Наташа Пер. О. Кулагина

Противоположное полезно…

Гераклит[3]

Когда мне было шестнадцать, я почти постоянно был под кайфом. В тот год мои родители купили новый дом на окраине Большого Торонто[4]. В нескольких километрах к северу уже паслись коровы, город лежал южнее. Едва ли не все время я обретался в подвалах. Занять себя в пригородах нечем, поэтому я жил по всяким подземельям. Дома от родителей меня отгораживала дверь и лестничный марш, я курил траву, смотрел телевизор, читал и мастурбировал. В других подвалах — курил, смотрел телевизор и совершенствовал свой стиль общения с девушками.

Весной самый младший бабушкин брат, дядя Фима, женился во второй раз. Его будущая жена приехала из Москвы на две недели, чтобы познакомиться с дядей и его родней. Наш стоматолог Дуся знала ее еще в России и свела с ней дядю. Невесте было под сорок, дяде — сорок четыре. В цепи дядиных попыток она была последним шансом. На предыдущем последнем шансе он женился в первый раз. Женитьбе этой на такой же, как он, русской иммигрантке через полгода пришел конец. Дядя был славный малый, трудяга и эрудит. Читал книги, газеты и туристические путеводители. Мог одинаково убедительно рассуждать о Крымской войне и о «Торонто мэпл ливз»[5]. Всего через несколько месяцев после приезда он уже работал гидом — водил по городу русских туристов. Но богатым он не стал, да и не мог стать. К тому же его честность доходила до крайности, и его в два счета можно было выбить из колеи. Бабушка больше всего на свете боялась, что дядя останется в этом мире один.

Зина, дядина невеста, носила короткую мужскую стрижку, ее темные волосы жирно лоснились. Она была худая и довольно плоская. Дядя привел Зину к нам на ужин — тогда я увидел ее впервые. На ней были обтягивающие синие брюки, туфли на высоких каблуках и желтая шелковая блузка, под которой выделялись какие-то особенно длинные соски. Расстегнутые верхние пуговицы оставляли на виду прилипшую к ключицам тонкую золотую цепочку со звездой Давида. Здороваясь, Зина меня поцеловала — на меня пахнуло потом и сиренью.

Гостья по-свойски прошла в дом, и дядя повел себя так, будто он здесь чужой — на него подействовали ее бойкие манеры. Представляя нас друг другу, он запутался в словах и едва не опрокинул стул. Сбивчиво рассказал, как они провели день, а Зина то и дело поправляла дядю и договаривала за него. Когда мама подала малиновый торт, Зина кормила им дядю со своей вилки. В России она работала «учительницей английского» и пересыпала речь английскими словами и выражениями. Мамин суп был tasty[6], наша столовая — divine[7], а папа — charming[8]. После обеда, в гостиной, Зина положила руку дяде на колено. Я, как обычно, обкурился и не мог отвести глаз от ее руки. Она расположилась на дядином колене, как маленький бледный зверек. Иногда во время разговора она изгибалась, иногда взмывала вверх для вящей убедительности, но неизменно возвращалась на место. Дядино колено под ее рукой словно оцепенело.

Проведя в Канаде две недели, Зина вернулась в Москву. На прощанье мама и тетя сходили с ней за покупками и обновили ее гардероб. Зина, по их мнению, дяде подходила. Застенчивая жена ему точно ни к чему. Может, Зина и чересчур напориста, но, если извиняться на каждом шагу, как дядя, в этой стране ничего не добьешься. Бабушку, правда, беспокоило, что у Зины в Москве есть дочь, почти старшеклассница, но и она соглашалась: если у женщины в таком возрасте нет детей, поневоле начинаешь подозревать, что с ней что-то не в порядке. Дядя не возражал. Он сказал, что в Зине есть как плюсы, так и минусы.

Решение было принято быстро, и через несколько дней после Зининого отъезда дядя написал ей письмо — предложил выйти за него замуж. Месяц спустя она вернулась в Торонто. На этот раз вся семья отправилась встречать ее в аэропорт. Мы ждали у выхода, мимо чередой проплывали русские лица. Зина появилась почти в конце людского потока. Одета она была в подаренную мамой одежду. Она несла тяжелый чемодан. Увидев дядю, Зина кинулась целовать его в щеки и в губы, бросив чемодан у выхода. Его подняла худая светловолосая девочка — она несла другой, такой же тяжелый — и прошла с багажом через раздвижные двери. У девочки были большие голубые глаза, на лоб падала длинная светлая челка. Подтащив чемоданы поближе к нам, она стала позади Зины. Терпеливо, равнодушно девочка ждала, пока мать нас с ней познакомит. Ее звали Наташа. Ей было четырнадцать. Мама сказала: «Познакомься, это твоя новая сестра». Позже, когда мы везли бабушку и дедушку домой, бабушка сокрушалась: ясно, как день, что отец девочки — шейгец[9].

Спустя неделю мы все отправились в Норт-Йорк-Сити-холл[10] на гражданскую регистрацию. Церемонию провел отставной судья, и мы сфотографировались в атриуме. Ни раввина, ни хупы не было, и бокал дядя не давил. Потом все поехали к нам домой на барбекю. Один за другим гости произносили тосты. Зина и дядя сидели во главе стола, как настоящие молодожены. На свадьбу им дарили деньги, чтобы они сняли более просторное жилье. В прежней дядиной квартирке с одной спальней им не разместиться. Здесь — не Россия, и хватит уже девочке спать в гостиной. В тот единственный раз, когда дедушка и бабушка пришли к дяде в гости, Наташа вышла из ванной голая и, не обращая на них никакого внимания, прошла в кухню за яблоком. Пока бабушка и дедушка, стараясь не отвлекаться, слушали дядю и Зину — они рассказывали о Зининых планах подтвердить свое право работать учительницей, — Наташа ела на кухне яблоко.

Мама посадила Наташу между мной и Яной, моей двоюродной сестрой. Нам велели окружить Наташу заботой и вниманием. Девочка в чужой стране, у нее нет здесь друзей, она не говорит по-английски и она — член семьи. Яну — она на два года старше меня — четырнадцатилетняя девочка нисколько не интересовала. Особенно такая, которая одевается, как польская проститутка, не умеет говорить по-английски, а по-русски из нее не выдавишь ни слова. Когда торжество было в разгаре, за Яной на машине заехала орава подруг, и Наташа осталась на моем попечении. Мама велела показать ей наш дом.

