Восемь дней пробыла я после Владимира в Москве. У Ленечки побывала трижды. Теперь он встречает меня приветливее, живее. Охотно разговаривает, задает вопросы из области интересующего его — книг, животных, насекомых. Как я радуюсь тому, что сын мой для своего возраста умен, пытлив, внутренне сосредоточен, любознателен. И его не слишком интеллектуальное окружение не подавляет в нем эти черты, они резко проявляются. Расставаясь с Леней перед отъездом во Владимир, я в какой-то, хоть и небольшой, степени отошла от горечи первых дней, в душе начали несмело пробиваться смутные надежды на то, что мой сын все поймет и сделает для себя нужные мне выводы, что мы снова, хоть и не сразу, будем вместе, а вся эта мучительная, жестокая шелуха спадет, освободит и его, и меня, и снова придет к нам счастье единения.
Нy вот, поехала я во Владимир в красивом костюме из зеленого трикотажа, выданного мне Натальей Ивановной, и сшитого их родственницей. Выглядела я в нем вполне приличной дамой. Добралась до Владимира, привезла свои вещи на снятую нами с Верой квартиру.
В бодром настроении иду в филармонию, захватив с собой на всякий случай побольше нот — может, сегодня же начну репетировать.
Застаю художественного руководителя Евдокимова. Он, так прекрасно отнесшийся ко мне в прошлый мой приезд, сейчас встречает меня далеко не обрадованно. Вид у него и печальный, и смущенный, и чувства эти явно нацелены в мой адрес.
«Что-нибудь случилось?» — спрашиваю, а у самой уже дрожат ноги, уже стучит сердце.
«О да, Случилось! — говорит он спотыкающимся, ничего доброго не предвещающим голосом.— Многое случилось за эти дни, со времени принятия вас к нам на работу! Только вы уехали, нагрянула из Москвы ревизия. Массу нашли всякого «недозволенного». Короче говоря, директора филармонии сняли с работы, начальника областного отдела искусств тоже освободили, уже прислан на его место новый, наводит порядки. Ну, а печальнее всего то, что сняты ставки в филармонии — и ваша, и тенора. Так что простите великодушно, я тут ни при чем, но вы у нас больше не работаете».
Да, ударили меня эти слова, крепко стукнули. Значит, я — на улице. Ни работы, ни жилья. Квартиру нужно немедленно освободить, в Москве тоже пристанища нет — у Зуевых невозможно ютиться, спасибо, что и так столько продержали. А о Строителе и говорить нечего. Да и на какие средства жить? Катнуть к маме в Чимкент? Но разве я могу уехать от своего сына после пяти лет ожидания встречи с ним? Владимир — другое дело, это почти рядом. Что ж делать? В душу, чуть просветлевшую, опять вполз сплошной мрак.
Прихожу «домой», рассказываю все хозяйкам квартиры. Они сочувствуют, соглашаются дать мне переночевать, а завтра езжайте куда хотите, тем более что вам здесь и делать-то нечего.
Переночевала. Вернее, перележала. Все думала, напряженно, тоскливо: что делать?
И к утру надумала: пойду к новому начальнику отдела искусств, расскажу ему о себе всю правду, а вдруг чем-либо поможет! Надо попытаться, другого выхода нет. Возвращение в Москву — не выход.
Пошла. Мне сказали, что отдел искусств находится в Доме Советов — большом, широко раскинувшемся здании в самом центре города, между двумя старинными соборами — Дмитриевским и Успенским.
Нашла отдел искусств. Три просторные комнаты: одна — областной Дом народного творчества, вторая — приемная и секретариат отдела искусств, третья — кабинет начальника. Прошу у секретаря разрешения пройти к нему. Пожалуйста.
Сидит за большим письменным столом крупный, плотный человек, не сказать чтобы красивый, ко е правильными, удачно вылепленными чертами лица. Волосы русые, глаза светлые, на них — очки в золотой оправе.
Я здороваюсь и спрашиваю: «Вы можете уделить мне пятнадцать — двадцать минут?»
«Могу»,— несколько удивленно отвечает он, внимательно глянув на меня поверх своих золотых очков. Приглашает садиться.
Сажусь и сразу же начинаю рассказывать. Все — с начала войны и моей разлуки с сыном. И о ссылке, и о возвращении, и о создавшейся здесь, в Москве, ситуации, и о фиаско с предложенной мне во Владимире работой. Спешу, волнуюсь, но стараюсь говорить связно. Начальник, Сергей Александрович Яковлев, не перебивает, слушает внимательно.
«Теперь мне некуда деваться. Может быть, вы поможете мне устроиться на какую-нибудь работу здесь?» — заканчиваю.
Он снова, теперь уже довольно долго, рассматривает меня. И спокойно говорит: «Что-то мне в вас нравится. Пока еще не знаю что, но отпускать вас ни с чем мне не хочется».
И тут же звонит в филармонию, велит приготовить концертный зал — сейчас там будет прослушивание. Звонит и концертмейстеру — пусть приходит туда же.
И пошли мы с Сергеем Александровичем. Он прихватил с собой свою секретаршу и врио директора Дома творчества Масунову, худую, видать, самоуверенную даму лет сорока.
Я спела арию Тоски и какой-то романс. Спела вроде неплохо, несмотря на бессонную ночь и налетевший шквал волнений. Спускаюсь со сцены в партер, где сидят слушатели. Сергей Александрович без промедлений и комплиментов говорит мне:
«Могу предложить вам следующее: нашему областному Дому народного творчества нужен методист по музыке. Оформить вас на эту должность можно буквально с сегодняшнего дня, но тут оклад не полторы тысячи, как вам предлагали в филармонии, а всего лишь семьсот девяносто рублей, к тому же оплата квартиры, естественно, не предусмотрена, вам придется самой ее оплачивать. Это первое. Кроме того, через два месяца у нас будет открыт музыкальный лекторий, и первая же вакансия в нем будет ваша, это я вам обещаю. Дальше: вы можете сейчас же начать преподавать в нашей музыкальной школе рояль или вокал, в чем чувствуете себя сильнее, в педагогах у нас большая нехватка, школа недавно открылась. В общем, советую сегодня же оформиться на основную работу — в Дом творчества, а там обживетесь, встанете на ноги и сына к себе заберете. Надеюсь, мы с вами сработаемся».
Вот так сказал Сергей Александрович, и для меня слова его прозвучали как музыка. С того же дня я была зачислена в штат областного Дома народного творчества на должность методиста по музыке.
Что ж, кажется, дела мои устроились. Теперь все будет зависеть от меня, от того, как я проявлю себя на работе, удастся ли заработать столько, чтобы оплатить квартиру, прожить и, если сумею, вырвать Леню из цепких рук его родни.
Надо надеяться, надо жить, надо работать.
Послала в Киев письмо: затребовала из киевского загса копию Лениной метрики и получила ее.
Теперь, в случае неизбежности суда, я смогу доказать, что Леня — мой сын. К тому же есть этому свидетели, есть квитанции на регулярную высылку денег на имя Евы для Лени. Как-то будет, я должна добиться своего, только бы продержаться, не потерять силы.
Началась моя жизнь во Владимире. Познакомилась со своими сотрудниками. Масунова — прилично разбирается в искусстве, но характер у нее тяжелый. Секретарь — Нина, девушка лет девятнадцати. Библиотекарша тоже молоденькая. И еще — курьер. Все они после ухода Веры Дмитриевны, сидя на работе, занимались чем угодно — чтением, вязанием, но не своими прямыми обязанностями. Книги, ноты и разный методический материал, присланный из Москвы, лежит прямо на полу, занимает целый угол. Нераспечатанные пакеты.
Глядя на это разгильдяйство, припоминала добросовестнейших тружеников, окружавших меня в самые тяжелые дни войны в Сибири, и принялась рьяно наводить порядки.
Через месяц-полтора вызывает меня к себе Сергей Александрович и сообщает, что, как он обещал в первый день нашего знакомства, во Владимире открывается музыкальный радиолекторий и меня первую берут в качестве иллюстратора классической музыки. Я обрадовалась, принялась усердно заниматься с отличным концертмейстером филармонии Сергеем Ивановичем Левкоевым. И начали мы с ним иллюстрировать лекции по русской музыке, их писал для нас один из московских теоретиков. Начали с доглинкинских композиторов — Гурилева, Булахова, Варламова. И пошло, пошло...
По своему легкомыслию, я позабыла о мрачном предсказании новосибирского профессора — голос звучал, и слава богу. Но постепенно предсказание это все чаще напоминало о себе. Спою на репетиции одну, две, три вещи и чувствую — железная рука сдавливает горло все крепче. Наконец не могу петь совсем, вот сейчас сорвусь. Говорю концертмейстеру: «Не могу больше, устала». А он удивляется: «Так быстро?»
В Сибири я пела в основном несложные песни. Пела от случая к случаю — когда приглашали на концерт. А здесь ведь серьезная работа.
Лекция-концерт о Чайковском. Я должна спеть целых четыре вещи: арию Кумы из «Чародейки», «Канавку» из «Пиковой дамы» и два романса. Много, но что делать, авось сойдет.
Пою, рядом стоит диктор. Обе арии сошли благополучно. Начала петь романс — трудно, устала. Стараюсь изо всех сил, но нет, горло сдавлено, чувствую — сейчас оскандалюсь. Домучила первый романс, пишу диктору карандашом на нотах: «Больше петь не буду». Диктор в ужасе, умоляет жестами, но я убегаю из студии. Сразу домой, сразу — в постель. Всю ночь проревела и дала себе слово больше никогда не петь как профессионал.
На этом и кончилась моя певческая «карьера».
А в остальном все шло вполне благополучно. Поработала месяца три методистом, а фактически — кем угодно: получилось так, что приезжающие на консультацию из области руководители самодеятельности обращались только ко мне. И вот в конце года Сергей Александрович сообщает мне, что хочет перевести меня на должность директора Дома народного творчества.
«Фактически вы уже выполняете обязанности директора, и лучшего мне не надо».
Я пугаюсь: «Но вы же знаете, Сергей Александрович, что я репрессирована, только что из ссылки. Как же вы думаете провести меня на эту должность?» — «Я вчера завел речь о вас на заседании обкома,— отвечает Сергей Александрович.— Да, были там разговоры на тему, которой вы сейчас коснулись, но я ответил: «У нее — золотая голова и золотые руки, и если кто сможет наладить работу Дома творчества, так только она». В ближайшие дни этот вопрос будет окончательно решен — почти наверняка в вашу пользу».
Разумеется, мне были приятны эти слова, и я перестала возражать. Вскоре меня провели приказом на должность директора областного Дома народного творчества
Работала я много — и на основной должности, и в музыкальной школе, где у меня было пять учеников по вокалу. Трудно было, но и отрадно. Работа в полном смысле слова окрыляла меня, и откуда только силы брались после всего пережитого?
Было даже так, что, заболев, Сергей Александрович дважды просил меня принять новый спектакль в драмтеатре.
Конечно, я волновалась, но все сходило благополучно, худрук благодарил меня за «ценные замечания».
Собираю у себя молодых актеров театра (они, бедные, получают мало, живут впроголодь, ведь цены бешеные), отправляю их в командировки по районным клубам и Дворцам культуры — в помощь художественной самодеятельности. Актеры с превеликой радостью устремляются в эти командировки и, конечно же, приносят пользу кружкам самодеятельности.
Библиотека приведена в порядок, и мы рассылаем по районам нужный для работы самодеятельности методический и репертуарный материал. Устраиваем во Владимире, в помещении театра, областные смотры самодеятельности.
В Москву езжу каждый месяц — командировки во Всесоюзный Дом народного творчества, где получаю самые разнообразные консультации. Там все относятся ко мне удивительно хорошо, называют «наша украиночка», а лучше всех — директор Дома, милый, добрый Дмитрий Николаевич Акастасьев.
Музыкальная школа, только-только начинает разворачивать свою работу. Педагогов мало, да и педагоги-то вроде меня — без стажа или почти без стажа. Преподавание вокала дается мне легко — богатый опыт вынесла я из своего дома детских и юношеских лет, никогда не приходилось задумываться над тем, как вести того или иного ученика, какие вещи и упражнения давать... Все это приносит мне только радость.
В общем, Владимир оказался для меня добрым, душевным городом. Приятно, радостно быть среди творческих людей, стремящихся помочь тебе чем только можно. Чего стоит один лишь Сергей Александрович!
В каждый свой деловой приезд в Москву стараюсь, хоть совсем ненадолго, заезжать к Лене. Уже ни словом не упоминаю о том, что я — его мать. Держусь независимо, стараюсь быть повеселее, рассказываю о Владимире, о своих работах. Чувствую, что Лене по сердцу мои сообщения, что он и сам бы не прочь побывать у меня во Владимире. Привык, может, немного и привязался и, разумеется, многое за это время передумал, переосмыслил.
Переехала я во Владимир в осеннюю, дождливую пору. Пальто есть, костюм тоже, а вот туфли совсем старые, протекают, и галош нет. А тут как раз Дому творчества дали талон на женские галоши. Сергей Александрович говорит: «Вот и хорошо, возьмете себе, не будете ходить с мокрыми ногами».
Но я не взяла себе этот талон, предложила на собрании сотрудников отдать его уборщице Марфе. Мне потом говорила Масунова: «Вы с мокрыми ногами ходите, а Марфа живет, как барыня,— сад, огород, куры, которые ее денег не клюют. Она ваш талон на базар понесет».
Ну и пусть несет! Не могла же я сразу по вступлении на должность хватать себе талон.
Отпросилась тогда у Сергея Александровича на два дня, поехала в Москву. Там выклянчила у Натальи Ивановны еще двести пятьдесят рублей из маминых денег — столько стоили на рынке галоши. Конечно, заехала к Лене. На лице его при виде меня затеплилась радость.
«Приедешь ко мне на зимние каникулы?» — спрашиваю. «Приеду»,— с готовностью отвечает Леня.
Я смотрю на Еву. Молча утвердительно кивает, что ей еще остается!
И вот привожу Леню впервые к себе во Владимир. Готовилась к его приезду, как могла. А могла очень немного. Зарплаты моей на всех работах едва хватает на то, чтобы оплатить квартиру и кое-как прокормиться. Ведь килограмм картошки стоит тридцать пять рублей.
Приходим мы с Леней на мою квартиру. Хозяйки — и мать, и дочь — уже в курсе моих личных дел, встречают моего сына очень ласково.
Когда Леня вошел в комнату, я заметила, что он приятно удивлен «роскошной» обстановкой. Фикус, пальмы, мягкая мебель. На другой день я не пошла на работу. Гуляем по Владимиру. Показываю Лене город, места моей работы, театр, Золотые ворота, Кремль и все примечательное. Леня с интересом слушает мои объяснения, задает вопросы, он явно всем доволен.
