Пшёнкина перевела дух: ну ты, Виталька, даёшь!
В обед она была типа наездница. Скакала на нём. На диване. Но всё равно не впечатлила. Нет. Надоела уже. Пора менять. Наездниц на переправе не меняют. Или меняют? Неважно.
— Ну куда, куда опять лезешь! Не видишь — думаю.
Схватил блокнот, который всегда под рукой. Даже в постели с Пшёнкиной: «Когда бомбы с неба стали рваться в гуще убегающих солдат, Максу открылся внутренний мир простых советских людей. “От гады!” — воскликнул Макс и дал длинную очередь по кружащим стервятникам-вертухаям». Здорово! Точно! Ёмко!
Пшёнкина лежала и смотрела на компактный книжный шкаф под стеклом. Прямо напротив дивана. На шкаф только для одной книги. Под названием «Родина в огне». Три неполных ряда одинаковых книг осталось. Год назад было пять рядов. Ровно триста экземпляров. Тираж, изданный писателем за свой счёт. Кому и где рассовал книги — неизвестно. На работе даже не пытается — боится. Хотя все знают о великом писателе.
— Виталик, а почему у тебя в шкафу нет других авторов? Других книг?
— Ещё чего. Голову-то забивать. У писателя голова должна быть чистой. У меня всё здесь. — Писатель постукал свой лоб указательным пальцем. Высокий лоб, надо сказать, постукал. Увеличенный ещё и торчащим петухом. Несколько растрёпанным, правда, сейчас.
Пшёнкина смотрела на писателя. И этот человек — с высшим образованием. Даже с двумя, как говорят. Оба диплома в переходе купил? Одновременно, разом? Или всё же с перерывом? В день, два?
Савостин добавил недовольно:
— Я в школе ещё начитался… Пушкин, Фамусов, Печорин… Эта, как её?.. Арина Родионовна… Ну и другие. Сама знаешь… Давай поднимайся. Опаздываем.
Как всегда поели и быстро собрались.
Возле машины у канала сказал любовнице:
— Прикрой меня сегодня. Скажи Купцу (Купцову), я после обеда на Петроградскую. Он знает зачем. И Алёшина предупреди, а то ляпнет опять, как в прошлый раз…
Постоял, словно что-то забыв. Выхватил блокнот: «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Вот как надо писать! Убрал блокнот и ручку.
— Сегодня в Смольный сама. Ну, пока!
Прыгнул в свой Рендж Ровер и сразу помчался вдоль Мойки.
Пшёнкина осталась точно раздетая им. Мгновенно. Раздетая до трусов!
Однако парень обнаглел. Смотрела вслед, невольно прикрывая грудь.
— Вот. Мои исправления. И к Артуру, и к Максу.
Савостин скромно, но с достоинством положил листочки из блокнота на стол двум редакторам.
— Я указал главы, где их вносить.
Плоткин и Зиновьева переглянулись. И сразу принялись читать исписанный листок. Исписанный, надо признать, чётким, каллиграфическим почерком. Почерком, каким сейчас уже, пожалуй, и не пишут. Отличник писал. Будущий школьный медалист.
Прочли. Первой полезла из-за стола Зиновьева. Словно с внезапным позывом в туалет. Однако Плоткин не растерялся — автора сразу похвалил:
— Отлично, Виталий Иванович, отлично. Обязательно внесём. Только требуется небольшая правка.
— Где? — нахмурился автор.
— Вот здесь, посмотрите. У вас — «Голос Макса был необычен басовитый словно замогильный». Написано хорошо, но без знаков препинания, без запятых. Понимаете?
— Так поставьте их. — Мол, какого хрена вы здесь сидите. Штаны и юбки протираете.
Хмурый автор уже шёл к двери. Петух его на голове преобразился в медный шлем. В пожарную непрошибаемую каску.
Вышел Савостин.
Плоткин тут же вскочил и с пафосом продекламировал: «О, сколько нам придурков чудных / Готовит просвещенья дух!» Редакторы с готовностью захохотали. И верстальщик Колобов. И художник Гербов. Который даже забыл про Яшумова возле своего стола. Забыл, что только что отдал ему рисунок на экспертизу. На оценку.
Яшумов стоял с рисунком, но смотрел на Плоткина. На хохмача. Плоткин несколько смутился. Покрутил неопределенно пальцами в воздухе. И уселся снова к монитору.
— Григорий Аркадьевич, зайдите ко мне.
У себя, сев за стол, устало спросил:
— И сколько можно, Григорий Аркадьевич?
(Смеяться, издеваться, унижать графомана.)
Григорий Плоткин сразу заходил возле стола:
— Да если не смеяться над его галиматьёй — с ума можно сойти. Глеб Владимирович. С ума! Понимаете! Это же защита для всех нас! Наша техника безопасности! Как вы не понимаете! — выкрикивал ведун.
Да, наверное, Плоткин в чём-то прав. С ума сойти от Савостина — можно. Однако…
— Однако одно дело, Григорий Аркадьевич, когда вся эта потеха устраивается вами приватно, только для Лидии Петровны, и совсем другое — когда вы вовлекаете в неё всю редакцию… Вы знаете, что я думаю о Савостине, о его писанине, но издеваться над больным человеком (а он просто болен, понимаете?), в конце концов, бесчеловечно. Странно, что вы этого не понимаете. Не осознаёте.