Я без особого интереса водил Наташу по дому. Она без особого интереса ходила за мной. Говорить было не о чем, поэтому я по-русски называл каждую комнату, в которую мы входили. В кухне сказал «кухня», в спальне родителей — «спальня», в гостиной я сказал «комната, в которой мы смотрим телевизор», потому что понятия не имел, как она называется по-русски. Потом я отвел Наташу в подвал. Сквозь жалюзи была видна лужайка за домом и ноги нашего семейства, явившегося во плоти на этой лужайке. Я сказал: «Ну, вот и весь дом». Наташа оглядела подвал и закрыла жалюзи, отчего и так сумрачное помещение почти погрузилось в темноту. Она села на велюровое кресло-мешок — одно из двух, что стояли перед телевизором. На этих мешках я с двенадцати лет горячо и усердно занимался онанизмом.

— Здесь все твое?

— Да.

— Здорово, наверно.

— Да.

— А что ты тут делаешь?

— Смотрю телевизор, читаю.

— И все?

— Ну, почти.

— А девчонок сюда водишь?

— Да нет.

— А сексом здесь занимался?

— Что?

— Не хочешь, не говори. Мне все равно. Невелика важность.

— Тебе же четырнадцать.

— Ну и что? Я ж говорю: невелика важность. Я сексом занималась раз сто. Хочешь, могу и с тобой.

— Мы ведь родственники.

— Да нет.

— Твоя мама вышла замуж за моего дядю.

— И зря. Он хороший.

— Да, хороший.

— Жалко его. Она загубит ему жизнь.

— Да у него жизнь и так хуже некуда!

— С ней станет еще хуже.

— Она ведь твоя мама.

— Она шлюха. Рассказать, какие звуки они издают, когда этим занимаются?

— Лучше не надо.

— Они этим занимаются раза три в день, не меньше. Он стонет, как будто его убивают, а она орет, как будто она и убивает.


Через месяц после свадьбы Зина, дядя и Наташа переехали в съемную квартиру с двумя спальнями в десяти минутах ходьбы от нашего дома. Дело было ранним летом, и в школе начались каникулы. В лагерь я не поехал, а договорился с Руфусом, моим барыгой, что поработаю у него гонцом. За год мы сдружились. Ему было двадцать, и помимо торговли наркотиками он изучал философию в университете Торонто. Он не только снабжал меня дурью, но и давал советы, что читать. Благодаря Руфусу я поднялся от Джона Ирвинга[11] и Мордехая Рихлера[12] до Камю, Гераклита, Катулла и Кафки. За работу я получал траву даром, а сверх того — все, что не досыпал укуркам, и немного наличными. Еще я мог одалживать у Руфуса книги, которые он прочитал за год. В моем понимании я проводил лето очень разумно, но родители твердили, что мне нужно искать работу. Рассказать им о своей нынешней работе я, конечно, не мог, поэтому с наступлением лета обстановка в доме накалилась.

Через неделю после начала каникул мама уладила конфликт. Если я не намерен искать работу, она знает, какое мне найти применение. Все равно я сижу дома, поэтому меня призывают на доброе дело. Я один, и Наташа одна. В городе она никого не знает и путается у всех под ногами. Насколько я понял, мешать никому она не хотела, но ее пребывание в квартире уже создавало неудобства. Мои родные считали, что дяде необходимо побыть с женой наедине, а присутствие Наташи его смущает. К тому же с ней трудно ладить. Дядя говорил, что она отказывается общаться с матерью и буквально неделями не произносит ни слова.

На следующее утро после того, как мама решила, что я должен составить Наташе компанию, я уже шел к новой дядиной квартире. Мы не виделись со дня свадьбы и барбекю. Дядя с семьей к нам не приходил, у меня тоже не было причин их навещать. По правде говоря, я вообще ни разу не зашел к дяде с тех пор, как он приехал в Торонто. Хотя меня изредка приглашали, я всячески увиливал — предпочитал не видеть, как он живет.

Когда я добрался до дядиной квартиры, он уже ушел на работу. Дверь открыла Зина, на ней был синий домашний халат советских времен, очень напоминавший больничный. Лифчик отсутствовал и в этот раз. Сначала меня поприветствовали соски, потом сама Зина. Она взяла меня под руку и провела на кухню, где заполняла бланк — обращение в отдел среднего образования с просьбой разрешить ей преподавать. Стопка бланков лежала на столе рядом с черным хлебом и огурцами. Есть я не хотел, но она сделала мне бутерброд и рассказала, какой чудесный человек мой дядя. Как сильно ей повезло, что она нашла такого человека, и как все наладится, когда Наташа привыкнет к новой жизни. Мы, Зина и я, как тайные заговорщики, направляли наши усилия на благо Наташи. Зина не сомневалась, что я смогу помочь. Она чувствовала, что я нравлюсь Наташе. Ей редко кто нравится.

— Я ей мать, и что бы она там ни говорила, я за нее правую руку отдам. Но она всегда была особенная. Даже в детстве: чтобы улыбнуться — так ни за что.

Зина подвела меня к Наташиной комнате и постучала. Через закрытую дверь объявила, что я уже пришел. После короткой паузы вышла Наташа. На ней были джинсы и сувенирная майка с Ниагарского водопада. За ее спиной можно было рассмотреть обстановку. Узкая кровать, стол. На одной стене — старый плакат с изображением Майкла Джексона времен «Триллера». Жирными красными буквами, кириллицей, было выведено имя певца. Я прочитал надпись медленно, по слогам, потому что читать по-русски практически не умел. Надо было чем-то заняться, пока Наташа и Зина в яростном молчании сверлили друг друга глазами.

— Я ей враг, потому что увезла от дружков-уголовников. Я — враг, потому что хотела дать ей нормальную жизнь. Сейчас она молчит, но когда-нибудь скажет спасибо.

Так же молча Наташа схватила меня за руку и потащила из квартиры. Когда мы проходили мимо Зининой двери, она попросила меня присмотреть за Наташей. Проследить, чтобы не натворила каких-нибудь глупостей. А Наташу — помнить, как расстроится дядя, если она что-нибудь отчебучит. Если ей плевать на Зину, то пусть хоть подумает о дяде, который принял ее, как родную дочь.