Спим на одной широченной кровати. Леня нисколько не конфузится, узнав об этом, и тут я вижу, что он уже в большой степени чувствует меня матерью, что рассказы мои о нашем далеком прошлом начинают находить отзвук в его душе. До чего же хорошо мне было в ту ночь, каким счастьем я была переполнена! Проснусь в полной тьме, почувствую рядом Ленечкииу руку или голову — и плачу от счастья. И так хочется целовать его, говорить самые нежные слова, но знаю, что нельзя. И не только чтобы не разбудить, а вообще знаю — еще рано, да и будет ли когда-нибудь пора — Леня очень сдержанный, очень «в себе». Но ничего, дело ведь не во внешнем проявлении нежности, а в серьезности чувств. А сумею ли я заслужить его серьезные сыновние чувства? Не знаю, вот
уж не знаю. Быть может, только частично — для полноты сыновней любви не хватает пяти лет тесной близости, какая была между нами первые три года его жизни. Вместо этого была теснейшая близость с Евой — второй, а пока что в его сознании единственной матерью.
Иногда приходят ко мне страшные, тысячу раз печальные мысли: а надо ли мне вырывать Леню из семьи, в которую он врос всем своим детским сердцем и разумом? Надо ли нарушать его ребячий покой, будоражить размеренную, спокойную жизнь, заставлять ломать привычные представления о семье, о его месте в ней, переосмысливать все это наново в связи с появлением неизвестной прежде, чужой матери взамен такой своей, такой привычной Евы? Справятся ли с этим нервы ребенка, его внутренний мир, все его существо?
И конечно же, отвечаю себе на эти мысли: да, да, надо бороться за своего сына! Он у меня единственный, и я должна быть с ним, должна оторвать его от этих, может, и неплохих, но таких чуждых ему по стилю жизни, но духовным запросам и интересам людей.
И о себе, разумеется, думаю. Что я без него, нужна ли мне жизнь, если я насовсем откажусь от своего сына? Нет, пять лет жила надеждой на свидание с ним, а теперь — на то, что он сам изберет меня, захочет быть моим сыном.
Наутро Леня просыпается веселый. Завтракаем, потом я оставляю его с какой-то книгой и с пожилой хозяйкой, которая с удовольствием берется покормить его без меня.
Прихожу домой пораньше: «Пошли, Ленечка, в театр!» — «Пошли!» — радостно отвечает он.
В театре меня пропускают, конечно, без билетов. Администратор спрашивает, где я хочу сидеть — в партере или в ложе. Леня предпочитает ложу, там и сидим. Идет спектакль «Давным-давно», героиня играет очень хорошо, нам обоим нравится.
В один из вечеров пребывания у меня Лени мы с ним гуляем по городу. Вдруг он как-то тихо, будто стыдливо, говорит: «Не хочется мне в Строитель, они там всегда ругаются».— «Тебя ругают?» — спрашиваю удивленно, чувствуя, как внутри меня вскипает долгожданная, хоть, может, и не совсем честная, радость. «Нет, не меня, друг с другом ругаются».— «Ну, ничего,— утешаю я его.— Не всегда же ругаются, в общем-то они любят друг друга. И тебя, конечно, любят».
Леня ничего не отвечает.
Платить за комнату триста рублей для меня непосильно дорого, особенно теперь, когда расходы мои резко и приятно увеличились — на Леню. И тут Сергей Александрович предлагает, пока не найдется для меня постоянная квартира, пожить в его кабинете. Я мигом перебралась в Дом Советов — это очень близко от моей старой квартиры.
Приезжает ко мне Леня во второй раз, в весенние каникулы, и мы с ним живем уже здесь, в кабинете Сергея Александровича. Спим на диване, готовим пищу на электроплитке. Плохо только то, что к девяти утра должны полностью освобождать кабинет, но с семи вечера можем снова занимать его до утра. Постель прячем в диван.
Много беседуем. Однажды, когда речь заходит о его давних болезнях, Леня начинает горячиться: «Я же говорил ей, что, когда раньше, давно, сильно болел, со мной сидела не она, а другая мама. И руку держала у меня на лбу. А она мне: «Нет, это была я, ты забыл». Не забыл я, не забыл! Сразу не вспомнил, когда увидел тебя (незаметно Леня уже перешел со мной на «ты»), а теперь вспомнил».
Вот так шло наше сближение. Но бывало, что в эту ни с чем не сравнимую радость сближения с единственным сыном врывалось и горькое ощущение своей вины перед ним. Вот хотя бы такой случай: в один из вечеров, когда у меня по расписанию поздние занятия в музыкальной школе, я оставляю Леню в кабинете, укладываю спать и иду на занятия, сказав, что часа через два приду. Сижу в школе за роялем, занимаюсь с ученицей, а еще одна ждет своей очереди, как вдруг открывается дверь класса и входит мой Ленечка. В зимнем пальтишке — на дворе еще холодно,— надетом прямо поверх белого нижнего белья — кальсоны так и торчат из-под короткого пальто, ботинки на босу ногу, не зашнурованы, тесемки болтаются. Шапка-ушанка не завязана. Ужас! Стоит и молчит и виновато, чуть грустно, но и с легким налетом юмора, улыбается. Страшно ему стало одному, вот и пришел, прибежал среди ночи. Сердце мое сдавливает такая лютая боль, что хочется завыть, заплакать, закричать. Что я делаю с ребенком?! Вот когда я почувствовала себя виноватой перед своим Ленечкой. Бросаюсь к нему, поправляю одежду, зашнуровываю ботинки, прошу извинения у своих славных учениц, очень сочувственно отнесшихся к происшедшему, и без промедления увожу Леню домой.
Но он нисколько не сердится на меня за свои вечерние переживания, на другой день и не вспоминает о них, чем несказанно радует меня. Дорогой мой мальчик!
Я понимаю: Леня уже полностью верит тому, что я — его мать. За время его пребывания во Владимире — и первого, и второго — я много рассказывала ему о том, как мы с ним любили друг друга и как трудно было расстаться даже на несколько часов. Леня выслушивает все мои рассказы с напряженным интересом. Нравится ему, когда я вспоминаю разные истории о нем, совсем маленьком, часто смеется, когда эти истории бывают смешными.
Кончились и весенние каникулы. Отвезла я Леню в Москву. Расстались мы, кажется, уже совсем друзьями. Начинаю понимать, что скоро-скоро он согласился бы уйти ко мне от своих родичей насовсем, если бы только было куда забрать его...
Позднее, через много лет, я поняла, как непросто дался Лене этот внутренний переход от той семьи, как некрепки были его чувства,— ни к ним, ни впоследствии ко мне; как расшатали его способность по-настоящему привязываться, глубоко и крепко любить эти колебания, эти переходы, растерянность — кто же настоящие родные? Да, если и любил Леня кого-нибудь в жизни всем без остатка сердцем, то только меня в первые годы своей жизни, до нашей насильственной разлуки. Как он пережил эту разлуку?
К весне пришла ко мне наконец большая радость: Сергей Александрович выхлопотал для меня в общежитии театра отдельную комнату. Дом этот находится рядом с драмтеатром. Комнатка очень небольшая и почти пустая, но чистая, отремонтированная. Тахта, столик, два стула, и все. Платья свои я повесила, прицепив самодельные плечики на вбитый в стену гвоздь.
Вот туда и приехал ко мне, перейдя в третий класс, Ленечка на все лето. Я устроила его в пионерлагерь во Владимире, а до и после лагеря живем вместе, уже по-барски — утром не надо спешить освобождать комнату к определенному часу.
Владимир в то время был еще очень небольшим городом — центр его можно обойти по кругу, верно, за полчаса. Но какой славный, живописный город! Овеянный благородством русской старины — великолепными в своей красоте зданиями соборов, древнего Кремля.
В начале лета к нам на гастроли приехал драматический театр из города Хмельницкого, с Украины. Мы идем с Леней на открытие гастролей. «Маруся Богуславка». Хорошо, много крепких актеров, но больше всех нам понравился хан Гирей — заслуженный артист Колчинский. Яркий, выразительный
и в жестах, и в интонациях, гибкий, как кошка, с горящими то страстью, то гневом глазами...
После этого спектакля, когда я предлагала Лене пойти в театр, он тут же спрашивал: «А Колчинский будет играть?»
Познакомилась я с Колчинским. Пришел он к начальнику отдела искусств, и я как раз была в кабинете. Потом встретились на улице, поговорили...
Леня, пока не уехал в лагерь, ходил за мной по пятам. Часто сидел в Доме творчества, в музшколе, и все развлекали его, как могли. И на базар ходили вместе, и, конечно, в столовую, и мою продуктовую карточку — литер Б — вместе отоваривали. Леня со всеми перезнакомился, вошел во вкус моей владимирской жизни.
Как-то, когда мы жили уже в театре, Колчинский зашел к нам домой, поговорил со мной, с Леней. Леня — в восторге.
Но совсем по-другому все повернулось, когда он приехал домой из пионерлагеря. Я встречаю его радостно, торжественно. Достала конфет-подушечек, какого-то печенья, еще что-то приготовила. Леня входит в комнату и сразу же впивается взглядом в мое новое светлое платье, висящее на стене. Потом; глухо, неласково бормочет: «Это платье тебе Колчинский подарил. Я знаю, ты в него влюбилась, он твой жених, вы скоро поженитесь».
Я кидаюсь к Лене, обнимаю, уверяю, что никакой не жених мне Колчинский, у него есть жена и маленький сынок.
«К тому же,— говорю,— никто, кроме твоего отца, никогда не дарил мне платьев или чего-нибудь такого. А это платье я купила очень дешево на московской толкучке».
В конце концов, Леня успокоился и повеселел.
Сын... Интересная, радующая работа... Квартира... Дала жизнь передышку — и спасибо. И снова судьба моя вытащила свою плеть и пошла настегивать: «Хватит, пожила себе в радость! Давай дальше!»
Глава IX. В ЧИМКЕНТЕ
Много раздумываю над тем, как же быть в дальнейшем с Леней. Советуюсь в письмах с мамой, с Таней. И в конце концов решаем, что я увезу Леню в Чимкент.
«Я еду на август в отпуск к матери. Возьму с собой Леню, бабушка хочет повидать перед смертью своего внука»,— говорю родственникам. И, видя их недовольные физиономии, выпаливаю: «Вы не можете запретить мне сделать это!» Промолчали, пришлось согласиться.
А Леня? Еще во Владимире сказала ему:
«Хочу поехать на август к нашей бабушке в Чимкент. Это очень далеко отсюда. Хочешь, полетим вместе самолетом?»
У Лени глаза загорелись: «Хочу».
Он никогда не летал самолетом и, конечно, мечтал об этом.
Наконец мы с ним в самолете, далеко не комфортабельном, хоть и большом. Жесткие сплошные сидения вдоль стенок. Оба мы сразу же почувствовали себя в самолете очень просто, как в любом другом виде транспорта. Любопытно смотреть сверху на землю, на громоздящиеся вокруг пушистые облака, любопытно и нисколько не страшно. Так же, судя по всему, и Лене. Часа через два после взлета с аппетитом поели чего-то с собой взятого.
Прилетели в Ташкент в одиннадцать вечера. Вокруг — все в летнем, без рукавов. В Москве тоже тепло, но здешнее тепло совсем другое — безветренное, парное, а воздух — словно настой душистых трав.
Нам объяснили, что на поезд билеты достать и думать нечего, что надо сидеть вот здесь, недалеко от аэропорта, и высматривать «левого» летчика до Чимкента.
Сидели до самого утра — прямо на земле, опираясь на какую-то стену. Леня довольно долго спал, хорошо, что было так тепло. Наконец, когда уже совсем рассвело, нашелся летчик — какая-то женщина привела его к нам. Летчик согласился доставить нас в Чимкент на самолете У-2, но за двойную плату — вместо официальных сорока пяти рублей потребовал девяносто. Ну что ж, никуда не денешься, согласилась.
В самолетике — совершенно открытые две кабинки, одна за другой. Леня — у меня на коленях. А летчик — явно пьяный. Это я увидела еще на земле — багровая, бессмысленная физиономия,— страшно стало. А когда поднялись... Эти сорок минут, что мы летели, показались сорока часами. Почему-то летчик не прикрутил нас к сиденью, а я ведь не знала, что это полагается. Всю дорогу самолет резко кренился то вправо, то влево. Не представляю, как Леня не вывалился, вернее, как мы вместе не вывалились — оторваться от меня я бы ему не дала. Леня сидит молча, да если бы и говорил, я бы ничего не услышала за адским тарахтением. И на головах у нас — ни шлемов, ничего нет. Ветер разметал мне волосы, повыбрасывал шпильки. Мои волосы бьют нас обоих по лицам, слепят глаза. Через какое-то время Леня побледнел, даже позеленел. закрыл глаза и обвис у меня на руках. Я понимаю, что он потерял сознание, но ничем помочь ему не могу, только сжимаю еще крепче. Летчику ничего сказать нельзя, все равно не услышит. Даже не оглянулся ни разу за всю дорогу.
Наконец вижу: подлетаем к городу. До этого под нами были поля, горы, я их замечала мельком, старалась не смотреть вниз. А тут уже какие-то глиняные зданьица, большие деревья видны, но не зеленые, а серые, густо покрытые пылью. Неужели подлетаем? Вот и Леня пришел в себя, тоже смотрит по сторонам.
Опустились на крошечном аэродромчике. Солнце палит вовсю. Сбоку стоит маленькое глиняное здание — наверно, аэровокзал. Мы в него, естественно, не заходим. Какой-то человек предлагает довезти на примитивной тележке до города. Да, да, пожалуйста, везите!
Подъехали прямо к домику, где жила моя мама. Свидание было светлым, как праздник, как пасха в детстве. Мама очень постарела — худенькая, сгорбленная, морщинистая. В глазах застыл испуг и как бы униженная просьба о чем-то.
Как же она рада и мне, и Лене — не знаю, кому больше, какими только ласковыми именами не называет нас. Суетится, чем-то кормит, потом уже поспокойнее беседуем в саду. Грустит мама по умершему вдали от нее своему Мыколочке, говорит о нем с печалью, но без слез и восклицаний. Жалеет очень Иосифа, хоть когда-то и не слишком благоволила к нему.