После разоблачительной этой тирады Яшумов на подчинённого взглянуть не мог. За поддержкой плаксиво смотрел на Салтыкова-Щедрина на стене. Который с бородой походил на иссохший серый водопад.
Плоткин на удивление молчал. Подрагивающим голосом заговорил:
— Хорошо, Глеб Владимирович. Я вас понял. Больше вы от меня ничего подобного о Савостине не услышите. — Голос его задрожал сильнее: — Ни приватно. Ни при всех. Извините меня.
Бедняга пошёл к двери пошатываясь, словно разучился ходить. Сейчас заплачет. Да что же это такое-то, на самом деле! Так недолго и врага себе нажить. И всё это — из-за графомана, который, как клоп, завёлся в редакции. Как клоп… со страшной мордой клопа, чёрт побери. Всего лишь из-за одного… засранца, как сказал бы тесть из Колпина!
В нагретой баньке Фёдор Иванович смотрел на свою раздетую жену, сидящую на полке. Всё у жены давно обвисло. А ведь была когда-то ядрёной бабёнкой.
— Ну, чего уставился? — сказала жена, намыливая мочалку. — Парку лучше поддай.
«Уставился». «Парку лучше поддай». Черпанул ковшом и кинул воду на горячую каменку. Сам полез на полок. С колокольцами, уже будто с болтающейся пращой. Эх-х, куда их только закинуть?
— Ну-ка, подвинься давай. Расселась тут.
Распаренные, умиротворённые, с полотенцами на шеях, в доме пили чай. Пили по-деревенски, ностальгически, как пили родители — удерживая блюдца на пальцах. Доча ухаживала за отцом и матерью. Наливала свежей заварки, кипятку. Пододвигала пироги, мёд. С тяжёлым животом передвигалась осторожной утицей. Благодать, умильно смотрели родители. Скоро наследник будет. Или маленькая наследница.
По воскресеньям приезжал Яшумов. Едва только появлялся на пороге с пакетами и сумками, Федор Иванович сразу говорил жене. Громким шёпотом: «Жана! Зять приехал! Мечи скорей на стол!» С деланным испугом говорил. Чтобы приехавший услышал. Мол, стели ковры, труби встречу! Жана!
Яшумов улыбался. Крепко жал руку тестю. Обнимал Анну Ивановну.
— Ну, где наша… — чуть не говорил «больная», но поправлялся: — …наша дама в положении?
Так бывало всегда, в каждый приезд. И сегодня его встретили с теми же словами и повели к жене.
Яшумов сразу потащил на штанине Зигмунда, но хозяева куда-то задвинули вредного кобелька. Быстренько завели дорогого гостя (или всё же зятя?) в комнату бабушки и дедушки и убежали хлопотать. «Метать» на стол.
Муж припал к беременной жене на кровати и сквозь набежавшие слёзы опять пытался разглядеть лебедя и лебёдушку на коврике. Однако жена отстраняла его от себя и сама отстранялась — в телевизоре, оказывается, шло сегодня новенькое.
Показывали бои без правил. Перед схваткой два бойца с буграми мускулов встали близко друг к другу. Лицом к лицу. С явной угрозой. Два урода с лобиками и челюстями неандертальцев. Судья развёл их и рубанул посередине ринга рукой. И началось. И пошли пинать, и пошли бить об пол и ломать друг друга. Нет, лысый Макс с душевным басом тут, пожалуй, не потянул бы. Не-ет. Тут бульон покрепче.
Яшумов старался не смотреть на летающие тела, на орущих болельщиков. Здесь, в спальне дедушки и бабушки, он был, собственно, лишним. А ведь не виделись целую неделю.
— Тебе не вредно такие передачи смотреть? Для ребёнка не вредно?
— Не смеши. Да и просто так я смотрю. От нечего делать.
Беременная выключила телевизор.
Потом, конечно, был обед в большой кухне-столовой. Ну и уроки народного языка для Яшумова. Уроки фольклора. Тесть разоблачал соседа (вообще-то своего собутыльника) и его брата (тоже не дурака выпить):
— Вот, два брата они. А ни за что не скажешь. Большая разница между ними. Это всё равно что кот-бомж против кота домашнего. Один — дикой, рыскающий, вечно голодный, а другой — навек сытый, отъевшийся, вылизывающий свои причиндалы…
Анна Ивановна не отставала от мужа:
— А жёны у них, что Клавка, что Манька — походючие. Позови в гости — сразу прибегут. А самим чтоб позвать — никогда-а. Ну как же: проставляться надо, всё готовить, всё на стол. Да. И всё припрашиваются, главное, и всё припрашиваются в гости.
О-очень интересно, ел и мотал на ус Яшумов. Невольно чувствовал себя тоже «походючим». Даже «побегучим». Как Клавка и Манька. Вот же: тоже хозяева всегда «проставляются» гостю. И вино, и водка, и закуска — всё на столе! Интересно, к каким котам они относят его, Яшумова. Наверное, всё же к коту сытому, вальяжному, который только и делает, что вылизывает свои… тестикулы, если всё же сказать культурно.