На лестнице Наташа отпустила мою руку, мы вышли из дому на парковку. Здесь Наташа обернулась и заговорила — надо думать, впервые за несколько недель.

— Смотреть на нее не могу. Хочется выцарапать себе глаза. В Москве я ее и не видела. А теперь вечно дома торчит.

Мы вышли с парковки и направились в глубь квартала, ведущего к моему дому. По дороге я решил зайти к Руфусу и прихватить у него восьмушку[13] для одного укурка из постоянных клиентов. Руфус жил недалеко от меня, и в такую рань он должен быть дома. Я шел впереди, Наташа плелась сзади — ее больше интересовали однообразные лужайки и дома, чем подробности нашего маршрута. Если не считать какой-нибудь няньки-филиппинки, толкающей перед собой коляску с белым младенцем, вокруг было безлюдно. Солнце светило не ярко и не горячо, так что температура на улице и дома комфортно совпадала: небесный термостат был установлен на отметке «пригородный подвал».

— В Москве все живут в квартирах. Такие дома можно увидеть только за городом, где у людей дачи.

— Три года назад здесь тоже был загород.

Руфус слушал «Лед Зеппелин» на задней веранде и ел омлет. Хотя он завтракал один, стол был накрыт на четыре персоны по всем правилам: льняные салфетки, столовые приборы. Руфус, похоже, нашему визиту не удивился. Такое поведение было ему свойственно. Руфус никогда не выказывал удивления ни по какому поводу. В свои двадцать лет он достиг большего, чем другие достигают в сорок. Поговаривали, что Руфус не только барыжит, но владеет с кем-то в доле автомастерской, магазином подержанных машин и проворачивает всякие другие дела. Никто из знакомых еще не заставал Руфуса спящим.

Я намеревался лишь прихватить у него восьмушку, но он сказал, что сготовит нам завтрак, и возражений не принял. Мы с Наташей сели у кухонной стойки, а Руфус принялся жарить омлет. Он объяснил, что накрывает стол на несколько персон, даже когда ест один. Привычка сервировать стол не для себя одного помогает ему не сползать в солипсизм. И улучшает карму: пусть он и не ждет гостей, но его готовность к их приходу обретает материальное подтверждение.

Пока Руфус говорил, Наташа озиралась — примечала и безукоризненно чистую кухню, и медную утварь, и гостиную с кожаными диванами в цвет, и абстрактную живопись на стенах. Если не знать о содержимом холодильника в подвале, никогда не заподозришь, что это дом барыги, вчерашнего подростка. Но у Руфуса был свой расчет. Он считал, что так лучше для бизнеса. Его клиентуру составляли детишки из семей со средним достатком, выросшие в пригородах, поэтому хозяину, несмотря на богемные замашки, нужен был солидный дом в пригородах по соседству. Он стал здесь своим человеком, и клиенты забегали к приятелю-толкачу, как к себе домой.

Выйдя на веранду, я просветил Руфуса насчет Наташи, опуская некоторые детали, которые, по моему мнению, ему знать было необязательно. Пока мы разговаривали, Наташа безмятежно поглощала омлет и апельсиновый сок. С тех пор как мы вышли из дядиной квартиры, Наташа ко всему относилась с благодушным безразличием. Ее состояние можно было охарактеризовать как нечто среднее между смирением и довольством.

Я заметил, что Руфус ее разглядывает.

— Я не забыл сказать, что ей четырнадцать?

— Поверь: интерес антрополога, не больше.

— Антрополога — специалиста по малолеткам.

— А лихая цыпочка.

— Она русская. Мы с пеленок такие.

— Берман, при всем к тебе уважении: вы с ней даже к одному подвиду не относитесь.

Чтобы привлечь внимание Наташи, Руфус перегнулся через стол и потрепал ее по руке. Она подняла глаза от тарелки и улыбнулась ему в ответ. Руфус попросил меня перевести то, что он ей скажет. У него тоже русские корни. Ему интересно, какая Россия теперь. Что она на самом деле собой представляет.

Пожав плечами, Наташа сказала:

— Россия — дерьмо, но люди живут и не парятся.


С этого дня Наташа стала появляться у нас регулярно. Я больше за ней не заходил, просто ждал ее. В подвальное окно я видел, когда она появлялась на заднем дворе и брела, разглядывая мамины пионы или кусты малины и смородины. Иногда, прежде чем подняться наверх и раздвинуть стеклянные двери на кухне, я немного наблюдал за ней. А иногда шел открывать дверь сразу. В основном мы проводили время в подвале. Я читал, а Наташа учила английский по телевизору. Когда мне нужно было подогнать товар, она шла со мной за компанию. Между чтением, занятиями английским и доставкой травы я обучал Наташу правильно ловить кайф. Объяснял, как скрутить косяк и как раскурить трубку, а если через бульбулятор — где нужно проткнуть банку из-под колы или бутылку от «Гаторейда»[14]. Наташа учила меня другим вещам. Далеко не все они имели отношение к сексу.

К концу дня в подвале мы начинали прислушиваться, чтобы не прозевать, когда мама вернется с работы. Во избежание крупных неприятностей я взял за правило заводить будильник на пять часов. Если мы не спали, будильник просто напоминал нам, что пора открыть окно или одеться. К приходу мамы мы обычно выбирались на кухню или на задний двор. Именно в это время я выполнял мамины поручения по дому. Она радовалась, когда по возвращении с работы заставала меня с лопатой в руках окапывающим плодовые кусты. Поскольку стало ясно, что Наташе нравится у нас больше, чем дома, мама воспринимала ее присутствие как само собой разумеющееся. В отличие от меня и папы, Наташа охотно помогала на кухне. Они с мамой стояли рядом над раковиной, чистили картошку, резали редиску и огурцы на салат. Я частенько заходил послушать мамины рассказы о ее детстве в послевоенной Латвии — с деревянными уборными, гужевым транспортом и доброжелательными соседями. В Наташе мама нашла благодарного слушателя. Они говорили на одном языке — русская девочка с русской девочкой. Если бы Наташу вырастили перуанские каннибалы, даже тогда ее детство отличалось бы от маминого не так сильно, но у нас на кухне этого не чувствовалось. Мама рассказывала, Наташа слушала.

