2

Он приехал туда между Рождеством и Новым годом, так что праздничное питье уже началось и шло полным ходом в каждом баре на Третьей Авеню и в коктейль-холлах Ист-Сайда. Шел снег, когда он ехал в поезде через Огайо и Пенсильванию, снег шел и над Манхеттеном, когда поезд из родного Индианаполиса въехал на Центральный вокзал. В шесть вечера было уже темно, повсюду сверкали рождественские огни, и люди торопились на Центральный вокзал, чтобы ехать домой, или бегали в слякоти по улицам в отчаянных поисках такси. Этот особенный день всколыхнул в нем все самые ужасные чувства по отношению к Манхеттену, все самые бешеные, самые ненавистные воспоминания о нем. На вокзале он взял такси и поехал на квартиру, которую он снял в Нью-Вестоне, на углу Сорок девятой и Мэдисон.

Странно, как позднее, в феврале, на Ямайке, вскоре после того дня в декабре, все прежние воспоминания о Нью-Йорке — за все тринадцать лет знакомства с ним — оказались связанными с новой девушкой, которую он встретил, — с Лаки. Все, что случилось с ним в этом городе, эмоционально перестроилось в его памяти и включило в себя образ смеющейся двадцатисемилетней сирены из верхнего Нью-Йорка по имени Лаки Виденди.

В свои тридцать шесть лет ему должно быть стыдно даже просто употреблять такие фразы. Но он думал о ней именно так. Лючия Анжелина Елена Виденди. Даже память о пустых и искореженных днях, проведенных в Нью-Йорке сразу после войны, теперь, казалось, включала ее сверкающий образ, делающий воспоминания менее мрачными, менее ужасными, чем это было на самом деле. Но он ее раньше ведь не встречал.

Он не встречал ее до 10 января — зато встречал некоторых других. Но эти другие…

В течение девяти лет со времени своего первого большого успеха у Гранта было нормальное для знаменитого человека окружение. Особенно, когда он приезжал в Нью-Йорк. В щебечущих стайках девушек (он узнал это позднее, от Лаки, которая всех их знала) о нем говорили на тайных обеденных встречах не только как об очень хорошем гуляке и неплохом любовнике, но и как о человеке, который не хочет запутываться в силках, а потому иногда прикидывается очень утомленным. Он, кроме того, был последним неженатым писателем.

Но подлинным бедствием для него, и сам Грант это понимал, было жуткое изламывающее одиночество, «страсти», которые он испытывал, когда рядом не было девушки, и которые превращали его в гонимого хлыстом коня. И они не только не уменьшались, а наоборот, увеличивались, когда он, пресыщенный, но неудовлетворенный, впадал в забытье рядом с одной из них, ощущая на губах восхитительные запахи женской страсти. На самом деле, они не дали бы за него и ломаного гроша. Как и он за них. Вот что было для него подлинным бедствием. А также чувство ответственности за любовницу. Он не хотел обижать ее. Как бы смешно это ни выглядело.

Но при Лаки все это изменилось.

— Знаешь что? — сказал он однажды днем во Флориде, когда голова его покоилась на ее груди и губы прижимались к лужице пота, скопившейся между чудесными грудями с розовыми сосками. Он уже наполовину заснул и им овладел приступ откровения. — Мы Хансель и Гретель, ты и я. А мир — это леса, чаща.

— Я всегда думала о нас, как о Кларке Гейбле и Кэрол Ломбард, — мягко сказала Лаки и прижала руками его уши.

— Может быть. Для всех остальных. И может быть, они тоже испуганы. «Отпусти мои уши! Я знаю свое дело», — процитировал он. — Все равно, я считаю, что это не просто мир, а леса. Эта сраная Вселенная, — сказал он и восхищенно потер губами восхитительный пот на ее груди.

— Не думай, — сказала она. — Пей. — Он взглянул вверх и увидел ее улыбку.