Беременная дочь, казалось, родителей не слышала. Сидела как-то крупно и широко. Как нередко сидят беременные. Сегодня её не тошнило, и она основательно ела. Обгладывала большую индюшачью ножку. «На меня нападает жор, — иногда честно говорила она Яшумову. — Когда нет блевоты». От народного слова «блевота» — Яшумов чуть не терял сознание. Но удерживался на ногах. Не падал. Сохранял достоинство.
После обеда молодые вернулись в комнату бабушки и дедушки, чтобы отдохнуть.
Беременная лежала на железной кровати с пампушками, дремала. Муж сидел рядом и держал руку на её высоком животе, напоминая лечащего врача с фонендоскопом. Глаза врача были мечтательными, сентиментальными, далёкими. Видели розового младенчика в ванночке, видели распашонки, ползунки, детскую колясочку в цветочках…
Однако через неделю, придя с работы, Яшумов услышал о себе такие слова:
— …Мама, да какие коляски! Какие распашонки! Он же постоянно переводит деньги чужим, увечным детям! Эсэмэсками. Постоянно! Особенно девчонке с голубыми глазами. На её лечение. 300, 500 и даже ТЫСЯЧУ в один раз. Постоянно, мама. Как увидит в ящике очередных попрошаек, тайком уходит с мобилой в спальню и переводит. Я просмотрела все его эсэмэски, мама!
Яшумов затосковал. Опять со снятым ботинком в руке. Так тоскует вор-карманник, когда его схватят за руку.
Мать, видимо, не поверила.
— Да точно, мама, точно! — продолжала дочь. — Он не только плачет над издохшими котами, мама!
Анна Ивановна наверняка была поражена. Смотри-ка, и денег не жалко. А ещё образованный. Сама, наконец, вступила:
— А я тебе говорила, доча, сразу говорила: забирай у него всё. Все деньги, какие принесёт в дом. Все, до копейки. И выдавай потом понемножку. На обед там, на метро. И хватит с него.
Дочь, видимо, смотрела на мать с насмешкой: в какое время живёшь, мама?
— А что, а что! — не унималась та. — Да отца нашего возьми. Да дай я ему волю — где бы наши денежки были? А? Ответь. В какой пивной, у каких дружков?
Дочь не могла ответить.
— То-то, — поставила точку Анна Ивановна.
После услышанного помимо воли провинившийся с ботинком в руке искал для себя оправданий. Больные дети в телевизоре — это же величайший позор зажравшихся властей. Величайший. Каких только детишек не видишь теперь на руках у измученных матерей. С тяжёлыми патологиями сердца, желудка, даже мочевого пузыря. Детей, так и не научившихся ходить на слабых ножках. С тонкими шейками. Когда головка даже не держится. Без боли на это же нельзя смотреть! Когда видел такое, сразу сжимало горло, подступали слёзы. Тут же хватал мобильник и переводил деньги на номер счёта, всегда указанного в конце ролика.
Но так бывало, когда смотрел телевизор один. При жене, и уж тем более при её родителях, делать этого не мог. Потихоньку совал телефон в карман и уходил в спальню. И уже там, оглядываясь на оставленную открытую дверь, торопливо давил в мобильнике — переводил по 300 рублей, по 500 и даже по ТЫСЯЧЕ (один раз, девочке с очень голубыми глазами, которой уже сделали одну операцию на сердце, но нужна была ещё одна, более дорогая).
И вот теперь услышал наконец, что давно разоблачён, что виноват будет теперь до конца жизни.
На этот раз для глухих не стал хлопать дверью. Хватит, в конце концов. Надоело. Продолжал раздеваться. Снял, повесил мокрый плащ.
— Ты уже дома? А мы не слышали.
В дверях — жена. И её мать сбоку выглядывает. Как будто дочку направляет.
— Добрый вечер, — сказал Яшумов и прошёл в коридор, а потом к себе в кабинет. В кабинет отца.
— Ужин в кухне на столе, — догнали слова.
Сидел за столом, слушал, как в гостиной мелко смеялась, заходилась Анна Ивановна: «Ой, не могу! Ой, животики надорвёшь!» В плазменном шёл, конечно, Юмор. С косоротой ведущей и всем её выводком замечательных юмористов. «Ой, животики надорвёшь!» — не унималась Анна Ивановна.
Дочь, как всегда, сидела каменно — изучала природу юмора.
Недавно горячо спорили на эту тему с Плоткиным. Дело было в кафе. Под таким же плазменным телевизором, в котором кривлялась всё та же компания юмористов с известной ведущей. Плоткин прямо-таки с пеной у рта доказывал:
— …Да поймите, Глеб Владимирович! Восприятие юмора у всех людей разное! Один смеётся от пальца указательного, другому нужно этакое интеллектуальное. Тонкое, скрытное. Даже разные народы смешное воспринимают по-разному. Юмор русский, французский. Пресловутый английский…
Плоткин замер с вилкой в руке, забыв про еду.
— …Например, такое может быть объявление в английской газете: «Женское общество “Благопристойность” борется… за… за введение трусов для лошадей. (А?) Леди энд джентльмены, присоединяйтесь к нам!»