Очень быстро нас стало не трое, а четверо. Не прошло и двух недель с того дня, как я зашел за Наташей к дяде, а она уже прочно обосновалась в нашей жизни. Такая ситуация по разным, подчас решительно противоречащим друг другу причинам устраивала всех. Наташа больше не смущала дядю. Не мешала Зине. Мама была уверена, что отстаивает последний дядин шанс найти свое счастье, и заодно потрафляла своей подсознательной мечте о дочери. Я был избавлен от поисков работы и выставил себя в выгодном свете перед всей семьей. Как ни странно, оттого, что Наташа хорошо вписалась в мою семью, наши эскапады в подвале выглядели менее порочными. Или даже вовсе не порочными. Все, что мы там делали, занимало нас лишь отчасти. Одно переплеталось с другим. Поэтому в любое мгновение мое чувство к Наташе было и вполне естественным, и крайне необычным — объяснить его я бы не смог, но порочным оно, без сомнения, не было.

Поскольку обстоятельства вынудили меня подходить к сексу по-деловому, я с изумлением обнаружил, что он может быть таким же будничным занятием, как чистка зубов. Однажды — всего несколько дней прошло, как мы обосновались в подвале, — Наташа просто выскользнула из джинсов и стащила с себя рубашку. Мы сидели в нескольких сантиметрах друг от друга, каждый на своем кресле-мешке. Мы только что добили самокрутку, и я вернулся к дневникам Кафки. До меня дошло, что она делает, на секунду позже, чем положено шестнадцатилетнему подростку. Я поднял голову, когда она вывинчивалась из трусиков. Увидев, что я на нее смотрю, она и ухом не повела. Сидя голяком на мешке, она повернулась и спросила совершенно запросто, как будто ей было настолько же безразлично, насколько небезразлично было мне: хочешь? В шестнадцать лет, не ас, но и не девственник, я хотел постоянно. Но мои познания, как говорится, оставляли желать лучшего. В тот день в подвале я впервые увидел голую девушку и получил возможность рассмотреть ее во всех подробностях. Ничего общего с прежней групповой возней в полумраке. Голая, да к тому хорошо освещенная девушка в моей подростковой жизни казалась пределом недосягаемости. И уже не имело значения, что эта девушка — Наташа, которая формально приходится мне родственницей, что ей четырнадцать, и я ее плохо знаю. Проведя с ней вместе несколько дней, думая о ней по ночам, я уже хорошо понимал, что чувствую. Поэтому, когда она спросила, хочу ли я, я хотел.

Этот день стал первым в череде открытий. Получив в свое распоряжение целый дом и не боясь, что нам помешают, мы вытворяли все, о чем я только мечтал, и кое-что такое, что мне и в голову не приходило. Мы вместе принимали душ, спали в одной постели, я смотрел, как она ходит по комнате, как она писает. Новизна делала эти прозаические занятия такими же восхитительными, как секс. В сексе новизна и удовольствие были для меня одинаково важны. И главное удовольствие как раз состояло в новизне. Я вел в уме список всевозможных положений и вычеркивал уже освоенные одно за другим. Пока мы все не перепробовали, повторов не допускалось. Если бы в те дни меня сбил автобус, то перед смертью я бы ощутил, что прожил жизнь на полную катушку. Наташа почти все это уже когда-то проделывала, но с радостью готова была удружить. Если она оказывала услугу, то не ждала благодарности и ничего не требовала взамен.

Во время передышек Наташа рассказывала мне о мужчинах, которые ее фотографировали. Ей это было не в тягость, но она так и не поняла, почему они не умели объяснить свои предпочтения. Они всегда точно знали, какую именно позу она должна принять, но ни один из них не мог сказать почему. Почему им больше нравилось, когда она подняла ногу так, а не эдак, почему нужно сидеть на корточках спиной или держать руку именно в таком положении? Некоторые позы почти ничем не отличались, но они все равно на них настаивали. Говорили только, что так будет хорошо или что Наташа выглядит сексуально. Но сама она никогда так мужчин не разглядывала. Ей было все равно, как они там выглядят или с какой стороны на них смотреть.

— Тебе все равно, как я выгляжу?

— Выглядишь, как выглядишь. Если нагнешься, ничего не поменяется.

Я нагнулся.

— Никакой разницы?

— Глупое зрелище. А если я нагнусь? Выглядит глупо?

— Нет, хорошо.

— А почему?

— Хорошо, и все тут.

— Не можешь объяснить?

Я думал, все дело в запретности. В тяге к запретному в запретном. К самому что ни на есть запретному. Но ответом это назвать трудно.


Как раз в то время, когда дела с Наташей шли все лучше, до мамы начали доходить первые тревожные сведения о семейной жизни дяди. Дедушке и бабушке, регулярно навещавшим дядю, было сказано, что вряд ли нужно приходить так часто. Их привычка появляться без предупреждения раздражала Зину — она утверждала, что у нее и так хватает забот и ей недосуг постоянно обихаживать дедушку и бабушку. Бабушка, хотя и обиделась, конечно же, нашла оправдание и для Зины, и для дяди. Мы в семье всегда жили очень дружно, сказала она, но нельзя требовать того же от каждого человека. Со временем Зина пообвыкнет и станет своим человеком. В любом случае бабушка готова с уважением относиться к Зининым пожеланиям, лишь бы дядя был доволен. Сам дядя промолчал. Не знал, как реагировать. Так сказала бабушка, но, по маминым сведениям, он возил Зину на выходные в Ниагара-он-зе-Лейк, а в другой раз — в Квебек. После Квебека дядя появился в новой кожаной куртке и серой ковбойской шляпе. Как бы ни складывались его отношения с Зиной, он ни на что не жаловался.

Все это я слышал от мамы, но кое-что — и от Наташи. Теперь я знал о дядиной жизни больше, чем когда-либо, и уж точно больше, чем любой член нашей семьи. Знал, к примеру, что он ночует на кушетке в гостиной так же часто, как в спальне. Знал, что у Зины накопилась куча счетов за международные звонки в Москву Наташиному отцу, пьянице, который бросил их много лет назад. Она звонит ему по утрам, как только дядя уходит на работу, и в разговоре чего только ему не обещает. Наташа видела отца в детстве лишь изредка и видеть его не рвалась. Те же чувства она испытывала и к матери. По сути, с восьми лет Наташа была предоставлена себе. Ходила в школу, возвращалась домой, готовила себе ужин, болталась с друзьями. Зина, когда была не на работе, донимала Наташиного отца или приводила в дом случайных мужчин. Наташа, по возможности, избегала ее.