Это могло быть ее философией. И было. Когда вышла книга Роки Грациано о призраках, с ужасным названием «Кто-то там, наверху», сделанным по коммерческим соображениям «для засранцев», как любили выражаться парни из рекламных агентств на Мэдисон Авеню, Лаки Виденди взяла и перевернула его по-своему, сказав, что надо читать: «Кто-то там, наверху, меня ненавидит». Слова были взяты из работы П.Дж. Кларка о Марокко, но она и в самом деле так считала. Она решила брать от жизни все мимолетные радости и удовольствия, пока Бог или какое-то чудовище наверху не вырвало у нее это. Она также обернула в свою пользу высказывание Спинозы: «Из того, что я люблю Бога, вовсе не следует, что Бог должен любить меня». Она преобразовала эту формулу в более приемлемую для нашего века форму: «Из того, что Бог ненавидит меня, вовсе не следует, что я должна любить Бога». Она также говорила: «Причина, по которой в сегодняшней Америке так много разводов, в том, что семейный секс недостаточно грязен. Он слишком стерилен».

Грант считал все это не просто разумным, но и эмоционально верным. Особенно после сумасшедшего оккультизма его любовницы со Среднего Запада и ее болтовни насчет моральной ответственности. Потому что, если уж быть откровенным, сказанное точно соответствовало тому, что он сам думал о мире. К такой-то матери ответственность. Создавать литературу и нести ответственность? Ответственность перед кем? Перед бесчеловечным человечеством? Юношеские наивные представления о значении литературы давно исчезли, они насмерть задушены и похоронены лавиной современной пропаганды, средствами массовой коммуникации и людьми, их создающими. Бюрократией Мэдисон Авеню.

Но когда он поделился этим с Лаки, она вновь удивила его.

— Такие люди, как ты, должны создавать литературу, — убежденно сказала она.

Грант поддразнил ее:

— Да ну? Для кого? Для человеческого рода?

Но она не отступила.

— Для меня, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. Помолчав, она добавила: — Все равно, ты все равно ничего не можешь поделать с собой.

Он встретился с ней так же, как встречался со всеми нью-йоркскими девушками. Какой-то приятель, который любит девушек и хочет сделать вам приятное, обычно, приятель, который сам спал когда-то с ними, устраивает вежливое знакомство, а дальше все зависит от вас. В случае с Лаки Грант бежал от одиночества к Харви Миллеру, критику, жившему на шестидесятых улицах. Для драматурга это был довольно смелый шаг, хотя Миллеру нравились его работы и он всегда хорошо о нем писал. Но страсти вили из него веревки. Он провел долгий новогодний уик-энд в Коннектикуте со своим другом, писателем Фрэнком Олдейном и его семьей, где спал с писательницей уже в возрасте, которая жила неподалеку. Никакого выигрыша. Хорошо попотел, но никакого выигрыша. Всем им наплевать. Потом, снова в городе, он все же сделал это со второй из двух новых секретарш, появившихся в офисе его продюсера уже после последнего приезда Гранта на Восток. Снова никакого выигрыша. Все очень по-дружески, но без настоящего выигрыша. Он не позвал ее во второй раз. И вот пять часов. Он в одиночестве в доме Харви Миллера, чтобы выпить. А здесь ввалился Бадди Ландсбаум.

Бадди был чуть старше и был его конкурентом в театре. Сейчас он работал с Харви Миллером над фильмом. Что было более важно для Гранта, так это то, что Бадди устраивал прием в гостинице, прощальную вечеринку для актеров и съемочной группы своего последнего фильма. В самый раз для одинокого драматурга, сказал Бадди, когда услышал о затруднениях Гранта. Но оказалось, что все не так. Пять-шесть юных цыпочек было, как и обещал Бадди. Все они были киноактрисами. Одну из них Бадди только что сделал звездой, и она появилась на обложке журнала «Лайф». Сама юная звезда тоже присутствовала и очень старалась соблюсти свои интересы. Постепенно пять-шесть цыпочек расползлись — без Гранта. Все они, конечно, знали его фамилию, но он не делал фильмов, а они мечтали о кино. Потом пришел муж юной звезды и забрал ее. Так что после того, как ушел последний напившийся техник, Бадди и Грант уселись с остатками виски посреди разгрома и продолжали пить вдвоем.