Яшумов чуть не упал на тарелку с бифштексом. А хохмач удивлялся своему экспромту:
— А? Где ещё такое могут сказать или написать? Только в Англии.
Главред отложил нож и вилку, вытирал глаза. Не-ет, это не твоё. Не ты придумал. Просто заимствовал (украл) у кого-то.
Ведун всё не мог отойти от экспромта, всё сдвигал брови. Переживал за тётушек из Общества. И за лошадей. Что те до сих пор без трусов.
До конца работы Яшумов несколько раз вспомнил плоткинскую шутку. И всякий раз останавливал в рукописи карандаш и улыбался. Так у кого же ты всё-таки содрал эту фразу?
Вечером после ужина набрал-таки в поисковике ноутбука про тётушек и лошадей. Чтобы узнать, в конце концов, Плоткина эта шутка или нет. Набрал почти дословно…
Нет ничего о трусах! Нигде! Даже близко к фразе Плоткина.
Да-а. Талантливый парень. Талантливейший кучерявый Пушкин!
Но почему у такого свой роман никак не идёт? У такого одарённого?..
А из гостиной всё прилетало:
— Жанка, слыхала? «Она ему все мозги проконопатила»! Ой, не могу, животики надорву!
Вместо утренних страниц Плоткин писал в шесть утра реальную главу. Писал на кухне:
Редактор Яшумкин открыл калитку сбоку ворот частного дома и вошёл во двор. Осмотрелся. Двор был пуст. Редактировать было некого. «Не туда, что ли, я?» — подумал Яшумкин с намерением вернуться назад, на сельскую улицу.
Решил всё же немного задержаться. Приятная сельская картина перед ним. Какой в городе не увидишь: раннее солнце пробивает туман, огород перед забором отпаривает. Кот рыскает по сырой земле. Брезгливо, хаотично. Бестолковое животное, подумал редактор Яшумкин, смурное. Не знающее, где будет в следующий момент.
Кот задрал головёнку, смотрит на ствол дерева. То ли чтоб взлететь наверх, то ли из просто любопытства. Впрочем, любопытство у таких только в рекламе кошачьего корма.
Принялся скрести ствол. Точить когти. Надоело. Замер. Непонятное животное, снова подумал Яшумкин. Совершенно. Клубок шерсти. Клубок космического хаоса. Отредактировать кота, пожалуй, не получится. Избалованное животное, глупое.
Вот пошёл он наконец. Вперевалку. Вроде бы к воротам. Сунул башку к решетке внизу. Лай собаки через дорогу вынюхивает. Вдруг с царапаньем взлетел на ворота. Прямо по железу. Пошёл по ребру ворот канатоходцем. Сиганул на край крыши. И смотрит на Яшумкина угольными глазами. То ли сигануть на него хочет, чтобы перецарапать всего. То ли немо вопит, чтоб редактор снял его оттуда и отредактировал. Мяу-у! Ммяу-уу!..
Редактор Яшумкин попятился, спиной вывалился за ворота.
— Ты кого потерял, мил человек?
Через дорогу старик с утренней метлой. Улыбается. Эдакий святочный дедушка в рубашке и лаптях. То бишь в калошах.
Редактор Яшумкин смутился:
— Просто так я, дедушка. Ошибся адресом. Извините меня.
Быстро пошёл вдоль высокого забора. Ставшего вдруг низеньким, игрушечным. Длинноногий Гулливер в плаще, в шляпе, с длинными волосами и носом картошкой. Склонялся к зубчикам забора, тянулся, трогал рукой, точно хотел пересчитать. И… и проснулся…
— Ты опять спозаранку накурился! В кухню не войдёшь!
Мама. Ида Львовна. Командир производства. С седыми космами после сна. В измятой ночной рубахе.
— Сколько говорить! Поешь сначала, поешь! А потом за табак свой хватайся. — Ида Львовна переставляла кастрюльку и сковородку на плите: — И ещё, главное, мятную конфетку разжевал. Мол, мать не учует табака.
Ну всё. Теперь не попишешь. Приходится собирать всё со стола и уматывать в комнату.
С сигаретами покрался на балкон. Как всё тот же кот деревенский. Из кухни сразу застучали ложкой в пустой чайник. Сквозь стену видит! Пришлось вернуться за стол, к рукописи. Ну и мама! Прямо сторож с колотушкой.
Ели чёртову кашу. Перловую. Дескать, полезную. Откуда-то вычитала. Ложка в тарелке стоит. В горло каша не лезет. Ладно, хоть сегодня диетолог молчит. На спящем режиме.
Не тут-то было!
— Ты когда бросишь курить? А? Ведь всю ночь опять бухал. (Бухал — это не бухал. Это значит кашлял. В переводе.) Как старикан в железную трубу! (Оригинальное её выражение). Мне что, на рентген тебя опять тащить? Задохлик несчастный? (Тоже её. Оригинальное.)
Пришлось растянуть слова на версту:
— Ну уж это ты, мама, зря-я. — И добавить с оптимизмом: — Я в порядке. Я в полном порядке. — Самодовольный артист дублирует в американском фильме героя. Очень себя ценит.
Во дворе закурил на пустой детской площадке. Среди слоников и белочек. Дымом окутался. Краем глаза видел на балконе кадку с фикусом. В белом фартуке.