Когда Наташе исполнилось двенадцать, подружка ей рассказала, что сфотографировалась у одного человека и получила за это десять долларов. Она пришла к нему домой, приняла в ванной душ, и он не только заплатил, но и сводил ее поужинать. Обещал заплатить столько же, если она приведет подругу. Десять долларов каждой за то, чтобы постоять под душем. Наташа решила, что он идиот. Она сходила, приняла душ, получила свои десять долларов. Плевое дело, и не так скучно, как торчать в квартире у подружки. К тому же десять долларов — это десять долларов. Зина ей практически ничего не давала, а свои деньги всегда кстати.

Вслед за первым фотографом появился второй — он снимал Наташу и ее подружек в лесу. Просил залезать на березу, валяться на лужайке. Девочки должны были браться за руки, целовать друг друга. Еще один фотограф снимал ее в школьной форме. Никто из них к ней не прикасался, но она бы не стала возражать. Хорошие были люди, и Наташа их жалела.

В конце концов она попала к советскому режиссеру, который от работы на московской киностудии перешел к съемкам порнографических фильмов для западных бизнесменов. У него была дача на окраине города, и он присылал за Наташей и ее друзьями машину. Среди друзей были как девочки, так и мальчики. Они проводили на даче целый день, ели, пили, развлекались. В какие-то моменты режиссер их снимал. Там были не только подростки, но и женщины постарше. В первый день Наташа видела, как женщины занимаются сексом. Она поняла, что раздумывать, ввязываться в это или нет, бессмысленно. Рано или поздно все к этому приходят. Если не на съемках, то где-нибудь еще, и какая разница, где и как это делать. Просто на даче — куда приятнее. Красивый дом, большой участок, рядом лес. Есть баня и джакузи. Сами съемки продолжались недолго. А остальное время все просто отдыхали. Наташу никогда не просили делать что-то такое, чего ей не хотелось, и она ни разу не видела, чтобы другие делали что-то, от чего она бы отказалась. Наташа и ее приятели понимали, что их привозят на дачу из-за съемок, но у них не было ощущения, что только ради секса. Они подружились с режиссером и его знакомыми. К ним отлично относились. И если кто-то из мужчин хотел переспать с девочками, девочки не артачились. Вечером все получали по двадцать пять долларов.

Фотографий и фильмов у Наташи не было, о чем я очень сожалел: мне хотелось их посмотреть. Но это ведь не модельный бизнес. У Наташи не было альбома со снимками, который показывают потенциальному фотографу. Альбомом была она сама. Смотрели только ее и предпочитали не знать ее прошлого. К тому же если бы она хранила фотографии, то сильнее рисковала, что Зина узнает о ее занятиях. У Наташи и в мыслях не было, что мать огорчится, а вот на деньги она бы позарилась наверняка. Зина узнала обо всем только тогда, когда ей что-то рассказала мама другой девочки. Как Наташа и предполагала, Зина заявила, что если дочь собирается стать шлюхой, то могла бы, по крайней мере, помочь платить за квартиру. Наташа никогда не считала себя шлюхой. Она занималась этим не за деньги, но не такая она дура, чтобы от них отказываться. Уж если кто и был шлюхой, так это Зина. Причем дешевой. Она продалась Наташиному отцу ни за грош, а мужики, которых она приводила домой, считали ее просто подстилкой. Кроме оскорблений и синяков она от них ничего не видела.

Я хранил эту информацию как какую-то награду. Она служила для меня связью с новым и темным миром. На вечеринках у Руфуса я чувствовал свое превосходство над другими почитателями кумара, которые спорили о различиях между Ницше и Бобом Марли[15]. Я брал с собой Наташу на эти вечеринки, и она молча слушала наши бессвязные и пылкие беседы. Потом я всегда удивлялся, как много она поняла. К середине лета Наташа, если к ней обращались, уже могла ответить на простые вопросы, и понимала достаточно, чтобы, когда надо, послать собеседника подальше. Остальным укуркам больше всего нравилась именно эта фраза в Наташином исполнении, произнесенная с жестким московским акцентом. Они приняли Наташу в свою свору. Наташа была клевая.

Так мы и жили, но однажды в августе во время ужина на нашем заднем дворе появилась Зина. По ее виду было ясно, что сейчас произойдет что-то ужасное. Мама раздвинула дверь, Зина ворвалась в кухню и не вполне достоверно описала, чем мы с Наташей занимаемся. Последовали вопли, рыдания, истерика. Я наблюдал, как папа отдирает Наташу от матери: Наташа прокусила ей руку до крови. Зина изрыгала потоки брани, но большую часть я не понял. Однако уразумел достаточно, чтобы стало ясно: все, что творится на кухне, — сущие пустяки по сравнению с тем, что нас ждет. Зина грозила вызвать полицию, дать объявление в русскоязычной газете, лично постучать в двери каждому соседу. Наташа вырывалась из папиных рук, даже метнулась за хлебным ножом, но отец ее удержал. Она вопила, что мать врет. Меня подташнивало, я сидел за столом и обдумывал, что плести и как выкручиваться.

Папа забинтовал Зине руку, и она вышла во двор ждать, пока мама поговорит со мной и Наташей. Присутствие Зины во дворе обязывало маму подыскивать верные слова. Конечно, Зине трудно поверить, но зачем бы ей придумывать? Наташа сказала: все это потому, что мать ее ненавидит и никогда не желала ей добра. Она завидует Наташе, потому что ей у нас хорошо, и хочет испортить ее жизнь, точно так же она увезла Наташу из Москвы, хотя та уезжать не хотела. Зина ее ненавидит и мечтает отравить ей жизнь, ничего больше. Тут мама взялась за меня, но я все отрицал. Я был намерен отпираться, пока Зина не предъявит фотографии или видеозаписи. Я испугался, но с ума не сошел.