Они вовсе не были близки. Бадди всегда был то в Голливуде, то в Южной Америке, то во Флориде, а Грант всегда был дома, в Индианаполисе со своей неизвестной (но о ней все подозревали) «любовницей». У Бадди, как оказалось, тоже были свои заботы. Развод со второй женой обошелся в такую сумму, что Бадди, даже если и захотел бы, едва ли мог еще раз жениться. Вдобавок, магазин одежды, которым она владела в Майами Бич, обанкротился, так что он должен был проглотить и это. Созданная им юная звезда, которую этим вечером видел Грант, уже начала флиртовать со следующим продюсером-режиссером. Когда виски кончился, они пошли спать. В чем причина одинокого возвращения Гранта в Нью-Вестон? Именно утром, когда они начали с апельсинового сока и водки, Бадди вспомнил о Лаки. Лаки Виденди.

— Я не знаю, следует ли знакомить тебя с ней, — сказал Бадди уже после того, как пообещал позвонить ей и уже снял трубку. Он положил трубку обратно. — Ты же такой твердый, грубый мужчина, а она — очень сложная, чувствительная девушка.

Грант ухмыльнулся. Он знал, что многие о нем гак думают. Но он слишком хорошо знал «настоящих мужчин», чтобы понимать, что такое мнение о нем относительно, весьма относительно.

— Заткни пасть, — сказал он. — Я не больший грубиян, чем ты или кто-либо другой.

— Ну, ты и не из тех, о ком я или Лаки думают, что это очень печальный нью-йоркский интеллектуал из Лиги Плюща.

— Ай, ладно. Тогда зачем ты ее предлагал? О'кей, не звони. И иди к черту.

У Бадди было особенное, не обычное для него выражение лица. Как будто он трахнул девушку, гордится этим и хочет, чтобы все знали, но в то же время кодекс чести предписывает ему молчать. Брови одновременно демонстрировали самодовольство, небольшое смущение и какое-то огорчение.

— Я не знаю, как тебе объяснить, Рон. Но она девушка очень специфическая. Она не похожа на большинство малышек, которых мы знаем. Черт, я бы мог вставить ее в пару своих фильмов, слегка потренировать и сделать из нее звезду, но она послала все это к черту. Она считает всех актеров и актрис эксгибиционистами и глупыми, бесчувственными эгоистами.

— И она права, — вставил Грант.

— Так что она немного работает на крошечных ролях, дублирует, ассистирует, когда ей нужны деньги. У нее степень магистра политической философии. Ее старик был самым крупным бутлегером в верхнем штате Нью-Йорк в двадцатых годах, и ему повезло. Так что она…

Он остановился. На его лице появилось новое выражение, теперь искреннего замешательства, которое давно бессознательно звучало в голосе.

— У нее был богатый юноша из Южной Америки, она собиралась выйти за него замуж, но он выскочил из-под нее, как говорится, и уехал. Знаешь этих южноамериканцев. Это было год тому назад. С того времени она работает над пьесой. Не знаю, хороша ли она. Она молчит. Она сильно упала духом, когда парень слинял, говорит, что ищет новых взаимоотношений. Я… — Бадди снова остановился, поскреб взъерошенные волосы, на лице снова появилось новое выражение: еще более смущенное огорчение. — Ну, я звонил и пытался вновь связаться с нею, — сказал он, — но она отказалась от любых контактов со мною. Говорит, что я у нее уже был. Вот так. Мы остались друзьями, она иногда работает со мной, вот и все.

Его тоскливые глаза глянули на Гранта. Лицо опухло, живот выпирал из-за ночных бдений и пьянок.

— Все это строго между нами, Рон. Но я должен был сказать тебе. — Потом он добавил: — И она очень красивая.