Живет мама в крохотной комнатке, пристройке к дому. Выходит эта комнатка в небольшой фруктовый сад. Против крыльца, прямо в саду, стоит заранее приготовленная для нас с Леней железная кровать — в комнате она не поместилась бы. На кровати — ни матраца, ни одеяла, но к вечеру мы что-то простелили и отлично спали под звездным небом. Прежде чем уснуть, Леня с интересом рассматривает яркие, густые звезды бархатного южного неба и расспрашивает меня о созвездиях. Я рассказываю все, что помню. Настроение у сына хорошее, все, ему, видимо, нравится. Теплынь даже ночью поразительная.
На другой день мы с Леней отправляемся к моей сестре Тане. Она с детьми живет на окраине Чимкента, на свинцовом заводе. Там, вокруг этого крупного завода,— целый большой поселок. Таня преподает в средней школе при свинцовом заводе, а также в вечерней школе для взрослых русскую литературу.
Не виделись мы с ней тринадцать лет, с тридцать пятого года, она тогда, погостив у нас в Киеве, уехала с детьми в Кузнецк к своему архинеудачному мужу.
Когда этот муж, отец троих детей, куда-то исчез, Таня нисколько не была удручена. Тащить груз прокормки и вообще поднимать на ноги троих детей в труднейшее военное и послевоенное время было для нее легче, чем делить этот груз с отцом детей и терпеть его присутствие в семье. А ведь он, бедняга, как выяснилось потом, был арестован и сослан.
Комната одна на четверых, но большая. Мебели — минимум: какой-то шкафчик, стол, табуретки, все это — типа довоенной кухонной мебели, примитивно сколочено и выкрашено голубоватой краской. Правда, чисто, крашеный пол сверкает, но в остальном... Бедность, бесшабашность. Так я восприняла их жилище.
Ну, конечно, Таня, да и дети, обрадовались нам. Леню приютили, я сразу почувствовала, что он не будет среди них чужим. Таня, очень располневшая, обрадованная встречей, добродушно и даже восхищенно рассматривающая Леню, мне очень приятна. Конечно, удивляет этот быт, эта обстановка. Что ж, каждый живет по-своему. По крайней мере, уж мещанства тут и в помине нет.
Хозяйством заправляет Лиза — толковая, домовитая, уже почти взрослая, лет семнадцати. Юлик на два года моложе, славный, с открытым взглядом мальчик. А самый славный — младший, Борька, белобрысый, худенький, с неподдельной добротой в голубых глазах.
Таня очень много работает. В одной школе, в другой, кроме того, музвоспитателем в детсадике. Ее там, в садике, очень ценят, даже орден дали — «Знак Почета», но все же обидно, что все глубокие способности ее к пианизму уткнулись в исполнение детсадовских песенок.
Вечером мы с Леней вернулись к маме. Пожили у нее целый месяц. Тепло, изобилие фруктов, и все они поразительно дешевы. Я хожу ежедневно на базар, накупаю арбузов, дынь, персиков, яблок, едим целый день.
Присматриваюсь к Лене. Не замечаю что-то, чтобы он скучал по «своей семье», рвался «домой». Нет, нисколько. Меня это, разумеется, радует, но и удивляет: неужели у Лени совсем нет к ним привязанности? Что это? Душевная черствость? Или же большая радость обретения настоящей матери, настоящей семьи? Но семья-то ведь — не настоящая, не монолитная. Таня с детьми — одно, мама — другое, мы с Леней — сами по себе. Но, конечно, это хорошо, чудесно, что Леня тянется ко мне, к моим родным.
А что же делать дальше? Поехать в Алма-Ату, попробовать устроиться там? Чимкент — в то время был небольшой, можно сказать, захолустный городок. Хоть и есть в нем пединститут, еще какие-то точки возможного приложения моих сил, но я и подумать не могу о том, чтобы остаться здесь. Фрукты, тепло — это хорошо. А маленькие, сплошь и рядом саманные домишки, немощеные улицы, деревья, густо покрытые мелкой, как пудра, глиной, глиняные заборы... Нет, здесь я ни за что не останусь. Вот во Владимире я бы с радостью осталась жить, но там я не могла бы взять к себе насовсем Леню, там была бы вечная борьба, трепка нервов — и моих, и его. Нет, надо ехать в Алма-Ату.
Таня предложила взять к себе на какое-то время Леню, пока я устроюсь в Алма-Ате с квартирой и работой. Поговорила с сыном, и, к моему удивлению, он легко согласился пожить временно в Таниной семье, уже успел сдружиться с двоюродными братьями и сестрой. Я, конечно, заверяю Леню, что изо всех сил постараюсь сократить срок пашей разлуки. Ну, и маму, естественно, думаю перевезти к себе.
В Алма-Ате уже года два живет и работает в консерватории наша киевская соседка и мамина сотрудница по консерватории — Наталья Феликсовна Нагулина. В последний год моей киевской жизни она занималась со мной вокалом. После войны, когда в Алма-Ате открыли консерваторию и понадобились опытные кадры педагогов, Наталье Феликсовне предложили переехать в Алма-Ату. Ей там предоставляли двухкомнатную квартиру, конечно, работу по специальности, и она согласилась, переехала.
Узнав об этом, я раздобыла телефон Алма-Атинской консерватории и позвонила туда по"междугородной. Все получилось просто. Моментально позвали Нагулину к телефону. Она сразу четко и толково (так она делала все) объяснила мне, что работу берется найти для меня запросто, а вот с квартирой — сложнее: снять комнату в Алма-Ате практически невозможно.
Тут мама вспомнила, что в Алма-Ате, даже в самом центре города, живет ее бывшая ученица — Марья Яковлевна Зотова, и написала ей письмо с просьбой приютить меня на какое-то время. Вскоре пришел ответ: «Да, пожалуйста, комнатушка маленькая, тесно, но как-нибудь».
Перед выездом из Владимира я зашла в Москве во Всесоюзный Дом народного творчества к Дмитрию Николаевичу Анастасьеву и, откровенно рассказав ему о своих обстоятельствах и необходимости выезда, попросила дать мне на всякий случай направление на работу в алма-атинский Дом народного творчества — ведь в работе любого из таких домов я теперь смогу легко сориентироваться.
Так что, кроме обещания Нагулиной помочь мне найти работу, у меня было с собой еще и официальное направленно такого солидного учреждения, как Всесоюзный Дом народного творчества, а это поможет мне не только найти работу в Алма-Ате, но и прописаться. Пока мы с мамой и Таней решали, как мне поступить, пока шли письменные и телефонные переговоры с Марьей Яковлевной и Натальей Феликсовной, подошел конец августа. С первого сентября Таня отвела Леню в школу, он стал ходить в третий класс, как ему и положено было.
А 30 сентября я поехала поездом в Алма-Ату. Туда от Чимкента — восемьсот километров, по представлениям тех мест — совсем недалеко.
Глава X. АЛМА-АТА. ПОИСКИ КВАРТИРЫ
Во дворе — крошечный глинобитный домишко из одной комнатки. Марья Яковлевна дома. Немолодая, лет пятидесяти, но еще следящая за собой, крепкотелая, с пушистыми рыженькими волосами и с большими ясными серыми глазами, она сразу расположила меня к себе. Без всяких церемоний приняла, расспросила о маме, показала место под обеденным столом: «Вот здесь будете спать, больше места нет. На второй кушеточке спит Тоня, моя приятельница, тоже бесквартирная».
Так и зажили втроем. Марья Яковлевна и Тоня — третьеразрядные певицы, иногда их приглашают на разовые выступления. У Марьи Яковлевны — неплохое сопрано. Относится она к своему пению серьезно, потом часто будет просить меня поаккомпанировать ей, разучить что-нибудь новое.
Приехала я в Алма-Ату в первый день октября. Тепло, солнечно, все — в открытых летних платьях. Сразу же пошла на базар и купила яблок, знаменитого алма-атинского апорта — огромные, красные, спелые, вкусные-превкусные. А цена-то! Пятьдесят копеек за килограмм, еще на старые деньги.
Марья Яковлевна с Тоней живут материально более чем скромно. Я тоже, можно сказать, без денег — почти все, что сохранилось от отпускных, оставила в Чимкенте. И вот Марья Яковлевна учит меня «дешево жить». У нее — большой чугунок, она режет в него крупными кусками яблоки, подливает постное масло и тушит на электроплитке, кухни у нее нет. То же самое делаю и я, отлично обедаю этим вкусным блюдом с черным хлебом, и с того дня оно надолго стало моей почти неизменной едой.
На другой же день отправляюсь в Казахский республиканский Дом народного творчества. Три большие комнаты, в одной из них пианино. Поговорила с худруком — приятным, помоложе меня, фронтовиком и с директором — казахом средних лет.
Оба тотчас же предложили мне место методиста по музыке. Ставка немного больше, чем соответствующая во Владимире,— восемьсот сорок рублей. Не раздумывая, соглашаюсь. Оформили приказом с того же дня — с 1 октября.
Вот и вернулась я к Марье Яковлевне уже рабочим человеком. Постепенно, думаю, найду еще какой-нибудь подработок, а сейчас первое мое дело подыскать и снять комнату.
Начала работать в Доме народного творчества. Потом, очень скоро, директор предложил мне заняться самодеятельностью горно-металлургического института, там нужен концертмейстер хора и руководитель кружка солистов-вокалистов. Платят мне там пятьсот рублей, следовательно, материально я уже как-то устроена, теперь главное, главнейшее, необходимейшее — найти квартиру.
Ох, до чего же трудным оказалось это дело! Наверное, не было в Алма-Ате уличного столба, с которого я не считывала бы объявления по много-много раз. Из-за этого и с красавцем городом знакомилась с опозданием — возвращаясь с работы, смотрела не на здания, не на прекрасные снежные горы, обрамляющие город, а только на ничем не примечательные, серые, однообразные столбы. Еду, бывало, трамваем или троллейбусом, вижу — столб. Место бойкое — надо сойти!
Редко, очень редко попадаются объявления о сдаче комнаты. А если попадаются, я вмиг забываю обо всем — об обеде и тем более отдыхе, мчусь по указанному адресу, но всегда оказывается не то, что нужно. Либо какой-нибудь крохотный уголок,— а мне ведь комнату на троих,— либо даль ужасная, где-нибудь за городом, от транспорта идти бог знает сколько по не мощеной дороге.
Да, первые месяцы моей жизни в Алма-Ате — с квартирной неустроенностью, с невозможностью перевезти к себе Леню — были несладкими. Одно спасение от тоски — работа. Полный рабочий день в Доме творчества — там быстро осваиваюсь, знакомлюсь с казахской музыкой, с народными кюями, два вечера в неделю занимаюсь с самодеятельностью горно-металлургического института, а все остальное время обследую столбы, ищу адреса сдаваемых квартир.
Хормейстером в горный институт пригласили некоего Москаленко Антона Максимовича. Работник он хороший, знающий, старательный. Много мы с ним трудимся, готовимся к зимнему смотру самодеятельности вузов — их в Алма-Ате одиннадцать.
Очередной смотр должен состояться зимой. Конечно, мы с Москаленко стремимся к тому, чтобы наш институт получил первое или же одно из первых мест. И хор, и солисты идут к нам охотно. Я отобрала себе солистов, ставлю им голоса, увлекаюсь этим делом. Начала приходить в институт еще и третий раз в неделю.
Для руководства танцевальным коллективом дирекция горного института пригласила бывшего известного танцора, а теперь — балетмейстера Дальгейма, и он сразу же, не менее серьезно, чем мы с Москаленко, взялся за подготовку к смотру.
А живу я все у Марьи Яковлевны. Вернее, не живу, а только ночую под столом. Все свободные от работы часы, даже минуты, уходят на розыски квартиры.
За Леню, мало сказать, волнуюсь. Ведь в Москве он жил вполне благополучно, был более чем досмотрен. А здесь! Обстановка совсем другая, каждый — сам по себе. Таня с утра до ночи на работе, похлебает в детсадике супу — вот и все, а дети — как хотят, как могут. Больше всех я надеюсь на Лизу, она ближе их всех к реальной жизни, самая хозяйственная. А вообще — сердце щемит...
Как-то поздно вечером, на дворе уже совсем темно, выхожу от Марьи Яковлевны — навестить Наталью Феликсовну Нагулину, изредка находила время, чтобы повидаться с ней. Только вышла со двора на улицу, вижу: идет навстречу пожилой плотный мужчина, лица в темноте не разобрать. Обращается ко мне приятным баритоном: «Вы не скажете, где живет Марья Яковлевна Зотова? Она, говорят, продает ноты, я хотел бы посмотреть».
А Марья Яковлевна и вправду решила начать распродажу своих нотных залежей, петь на концертах она практически уже почти перестала. Я ответила мужчине, что провожу его.
Пришли. Хозяйка усадила пришедшего, положила перед ним кипу нот. Тут же и Тоня. А я стою у порога, перекидываюсь с ними репликами, с любопытством рассматриваю пришедшего — интеллигентного, приятного и лицом, и речью человека. Потом спохватываюсь — надо идти. Незнакомец встает, говорит Марье Яковлевне, что явится в ближайшие дни, раскланивается и уходит со мной. Провожает меня до дома Нагулиной, по дороге беседуем. Он — инженер, родом из Харькова, сюда забросила война, а поскольку и горе и климат ему по сердцу, да и квартира у него отличная, в самом центре, решил доживать здесь свой век. С женой давно еще в Харькове, разошелся, совсем один. Лет ему сорок пять.
Марья Яковлевна потом все рассказывала, смеясь, он листал у нее ноты, а сам смотрел не на ноты, а на Ирину.
Зашел он еще к Марье Яковлевне, пригласил нас к себе. Квартира двухкомнатная, в новом доме, очень близко от консерватории. Хорошее трофейное пианино. Сам Иван Кондратьевич любит музыку, немного играет. «Я дам вам ключ, — предлагает мне,— приходите в любое удобное для вас время заниматься».
О да, вот что мне нужно, очень нужно! Сколько лет я занималась серьезно музыкой! А ведь работа моя связана с игрой на рояле — аккомпанемент в горном институте хору, солистам, а вещи у нас в репертуаре достаточно сложные, и я чувствую, что необходимо подогнать технику. У Марьи Яколевны пианино нет, она сама ищет, где бы попеть со мной. Стали приходить к Ивану Кондратьевичу — то я одна, то Марьей Яковлевной. Она поет, я аккомпанирую, а хозяин дома и его друг, часто к нему заглядывающий, охотно слушают.
Вот так, постепенно, началась у нас с Иваном Кондратьевичем дружба.
Как-то зашла я к нему в выходной день, а когда собралась уходить вместе с кем-то из гостей, хозяин задержал меня ласково, почтительно заглядывая мне в глаза, спросил, согласна ли я стать его женой. При этом — никаких попыток обнять, только к руке склонился. Меня это его поведение глубоко тронуло, и вообще — он, как человек, определенно нравится мне. Правда, того, что должна чувствовать жена к мужу, я к нему не испытываю, но в ту минуту подумалось: а может, это и хорошо? И с Леней проще будет при таком моем отношении к мужу, а Иван Кондратьевич, судя по всему, должен быть отличным мужем...