Когда стало очевидно, что ситуация зашла в тупик, мама позвонила дяде. Дядя пришел такой взбудораженный, каким мы его и не видели. В гостиной он сел на диван между мамой и Зиной, папа опустился в кресло, я встал рядом с ним, а Наташа подпирала спиной дверь. Дядя признался — он не понимает, что происходит. Ведь все шло как нельзя лучше. Неувязки всегда бывают, но в целом его ничего не беспокоило. Все началось из-за ссоры, вспыхнувшей между Зиной и Наташей по поводу телефонного счета — другого объяснения у него нет. Пришел очень большой счет за звонки в Россию, почти на шестьсот долларов, Зина сказала, что звонила своей маме. Дядя понимал, что, пока Зина привыкает к новой жизни, ей хочется поговорить с близким человеком. К тому же ее мама осталась в Москве одна и скучает. Конечно, Зина ей звонит, и это в порядке вещей. Если количество звонков ему кажется непомерно большим, так ничего личного тут нет, дело чисто финансового свойства. Если бы такие расходы были ему по карману, он бы только радовался, что Зина говорит с мамой, сколько ей хочется. А так он предложил Зине попробовать говорить по телефону не так долго. Они все обсудили, и Зина отнеслась к его просьбе с пониманием. И тут вдруг Наташа обвинила ее во лжи и потребовала сказать дяде, кому она звонит. Завязалась ссора. Но ничего обо мне и Наташе дядя не слышал. Он уверен, что это неправда, просто какие-то трения между матерью и дочерью. Мы все пока еще только привыкаем к новым обстоятельствам, и не стоит придавать этому большое значение. Через день-другой все успокоятся, и инцидент будет исчерпан.

В эту ночь Зина, Наташа и дядя спали у нас. Наташа — в гостевой комнате, Зина — на кушетке на первом этаже, дядя — рядом с ней на полу. Зина отказалась уйти без Наташи, а Наташа отказалась уйти с Зиной. Меня выслали в подвал. Утром Наташа и впрямь успокоилась и согласилась пойти домой с Зиной и дядей. Так и не позавтракав, они вышли за дверь, не глядя друг на друга и сохраняя дистанцию. Мы смотрели им вслед, и мама сказала, что по гроб жизни будет помнить этот сумасшедший дом. Как бы там ни было, одно она знает точно: мне с Наташей больше не общаться.


На следующий день, прождав несколько часов кряду, я вышел из дома и отправился к Руфусу. Книги, бульбулятор, телевизор — без Наташи ничто не могло заполнить пустоту. Я сидел один в подвале, а она — на одиннадцатом этаже с Зиной, и я не понимал, почему она не пришла. Днем мы по-прежнему могли быть вместе. Мамин запрет вовсе необязательно выполнять с девяти до пяти. Будь я на Наташином месте, я бы не заставил ее ждать. Несмотря на все, что случилось вчера, чего ради нужно что-то менять. Судя по следам Наташиных зубов на руке Зины, рассказала ей все не Наташа. И хотя в Зининых обвинениях было больше правды, чем неправды, они выглядели бредом, вымыслом, по роковой случайности совпавшим с реальностью, и доказать она ничего не могла. Я не понимал, почему должен страдать из-за какой-то помешанной.

Возле дома Руфуса стоял фургон компании по устройству бассейнов, и я пошел на звук голосов, доносившихся из-за дома. Руфус и двое сотрудников компании стояли посреди двора. Они были в джинсах и рубашках-поло с логотипом компании на кармашках. Все трое разговаривали, как старые приятели, и с пивом в руках решали, какого предположительно размера должен быть бассейн. Руфус пригласил меня принять участие в обсуждении. Если они сойдутся в цене, рабочие начнут копать уже завтра.

Прежде я не замечал за Руфусом пристрастия к плаванию; по ночам, когда мы с другими любителями травки перелезали через ограды соседских бассейнов, он редко к нам присоединялся.

— Ты хоть плавать умеешь?

— Берман, в этих штуках никто не плавает. Они для того, чтобы лежать на воде. Заполняешь их надувными предметами и предаешься свободным ассоциациям. Мягкое покачивание стимулирует мозги.

Я наблюдал, как рабочие обмеряют шагами практически весь двор.

— Может, тебе для начала купить гамак, а потом двигаться дальше?

— Представь: я во дворе и мне нужно отлить. А тащиться в дом неохота. Погода — просто чудо. Хочу оставаться на улице, но и пописать надо. Уже ради этого имеет смысл вложиться в бассейн.

— Можешь пописать в кустах.

— Я — владелец пригородного дома, есть такое понятие, как общественный договор. Писать в бассейн можно, а вот выхватить болт и полить зеленые насаждения — некрасиво. От этого собственность может упасть в цене.

Я вернулся на веранду и подождал, пока уедут сотрудники компании. В это утро разносить мне было нечего, прихватить одолженные книги я не удосужился. Пришел так, без всякого благовидного предлога. Проводив специалистов до фургона, Руфус вернулся на веранду.

— А где девочка?

— С мамой.

— Я думал, она ненавидит маму.

— Так и есть.

— Так что ты тут делаешь? Иди, освобождай ее.

— Запрещено.

— Тебе шестнадцать, все запрещено. Мир ждет, что ты не подчинишься.

— Меня обвинили в противоестественной связи.

— Человеческое общество основано на противоестественной связи. Почитай Библию. Начни с Адама и Евы, и если дальше никто не трахается со своей сестрой — значит, книга закончилась.

— Ты не против, если я приведу маме такой довод?

Руфус встал и оглядел двор.

— Что ты думаешь насчет ванны с горячей водой?

— Вместо бассейна?

— Вместе с бассейном. Все выкладываем мозаичной плиткой. Создаем настоящий греческий колорит. Устанавливаем дорические колонны. Запускаем небольшой фонтанчик. Кушаем виноград. Играем в Сократа.

Руфус спустился с террасы, отошел в угол двора и принял позу — то ли фонтана, то ли Сократа. Разговор был окончен.

От Руфуса я пошел к дядиному дому и слонялся у подъезда, пока какой-то старик не открыл дверь другому старику. Ромео забирался по шпалерам, так что я поднялся по лестнице. Через одиннадцать лестничных маршей я оказался в холле, куда стекались запахи от всех квартир. Почти на каждом дверном косяке была мезуза. Большое удобство для адвокатов ОЕП[16] и неонацистов.