Он хлебнул полстакана водки с апельсиновым соком, затем вернулся к телефону. Он немного поговорил сам и передал трубку Гранту. Донесшийся голос звучал сухо, на грани с трудом скрываемой иронии и смеха. Он тоже был смущен. Было ощущение, что она очень старается не думать об этом звонке, как о форме мужского сводничества. Взглянув на Бадди и увидев утвердительный кивок, Грант мягко и, насколько смог, обаятельно назначил свидание на сегодняшний вечер. Он должен заехать за ней, сказала она, это сразу над магазином спиртных напитков, единственный многоквартирный дом на Парк Авеню.

— Я сделал тебе самое величайшее одолжение, какое мог, — печально сказал Бадди, положив трубку, а потом повез его в дом Фей Эмерсон, за углом, где целый день вливал в Гранта спиртное, потом взял его на коктейль, где у самого Бадди было свидание. И все это так, будто теперь, после знакомства, он хотел напоить его и заставить пропустить свидание.

Он опоздал на сорок пять минут и, благодаря Бадди, был более, чем слегка, пьян. Но он эмоционально включился на коктейле, благодаря хорошенькой девушке, хотевшей заполучить его. Разве не всегда так: или засуха или потоп? Он ощущал, что вдохновение работает, как хорошо смазанный двигатель. Ах, если б он мог включать и выключать его по собственному желанию! Взобравшись по узкой лестнице на четыре пролета маленького здания, он постучал, и его допустили к делегации из четырех девушек. Трое сидели на кушетке и явно пришли посмотреть на него. Самая хорошенькая, та, что открыла дверь, протянула руку и, нервно улыбнувшись, сказала:

— Привет, я Лаки. Вы, кажется, опоздали? На первое же свидание.

Он извинился:

— Я вовсе не хотел этого, клянусь. — И добавил: — Я думаю, Бадди отчаянно пытался напоить меня, чтобы я опоздал. Чтобы вы разозлились на меня.

— Полагаю, он преуспел, — сказала она со все еще нервной улыбкой.

Бадди говорил, что она красива. Но эти слова не подготовили его к созерцанию захватывающей дух красоты, которую он увидел перед собой.

Единственное, что он смог подумать: это невероятно, это просто невероятно! Мысль едва не задушила и не погубила его ровно мурлыкавшее вдохновение.

Волосы ее, цвета шампанского, были длиной до плеч и зачесаны прямо назад, над ровно очерченным лбом. Что-то типа львиной прически. У нее были высокие, слегка выступающие скулы, которые делали глаза едва заметно раскосыми. Но ниже короткого, прямого носа с нервными ноздрями было самое привлекательное в лице — рот. Достаточно широкий, он, казалось, перечеркивал лицо, хотя на самом деле этого не было, полная нежная верхняя губа была столь короткой, что казалось, не может закрыть идеальный ряд выпуклых верхних зубов, разве что, если предпринять сознательное усилие. Под полной нижней губой был крошечный острый подбородок, еще более подчеркивающий рот. Когда она улыбалась, даже нервно, как сейчас, улыбка не только освещала всю маленькую комнату, но, казалось, проникала сквозь стены в другие комнаты. Как узнал позднее Грант, сама она считала свой итальянский нос лучшей частью лица и очень стеснялась исключительного рта. Но помимо лица, одной фигуры было достаточно, чтобы свести мужчину с ума.

Грант никогда не мог словами описать красоту ее тела, даже самому себе. Это было как-то связано с необычной шириной квадратных плеч и двух длинных линий, суживавшихся от них к талии, чтобы немедленно вспыхнуть парой потрясающих бедер с необычно высокой попкой. А может, причина в том, что над широкими плечами была нежная шейка и высокая маленькая головка принцессы? Но ей нужны были широкие плечи, чтобы поддерживать полные, большие полушария грудей, выпиравших из-под тесного черного вечернего платья. Икры были совершенной формы и заканчивались сильными, тонкими, аристократическими лодыжками, мощные ноги бывшей танцовщицы, которой, как оказалось впоследствии, она и была. Под узким платьем угадывался такой же мощный лобок. На каблуках она была всего на волосок ниже Гранта и стояла очень прямо, высоко неся торс над бедрами, нежная шея вытянута вверх, как у ямайских женщин, несущих корзину на голове. Она и двигалась так же. И скрепляя весь этот торт, было еще одно неописуемое качество: скрытая сексуальность сочилась из нее, как невидимый мед, присущий только ей, Три девушки на тахте явно любили ее до безумия. Она начала знакомить Гранта с ними.