В ответ на его предложение я что-то промямлила, в общем положительное. Он обрадовался, светлая улыбка сделала его лицо моложе. Я даже подумала: «А ведь он — интересный мужчина».
В следующий мой приход он, сияя радостью, сообщил мне, что уже готовится к свадьбе. Спросил, кого бы я хотела пригласить из своих знакомых.
— Троих,— ответила я.— Наталью Феликсовну, Марью Яковлевну и Тоню.
Перечислил и он тех, кого собирается позвать.
Как-то странно веду я себя с ним. Слушаю, соглашаюсь, но все будто не доходит до сознания. А временами вдруг страшно становится: «А с Леней как будет?» Но стараюсь отмахиваться от этого страха, уверяю себя, что надо наконец выйти замуж, а тут — хороший, солидный, добрый муж, и, наверное, с Леней они уживутся преотлично. И будет у нас и квартира, и полная семья, и вообще — будет наконец-то плечо, на которое можно опереться. А я так устала без такой опоры, так сложно жить, бороться со всеми трудностями, принимать решения — совсем одной. Постараюсь быть для него хорошей женой, только бы он заменил отца Лене.
В общем, решилась на этот шаг. И, кажется, спокойнее стало на душе. Тут посылает меня Комитет по делам искусств и командировку — для проверки и помощи в работе художественной самодеятельности. Дали мне направление в Джамбул и Чимкент. Из Джамбула в Чимкент добралась уже совсем больная, и на следующий же день меня уложили в больницу — воспаление легких.
Лежу в больнице на свинцовом заводе, не сплю ночами и все думаю, думаю: как отнесется Леня к моему замужеству? А Леня ежедневно приходит ко мне прямо в зимнем своем пальтишке, измазанном то мелом, то глиной. Придет, поставит передо мной на столик бутылку молока и улыбается — и радостной, и застенчивой, и какой-то недоговоренной улыбкой. Я рада, счастлива его видеть, но говорить мне трудно, прошу: «Рассказывай, Ленечка, как тебе живется?» А он не знает, о чем рассказывать, что-то проронит едва слышно, стесняясь больных женщин, и уходит.
Уйдет, а я плачу, плачу — от любви к нему и от рвущей сердце жалости. И все чаще вспоминаю свое детство, отчима, разлад наш с мамой после его появления в семье. А что, если и у нас так же будет? Если Иван Кондратьевич не найдет пути к сердцу Лени, к его достаточно сложной натуре? А может, и искать не захочет, ведь я так мало знаю его. Ну, музыкальный, гостеприимный, вежливый. А сколько еще самых различных черт может таиться в человеке?..
И в какой-то из вечеров, когда мне уже стало лучше, прошу у кого-то лист бумаги и ручку и пишу Ивану Кондратьевичу. Прошу прощения за свою несерьезность, но, поймите, мол, меня, выйти замуж за вас не могу решиться, боюсь за сына, боюсь, что вы не уживетесь и всем нам троим будет плохо.
И огромный камень свалился с моей души после отправки этого письма.
После болезни я долго чувствовала себя расслабленной, разбитой. Понимаю, что Марье Яковлевне я в тягость, что надо от нее уйти. Но куда? Не могу понять: почему в Алма-Ате так трудно найти комнату? Ведь война кончилась, основная волна эвакуированных схлынула. А жилья нет и нет. Даже временный уголочек для меня одной не находится.
Глава XI. НАКОНЕЦ-ТО КВАРТИРА!
Наконец, хоть до весны еще далеко, послало солнце ясный лучик. Встретилась я с Ваней Жуковым — бывшим мужем моей сестры Наты. Вернее, не встретилась, а он, узнав, что я в Алма-Ате, через общих знакомых пригласил меня в гостиницу, где тогда жил.
Ко времени моего приезда в Алма-Ату Ваня был уже народным артистом Казахской ССР и очень популярным певцом всего Казахстана.
Вскоре после того, как он переехал в Алма-Ату, за ним последовала и Ната. Была и она принята в алма-атинскую оперу. Но Ната, в противовес Ване, не двинулась быстрыми шагами вперед по оперной стезе. У нее был хороший голос, были и артистичность, и вообще — недюжинные способности, но, к сожалению, она была почти полностью лишена трудолюбия.
Ваня, прежде и не помышлявший о том, что когда-нибудь взойдет на оперную сцену, очень быстро перегнал Нату. Она пела Зибеля в «Фаусте», Полину в «Пиковой даме», няню в «Онегине», словом, вторые партии, а до первых так и не дотянулась, не сумела дойти до высокой черты, отпущенной ей природой.
Вскоре после переезда Наты в Алма-Ату они с Ваней разошлись. Думаю, что в этом разрыве больше Натиной вины. Ваня поначалу очень любил ее, был человеком уживчивым, со спокойным характером.
А теперь, получив приглашение Вани, я спешу в гостиницу, где он живет со своей новой женой, колоратурой оперного театра Верочкой. Застаю супругов лепящими мелкие красивые пельмешки.
Первое, что Ваня сказал, увидев меня: «Вам, Ира, крупно повезло. Я строю дом, очень скоро он будет готов, и, поскольку я многим и многим обязан Надежде Константиновне, предоставляю ей в этом доме до конца ее жизни одну из комнат. Знаю, что вы ищете квартиру для нее, Лени и себя, значит, вам посчастливилось получить жилье, да еще бесплатное, до конца жизни вашей мамы. Ну как, нравится вам мое предложение?»
Нравится!.. Я на десятом небе, совсем обалдела от счастья, не знаю, что и говорить. Отведав пельменей, спешу домой, чтобы поскорее сообщить в письме маме, Тане, Лене о великой для всех нас радости. Мама в ответ, конечно, написала Ване растроганное, полное благодарностей и благословений письмо.
Ваня строит солидный каменный дом. Три комнаты, кухня, веранда. Ему дали долгосрочную ссуду, к тому же горсовет снабдил его многими строительными материалами по твердой цене.
Дом сооружается по улице Мичурина, невдалеке от центра, совсем близко от Зеленого базара, радующего глаз живописным изобилием овощей и фруктов. На другой же день после встречи с Ваней отправляюсь посмотреть на наше будущее жилье. Основательный дом почти готов. Наша комната — продолговатая, метров одиннадцать-двенадцать, первая налево от входа, а прямо идут две большие смежные комнаты. Хорошая кухня, просторная веранда. В общем — отлично.
Наконец дом принят хозяевами, и третьего марта я отправляюсь в Чимкент за Леней и мамой. Упаковали мамин сундук, кушетку, фисгармонию, сдали все это в багаж, он сопровождал нас в том же поезде, и двинулись в путь.
Прибыли на Алма-Ату-Первую. Погода жуткая: холод, вьюга. Под ногами — месиво из дождя и снежной слякоти, но метель завывает по-зимнему, слепит снегом глаза. Мы идем к товарному вагону — получить багаж, и такими несчастными выглядят и Леня, и мама, бледные, замерзшие, стараются спрятать подбородки и носы в воротники пальто, и так мне невыносимо жалко их, что я едва сдерживаю слезы. Но сдерживаю, приговариваю: «Ничего, сейчас, сейчас...» Конечно, все было не сейчас, а очень долго, очень трудно, добрались до Ваниного дома уже к вечеру.
Встретили нас хозяева приветливо, помогли расставить вещи. Как раз только и поместились в комнате три наши ложа и небольшой стол посредине. Мама спит на своей кушетке, Леня — на раскладушке, ее дал нам Ваня, а я — на купленном у соседей старомодном цветастом диване с высокой спинкой, заканчивающейся наверху широкой полкой. Фисгармонию поставили в одну из больших комнат.
В общем — зажили. Хорошо, просто чудесно зажили.
Леню сразу же, прямо среди года, определили в школу. В противоположность его московским родным, я совсем не слежу за тем, как он делает уроки. Времени не хватает, а главное — вижу, что ему это не нужно, он отлично справляется сам — сплошные пятерки.
Приближается день Ваниного рождения, и мы решаем подготовить к этому дню что-нибудь интересное, смешное. Выбрали небольшую сцену из «Онегина» — бал у Лариных и разучили с мамой: Ваня — партию Ольги, Вера — Онегина, я — Ленского. А в день именин Ваня привез из театра три соответствующих костюма. Великолепно выглядел он в белом бальном платье с большим декольте, с белокурыми локонами, с веером в руках, которым он кокетливо обмахивался. А мы с Верочкой — во фраках, у нее — еще и лорнет.
«Ужель я заслужил от вас насмешку эту? Ах, Ольга, как жестоки вы со мной!» — звучит мое лирико-драматическое сопрано. «Не понимаю, в чем виновата я»,— доносится в ответ застенчивый баритон Вани.
Сцена — в одной комнате, а гости-зрители — в другой. Сбоку сцены стоит невидимая зрителям фисгармония, и мама, сидя за ней, аккомпанирует нам.
Что тут делается со зрителями — трудно передать. Ведущий тенор оперы Матвеев прямо-таки плачет от смеха. Даже сдержанная Наталья Феликсовна хохочет вовсю. А уж Леня как закатывается...
...Но, к сожалению, далеко не все в нашей жизни проходит так гладко и весело, как этот расчудесный вечер. Как-то, уже весной, приходит к нам Ленина учительница, она же классный руководитель, и сообщает, что Леня уже пять дней не был в школе. Думая, что он болен, пришла навестить, а тут мальчика нет дома. Мы все поражены и растеряны. Когда учительница ушла, Ваня говорит нам с мамой: «Я сам поговорю с Леней, а вы не вмешивайтесь. Похоже, что он попал в дурную компанию».
Только появился Леня, Ваня увел его к себе, долго разговаривал, потом сообщил нам, что Леню прибрали к рукам какие-то чуть ли не взрослые парни, велели стеречь голубей и никому ничего не рассказывать, а то плохо будет.
«Завтра же пойдем вместе к этим парням, я поговорю с ними по-своему»,— заявил Ваня.
Леня перепугался, но кончилось все благополучно, Ваня припугнул парней милицией, и они оставили сына в покое.
Я работаю, сколько хватит сил и времени. Полный рабочий день в Доме народного творчества. Три раза в неделю прямо оттуда, где-то в столовой что-то перехватив, отправляюсь в горный институт. Домой попадаю не раньше девяти, а вот когда дело подходит к ежегодному зимнему смотру вузовской самодеятельности, тут уже заниматься приходится каждый вечер до одиннадцати, до двенадцати ночи.
Короче говоря, дома я почти не бываю, сына вижу урывками. Приготовление обеда, кормежка Лени в основном лежит на маме. Я очень прошу ее кормить своего внука получше — мальчик он крупный, да и возраст такой, что только давай.
Однажды Верочка ведет меня на кухню и показывает висящий за плитой белый мешочек. В нем — сухари: Верочка складывает туда остатки хлеба, и рядом с плитой этот хлеб сохнет прямо в мешочке.
«Должна сказать вам, Ира, что последнее время сухарей становится все меньше,— участливо смотрит на меня Верочка,— только не подумайте, что мне жаль их, нет, мне жаль Леню, мальчик явно недоедает...»
Больно сжалось сердце. Тут же я пошла к маме: «Что ты делаешь, ведь Леня голодный, его надо кормить лучше».
Мама смотрит на меня и виновато, и укоризненно. Нижняя губа ее жалко вздрагивает. Молчит.
А из Москвы частенько приходят письма. Я не заглядываю в них, но догадываюсь, что Леню зовут обратно, заманивают разными соблазнами. Раза два за зиму прислали посылочки с шоколадом, еще с чем-то. Я ни к чему этому не прикасаюсь и ни о чем Леню не спрашиваю, но мучит меня все это ужасно.
Наконец получаю и я письмо от Марии Владимировны, старшей сестры Иосифа. Письмо резкое, грубое, угрожающее. Пишет, что я не имела права забирать к себе Леню, что отец оставил его Еве и ее семье. «Мы — коммунисты и сумеем правильно воспитать мальчика, а вы — репрессированные, контрреволюция, и ваша выжившая из ума старуха-мать наверняка таскает Леню по церквам и забивает ребенку голову вредным мракобесием. Отдайте нам Леню по доброй воле, иначе востребуем по суду».
Меня насквозь прохватывает ледяным холодом. Полузабытый страх подпирает к горлу. Что делать?
С кем только я не советуюсь, мучительно боясь, что эти родственники и в самом деле передадут дело в суд, а я ведь такая бесправная — где искать защиты, на кого опереться? Одни говорят, чтобы я не опасалась, что моего ребенка никто не может отнять у меня, другие — что все будет зависеть от Лени, если он скажет на суде, что хочет жить с московскими родственниками, суд так и постановит. А тут еще, оказывается, Леня голодный ходит — таскает у Верочки сухари.
Как-то приехала я домой в обед — выдалось свободное время. После супа мама ставит передо мной второе — солидный кусок мяса с вермишелью. Ем, конечно, с аппетитом, когда поднимаю глаза от тарелки и вижу: Леня стоит около меня и смотрит, словно голодный волчонок, как я ем мясо, даже губы облизывает.
«Ты есть хочешь, Ленечка? — хватаю вилку, сую ему.— Давай есть вместе!»
Он поспешно вонзает вилку в кусок мяса. «Она не давала мне мяса, только вермишель».
Когда Леня уходит, я снова, едва сдерживая слезы, укоряю маму. А она в ответ: «Ты — кормилец семьи, ты должна есть лучше, а мяса было мало».— «Но он ведь растет, ему нужно хорошо питаться!» — взываю я в который раз, но в мамином лице не вижу сочувствия, понимания.
Леня начинает смотреть на нее волчонком. Боже мой, я так была уверена, что моя добрая мама будет не просто любить, а прямо-таки обожать своего внука, к которому с такой нежностью относилась в дни его раннего детства. И вообще мама делается какая-то странная: свою шерстяную коричневую кофту, когда та начала рваться, латает ярко-зелеными заплатками. Вид ужасный. Вера нашла у себя подходящие лоскуты, хочет переменить нашитые мамой, но та — ни за что, она даже вроде бы гордится заметными издали латками.
Купила я ей как-то в городе славные туфли. Пришла домой счастливая: «Вот, мамочка, носи на здоровье». А она: «Спасибо, детка, это будет мне на смерть».
Спрятала куда-то на дно сундука и продолжает ходить в старых, расползшихся. Вера с Ваней смеются, а мне не до смеха.