Я постучал, мне открыла Зина все в том же синем халате. Она встала в дверях — что происходит в квартире, я разглядеть не мог. Зина помолчала. Я готовился к худшему, но казалось, она рада меня видеть.

— Я сама хотела просить у тебя прощения. В том, что случилось, я тебя не виню. Ты ни при чем. Она из взрослых мужиков веревки вила, а ты еще мальчик. Чего тут ждать. Я знаю, какие мужчины слабые. Сама виновата. Ребенку пожить в России — все равно что тяжелую болезнь перенести. Наташа — очень больная девочка.

Позади Зины я заметил какое-то движение. Это была Наташа. Я видел ее за Зининым плечом. Она появилась в дальнем конце квартиры и стояла в гостиной, опираясь на спинку дивана. Когда я встретился с ней взглядом, ее глаза ничего не выражали. Они были такие же чужие, как в первый раз, когда я увидел ее в аэропорту. Я не мог понять, куда она смотрит: на меня или в затылок матери. Зина почувствовала присутствие Наташи и обернулась. Потом снова перевела взгляд на меня и одновременно потянулась закрыть дверь.

— Для всех будет лучше, если ты больше не увидишь Наташу.


Поздно вечером — весь тот день я тосковал по Наташе и предавался отчаянию из-за пропавшего лета и всей моей загубленной жизни — она постучала в подвальное окно. Я проснулся и, сложив руки домиком, прижал их к стеклу, пытаясь хоть что-то разглядеть. По стуку я понял, что это она. Присмотревшись, я ее заметил — она сидела перед окном на корточках, точно вьетнамский крестьянин. Лица в темноте было не разглядеть. Я поднялся в кухню, отодвинул дверь и вышел во двор. Наташа сидела под сосной, обхватив колени, а чемодан, тот самый, который я видел в аэропорту, валялся рядом на газоне. Подойдя ближе, я понял, что она плачет. Я опустился на траву. После одного дня, проведенного врозь, я, помня, как она смотрела на меня через Зинино плечо, не посмел до нее дотронуться.

— Ты слушал ее брехню. Почему ты слушал ее брехню?

— А что я должен был делать?

— Мог оттолкнуть ее. Мог выбить дверь.

— И что дальше?

— Не знаю. Мало ли что? Ну хоть что-то! А ты бросил меня с ней одну.

— Ты смотрела прямо на меня. Почему ты ничего не сказала?

— Я тебе уже все рассказала. Ты видел, как она пытается испортить мою жизнь и твою тоже и как она добивает твоего дядю. Ты все знал и ничего не сделал. Ты — как твой дядя. Хочешь, чтобы за тебя все решали другие.

Наташа ворошила рукой траву. В ее глазах закипали слезы. Она их не вытирала. Я встал и поднял чемодан. Казалось, он пустой — такой он был легкий. Я шагнул к дому.

— Что ты делаешь?

— Несу его в дом.

— Я не пойду в дом. Не могу здесь оставаться. Мне нужно уехать.

— Тебе нужно уехать сегодня?

— Поедешь со мной?

— Куда?

— Во Флориду. Там живет один бизнесмен, из тех, что с дачи. Он очень богатый. Обещал дать мне работу, если я когда-нибудь приеду во Флориду. Он и тебе что-нибудь подыщет.

— Мы должны это решить прямо сейчас?

— Да. Я не могу здесь оставаться и не могу идти домой. У меня больше нет дома. Мать ушла от твоего дяди. Я не могу жить с ней и не могу оставаться с ним. Мне некуда идти.

— То есть как ушла от дяди?

— Заставила я их.

Я опустил чемодан на землю.

— Она опять отправила его спать на кушетку. Я вошла в гостиную. Сначала он спал, а когда проснулся, то понял, что к чему, но меня не остановил. Он знал, чей это рот. А тут она услышала и выскочила из спальни. Я должна была это сделать, иначе он бы никогда от нее не избавился. Нечего ей калечить ему жизнь. Не могла я позволить ей выиграть.

Странно, но моя первая мысль была о бабушке. Потом я подумал, что дядя покончит с собой.

— Он разрешал ей обзывать себя, унижать, красть у него деньги. И он бы ее не бросил. Он трус. А я дала ему повод уйти, хороший повод для труса. Смешно, другие мужчины, наоборот, остались бы и трахали меня еще два года.

Я помог Наташе спуститься в подвал и обещал разбудить до того, как встанут родители. Уступил ей кровать и лег на пол. Когда прозвенел будильник, я вытряхнул все деньги, какие у меня были, и отдал Наташе. Набралось чуть больше ста долларов. А потом смотрел в окно, как она тащит чемодан по пути к автобусной станции и Флориде.

Когда родители проснулись, телефоны уже звонили вовсю. Дядя появился на пороге у дедушки и бабушки в семь утра. Его семейная жизнь закончилась. Бабушкины подозрения подтвердились. Она с самого начала чувствовала, что в Зине есть какой-то изъян. Довольно того, что отец ее дочери — шайгец. Теперь дядя остался без квартиры и должен был отвечать по финансовым обязательствам Зины и Наташи: ведь он подписал поручительство. На вопрос, почему нужно было уходить так стремительно, почему нельзя было оставаться в квартире, пока он не подыщет другое жилье, дядя отвечал расплывчато. Они не могут больше жить вместе. Никто из родных не спросил о Наташе, никто даже не знал, что она ушла из дома. Если дядя порвал отношения с Зиной, для всей семьи и она, и Наташа больше не существовали.

Несколько дней кряду я просидел в подвале. Меня не тянуло выходить, встречаться с друзьями, подгонять товар. Я чувствовал, что запачкан всем, что знал. Мне было слишком много известно о дяде. Я знал такое, что племянник шестнадцати лет знать не должен. И когда мама пригласила дядю на ужин, чтобы как-то его ободрить, я сидел напротив него, и меня не покидало ощущение, что между нами установилась какая-то неловкая связь. Такая связь возникает между двумя мужчинами, которые обладали одной и той же женщиной. Меньше всего, особенно при сложившихся обстоятельствах, мне хотелось ощущать такую связь со своим дядей, который был почти в три раза старше меня. Но это чувство было сильнее моего стремления от него избавиться. Слишком живо я видел их вместе. Все, что дядя делал за ужином — говорил, ел, пил, — напоминало мне, что он был с Наташей. Именно этим ртом, которым он говорил, именно этими руками, которыми он расправлялся с едой, всем своим физическим естеством он был с Наташей.