Пусть смотрит, пусть. Ладно хоть молчит. Соседей стесняется. Но вечером — наверстает.
— Пока, мама!
На работе прикоснулся щекой к любимой щеке. Всего на миг. «Привет, милая». Однако женщина отшатнулась, как от чёрта. И на всю редакцию прокричала:
— Здравствуйте, Григорий Аркадьевич!
И тут же процедила. В сторону от пьесы: «Какого чёрта пугаешь!»
Да-а. Действительно не любит? Или табак отпугивает?
— Доброе утро, господа!
Тут любовь всеобщая. Сразу окружили. Загалдели. Мужчины руку жмут, женщины чуть ли не оглаживают. Хохмы все ждут. Очередной. Для утреннего разогрева.
Извольте. Будет вам хохма.
— Господа, объявление в английской газете: «Женское общество “Благопристойность” борется за введение трусов для лошадей». Господа!
Все, конечно, упали. Мужчины затрубили в потолок, женщины стали гнуться, пристукивать ногами. Даже красивая мумия с оскорбленной щекой начала фыркать. Что тебе классная дама, подавляющая в себе непристойный смех.
— Григорий Аркадьевич! Зайдите, пожалуйста.
Голова из приоткрывшейся двери. С длинным сеном волос. Всегда на боевом посту.
— Пока, мои хорошие. Не поминайте лихом… — А голове — лучезарнейше: — Лечу, Глеб Владимирович! (Знала бы голова, что о ней сочиняют некоторые по утрам.)
Главред сидел, повернувшись к спасительной галерее на стене. К портретной. На этот раз к Чехову Антону Павловичу. Антон Павлович с насмешливым прищуром смотрел. Был он в чеховском своём пенсне со шнурком. В портрете высвеченный художником, как небожитель в иконе.
— Григорий Аркадьевич, сегодня 28-е, лето идёт к концу, а Савостин у вас с Зиновьевой не двигается. На какой стадии работа над ним? — Карандашик стукал по стеклу стола.
«Макаркин смотрел на Яшумкина и думал: какой же ты скучный, дядя. И нос твой картошка глупый и скучный. И сам ты давно надоел».
— Григорий Аркадьевич, вы слышите меня?
«Стеклянные глаза Макаркина вернулись к действительности»:
— Слышу, слышу, Глеб Владимирович! Извините, задумался.
Дальше опять на пальцах пришлось всё объяснять, втолковывать.
«Но Яшумкин всё равно сидел недовольный. Он только что получил нагоняй от Акимкина. А тот, как известно, шутить не любит. Так что идите и работайте, товарищ Макаркин».
— Иду, иду, Глеб Владимирович. И Зинкину подключу.
— Какую Зинкину?
— Шучу, Глеб Владимирович. Уже убегаю.
«Надменная Зинкина даже не повернула головы. На прибег Макаркина. Cпросила только недовольно: “Что он сказал?”».
— Да так. Очередной втык от Акимова получил. Перекинул на нас. Не обращай внимания.
С новой надеждой прильнул возле экрана к милой щеке. Как к пэрсику, сказал бы кавказец.
— На чём мы вчера остановились?
Зиновьева быстро прибиралась на столе, торопилась на обед. Приехал из Вологды брат Сергей. В свой отпуск. Надёжный буфер от Плоткина. Хотя бы на неделю. И Ярик теперь под присмотром.
— Когда познакомишь с братишкой? — Невинный вопрос от любовника. И, главное, заглядывает сбоку, помогает прибирать.
— Я на обед, Григорий Аркадьевич!
Опять на всю редакцию. И, бросив кучерявого, уже торопилась к выходу. Убить подлую мало! Убить!
Вернулась. Будто забыла что-то на столе. Снова прибирала бумажки. Не прибрала, оказывается. Тихо сказала: «Приходи сегодня в семь».
— Я пошла, Григорий Аркадьевич!
Видела, что все ухмыляются, все давно всё знают, но ничего с собой поделать не могла. Кричала и кричала каждый раз на всю редакцию. Это была даже не защита, — какое-то помешательство.
— Добрый день, Анатолий Трофимович! — прокричали Акимову в коридоре.
Акимов отпрянул к стене. Что это с ней?
— Я на обед! — обернулись и добавили ему ещё громче.
Дома дядя и племянник играли в нарды. Зиновьева не любила эту игру. Всегда поражалась, как взрослый, начитанный человек (Сергей), человек с высшим образованием смог пристраститься к этой восточной пустой игре. Ведь каждый раз привозит гремучую коробку с собой. Она не влезает у него в рюкзак, она торчит из рюкзака на километр. Но вот он — улыбается в дверях, и чёртова коробка, конечно же, из-за плеча. И ведь не шахматы, не даже шашки — нарды! Племянника зачем-то научил. «Ура, дядя Сережа приехал, — бросается тот всегда к игроку в дверях. — И нарды привёз!»
На кухне Зиновьева не могла ни к чему привязать руки. Вернулась в комнату:
— Складывайте свою бандуру. В маркет сходите. Майонез мне нужен. Зелёный горошек. Варёная колбаса. Полкило. Вечером гости будут. Вернее — гость. Один.
Маленький игрок вскричал:
— Ура, дядя Гриша придёт!