Проклятая старость! Что она делает с человеком! Прежде такая добрая, бескорыстная, готовая поделиться с кем угодно последним куском, мама теперь все норовит что-то припрятать и ранним утром, когда я погружена в благодатный сон (ведь ложусь поздно и от утомления, от тяжелых дум долго не засыпаю), принимается хрустеть яблоками или шелестеть бумагой, в которую что-нибудь съестное завернуто. Все это — лежа в кровати, совсем близко от меня. Я сейчас же схватываюсь, прошу маму прекратить свою возню. Она стихает, но вскоре, думая, что я уснула, начинает все сызнова.
Лениным родственникам на их угрожающее письмо я ничего не ответила — не из тех я боевых, чтобы идти в атаку, чтобы отвечать угрозами на угрозы. Да и что я могу противопоставить их угрозам? Единственный мой козырь то, что Леня — мой родной сын и никто не лишал меня права материнства. Вот на это и надеюсь, хоть, вообще-то, страшно, очень страшно, мало ли что они могут придумать.
Как-то сидим мы втроем на веранде, обедаем. Видим — прямо к нам направляется какая-то женщина. Ева Теодоровна! Да, она. Вот уж неожиданность! Что это может значить? Но на лице у гостьи — широкая улыбка, Леня тоже улыбается, только сдержанно, смущенно. Ничего не поделаешь, знакомлю нежданную гостью с мамой. Мама приветлива. Стараюсь и я быть поласковее. Меня даже в какой-то степени трогает такое большое желание Евы повидать Леню, но в то же время и настораживает. Пообедав, сразу ухожу — концерт в парке. Утром — тоже рано на работу, а когда приезжаю днем домой, застаю маму с Леней какими-то взъерошенными, необычными.
«Еву Теодоровну арестовали,— объявляет мне мама,— сидит в милиции возле Зеленого базара, ее поймали на базаре, торгующей чаем в пачках».
Я поспешила в милицию, добилась к начальнику, поговорила. Еву выпустили, она отделалась несколькими часами сидения в подвале и потерей чая, уж и не знаю, сколько пачек там было. Ох, как противно все это, ведь Ева работает кассиром в столовой!
Пожила она у нас с неделю. Леня относился к ней хорошо, но большого восторга от ее присутствия не проявлял. А все же думаю, что с Евой ему было лучше, чем наедине с бабушкой. Куда-то они ходили вдвоем, сфотографировались. А я очень мало видела ее. Внешне отношения вполне терпимые. Ева и не думает заговаривать о том, что они хотят забрать к себе Леню. О письме Марии Владимировны ни она, ни я — ни слова. Не знаю, говорила ли она обо всем этом с Леней наедине, он мне ничего не рассказывал, и я не спрашивала.
А с мамой у Евы установились, можно сказать, дружеские отношения. Тут у мамы проявилась прежняя приветливость, гостеприимство.
Кончилось лето. Предложили мне поступить преподавателем фортепиано в Казахское женское педагогическое училище. Там платят неплохо — от количества уроков. И я решаю начать работать по совместительству с Домом творчества в женпедучилище.
Увы, к игре на фортепиано мои ученицы проявили мало способностей. Единственное, что привлекало меня в этой работе,— заработок. И все же стараюсь изо всех сил привить дочушкам любовь к музыке, научить хоть немного, но толково играть.
Теперь свободного времени у меня уже совершенно не остается. Дом творчества, горный институт, педучилище. Как-то я подсчитала — в среднем отдаю работе не меньше пятнадцати часов. Только в воскресенье можно побыть с Леней, вообще — дома, в семье, отдохнуть, привести себя в порядок.
Ох, как нужны нам деньги! Ведь начинаем жизнь совсем заново: ни одежды, ни постельного белья, ни обстановки в доме, ни посуды. А питание! Ну, конечно, по мере того, как время войны уходит дальше, в прошлое, все дешевеет. И все равно — прокормить троих на заработок одного человека, да еще и обзавестись необходимыми вещами, очень трудно. Как мы все трое радовались, когда я принесла в дом три алюминиевые мисочки и три такие же столовые ложки.
В Доме творчества продолжаю работать, но не скажу, чтобы мне там было очень интересно. Не так уж часто обращаются к нам за помощью руководители самодеятельности, нет живой, увлекательной работы, как это было во Владимире.
И все больше укореняется во мне желание уйти из Дома творчества, все яснее понимаю, что надо устраиваться на основную работу в Казпедучилище. Это и материально даст намного больше, и легче все же — две рабочие точки сменить на одну.
В конце концов, так и сделала: к весне ушла из Дома творчества, и меня зачислили основным работником — преподавателем фортепиано — в Казпедучилище. Там взяла большую нагрузку, работаю каждый день помногу часов. Все больше привыкаю к своим ученицам, а они все больше стараются и тем радуют меня.
И работа в горном институте приносит несомненное удовлетворение. Солистами своими я очень довольна, даже увлекаюсь занятиями с ними. Увлекаются и они. Вузовский смотр самодеятельности прошел для нас с Москаленко хорошо, мы разделили первое место с педагогическим женским институтом, который уже несколько лет славится среди вузов Алма-Аты своей самодеятельностью, бесспорно завоевывает первые места. Руководителями там работают народный артист Казахской GCP Ястребов и заслуженная артистка республики Пирожкова.
Сейчас для этой супружеской четы явилось неприятной неожиданностью появление в вузовской самодеятельности нас с Москаленко, ведь мы отобрали у них неоспоримое первенство. Ястребов поздравляет нас, говорит комплименты, я поначалу решаю, что он — хороший товарищ, приятный, эрудированный человек, но меня предостерегают: «Не верьте ему, он коварен и завистлив».
После первого для нас смотра я принимаюсь еще усиленнее заниматься с солистами. Организовала «восьмерку» — ансамбль мужчин. Среди них и мой племянник Юлик — первый тенор, он поступил в горный институт. Парни способные, работаем усердно, разучиваем классические квартеты и советские песни. Вскоре мою восьмерку начинают приглашать на все торжественные концерты, проходящие в оперном театре столицы.
Самые интересные из моих солистов — баритон Рашид Мусабаев и бас Рыбалко. У Мусабаева — красивый, большой голос, ровный во всех регистрах, свободные верха, вполне приемлемая внешность, хорошая осанка. Я много работаю с ним над постановкой голоса. Позже, прозанимавшись со мной около трех лет, Мусабаев бросит институт и пойдет певцом в филармонию. Будет много петь в Алма-Ате по радио, по телевидению, получит звание заслуженного, а потом — и народного артиста Казахской ССР.
У Рыбалко голос не такой полноценный, как у Мусабаева, но для самодеятельности отличный, особенно если учесть его рвение к занятиям и выразительность исполнения. Каких только арий не перепел он со мной! И Кончака, и Гремина, и песню Варлаама из «Бориса Годунова»...
А Москаленко не менее старательно, чем я с солистами, занимается с хором. Да, дела у нас в институте идут хорошо.
Глава XII. СЛОЖНОСТИ. ПОПЫТКИ ПРЕОДОЛЕТЬ ИХ
И вообще — с работой все хорошо. Но в жизни, верно, никогда не бывает полного благополучия.
Около года мы с Ваней и Верой жили на редкость спокойно, дружно. Но постепенно радостное благополучие замутилось. И мама, и я начали чувствовать, что Ваня с Верочкой, хоть живем мы по-прежнему дружно, все больше прижимают нас в отношении пользования кухней, верандой, посаженным ими сквериком. Более или менее свободно чувствуем себя только в нашей комнате. Леня поначалу не замечал этой перемены, а потом и он начал зажиматься.
Конечно, нашим хозяевам хочется полной свободы, и любые квартиранты их стесняют. Надо уходить — поняли мы обе, мама и я.
Ранней весной подходит ко мне в консерватории Наталья Феликсовна: «Ира, есть комната в центре, в одном квартале от меня, по Комсомольской улице».
Я мчусь смотреть. Отлично! Домик из двух раздельных комнат, в одной — пожилой хозяин-горбун с молодой женой, в другой будем мы. К нашей комнате примыкают сени, выходящие в сад, а из сада на улицу ведет калитка. Центр города, и в то же время зелень, тишина.
Переехали. Все трое радуемся тому, что будем жить самостоятельно. Ничего, что стены покосились и такие рыхлые, что гвоздь забить невозможно — сразу начинает сыпаться известка, а потолок настолько низок, что, как выяснилось позднее, стоя нельзя играть на скрипке, смычок упирается в потолок. У самого пола — два крохотных окошечка, они выходят на улицу, прямо на тротуар, и всегда закрыты. А на расстоянии трех-четырех метров от дома проходит трамвай, и при этом весь домик, а с ним и мы, так трясется, что я первое время почти не спала, только в бестрамвайные часы глубокой ночи.
Хозяин дал нам стол, табуретки. Он совершенно не вмешивается в наши дела, в нашу жизнь. В общем, зажили неплохо, и все мы рады. Леня стал ходить в другую школу, совсем близко от новой квартиры.
Теперь мы в двух шагах от Натальи Феликсовны, и она довольно часто заходит к нам, с моей мамой у нее старая дружба еще с киевских времен.
Часто бывает у нас и мой племянник Юлик, дружит с Леней, несмотря на разницу в возрасте. Мне Юлик всегда приятен — добрый, открытый, общительный.
Приходит к нам еще редактор газеты Владимир Федорович Короленко. Славный, веселый человек лет пятидесяти. У него — отличная двухкомнатная квартира в центре, он только что разошелся с женой и все уговаривает меня: «Заберем Леню, заживем втроем». Выходить за него замуж я не собираюсь, но отношусь неплохо и разрешаю иногда бывать у нас. Приходит он, шумный, сияющий, с портфелем, набитым фруктами, конфетами. Леня с удовольствием всем этим лакомится, просит Владимира Федоровича поиграть с ним в шахматы, и отношения у них хорошие.
Но мама не переносит, чтобы кто-нибудь, кроме Натальи Феликсовны и Юлика, приходил в нашу комнату. Конечно, тесно, неудобно, а все же нельзя совершенно отвернуться от людей, тем более что и приходят-то к нам только по воскресеньям.
Трудно, ох, трудно мне стало жить с мамой! Капризная, всем недовольная. Ужасно!
Наконец после очередного визита Владимира Федоровича, мама объявила мне, что уходит от меня к своей знакомой, Нине Михайловне, ибо я, несмотря на ее запрет, принимаю людей, которые ей неприятны, и тем делаю ее жизнь невыносимой.
Я как раз спешу на работу, говорю маме, что потолкуем обо всем вечером, но вечером мамы уже не застаю, она действительно ушла. Мне стало больно, но в то же время где-то в глубине сознания — и чуть радостно. Раскрепощение!
Нина Михайловна — мамина старая знакомая, когда-то у нее жила на квартире Ната, и мама туда приезжала. У Нины Михайловны и ее мужа Карпа Спиридоновича, выходцев с Украины, недалеко от центра полдома и славный фруктовый сад. Я съездила туда, убедилась в том, что маме там хорошо, гораздо удобнее, чем в нашей тесной развалюшке, есть с кем побеседовать, и успокоилась.
Однажды Наталья Феликсовна говорит мне: «По-моему, тебе надо устроиться работать в консерваторию. Там большая нужда в концертмейстерах, а ты ведь училась у Беклемишева. Эта работа будет для тебя интереснее, чем в твоем педучилище».— «О, я была бы счастлива работать в консерватории. Но не справлюсь, я ведь так давно забросила занятия по фортепиано».— «Ничего, справишься, ты способная. Я знаю, что доценту Коринскому нужен концертмейстер»
И я рискнула. Пошла прямо к декану вокального факультета, доценту Коринскому, высокому, статному «старику» (конечно, в свои пятьдесят восемь лет он видится мне только стариком). У него два концертмейстера, обе крепкие, опытные. Меня он взял в свой большой класс третьим концертмейстером. Нужные темпы и нюансы держу, на это у меня есть опыт, а вот техники в трудных местах не хватает, и это меня сильно удручает, тем более, что инструмента дома пег, а заниматься в консерватории невозможно — нет свободных классов.
В общем, и радуюсь я тому, что работаю в консерватории .. это так интересно, так увлекательно, здесь я в среде настоящей музыки, и часто в отчаяние прихожу от того, что не все у меня получается.
Наконец решаюсь купить в рассрочку пианино, другого выхода нет, от консерватории отказаться я уже не могу. Кто-то сказал мне, что в частном доме продается пианино фабрики «Красный Октябрь». Иду смотреть: пианино как будто хорошее. Посоветовалась с настройщиком, тот говорит — смело можно брать. Стоит оно четыре тысячи пятьсот рублей, рассрочку хозяйка дает на один год. Поколебавшись, я соглашаюсь, и в выходной день мои студенты-горняки притаскивают пианино в мою тесную избушку.
В тот же день я с болью в сердце говорю Лене «Ну, Ленечка, теперь нам предстоит очень трудный год. За пианино надо платить четыреста рублей в месяц. Придется нам с тобой сжаться, насколько возможно ведь без пианино мне дольше жить невозможно»
Леня соглашается, что ему еще остается, но потом часто замечаю, как ему это неприятно, ведь бывает, что я не даю ему денег даже на кино, особенно когда время подходит ко взносу за пианино. В еде, правда, стараюсь не отказывать.
Без мамы мне трудно вырвать время на хозяйство. Бывает, в консерватории «окно» — меньше часа,— и я за это время успеваю домчаться домой, поджарить мясо, картошку, завернуть во что-нибудь и засунуть под подушку, чтобы там дошло, чтобы к Лениному приходу из школы ему было что поесть.
Да, трудно. Видимся с Леней практически только вечером да и то лишь в свободные от горного института вечера. А вообще-то, что греха таить, обстановка в доме без мамы стала легче, веселее. Уляжемся по своим постелям, погасим свет, и начинается нескончаемая беседа. О чем только ни говорим! И пошутим, и посмеемся, и о серьезном, о делах своих друг другу рассказываем. Любила я эти вечера. Да, наверное, и Леня любил.
Учится он хорошо, без всякого моего вмешательства. Вот только пишет плохо. Грамотно, но неаккуратно, много клякс, да и почерк плохой — в меня пошел. Много читает, развит. Как он относится ко мне по-настоящему — не знаю. Пожалуй, хорошо относится. С легкой, почти ласковой иронией за которой четко чувствую и уважение. А вот любит ли? Наверное, в какой-то мере да, то есть не безоговорочно, а именно с оговорками. И называет меня ласково: «Ир», а мамой никогда. Я на эту тему с ним не заговариваю, хоть иной раз,— ох, как больно бывает!
Мало внимания, мало времени уделяю я Лене, но больше не могу.