Грант был абсолютно выбит из седла, но старался запомнить их имена. Он давно знал нескольких профессионально холодных красавиц, но эта девушка была более красивой и стояла как-то в стороне от красивейших из знакомых женщин, включая немногих очень знаменитых кинозвезд. Целых несколько дней он связывал имена с обликом девушек на тахте. С именами у него всегда было плохо.

Лесли Грин жила с Лаки в одной квартире. Маленькая, бойкая девушка с хорошей фигуркой, в обтягивающих брюках, черные волосы высоко взбиты, чтобы казаться повыше, длинное надменное еврейское лицо, возможно, на десятую долю такое же красивое, как у подруги. Она назначила себя главным устроителем эмоциональной жизни Лаки и главой делегации по изучению Гранта. Ее дерзкие черные глаза недвусмысленно показывали, что она не позволит недооценить Лаки. Грант ощутил, что ее глаза слегка смягчились, когда она осмотрела его.

Миссис Афина Фрэнк была массивной блондинкой с квадратным лицом, слегка обезображенном прыщами, и непристойно пышной, чувственной фигурой. В ходе знакомства обнаружилось, что она юрист, и Грант сильно подозревал, что она официальный член администрации или какого-то комитета. Ее открытая и воинственная враждебность уже показывали, как бы она проголосовала по делу Рона Гранта, драматурга.

Миссис Энни Карлер была тонкой, стройной еврейкой примерно одного возраста с Грантом, с короткими взъерошенными черными волосами и большими страстными кругами под глазами, бессознательно принимавшей позы из современных танцев, позы Марты Грэхем. Она с лукавой, проказливой усмешкой развлекалась сложившейся ситуацией и выглядела самой непонятной из всех трех девушек.

Все трое обожали Лаки, это ясно, ее ум и красоту, и если во всем этом и была какая-то скрытая ревность, Грант пока не мог ее выявить. Если у нее прекрасная репутация на Манхеттене, а это, ясно, так и было, эти трое собирались это обнародовать. И как всякая настоящая королева, Лаки обращалась с ними с достоинством и с глубоким уважением к их хорошему вкусу, проявляющемуся в служении ей. Они немного поговорили, и Грант не ощутил, что выглядит блестяще. Затем она надела пальто, и они юркнули в дверь и вниз по четырем пролетам узкой лестницы к ночным огням Парка под зимним снегопадом. Повсюду вокруг них богатые люди в вечерних одеждах и мехах садились в «Кадиллаки» и такси.

— Ну, как, по-вашему, прошел я контроль?

Лаки одарила его лукавой кривой усмешкой, от которой ее голубые глаза сверкнули.

— Думаю, да, — она взглянула ему в глаза. — Вы довольно знамениты.

Он ждал, но она больше ничего не сказала. В такси, глядя в ее сторону, на ее профиль с носиком, зубками и короткой верхней губкой, спрятанной в воротник, Грант с содроганием сообразил, что еще никогда в жизни он так не гордился появлением с женщиной в общественном месте. И особенно после последних двух лет спячки с любовницей и работы над новой пьесой в Индианаполисе. Это заставило сердце подпрыгнуть. В прошлом он часто с завистью смотрел на людей, сопровождавших неизвестных ему настоящих красавиц, среди которых мало было таких, что заставляли поворачивать голову и шушукаться за столиками. И вот он сам с такой. Откинувшись назад, он сказал себе, что это может стать величайшим вечером в его жизни.