Большой игрок торопливо складывал игру: что ещё за «дядя Гриша». Однако — сестра.
— Вина хорошего купи. Бутылку. — Подумала: — Ну и водки, что ли. Гость любит шандарахнуть. Но только фунфырик. Хватит ему. Чтобы мельницу запустить.
Сергей был старше сестры всего на год. Знал о ней всё: выросли вместе. А тут вдруг — «гость» у Лидки появился. Который к тому же любит шандарахнуть. Чтобы мельницу запустить.
— Ну, племяш — готов?
— Готов, дядя Серёжа!
— Тогда погнали.
Дядя и племянник направились к двери. И сумку под продукты не забыли.
— Деньги возьми, Сергей! В серванте.
— Ещё чего! — хлопнула дверь.
Вечером Сергей Петрович Зиновьев, начальник планового отдела Вологодского комбината железобетонных конструкций, встречал гостя (любовника) сестры. Он был искренне рад, что у неё наконец-то кто-то появился.
В прихожей перед Сергеем Петровичем стоял невзрачный и словно бы застенчивый мужичонка с кучерявой головой. Который ухватился за протянутую руку Сергея Петровича как за спасение. Который тряс её и беспрерывно говорил, как спасённый. И смеялся. Без всякого фунфырика. К нему присоединился прыгающий Ярик, и два звонка сразу укатились в комнату. Оставив Сергея Петровича в некотором недоумении: однако застенчивый.
Сели за накрытый стол. Ярик забыл о приехавшем дяде — с обожанием смотрел на кучерявого. Лепился к нему. А тот — тарахтел. Не умолкая. И шутки сыпались, и смех, и вопросы к Зиновьеву: кто вы такой, Сергей Петрович, да с чем вас можно кушать.
Зиновьев хорошо закусывал. Но отстранял лезущий графинчик, пил только вино. С улыбкой посматривал на сестру и её кипящего хахаля. Надо же, называет его на вы и по имени отчеству. Впрочем, это так и должно у неё быть. Как говаривала незабвенная мама — Лидка наша красивая, но навек мешком пуганая: как бы чего не сказали, как бы чего не подумали.
Плоткин не умолкал. Умудрялся следить за будущим шурином. Брат был очень похож на красавицу сестру. Правда, нос — правильной красивой формы — был мелковат для большого лица. Словно взял его брат у сестры на время, напрокат. Зато глаза такие же: темные, бархатные. И волосы густой шапкой, как у сестры.
Плоткин, хитрый, подпускал:
— Вы большой начальник, Сергей Петрович. На вас всё производство держится. Весь ЖБЗ.
Зиновьев солидно надувался, но слова растягивал:
— Да не-ет, всего лишь в плановом я. Бумажки перебираю.
Однако пыжился не долго. Вдруг скинул маску и весело сказал:
— А не сыграть ли нам в нарды, Григорий Аркадьевич. А? — Сказал как совсем другой человек. — Знаете эту игру?
Плоткин отпал. Повернулся к Лиде. Как так, Лида? Начальник всего ЖБЗе — и нарды. Возможно ли такое? Я, может быть, ослышался?
Зиновьева не выдержала, рассмеялась:
— Ладно уж. Сыграйте. Пока я чай буду собирать.
Двое взрослых и мальчишка — сразу к дивану. И вот уже встряхивают коробку, тарахтят кубиками, как небывалыми драгоценностями, и раскрывают её, и начинают кидать кубики. И про всё на свете забыли! Оказывается, и Плоткин тоже большой мастер в этой дурацкой игре. Сразу учить начал. Останавливать, доказывать.
Лида Зиновьева улыбалась, уносила всё со стола, чтобы затем накрыть чай. С тортом. С домашним вишнёвым вареньем, которое привёз с собой Сергей.
Но игроки (кроме маленького) ещё до чая вдруг полезли в кухню курить. Сергей распоряжался. Как у себя дома. Раз балкона нет, а на лестнице нельзя — потерпишь, Лида.
Задымили, не обращая внимания на хозяйку. С рукой в форточке Зиновьев походил на баскетболиста-дылду, забывшего руку в корзине, а коротышка Плоткин с дымом — на его беспокойного наставника, тренера. Лидия Петровна не выдержала, захлопнула их. Какой пример Ярику!
— Куда лезешь? Там никотиновая баня! Повеситься можно!
Мальчишка гыгыкал: обманываешь, мама. Там никотиновый рай!
В воскресенье в парке всё на том же на Крестовском Лидия Петровна смотрела на двух мужчин, которые, словно соревнуясь в удали перед ней, взмывали и падали на русских горках. Ярик дёргал за руку: «Во дают, мама! Вот крутые!»
Зажатые в тисках, Зиновьев и Плоткин вылетали наверх, солнце баловалось наверху, не находило себе места, и друзья с криками вновь устремлялись вниз.
Выдернутый Сергеем из механизма, Плоткин плясанул на твердом, чуть не упав, но устоял.
— Лидия Петровна, невероятно! невероятно! — восклицал он. — В следующий раз непременно с вами покричим!
Пошли дальше. Однако Плоткин вошёл во вкус. Решил добить Зиновьеву и остальных.