Маму вскоре взяла к себе сестра Тани. Дети разъехались учиться, Лиза и Юлик — в Алма-Ату, Боря — в Кентау, в техникум, а Тане вдобавок к ее большой комнате дали еще одну, маленькую, но совсем отдельную. Забрав маму к себе, Таня, честно говоря, сняла большую тяжесть с моей души. Ведь нелегко было думать о том, что наша мама живет у чужих, пусть и хороших, людей.
Глава XIII. СНОВА — ТЕНЬ ОТЦА
Как-то в ноябре прихожу утром на работу в педучилище, а ученицы принимаются поздравлять меня.
«С чем?» — удивляюсь я. «Как? Вы разве не знаете? Вас выдвинули кандидатом, в депутаты райсовета».
Вот тут я всерьез испугалась. Зачем? Зачем? — думаю с тоской. Это ведь к беде, может быть, к большой беде.
И сразу нарушилось, ушло относительное спокойствие последнего времени.
Ни в консерватории, ни в училище я не писала в анкете в графе «Была ли судима?» — да, была. Писала: «Нет» И правда — кто меня судил? Никакого суда не было. Ткнули бумажку о том, что приговорена по статье 58— 10 к пяти годам административной ссылки в Красноярский край, и все. А в чем конкретно я виновата и кем доказана моя вина, никто, верно, и не знает.
Вот ведь следователь Власенко на мой вопрос: в чем же я виновата, ответил: «Ни в чем вы не виноваты, если бы не война, никто бы вас не тронул...» И еще — следователь Сало. Утешал, когда я расплакалась, рассказывая о брошенном среди ночи сыне... Правда, было двое нехороших, грубых, да что теперь вспоминать о них?
А прокурор, пожилой сибиряк с бритой головой! Он вызвал меня совсем незадолго до моего выхода «на волю». Спросил о здоровье, сказал мне на прощание: «Надо остерегаться плохих людей, обходить их стороной».
Вот и писала я в анкете: «Нет, не судима».
А теперь мне нужно либо давать согласие на избрание в депутаты, либо рассказать о себе все все. Нет, рассказывать боюсь. Да меня ведь никто и не спрашивает. Выдвинули па собрании вчера вечером, когда меня и не было, занималась в горном институте. Не спросили моего согласия, так зачем его теперь давать?
Горько мне стало, тоскливо, голова пошла кругом. Ухожу с занятий, направляюсь в радиохомигет, к звукооператору Кузнецовой посоветоваться. Мы с ней дружны, она умная, толковая, да еще и член партии, она знает все мои жизненные обстоятельства и скажет, что теперь делать. Выслушав меня, она явно встревожилась: «Сейчас же идите в Сталинский райком партии (по месту и работы, и проживания) и поговорите с первым секретарем».
Как будто и просто это — пойти к секретарю райкома, поговорить. Ведь во Владимире обстоятельства заставили рассказать начальнику отдела искусств все начистоту, и он оказался добрым, чутким человеком, все понял. И работала я уже за его надежной спиной, и не боялась, что что-нибудь откроется, ведь и так все было открыто.
А здесь? Идти в райком и все рассказывать после того, как меня уже официально выдвинули в кандидаты? Это может рассердить первого секретаря — как же, ведь его недосмотр,— и за этим может последовать и увольнение с работы, и отказ в прописке. Да, были для этих страхов основания, хоть, возможно, от волнения и преувеличенные. Нет, не пойду в райком. Вернусь в училище.
Господи, сколько раз за день я решала то так, то этак. То, бросив занятия, уже совсем направляюсь в райком, то поворачиваю обратно. Страшно. Не хочу, чтобы меня снова в чем-то обвиняли, за что-то наказывали, хочу жить спокойно. Неужели всей своей жизнью, всей работой я еще не расплатилась за то, что родилась от своего отца?
Не пошла. Будь что будет...
Потянулись мучительные дни. Тревога с каждым днем, с каждым часом нарастает. Повел меня какой-то человек в фотографию, расклеили по городу листки с краткими данными биографии и с фото большого формата. Вышла я там ужасно — какая-то жалкая, растерянная.
Лене ничего не говорю о своих опасениях. Знает только Кузнецова. Она пожурила меня за то, что я смолчала, а потом махнула рукой: «Ладно, не волнуйтесь, авось обойдется».
Нет, не обошлось.
Очень трудно мне скрыть от Лени свое состояние. Перед ним надо быть обычной, даже пошутить иной раз и посмеяться, а мне все время страшно, все время плакать хочется. Рассказать бы сыну о своем горе, услышать слова утешения! Нет, нельзя, Леню это может оттолкнуть.
Наконец дней за шесть до выборов мне сообщают из горкома о том, что в такой-то день и час состоится моя встреча с избирателями в помещении КазГУ — Казахского государственного университета. После этого известия я немного успокоилась. Если назначен день встречи с избирателями, значит, все, что следовало, обо мне уже узнали и полученные сведения не сочли помехой для моего избрания.
Пришла я в КазГУ. Когда проходила по коридору в зал, меня схватила за руку незнакомая женщина средних лет и сунула в руки бумажку, торопливо шепнув: «Когда будете говорить с избирателями, вставьте эти слова!» — и тут же исчезла.
Я развернула бумажку. Ах, вот что! Славословия в адрес великого Сталина! «Спасибо ему, дорогому и любимому, за самую демократическую в мире Конституцию, за свободные всенародные выборы, где слуг народа по своей воле выбирает только сам народ». И снова: «Слава Сталину, гению человечества!»
Господи, зачем мне эта бумажка? Как мне быть с ней?
Встреча прошла неплохо. Мне задавали вопросы, я отвечала. Рассказывала о своей учебе, работе. Когда спросили, где провела войну, ответила, что в начале войны выехала в Красноярский край, там работала счетоводом колхоза. Ответила чистой правдой, только не все уточнила. Прочитала и отличную характеристику, полученную от Сухобузимского райзо перед отъездом из Сибири.
Народу собралось очень много, полный зал. Сначала я сильно волновалась, потом успокоилась и в общем осталась довольна собой.
Только сошла с подмостков — навстречу вынырнула из толпы женщина — та самая, что сунула бумажку. Сейчас лицо у нее перекошено злостью.
«Почему вы не сказали того, что было велено горкомом партии?» — прошипела она.
«Мне некуда было вставить эти слова, я ведь только отвечала на задаваемые вопросы».
И тут же пошла дальше, к выходу.
Вечер. Сижу дома одна. Леня куда-то ушел, верно, к Юлику. На сердце у меня тревожно, тоскливо, мысли мечутся, колотятся, но стараюсь успокаивать себя — теперь уже все, прошли дни, когда могло случиться то, чего я так боялась. И вдруг... В одно из моих низеньких окошечек резко застучали. Подхожу — две студентки из педучилища: «Ирина Анатольевна, вас срочно вызывают в Сталинский райком, к первому секретарю!» — «Сейчас иду»,— отвечаю я, и мне кажется, что с этими словами из меня выходит жизнь. Эти минуты похожи на те, в сорок первом году, когда меня ночью разлучили с Леней...
Выхожу, закрываю дверь, кладу ключ в известное Лене место. Иду с мыслью: «А вернусь ли еще сюда?» И тут же — другая мысль: «Хорошо, что Лене есть куда деваться, родственники сразу заберут. И теперь — уже навсегда. Да и Таня, конечно, взяла бы, но нет, родственники не отдадут».
Села в трамвай. Еду, ловлю себя на том, что мысленно молюсь, сама не знаю какому богу: «Господи, пусть минует меня сия чаша!» Не могу больше, не хочу... А может, обойдется, может, просто что-то уточнить надо.
Вхожу в райком как неживая, ноги чужие, не хотят передвигаться. В приемной перед кабинетом первого секретаря стоят директор педучилища Нысынбаева и одна из молодых педагогов — мое доверенное лицо. Ну, тут мне все стало ясно: да, не миновала чаша.
«Зачем нас вызывали, как вы думаете?» — спрашивает Нысынбаева.
Я молча пожимаю плечами. Сейчас сама все узнает.
Вызывают нас к секретарю райкома. Передо мной — композиция наподобие «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. Большая комната. В глубине за столом — первый секретарь, по сторонам от него второй и третий, дальше, налево и направо,— ряд стульев полукружьем, и на них — инспектора райкома, еще какие-то должностные лица, и вид у всех торжественный.. А для моих глаз — мрачно, горько-торжественный.
Мы останавливаемся на довольно большом расстоянии. Сесть не предлагают. Первый секретарь, пожилой, вообще-то далеко не устрашающего вида человек, в другой обстановке наверняка показавшийся бы даже приятным, сразу же обращается ко мне: «Товарищ Савенко, расскажите нам, кто был ваш отец?»
И тут меня прорвало. Откуда только красноречие взялось! Слова перемешивались со слезами, звучали, насколько я помню, звонко, отчетливо, даже, наверное, впечатляюще. Говорила долго, около получаса (как потом сказала мне наша преподавательница, мое доверенное лицо). Говорила примерно так:
«Да, мой отец был членом Государственной думы. Да, он был монархистом. Но он не сбежал от революции ни в какой Париж, как многие считают, он вернулся из Турции к себе на родину, в Советский Союз, работал в Керчи под чужой фамилией дворником, перенес много страданий, чтобы умереть на родной земле, и умер сорока семи лет от чахотки.
А я, знавшая его, когда мне было восемь лет, ничего тогда не понимавшая в его политических убеждениях, почему я должна всю свою жизнь отвечать за него, за его провинности? Меня исключали из института. Если бы не отчим, мне не удалось бы получить высшее образование. Всегда, с детских лет и до сегодня, я без вины виноватая, жила под страхом. В ночь, когда началась война, меня схватили, разлучили с ребенком, увезли в Сибирь, сделали из меня врага народа.
Мне сорок лет, лучшая и большая часть жизни позади, но и сейчас мне приходится жить под постоянным страхом. Вот хотя бы эта встреча с вами. В чем я виновата? Всю жизнь много и честно трудилась. И сейчас меня выдвинули кандидатом в депутаты райсовета только за мою добросовестную работу. А узнав, кто был мой отец, вы хотите снять мою кандидатуру? Но ведь наша Конституция говорит, что дети за родителей не отвечают. Вы сами, без моего ведома, выставили мою кандидатуру, и теперь я протестую против того чтобы вы ее сняли. Как я после этого буду смотреть в глаза своим студентам? А мой сын!.. Я с таким трудом отвоевала его у людей, которые воспитывали его пять лет в мое отсутствие. А теперь, выбросив меня в последний день из числа кандидатов, вы хотите этим лишить меня уважения собственного сына? Я протестую, теперь уж выбирайте меня...»
Много я говорила в таком духе. И никто меня не перебивал — стояла полная тишина, все сидели неподвижно и очень внимательно слушали. Где-то посреди моей речи я увидела, как одна из инструкторов райкома, еще довольно молодая женщина, вынула из сумки платок и вытерла слезы.
Когда я закончила, первый секретарь мягко спросил меня: «Ну хорошо, представьте себе, что мы выберем вас, товарищ Савенко. А потом к вам придет на прием какая-нибудь старушка и спросит, кто был наш отец. Что вы ей ответите?» — «Я отвечу ей, — без запинки выпаливаю я, что мой отец был монархистом, врагом революции, а я, его дочь,— слуга советского народа»
Тут секретарь промолчал, ответить, видно, было нечего. Потом сказал: «Ну хорошо, теперь вы все свободны (это нам троим), идите, а мы без вас решим, как тут быть».
Пришлось, конечно, уйти. С горечью, с тоской. Единственное, что вливало в эту горечь каплю утешения,— это то, что обошлись со мной по-доброму, учтиво, что никто не упрекал меня в сокрытии деталей моей биографии. А в том, что меня выбросят из кандидатов, я почти не сомневалась.
Лене я сказала, что меня вызывали на экстренное собрание. По моему виду он решил, что я сильно устала, не стал заводить длинных бесед, и мы сразу улеглись в постели.
На другой день, в канун выборов, иду с утра, как обычно, на работу в педучилище. Подошла к входной двери, вижу большое объявление: «Всех педагогов и студентов приглашают на собрание по поводу выдвижения кандидатуры в депутаты райсовета педагога Кенжебаевой»
Прочитав это объявление, я вбежала в какой-то маленький классик и отчаянно разрыдалась, не думая о том, что по коридору снуют люди, что в любую минуту сюда могут войти педагоги, студенты.
Нет, никто не входил. Но немного позже я почувствовала на своей голове чью-то руку. Поднимаю голову — это самая старшая из наших педагогов, казашка, преподавательница истории. Я прежде почти не общалась с ней. А сейчас она сидит рядом и так ласково, по-матерински гладит мне голову «Успокойтесь, деточка, я представляю, как вам больно. Когда в тридцать седьмом я потеряла любимого мужа, мне было, вероятно, еще хуже. А вот живу, работаю»
Добрая женщина, она не пошла тогда на собрание, сидела со мной, утешала...
Собрание кончилось скоро. И я нашла в себе силы пойти в свой класс, заниматься с ученицами. Одна из них наивно спрашивает меня: «Почему это сначала вас хотели выбрать в депутаты, а потом вместо вас выдвинули Кенжебаеву?»
Я, как могу, спокойно отвечаю: «Она моложе, здоровее меня». И еще я спрашиваю у девочки: «А что говорили на собрании, почему сняли мою кандидатуру?» «Ничего не говорили, просто сообщили, что кандидата Савенко решили заменить Кенжебаевой. И никто ни о чем не спросил».
Чуть легче стало на душе, хоть не потрошили перед всем училищем мое прошлое, и на том спасибо.
Прошли выборы. Остались позади нашпигованные болью предвыборные дни. Продолжаю ходить в училище, никто мне ни о чем не напоминает, но я все чего-то нехорошего для себя жду.
И дождалась.
Однажды, примерно через неделю после дня выборов, меня вызывают с занятий к директору педучилища. После встречи в райкоме мы с ней не виделись. Иду и вспоминаю эпизод, происшедший недели за две до выдвижения моей кандидатуры на собрании.
Как-то ко мне на урок — кроме преподавания фортепиано, я вела классные занятия по музыкальной грамоте — без предупреждения явилась наша директриса. Я нисколько не смутилась, рассказывала в тот день о Моцарте, о его главных произведениях, потом — об истории с «Реквиемом» Слушали все внимательно, под конец задавали вопросы. А на подошедшем вскоре педсовете Нысынбаева всячески расхваливала мой урок — как все было интересно, как хорошо вели себя ученицы, и в заключение изрекла, что считает меня лучшим педагогом училища.