Нет. Не стал. Хотя начался вечер неплохо. После окончания «Вилледж Авангард» Макса Гордона он повел ее в «Пти анж» — убежище пресыщенных комиков, — чтобы поужинать и посмотреть шоу. Слегка выпив, она расслабилась и нервозность исчезла. Она проявила настоящий острый ум, юмор и невероятное сексуальное обаяние, о котором говорил Бадди Ландсбаум. Она была неисправимо кокетлива. Но помимо этого, она была так красива, так сексуально привлекательна, что ей достаточно было одного взгляда на мужчину. Грант никогда не был так горд и самодоволен в ночном клубе. К ней поворачивались головы, за столиками шушукались. Единственной проблемой было то, что, слегка выпив, она лишь расслабилась, а Грант окончательно опьянел. Все спиртное, которое в течение дня вливал в него старый друг Бадди, все это спиртное и все испытания, через которые он прошел, чтобы дойти до свидания, теперь сказались. Ужин и хорошая еда в желудке некоторое время спасали его, но после шоу они вышли в бар выпить, послушать цветного утомленного пианиста и поговорить. Лаки к этому времени сама была немного пьяна, но до Гранта ей было далеко.

Грант атаковал ее там, в баре. С хитрой пьяной проницательностью он решил не делать этого за ужином и во время шоу. Слишком многое отвлекало. Но можно поговорить, когда играет утомленный пианист. Он был фоном. И он играл много хороших вещей о любви, когда не выступал с юмористическими номерами. Итак, Грант ждал.

Он, конечно, насколько мог вежливо и обаятельно, с любовью ухаживал за ней во время ужина и шоу. Теперь — в атаку! Суть его замысла была в том, чтобы она поехала с ним на квартиру в Нью-Вестон. Или, если ее соседка не возражает, а он заметил спальную софу в гостиной и двойную кровать в маленькой спальне, он мог бы поехать к ней на квартиру. В любом случае, сказал он, он хочет заняться с ней ночью бешеной любовью.

Может быть, он неверно изложил мысль. Он ожидал, особенно после того рассказа старого друга Бадди о ней, что результат предрешен. Он был удивлен и потрясен, когда она сказала: нет.

— Но, господи! Почему нет? — закричал он. — Что во мне такого? — Тут он обнаружил, что едва не налетел на пианиста, своего старого знакомого по холостяцким вечерам, когда одинокий Грант заходил сюда выпить. Пианист оглянулся на них и подмигнул Гранту.

У Лаки был смущенный, извиняющийся, но твердый взгляд.

— Откуда Я знаю, что в вас такого? Я вас даже не знаю. — Она покачала головой и скучно сказала: — Я никогда не иду в постель с мужчинами после первого свидания.

— Но это же смешно! — протестовал Грант. За ужином она открыто и по-дружески говорила обо всех мужчинах в ее жизни, хотя, как отметил Грант, не называла имен. Она назвала цифру четыреста, но Грант подозревал, что она преувеличивала, чтобы его шокировать. Сейчас мысль об одиноком возвращении в жалкую квартиру в Нью-Вестоне после того, как его возбудило и разогрело присутствие этой исключительной женщины, едва не оскопила его. Будь он трезв, он мог бы скрыть получше. — Это похоже на тот суровый моральный закон, за который вы ненавидите среднюю буржуазию, — неубедительно протестовал он. На самом деле он хотел сказать, но на это не хватило храбрости: если есть четыреста, то почему же еще и не я?

Лаки все еще выглядела смущенной и упрямой.

— Может быть, но мне плевать. Я не обязана. И не буду, — здесь глаза ее немного смягчились. — Все равно, вы сильно пьяны.

— Это наш проклятый друг Бадди! — замахал Грант руками, и на него начали оглядываться, Он потел весь вечер в этом дымном, душном зале, но сейчас он вспотел еще больше от возбуждения. — И потому, что я робкий!

Пытаясь охладить его, Родди Крофт, пианист, начал играть знаменитую, очень популярную тему из фильма, поставленного по первой пьесе Гранта.

Лаки пылала.

— На нас смотрят люди!

— Черт с ними! — сказал Грант. — Сучьи дети! Что они знают об одиночестве?

— Что вы о нем знаете? — резко ответила Лаки.

— Я думаю, вы не что иное, как… — начал Грант, но не смог заставить себя окончить фразу, так что он пошел с конца: — Ненавижу динамо-машины, — пробормотал он.