Когда его привязывали к катапульте, громко спросил у Сергея Петровича, к какой партии тот принадлежит.
— В ЛДПР я вообще-то, — удивился тот. — А что?
— А меня, если погибну… прошу считать коммунистом!
Закрыл глаза и взлетел в небо.
Его отвязывали на земле. Совали нашатырный спирт. Космонавт мотал головой. Нужна была реабилитация.
— Ярик, за мной!
И как уже было здесь, космонавт плавно плавал с мальчишкой по кругу в неопасной лодке. Шла реабилитация. К брату и сестре выплывали две рожицы с улыбками до ушей.
Сестра трудно спросила: «Как он тебе?» Вынуждена была спросить. Брат мгновенно понял: «Мировой мужик, Лида! А хохмач какой! И Ярика любит. Даже не раздумывай. О свадьбе не забудь позвонить». «О свадьбе». «Даже не раздумывай». А брат уже встречал двух отважных:
— Вот вам по мороженому, корешки. За храбрость!
Ещё ходили по парку. Стреляли по очереди в тире. Кроме Зиновьевой. Катали Ярика на пони. Тут работала сама мать, шла рядом, оберегала. Мужчины в это время глотали табак в кустах. Выглядывали оттуда, как диверсанты.
В кафе, куда, проголодавшись, зашли, всё было так, как и должно быть в кафе в парке — яркие рисованные звёзды на чёрном потолке, барменские понты с летающими над стойкой бутылками, тихая приятная музыка, под которую томно пережёвывались со своими дамами кавалеры.
После вкусного долгого обеда, где был и мясной салат, и рыбный, и овощной; и вкуснейшая пицца, когда большущий треугольник подносишь ко рту на пяти пальцах, как часть от целой клумбы на столе; и бутылка хорошего вина, и тархун для Ярика, и мороженое шариками — после всего этого пиршества Плоткин и Зиновьев спорили, кто должен рассчитаться. («Я заплачу» — «Нет, я! нет, я!») Начальник ЖБЗ не торопясь разваливал надёжный верный бумажник, набитый купюрами. Плоткин по всем карманам — шарил. Выдёргивал бумажки. Официант индифферентно стоял. Напоминая клюшку от гольфа. Шустрый Плоткин победил — насовал индифферентному сполна.
Когда ехали домой, Ярик в мотающемся вагоне привалился к маме и спал, обнятый маминой рукой.
Разбуженный, потягивался:
— Это уже наша остановка? Да?
Всю неделю, пока брат гостил, Плоткин каждый вечер неизменно возникал на пороге. Зиновьева, встречая, помимо воли недовольно опускала глаза. Никакой буфер не получался. Более того — Плоткин душевно тряс руку Буферу, тот ему тоже. Потом, точно талисман, оба теребили голову Ярика и, не теряя ни минуты, сразу же усаживались к нардам. И Ярик, конечно, вместе с ними.
Зиновьева садилась за стол. Забытая игроками, смотрела. Хорошо, что с приездом брата престала хотя бы летать женская одежда в спальне. Но ведь это ненадолго. Сергей скоро уедет. Бродила у женщины утопическая мысль. Мысль-утопия: хорошо бы создать нечто вроде шведской семьи. Женщина, двое мужчин и мальчишка. Но абсолютно без секса между взрослыми. Абсолютно. Только душевное, светлое…
В ужасе похолодела: да ведь вторым мужчиной в этой шведской семье будет брат, родной брат женщины!.. Вот додумалась так додумалась кощунница.
— Мама, ты чего? — затряс плечо Ярик. И два шведа бросили игру и вылупились.
Справилась с собой:
— Ничего, всё хорошо. — Приказала: — Руки мыть и ужинать.
В субботу брат уезжал. И отпуск заканчивался, и сожительница ждала. С которой он то сходился, то расходился.
Плоткин не мог поехать со всеми на вокзал, не мог бросить работу, зато для Зиновьевой на всю редакцию прокричал. Громче её самой:
— Лидия Петровна! Сегодня уезжает ваш родной брат, который у вас гостил. Уезжает к себе домой, в Вологду. Вы можете поехать, проводить его. А мы вас прикроем! Верно, господа?
Редакторы одобряюще загалдели: прикроем, Лида, прикроем, не сомневайся!
На московском вокзале, в начале платформы, втроём ждали поезд на Вологду. Низко висящий модерновый потолок походил на аллигатора в шипах. Ярик посматривал, жался к Сергею. Тот, приобняв его, как бы успокаивал. Из рюкзака дяди, конечно же, торчали нарды.
— В общем, Лида, моё мнение о нём ты знаешь. Не раздумывай, соглашайся. Как решишься, позвони, пожалуйста. Мы с Галей приедем. Я с работы отпрошусь.
— Когда, когда приедете? Дядя Серёжа? — сразу забыл про аллигатора Ярик.
Дядя наклонился к племяннику и вместе с ним посмотрел на Зиновьеву:
— Это от мамы твоей зависит.
А? Мама? Мама почем-то отвернулась, закрутила головой.
Показался поезд. Неторопливо полз, приближался.
Зиновьев быстро снял рюкзак и выдернул нарды. Ярику протянул:
— Держи, племяш! Будешь играть с дядей Гришей!