А вот теперь, после выборов, та же Нысынбаева, не глянув на меня, велит: «Напишите заявление об уходе с работы по собственному желанию».
«Не собираюсь писать подобное заявление,— насколько смогла спокойно, ответила я.— Работа в училище меня вполне устраивает, а оснований, чтобы уволить меня, у вас нет, вот хотя бы потому, что недавно на педсовете вы признали меня лучшим педагогом училища».
Сказав это, встаю и иду продолжать свои занятия. А еще через несколько дней меня снова вызывают к директору, и теперь она уже без всяких объяснений вручает мне мою трудовую книжку, в которой сделана такая запись: «Освободить от занимаемой должности преподавателя по классу рояля Савенко И. А. с 15 декабря сего года как не имеющую специального педагогического образования».
Мне не остается ничего другого, как взять свою трудовую книжку и навсегда, совершенно неожиданно для всех своих, уже привыкших ко мне учениц, уйти из училища.
И вот заключение этой невеселой эпопеи: вскоре я узнаю, что Нысынбаеву судят за продажу восемнадцати липовых дипломов об окончании училища. За каждый она брала по барашку. Недорого, нежадная была наша Нысынбаева.
После увольнения из училища заработок мой резко сократился, но вскоре меня пригласили в гарнизонный Дом офицеров — заниматься с вокалистами. Два раза в неделю по два-три часа и, конечно, аккомпанемент на концертах, за все — пятьсот рублей в месяц. Я с радостью согласилась.
«Ленечка, сегодня уплатила последний долг за пианино!» — объявляю я пришедшему из школы сыну.
Леня заулыбался ясной мальчишеской улыбкой: «Теперь ты не будешь рычать, когда я попрошу денег на кино?»
«Не буду. И костюм новый тебе купим. И вообще...»
Леня понимающе весело кивает.
Я стараюсь изо всех сил побольше играть — и гаммы, и те вещи, что у меня в работе в консерватории. Ноты достаю у Натальи Феликсовны, в консерваторской библиотеке. Но техника моя медленно разворачивается. Ох, трудное, бесконечно трудоемкое это дело — научиться серьезно играть!
В горном институте продолжаем работать с Москаленко. И Дальгейм муштрует своих танцоров. На очередном смотре вузовской самодеятельности мы, наша тройка, получаем первое место. А к следующему смотру я надумала поставить с моим вокальным кружком отрывок из оперы. Остановилась на сцене из «Князя Игоря». Ария Игоря, потом появление слуги хана — Овлура, предложившего князю бежать из плена, приход Кончака, его ария и объяснение с князем. Исполнители: Игорь — Мусабаев, Кончак — Рыбалко, Овлур — приятный тенорок, казах из моей восьмерки.
И пошла работа. Не только в институте, даже домой ко мне приходили мои солисты.
Однажды сижу за пианино, Леня входит после школы, а тут из-за дивана выползает на четвереньках мой Овлур. Это он показывается из-за шатра, чтобы подползти к сидящему в задумчивости Игорю. Леня отпрянул, а потом, поняв в чем дело, смеялся, что называется до упаду.
Много я работала над этим отрывком. И за режиссера, и за дирижера, и за концертмейстера — одна во всех лицах. Мои артисты, трое студентов, тоже были неутомимы.
Приблизился день смотра. Директор горного института Гришин договорился с дирекцией оперного театра: отрывок из «Князя Игоря» пойдет на оперной сцене в костюмах и декорациях театра.
Сколько волнений? Поставили шатер, из которого Игорь выходит перед своей арией. Рояль стоит справа на сцене, и я, сидя за ним, подаю головой вступление своим певцам.
Успех огромный, зрительный зал битком набит.
Через несколько дней — статья в газете, в ней — фото Игоря с Кончаком. И еще статья. Хорошо выступили и хор, и танцоры, и мужская восьмерка, и солисты. Наш институт получил бесспорное первое место. А пединституту во главе с Ястребовым и Пирожковой пришлось потесниться — на второе место.
Ястребов, поздравляя, целует меня, а я, к тому времени уже много наслышавшись о нем, думаю: неискренний это поцелуй, неискренние слова. И все же еще не понимаю, на что может быть способен человек из зависти.
Да, в молодые и даже в зрелые годы я была до смешного доверчивой, не умела разбираться в людях, увидеть издали приближающегося врага. Всегда казалось: «Кому я могу помешать? Кому может быть интересна моя особа?» Говоря современным языком, во мне совершенно отсутствовало чувство бдительности в отношении самой себя...
В начале следующего учебного года директор горного института сообщает, зайдя ко мне на занятия, что завтра мне непременно нужно быть на собрании в таком-то часу вечера.
Конечно, приезжаю. Усаживают меня в президиум, на сцену выходит председатель профсоюза Комитета высшей школы Шаяхметова и торжественно объявляет, что меня выдвинули на звание заслуженной артистки Казахской ССР.
Зал переполнен. Все — и студенты, и профессура — аплодируют, поздравляют меня, ведь звание мне дают за отличную работу в самодеятельности горного института.
Я и рада, и как-то жутко: а вдруг опять в последнюю минуту полечу кувырком. Но нет, успокаиваю себя, сейчас райкому уже все известно обо мне, сейчас уже никуда не полечу. Ну, конечно, приятно мне все это — поздравления, приветствия. Даже на улице подходят малознакомые люди из других институтов...
Работает в горсовете начальник культотдела Севрюков. Он ведет всю организационную работу самодеятельности города.
Очень хорошо относится ко мне. Постоянно, с первого же года моей работы приглашает в члены жюри разных смотров самодеятельности, считается с моим мнением и всегда подчеркивает это на обсуждениях.
Летом смотры обычно устраиваются в парке имени Горького, огромном, великолепном, напоенном свежестью яркой зелени. Мой Леня обычно ходит со мной на эти смотры, члены жюри наперебой просят его сесть рядом, всячески обласкивают, а мне приятно, что он проводит время на свежем воздухе.
Через какое-то время узнаю, что хормейстера Москаленко и балетмейстера Дальгейма все тот же Комитет высшей школы тоже представил к званию заслуженных артистов. Я — вот уж от души — рада. А то все время испытывала чувство неловкости: почему только меня? Ведь работали все трое одинаково усердно. Вся эта помпа в отношении меня пошла от успеха «Князя Игоря». Слава богу, теперь все встало на свои места.
В один из осенних воскресных дней я с утра собралась постирать. На дворе солнце, теплынь. Вытащила в садик корыто, сдираю с постелей грязное белье. В комнате все — вверх дном, как вдруг хозяин кричит, что ко мне пришли.
Выхожу. Ястребов, мой соперник по вузовской самодеятельности! Зачем он явился? Мы совсем не в таких отношениях, чтобы ходить друг к другу в гости.
Продержала его в саду, кое-как прибрала, пригласила в комнату. Вошел — большой, грузный, розовощекий, как говорили раньше, апоплексического вида.
«Вот, проходил мимо, решил взглянуть, как вы живете. Я ведь к вам, дорогая, очень хорошо отношусь. Ценю ваш талант, вашу интеллигентность.— Не помню, что еще во мне он настолько высоко ценил, что решил зайти без приглашения.— У вас, наверно, есть семейный альбом? Покажите, пожалуйста. Хочется посмотреть на ваших близких — на мужа, родителей. Отец ваш, я слышал, был генерал?»
«Нет у меня никакого альбома. И времени нет этими сантиментами заниматься. А отец мой, кстати, никогда военным не был»,— отвечаю я не слишком любезно, стараясь поскорее избавиться от незваного гостя.
Потом я поняла, да и друзья подсказали: что-то где-то мой гость слышал насчет пятен в моей биографии, а что за пятна — конкретно не знал, вот и решил разведать, да не получилось.
Позже, возможно, как-то докопался. И выложил все Севрюкову. А Севрюков до этого, видимо, ничего компрометирующего обо мне не знал, райком его в эти дела не посвятил, но, когда узнал, машина, готовящая нам звания, сразу же застопорилась. Полное молчание. Севрюков при встрече со мной едва здоровается, явно избегает. К сожалению, вместе со мной вычеркнуты из списков будущих заслуженных и мои товарищи по работе — Москаленко и Дальгейм. Видно, горсовет и Комитет высшей школы сочли неудобным давать звания тем двоим, исключив из списков меня, первую из троих, представленную к званию.
В общем, как говорится, «улыбнулось» мне звание. Неприятно было, крайне неприятно, но той жгучей боли, какую испытывала, когда меня отстранили от депутатства и потом выгнали с работы, я все же в этот раз не ощущала. Теперь меня никто не судил всенародно, не унижал.
По-прежнему я занимаюсь с самодеятельностью горного института, по-прежнему и студенты, и преподаватели, и директор Гришин относятся ко мне с горячо радующим меня уважением. Гришин, как и раньше, часто отвозит домой на своей машине. Как и раньше, работаю в консерватории, теперь уже не почасовиком, а штатным концертмейстером.
Воскресный вечер. Сижу дома, штопаю чулки. Лени нет.
Заглядевшись на редкого в моей темноватой комнатке гостя, скачущего по крышке пианино солнечного зайчика, не отдаю себе отчета, хоть и замечаю механическим сознанием, что кто-то в военной шинели подошел к одному из низеньких, никогда не открывающихся окошечек, наклоняется, пытается заглянуть в комнату. И тут же спохватываюсь. Кто это?! Ко мне?
Подхожу вплотную к окошку. Вижу за ним высокого человека в форме КГБ с малиновыми петлицами. Резануло сердце холодной тревогой. Только вчера товарищ по несчастью, гример драмтеатра Сергей Иванович Гусев, рассказывал, что надвигается новая волна арестов и в первую очередь берут тех, кто уже был репрессирован.
Только не это! Мечусь, приникаю к окну, всматриваюсь в одну, в другую сторону. Отошел, зашагал прочь. Неужели правда?
Уходи, убирайся, проклятая нечисть! Нет у меня сил на новую разлуку с жизнью, с сыном. Хватит с меня, не могу...
Но что это? Снова под окном, только теперь уже под другим, полы шинели, сапоги. Снова остановился...
Хочу встать, уйти в сад, спрятать голову, как страус — хоть минуты выиграть у жизни, но... не могу: сердце судорожно колотится, слабость расходится по всему телу. Страшно мне!
Опять отошел. Да-да, за окном — никого. Какое счастье!
Глотаю слезы радости, а сердце продолжает стучать, как сумасшедшее.
Слышу голос хозяина дома: «Ирина Анатольевна! К вам тут пришли!»
Все-таки...
На шатких, отерпнувших ногах выхожу из комнаты. У калитки, рядом с хозяином, стоит тот самый, высокий эмгебист: «Вы — Ирина Анатольевна? Разрешите зайти к вам?»
Ничего не отвечаю. Поворачиваюсь, иду в дом, а тем самым приглашаю и его. Да разве ему нужно приглашение?
Добралась до своего дивана, молча села, почти упала. Оперлась на спинку. Плохо мне, мутит, все плывет...
— Здравствуйте, Ирина Анатольевна,— говорит мне вошедший.— Я из Чимкента, ученик вашей сестры, Татьяны Анатольевны. Когда сообщил ей, что еду в командировку в Алма-Ату, она попросила зайти к вам, угнать, как вы живете, как здоровье.
Услышав эти слова, я не вскочила с дивана, не кинулась обнимать гостя, даже ничего, совсем ничего ему не ответила. Продолжаю сидеть, опершись на спинку дивана, а его лицо где-то совсем близко, но оно в тумане. Туман все гуще, вот и слов уже не слышу. Смутно вижу только шевелящиеся губы. Понимаю, что должна что-то сказать ему, но не могу.
Почувствовала его руку на своей: «Что с вами, Ирина Анатольевна? Вам плохо?»
«Нет-нет, мне хорошо, мне очень хорошо»,— наконец через силу выговорила одеревеневшими губами, пытаясь улыбнуться.
«Вижу, что плохо. Вы такая бледная,— покачал головой этот милый, милейший из всех на свете молодой человек. Налил воды, в стоявшую на столе чашку, дал попить.— Да, Татьяна Анатольевна рассказывала, что здоровье у вас неважное».
Еще что-то говорил и наконец, убедившись, что собеседник из меня не получается: «Вам надо полежать, побыть одной. Всего вам доброго! Я еще зайду».
Ушел. Вот уж когда я дала волю слезам.
Глава XIV. РАЗЛУКА С СЫНОМ
А Леня начал заговаривать о том, что на лето хочет поехать к своим родственникам в Москву. Написала и Ева мне письмецо с просьбой об этом. Пришлось согласиться. Знала, что Лене там будет неплохо, да и не могу я отказать, когда у меня не требуют, а просят, не могу не пустить мальчишку побывать у людей, с которыми связано пять лет его детства, которые кормили, растили и по-своему воспитывали его.
Подошло лето. Леня уехал. А мне дали в консерватории путевку в дом отдыха Медео. Будто в волшебную сказку попала, но... в комнате нас — восемь человек и вдобавок ближайшая соседка неистово храпит, а сон у меня всегда был плохой.
В Алма-Ате меня ждет неприятный сюрприз: хозяин объявляет, что дом его подлежит сносу и мне надо выбраться затепло. Но тут же утешает: «Комната для вас есть, не хуже этой и всего двумя кварталами выше».
Да, домик, куда мне предложено перейти, стоит напротив драмтеатра, но не с фасада его, а с задов, на немощеной, захолустной улице. Стоит, как и прежний, в садике, в нем — тоже два комнаты, тоже выходят в сад. Первая предназначается мне, во второй живет старушка, бывшая монашка, совсем одинокая. На цепи — собака. В мою комнату ведут маленькие сенцы, и все. Деньги те же — двести рублей.
Договорились. Снова призываю на помощь своих солистов-горняков, и мои вещички, самое главное — пианино, водворены в новое наше жилище.
Осень. Приезжает Леня. Я, конечно, рада ужасно, встречаю его на Алма-Ате-Первой. Домой добираемся под вечер, и Леня, еще сидя в машине, говорит: «Так рано, а на улицах уже никого нет».
«Да, это правда,— думаю я.— Очень рано затихает жизнь у нас на улицах».
Приходим домой, ужинаем. Уже лежа в постели, Леня с горечью говорит: «Какая плохая комната! Какой плохой город!»
Начинаю доказывать, что город совсем не плохой, красивый, славный, но чувствую, что слова мои для Лени пусты,— у него перед глазами Москва и все удобства тамошней жизни. Грустно мне было в ту ночь — и за сына, и за себя.
Правда, утром он проснулся уже в другом настроении. В окно весело светит солнце, я подхожу к Лене, он улыбается.