— А я думаю, вы грубиян! — сказала Лаки. — Ни одна девушка не ляжет с мужчиной при таком грубом, неприятном обхождении, как у вас!

К ним присоединился человек из клуба рекламных менеджеров, еще один приятель по холостяцким пьянкам, который и сейчас предложил выпить. Он тоже знал Лаки, как оказалось, по многим свиданиям в ресторанах. Грант решил воззвать к нему, но мудро передумал. Вместо этого он начал размышлять. Приятель еще несколько раз заказывал выпить.

И вот как это закончилось. Его первое свидание с Лаки Виденди. Он не смог сказать ничего такого, что потрясло бы ее. Когда они ушли около четырех утра, Сол Вайнер, человек из рекламы, пошел с ними, а Грант сделал самый значительный поступок за весь вечер. Легкий снегопад уже прекратился, когда они шли к Парку, к дому Лаки, и Грант начал сбивать мусорные урны вдоль Парк Авеню в яростном, угнетенном, исступленном протесте.

— Это противозаконно, — нервно говорила Лаки. — Правда. К этому относятся серьезно. Вас заберут!

— Да ну? Надеюсь! Надеюсь, о Господи! — сказал он и сбил следующую корзину.

У дверей она пожала ему руку.

— Вы не только не джентльмен, — сказала она пугающим шепотом. — Я и впрямь думаю, что вы сумасшедший! Вы дикая дубина с проклятого Среднего Запада!

— Вы так думаете, да? — спросил Грант. В минуту прояснения, в болезненную минуту, которая навсегда врежется в память, он уставился на нее. Сквозь свой густой алкогольный туман, проникая сквозь ее более прозрачную алкогольную пленку, он пытался понять все, что на самом деле думает о ней, о себе и, тьфу, черт, обо всем. Он подумал, что заметил в ее глазах понимание. Но она была очень сердита. Затем холодная, темная нью-вестонская квартира облаком сомкнулась вокруг него. Он вернулся. Четыреста человек! А она не дает даже за сиськи потрогать! Вместе со спокойным, циничным Солом Вайнером он пошел к Ребену, где съел татарский бифштекс, которого не хотел, и говорил о вещах, которые его утомляли. Когда в шесть утра он ввалился в свою старую мохнатую нью-вестонскую берлогу, то обнаружил телеграмму от своей «любовницы», которая сейчас была в Майами-Бич, и она холодно требовала ответить, почему она не может найти его по телефону и почему он не звонит и не отвечает на телеграммы. Эта телеграмма была третьей за два дня.

Там также говорилось, что ее муж через несколько дней прилетает к ней. Грант смял телеграмму и бросил на пол. Но он знал, что когда протрезвеет, то невероятное, ужасное, болезненное чувство панической вины, которое она как-то исподволь внушала ему, снова вернется.

Кэрол Эбернати. И Хант Эбернати, ее муж. Грант сейчас не мог сказать, в эту позднюю минуту, кого из них он больше любил все эти годы.

Кэрол Эбернати. Жена Ханта Эбернати. Глава и создатель Малого театра в Хант-Хиллз, Индианаполис. И одновременно одна из самых удачливых агентов по продаже недвижимости.

Раздевшись догола и аккуратно, с пьяной сосредоточенностью развесив одежду, Грант снял с кровати шерстяное одеяло и закутался в него на полу гостиной. Теперь он чувствовал себя лучше. Хорошо, что пол твердый. На его двуспальной кровати были мягкие матрацы, а поверх них европейского типа перьевые матрацы. Вся эта чертовщина душила его, и он привык, когда был в одиночестве, спать на полу в гостиной, завернувшись в одеяло. Кроме того, таким образом он избавлялся от необходимости слишком задумываться о пустой второй половине кровати. Для столь знаменитого человека он был слишком одинок и нервен. Он немного повспоминал, выпивая под одеялом.