— А вы? — Мол, как же без них останетесь? Дядя Серёжа? Ведь инкрустированные, ручной работы?
— Ничего, я другие закажу. Не хуже будут… Ну, родные мои… — Обнял сестру и племянника вместе с коробкой.
Видели потом, как он протискивался в низком, словно бы игрушечном вагоне, цепляясь рюкзаком за что попало.
Уселся наконец. Казалось, разлёгся у самого пола. Рукой помахал, поехал.
Шли за поездом, тоже махали.
Потом мать повернулась к сыну:
— Ну, и что теперь делать мне с коробкой твоей?
— А ничего не сделаешь теперь, — ответил храбрый сын. — Подарок.
В обед раздетая Пшёнкина лежала на диване в ногах у Витальки, свернувшись клубком. Подрёмывала. Савостин лежал на животе, но умудрялся писать. Удерживал себя на локтях: «Удар ноги в пах, и отсечённая голова. И дальше Артур двигался бесшумно, на четвереньках словно пантера. Артур впереди заметил часового. Хотя он стоял за деревом, Артур слышал его бурное дыхание алкоголика. “Счас я тебя, гад, достану” — прошептал Артур и покачал в руке клинок убийства. “Н-на, гад!”»
— Ну чего ты пинаешься, Виталя, — дёрнулась сзади Пшёнкина. — Поспать не даёшь.
Вот ещё зараза. Сбила всё. Ещё раз лягнул. Нарочно. Без Артура.
— Ну, Виталя.
— А ты не разлёживайся. Собирайся. Муж дома ждёт, ха-ха-ха!
Смеялся. Как Артур с превосходством.
Пшёнкину Вальку сразу смело с тахты. Злющая, как Регина, завыделывалась в ванную. Не любит, когда мужа упоминаю. Хотя видел его один только раз. На Невском. Везла в коляске. Ноги у доходяги мужа как плети. Пшёнкина остановила коляску. Хотела познакомить, стерва. Ещё чего! Мимо прошёл. После этого злится. Особенно когда скажешь «собирайся, муж дома ждёт, хах-хах-хах!».
Валентина Пшёнкина зло шоркала себя мочалкой в душевой кабине. Мерзавец! Ничтожество! Он, видите ли, писатель. С большой буквы. Са-вос-тин. Вы слышали о таком гениальном? Постоянно издевается над бедным Володей. Знал бы тот, с кем связалась его подлая потаскуха. Слёзы жгли, выедали глаза. Зажимала рот ладошкой, чтобы гад в комнате не услышал плача.
Савостин прислушался. Что-то долго подмывается, хе-хе-хе. Хорошо поимел шалаву. Довольна. Вот, явилась наконец. В полотенце завёрнутая. В кресле развернулась. Грудей почти нет. Хотя сама в теле. Стала хватать свои тряпки, прикрывать ими грудь, одеваться. Молчит, не смотрит, обиделась. Сейчас придёт домой: «А я у подруги была. Не скучал?» Как же, «у подруги», посмотрит доходяга чернобыльский из коляски. У «подруги». Ага. У которой прибор всегда в порядке. Ха-ха-ха!
Во-во, пошла. Опять как Регина. Вихляясь. Хлопнула дверью. Ну и хрен с тобой. Всё равно менять буду. Надоела.
Савостин из угла дивана дёрнул к себе ноутбук. Удобно уселся, раскрыл. Прошёл в Свой раздел в библиотеке Горшкова. Посмотреть, сколько посетили за сутки «Войну Артура». Не поверил глазам своим — всего двое. Два читателя! За сутки! Вот козлы так козлы-ы.
Тут же начал открывать и закрывать «Войну Артура». Сам рейтинг наколачивать. Открывал и закрывал раз двадцать. Вот так-то лучше будет, козлы.
Не забыл в игралке несколько раз расстрелять и взорвать убегающего гада Купцова. «Вот тебе, гад! Вот!» Захлопнул ноут. Настроение сразу поднялось.
Но в душе опять увидел мыльную непромытую мочалку. Никогда не помоет за собой! Брезгливо бросил в ведро. Лупил струями по всей кабине, смывал всё после неряхи. Только после этого сам залез и помылся.
Перед зеркалом жужжал бритвой. Потом занялся лицом серьёзно. Причёска ничего, держится, а вот лицо опять оплыло и морщины под глазами. Пришлось больше дать румян и под глазами замазывать. Пора к Альбертине Зуевой. В салон. Хороша бабец. С пышной причёской. Хорошо бы её прямо в салоне установить. Да это ладно, это потом. А сейчас — одеваться. Сегодня в новое издательство. Запасное. Вроде бы тоже купились на губернатора. Тоже халявщики. Как и Акимов. А тот всё успокаивает: «Не волнуйтесь, Виталий Иванович! Напечатаем, издадим! Вот где они все у меня!» Кулачок даже сожмёт. Трепло несчастное.
С одной рукой на руле летел по набережной. Свернул в арку к проходному двору. И сразу увидел Плоткина. Кучерявую башку его. Идёт домой, подпрыгивает. Счастливый. Наверно, после траха со своей Зиновьевой. Шваркнуть бы, гада. Да ладно, живи.
Пуганул сигналом сволоту, промчался.