«Сегодня комната уже не кажется мне такой плохой».— «Недаром же говорят — утро вечера мудренее»,— ерошу сыну волосы, сама не своя от радости.
И зажили снова вместе.
Приходит как-то к нам Ленин товарищ Алик, сын моих друзей, актеров драмтеатра. Принес пепельно-серого хорошенького котенка: «У нас пацан родился, мой братишка. А Васька все лезет к нему в коляску. Мама сказала: «Отнеси Лене, может, они возьмут, такой славный котенок».
Ну, конечно, мы взяли.
Васька оказался совершенно удивительным котом, если можно так сказать о коте, с тонкой, чуткой душой. Говорят, коты не привязываются к человеку, только к месту. Неправда, вот уж наш Васька — неоспоримое доказательство крепчайшей привязанности кота к человеку.
Когда я сижу вечером за пианино и играю гаммы, Васька устраивается на верхней крышке и внимательно следит за моими руками, водя глазами и всей головой то в одну, то в другую сторону.
Утром встаю, если есть возможность, не раньше восьми — ведь ложусь поздно, сплю плохо, а по утрам спится лучше, чем с вечера. Завожу будильник на то время, когда надо завтра вставать. А Леня и, конечно, Васька просыпаются раньше, но оба приучены к тому, что пока не зазвонит будильник, нельзя шуметь. Видел бы кто-нибудь, что делается, как только раздастся звон будильника! Васька одним прыжком вскакивает мне на грудь, принимается мотаться из стороны в сторону, обтираясь мордой о мои щеки. А Леня наблюдает эту картину и весело смеется. Мы начинаем с ним оживленный разговор, Васька тоже что-то мурлычет и крутится под ногами.
Каким это вскоре будет казаться мне счастьем!
Да, было, было счастьем это плохо устроенное существование в убогой комнатенке (потолок рукой достанешь), по нищенски обставленной.
Проходит зима, морозы кончились, жизнь становится добрее, веселее. С нового учебного года перехожу в консерватории на дирижерско-хоровое отделение. Здесь материал труднее, чем на вокальном, приходится играть целые оперные сцены, но я стараюсь выучивать их и, несмотря на трудность, люблю эту работу. Всегда иду в консерваторию, как на праздник.
Неплохо мне работается и в Доме офицеров. Трое учениц, жены офицеров, все усердные, способные, голосистые. Тамошнее начальство относится ко мне великолепно.
Вот только поздние концерты очень усложняют мою с сыном жизнь.
Часто, приходя вечером, застаю Леню не спящим, но молчаливым, невеселым. Принимаюсь рассказывать о работе, о выступлениях своих учеников на концертах, а он вроде и не слушает. Чем-то темным полны его мысли, мне делается страшно. И все же присущее мне даже в самые тяжелые периоды жизни легкомыслие стирает в большой степени мою настороженность, мою боль и страх за будущее. Привыкнув к тому, что Леня со мной, что он уже давным-давно признал меня своей матерью, считаю, что его нервозность постепенно утрясется.
Вот как бывало: прихожу после консерватории, Леня дома. Садимся обедать. Леня веселый, знает, что у меня сегодня по расписанию свободный вечер.
«Ир, ты знаешь, что я придумал? Сегодня мы будем играть в шахматы. Ты же когда-то играла, ходы знаешь, тебе нужна практика. Вот я тебя и подучу».
И весело потирает руки.
А я смотрю на сына, и сердце у меня холодеет. Вот сейчас вся его радость уйдет.
«Ленечка, ты понимаешь... Мне звонили в консерваторию из Дома офицеров. Там сегодня неожиданно концерт, кто-то приехал, какое-то торжество, я и не разобрала. Мне так хотелось бы побыть с тобой, но что поделаешь...»
Леня молчит. А меня охватывает глухая тоска. Неужели всегда у нас так будет? Неужели не смогу создать своему сыну благополучного, радостного существования? Что же мной движет? Недостаток участия к сыну — мол, пусть посидит один либо пойдет к Алику — работа есть работа, в ней ведь моя жизнь — или же стремление побольше заработать для него же, чтобы сын ни в чем не нуждался? А может, он больше всего нуждается в моем обществе, может, думает: «Пусть будут недостатки, пусть бедность, только бы моя мама была больше со мной — вместе нам хорошо, весело...» Не знаю...
И вот чем все закончилось: подходит Ленин день рождения. Что подарить ему? Надо непременно купить зимнюю шапку, его старая уже никуда не годится. Как хорошо, что этот день приходится как раз на воскресенье! «Ленечка, кого мы позовем к тебе в гости?» — «Юлика, конечно».— «Да. И Алика. А может, еще кого-нибудь хочешь из мальчиков?» — «Может быть. Я подумаю,— важно отвечает Леня.— А ты напечешь пирогов в своей новой чудо-печке?» — «А как же!» — «И с маком?» — «Непременно. Уже купила на базаре. А ты поможешь мне вымесить тесто? Ты ведь уже вон какой огромный — четырнадцать лет. А мне это трудно, я же старею».— «Ничего себе старушка, хохочет Леня. За старушками кавалеры не ходят Ладно, так и быть, вымешу,— изрекает с деланной важностью.— А не справлюсь один, так Васька поможет. Правда, Вась?»
«Мур»,— отвечает Васька, обтирая свои шелковистые бока о Ленины ноги.
В субботу вечером напекли мы вместе пирогов, сварили холодное, зажарили курицу. Леня доволен, по его смуглому лицу бежит улыбка.
Ложимся спать. Шапка куплена, отличная, меховая, спрятана в чемодан, завтра преподнесу, но не утром, а в торжественный момент, за обедом.
В воскресенье у меня одна пара в консерватории, производственная практика с вокалистами-выпускниками. Это не страшно — с одиннадцати до часу. Гостей мы с Леней решили позвать к трем.
В час дня, когда я выхожу из класса, закончив работу, ко мне подходит заведующий учебной частью.
«Очень прошу вас поехать с бригадой студентов на выездной концерт. Только что мне сообщили, что Борисова заболела, концертмейстера нет, а сорвать концерт никак нельзя, нас ждут в передовом колхозе. Пожалуйста, прорепетируйте наскоро хотя бы со скрипачом, остальное проще. Через полчаса за вами приедет машина»
«Но...У меня сегодня день рождения сына».
«Правда? Поздравляю и вас, и Леню. К вечеру вы будете дома. А сейчас вам просто необходимо поехать. Прошу вас!»
«Хорошо,— грустно опускаю голову.— Только пошлите кого-нибудь ко мне домой, предупредите Леню, ведь два шага всего».
«Непременно. Не беспокойтесь, будет сделано».
Концерт начался с опозданием, кого-то из колхозного начальства вызвали по неотложному делу. Приехали в Алма-Ату только к десяти вечера.
Подвезли меня на машине к дому. В окнах у нас темно. Что это значит? В сердце стрельнуло болью. Ведь Леня никогда так рано не ложится. К тому же — такой день.
Вхожу, зажигаю свет. Никого. Пироги лежат на столе едва тронутые. От курицы отрезан порядочный кусок. А вот записка!
«Я уезжаю в Москву. Там я, наверное, больше нужен, чем здесь тебе. Не сердись, так будет лучше для нас обоих. Леня».
Боже мой! Меня обдало холодом. Долго сидела неподвижно. Не плакала, только, кажется, стонала, почувствовав острую, толчками, боль в сердце.
«Вот и хорошо, вот бы умереть прямо сейчас» — проносилось сквозь непрекращающуюся боль.
Но нет, боль стала утихать. И прояснился в сознании весь ужас случившегося. Потеряла единственную ценность своей жизни. Теперь мир вокруг меня пустынен.
Забродили угрызения совести — наверное, я очень, очень виновата перед сыном. И тут же накатывает другое: как же, когда, на какие деньги уехал Леня, совсем один? Ах, вот приписка внизу: «Взял у тебя в коробке 500 рублей, которые мы выиграли по облигациям».
Да, наш первый выигрыш. Теперь уже не «наш». У каждого — все раздельное.
И разлилась по сердцу жестокая обида. Бросил мать, сбежал от нее к богатым родственникам, уговорили его, соблазнили подачками. Ведь там все время поддерживался контакт, в который я не вникала, не хотела вникать. Вот на днях пришла ко дню рождения бандероль с конфетами. А купленная мной шапка так и осталась. Наверное, я была без сознания. А пришла в себя от нового приступа сердечной боли. Взяла таблетку, легла не раздеваясь...
Утром прошу хозяйку вызвать врача. Меня тут же забирают в больницу. Предынфарктное состояние.
Уже лежа в больнице, узнаю от Алика, что Леня, видимо, заранее зная, когда уходит поезд на Москву, в одну минуту собрался, ничего с собой не взял, кроме куска курицы, нескольких пирожков и денег («Нас он угостил только пирожками»,— деловито вставил Алик), и поехал на вокзал. Его проводили до Алма-Аты-Первой мальчик из его класса — тоже пришел к нему на именины.
«А из консерватории приходили, чтобы сообщить о моем выезде на концерт?»
«Нет, никто не приходил»,— пожал плечами Алик.
Стали жить сын и мать совсем врозь, ничего не зная друг о друге. Все во мне изнывало от горечи разлуки с Леней.
А, в общем, как-то жила. По-прежнему много работала, и теперь, когда одинокая жизнь высвободила много времени, стала еще усиленнее заниматься дома на пианино. Жил со мной мой преданный Васька. Приходили иногда знакомые, чаще всех Наталья Феликсовна.
Вот так, в работе, в горькой тоске и в болезнях прошла зима, за ней — весна. Летом Наталья Феликсовна поехала в Москву навестить сестру, и я дала ей адрес Лени, просила, чтобы она черкнула ему, велела прийти к ней. Леня пришел. Наталья Феликсовна поразилась тому, как он изменился за один год: «Совсем взрослый, высокий, очень красивый юноша. Волосы уже не топорщатся ежиком, а элегантно прилегают к голове, зачесаны вверх. Отлично одет, на руке — часы. Походка — не мальчика-увальня, а легкая, непринужденная, взрослого юноши».
«Я спросила его о тебе... «Родственники — это хорошо, но ведь у тебя есть родная мать. Как же ты решил? Навсегда ее бросить?» Леня ничего не сумел ответить, ужасно смутился, переменился в лице, и, пожалев его, я заговорила о другом».
С начала учебного года появился в консерватории Евсей Михайлович Зингер, доцент по классу рояля. Приехал из Ленинграда — по каким-то неприятным для него причинам. «Космополитизм»,— с невеселой улыбкой отвечал он на вопросы сослуживцев. Привез с собой жену, намного моложе себя, и маленькую дочку.
Зингер — великолепный пианист, часто дает в консерватории свои концерты. Репертуар его огромен — Бетховен, Шуман, Шопен, Рахманинов, Скрябин, Прокофьев и еще, еще...
Вскоре я познакомилась с ним и даже стала изредка заходить к ним — они сняли неподалеку от меня две хорошие комнаты. Общение с изысканно образованным, начитанным, тонким пианистом Зингером всегда было мне и приятно, и интересно. Его жена Зина была значительно примитивнее, но ее доброта, веселость делали и общение с ней достаточно приятным.
А маленькая Олечка — это вообще прелесть.
Той же осенью пятьдесят третьего года приехала к нам в консерваторию из Кишинева доцент по хоровому дирижированию Анна Дмитриевна Юшкевич.
Какой я ее увидела, когда она появилась на нашей кафедре? Невысокая, редковатые, чуть с сединкой гладкие волосы зачесаны назад и закручены на затылке. Крупный нос, высокий и широкий лоб, небольшие серые, никогда широко не открытые глаза смотрят с доброжелательной и спокойной серьезностью, по углам их — уже морщинки, да и от губ книзу — складочки, хоть до старости далеко — Анна Дмитриевна всего на год старше меня.
А в целом лицо ее, не блещущее особой женственной миловидностью, несомненно интересно и привлекательно. Незаурядность личности! Вот что четко ощущается в Анне Дмитриевне даже при самом поверхностном знакомстве. Ум, сила воли, властность, которую нельзя путать с самолюбивой кичливостью .многих, и великолепный, глубокий профессионализм. И еще — полнейшее нежелание «казаться». Быть, а не казаться! Достойного ее аналога в этом смысле я в своей жизни не встречала.
Наш заведующий кафедрой — добрый, славный человек, опытный, но все же не сказать, что сильный педагог. А у молодых преподавателей и опыта не хватает. С приходом же Анны Дмитриевны на кафедре появился серьезный, требовательный, знающий педагог. Студенты наперебой стараются попасть в ее класс, да и молодые преподаватели просят у нее консультации.
С этой осени я частично попала в класс Анны Дмитриевны концертмейстером. Для меня это очень интересно, но и трудно. Наши отношения день ото дня все ближе. Замечаем друг в друге общие вкусы, взгляды, любовь к чтению. Намечается дружба.
Зима проходит, как всегда, в труде.
К лету мне предлагают в консерватории путевку в Друскининкай Литовской ССР, недалеко от Вильнюса. Я беру эту путевку и с удовольствием, и с большим радостно-печальным волнением — ведь ехать буду через Москву, сама судьба велит остановиться там, повидаться с Леней. Жду этого дня, как большого счастья, и в то же время боюсь его.
Глава XV. САМОЕ СТРАШНОЕ
В Москве в это время находится моя сестра Ната. В послевоенные годы она работала в харьковской опере, а сейчас приехала в Москву, чтобы устроиться в какой-нибудь другой город — что-то у нее в Харькове не сладилось. К этому времени она разошлась уже и со вторым мужем, живет одна. Я заранее написала Нате в Москву, просила ее разыскать Леню, поговорить с ним обо мне, прощупать его настроение.
Ната встречает меня на вокзале. Мы не виделись девятнадцать лет. С первого взгляда она кажется мне мало похожей на прежнюю Нату — передо мной стоит располневшая пожилая женщина. Потом, постепенно я, как говорится, адаптируюсь к ней, и она уже не выглядит ни толстой, ни пожилой. Сразу же, на перроне вокзала, Ната начинает говорить о Лене. Она была у него, познакомилась и со всей семьей. С восторгом, прямо-таки давясь словами, рассказывает, какой Леня изумительный, как она за две короткие встречи полюбила его и как я должна быть горда, что родила такого сына. Не до гордости мне тогда было, и на восторженные излияния Наты отвечала сдержанно.
Ната повезла меня на Трубниковский переулок — там живет бывшая ученица нашей мамы, Таня, с мужем. Таня — приятная, добрая женщина, родная сестра Лели, тоже Маминой ученицы, уже давно вышедшей замуж за героя моего неудачного первого брака Сеню. Леля с Сеней и его сыном Толей тоже живут в Москве.