В череде дней, потянувшихся за Наташиным отъездом, самым тягостным оказался день, когда дядя пришел к нам ужинать. За столом он ни разу не упомянул о Зине и Наташе. Ни о чем другом никто из нас и думать не мог, и, что характерно, именно этой темы мы не касались. Зато дядя длинно и подробно излагал историю палестино-израильского конфликта. Арафат, Рабин, Бен-Гурион, Бальфур, Бегин, Насер, Садат. Я пытался понять, что удерживает дядю на плаву. Что ему сулит жизнь. Почему он не покончил с собой. Глядя на него, слушая его рассуждения, я понял, что ничего не могу для него сделать. И мне стало легче.

На следующее утро я прекратил добровольное уединение и направился привычной дорогой к Руфусу. До конца каникул оставалось еще несколько недель. Меня ждали книги и прочие радости лета. Уединившись от всех, я избегал телефонных разговоров. Руфус, по своему обыкновению, оставлял какие-то загадочные сообщения, звонили и другие приятели. Судя по их возбужденным голосам, в нашем кругу происходило что-то необычное. Жизнь продолжалась без меня. Разговоры, находки, всякая всячина, новая и важная. Из-за Наташи я выбился из привычной колеи и теперь был готов вернуться и занять свое место в обществе.

Подходя к дому Руфуса, я не удивился, увидев фургон компании по устройству бассейнов и большой грузовик с грунтом. Землекопы тачками вывозили землю с участка и ссыпали в грузовик. Им навстречу шестеро ландшафтных рабочих несли на плечах трехметровые дорические колонны. С заднего двора доносились звуки «Кармен» Бизе. Такого в нашей округе еще не видывали.

Позади дома, как я заметил, собрались почти все мои приятели. Эти ребята, как и я, никогда по-настоящему не работали, болтались в подвалах, читали, курили, занимались онанизмом. Сейчас они рассыпались по двору и вместе с рабочими что-то тащили, копали, выравнивали, тянули наверх. Судя по их виду, все были довольны. Даже увлечены. Им уже удалось преобразовать двор Руфуса. Грандиозная яма в несколько метров глубиной занимала чуть ли не весь участок. Ее оградили оранжевым пластиковым забором, чтобы рабочие и укурыши случайно туда не свалились.

На веранде сидел Руфус в компании одного из уже знакомых мне специалистов по бассейнам. На столе лежал чертеж, они склонились над ним, как над планом сражения. Я поднялся на веранду и встал рядом с Руфусом — ждал, пока он меня заметит. Через его плечо я видел чертеж во всех подробностях. Там были и колонны, и кипарисы, и фонтан, и Руфусова ванна с горячей водой. Я наклонился, чтобы получше разглядеть план, и тут Руфус вскинул глаза. На долю секунды у него на лице промелькнуло незнакомое мне выражение. В тот миг я не понял, что оно означало, но позднее до меня дошло — это была жалость.

— Берман, в чем дело? Ты теперь больше не перезваниваешь?

Он встал, спустился во двор, я пошел за ним. Мне стало страшно. Что-то в его манере предвещало неприятности. Я вдруг сообразил, что ни один из моих приятелей не сказал мне ни слова. Народ во дворе суетился, но не настолько, чтобы меня никто не заметил. Я-то их видел. Из этих деталей стала складываться общая картина. Я понимал: надвигается беда, которую невозможно предотвратить, и западня уже захлопнулась. Вот что я чувствовал, когда спускался с веранды — и тут услышал, как распахнулась кухонная дверь. Толкнув дверь бедром, Наташа прикрыла ее за собой. Она несла поднос с кувшином воды и разноцветными пластиковыми стаканами. Посмотрев на мое лицо, Руфус осторожно взял меня за плечо и вывел на улицу.

— Берман, вот почему я просил тебя позвонить. Я хотел сказать тебе по телефону, но на автоответчике такие вещи не оставишь.

Еще одна группа рабочих прошествовала с колонной мимо нас. Мне захотелось подставить им подножку. Учинить драку, пустить кровь, переломать им кости.

— Она не хочет тебя видеть. Извини, Берман. Так уж вышло.

Я уступил дорогу дорической колонне.

— Сколько весят эти штуковины?

— Не так много, как ты думаешь. Облицованный гипс. Это не мрамор. Если бы они были мраморные, без рабов мне б не обойтись.

— Я думал, она собирается во Флориду.

— Брось, Берман, она сопливая девчонка. Как она может добраться до Флориды? Она еле говорит по-английски. И выбор у нее — или сюда, или на панель.

— Понятно.

— Она считает, ты ее предал. Очень принципиальная. Во всяком случае, здесь она в безопасности.

— Это как посмотреть.

— Надеюсь, ты не злишься. Ничего личного.

— У меня несколько твоих книг и парочка граммов травы.

— Прекрасно. Не парься. Они твои.

— Выгодная у меня получилась сделка.

— Берман, не валяй дурака. Ты же умный парень.

— Просто гений.

— Всего хорошего, Берман.

Когда он ушел, я немного постоял, наблюдая, как землекопы снуют взад-вперед. Дождался, пока пронесут последнюю дорическую колонну, и пошел домой. В другой стране, по другим законам я должен был бы вернуться в дом Руфуса с ружьем. Но здесь, за городом, в то лето, когда мне еще и семнадцати не исполнилось, такой вариант исключался. Вместо этого я совершил убийство цивилизованно. Пока я дошел до дома, на дворе у Руфуса все были мертвы. Руфус, Наташа, мои приятели-укурки. Я больше никогда их не увижу. Пока я дошел до дома, я успел создать себя заново. Я сменю школу, гардероб, уеду в чужой город. Возьму реванш — покорю красивых женщин, изучу боевые искусства, предамся экзотическим увлечениям. Я четко видел свое будущее. Все спланировал. И все-таки, уже в нашем дворе, я поддался непонятному искушению, присел на корточки и заглянул в окно подвала. В этом ракурсе я его никогда не видел. Именно такая картина открывалась перед Наташей, когда она к нам приходила. Из яркого летнего света я смотрел в темноту. Моей подпольной жизни пришел конец.

Загрузка...