До своих тридцати шести лет у Рона Гранта никогда не было того, что он счел бы настоящей любовной связью. И в результате он поверил, что любви не существует, если не считать фильмов с участием Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард. И в этой безумной, запутанной, всепроникающей паутине была вся американская нация: великая американская индустрия песен о любви. Все, что не входило в нее, было просто смешным. В этой вере ему усиленно помогла любовница, которая по своим соображениям не уставала повторять: «Такой вещи, как любовь, не существует».

Грант давно и сильно подозревал, что ее мотивы были абсолютно эгоистическими. Если бы она смогла убедить его, что любви вообще нет, то смогла бы крепче привязать к себе, поскольку в этом случае зачем ему покидать ее? Она ни на секунду не оставляла этой темы. И он вынужден был до сих пор признавать, что теория почти на сто процентов верна. Их философские дискуссии на эту тему были долгими, серьезными и глубокими.

Однако ведь его мозги, как и у всего остального поколения, были промыты великой американской индустрией песен о любви, и он не мог прекратить поиски. Его любовница считала это грехом неведения. И временами он с ней соглашался. Но он не мог ни прекратить поисков любви, ни оставить желания хорошего секса, которое она считала грехом потворства. Он много искал и многого хотел за четырнадцать лет их связи. Он много искал и до этого. Много, очень много. Единственное, чего он хотел, чтобы хоть раз в его жизни была любовная история, как в злополучных фильмах его юности с участием Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард, вот и все. Ему было все равно, сколько она продлится. После нее он примет все муки, все последствия, все наказания, все страдания.

В его жизни вообще было всего три любовных истории. Несчетное количество связей, но только три любовных истории, и пи одна из них не была подлинной. Первые две вообще по-настоящему нельзя было считать, поскольку он так и не трахнул этих девушек. Одна была в колледже, когда он был еще слишком зелен, чтобы верить, что девушкам это нравится. Она оказалась лесбиянкой. Вторая была большой, пышной красноволосой ирландо-американкой на Гавайях, где он служил в ВМФ в годы войны, с ней он не зашел дальше сжимания руками платья поверх соблазнительно мощного лона. Теперь у нее четверо детей. Обе не в счет. И потом третья: длинная, о Боже, четырнадцатилетняя история с Кэрол Эбернати.

Он полагал, что эту историю он должен засчитывать, раз она столько длилась. Но, конечно, она никогда не была настоящей, типа истории Кларка Гейбла и Кэрол Ломбард. Что касается связей до и во времена Кэрол Эбернати, некоторые были хороши, другие — похуже. Но ни одну нельзя назвать любовной историей. Любовная история, как не так давно решил Грант, предполагает потребность, всепоглощающую, непреодолимую потребность, и не просто непреодолимую, а счастливо непреодолимую по любым мотивам потребность одного человека в другом, которая заменяет все на свете. И если счастливого поражения перед потребностью нет, то это нельзя называть любовной историей, только связью. И еще: эта потребность должна быть… Но в свои тридцать шесть лет он не смог размышлять дальше.

Кэрол Эбернати. Хант Эбернати. Когда он вернулся домой из ВМФ и с войны заканчивать колледж и писать пьесы, они оба казались ему очаровательными. Семья Хантов, от имени которых получила свое название окраина Хант Хиллз, и семья Эбернати жили в Индиане со времен Сумасшедшего Энтони Уэйна. Они основали Хант Хиллз. Кэрол и Хант были детьми двадцатых годов, обожающих: енотовые пальто и Штутц Бэакет, а она — шляпки «колокол» и платья без лифов. Когда Грант (а он всю свою жизнь читал о них в местной газете «Стар») в свои двадцать два года встретил их, Кэрол было тридцать девять, Ханту — сорок один. Сейчас Гранту было тридцать шесть, ей — пятьдесят три. Этот факт легко проглотить, но переварить трудно. Ирония была еще глубже, поскольку ее имя, так уж случилось, было Кэрол[1].

Родившись в бедной семье из Теннеси, двинувшейся на север, она встретила Ханта в школе. Позднее — Грант узнал об этом от нее (он никогда не говорил об этом с Хантом!), — в колледже Блумингтона, где она работала официанткой в деловой части города, он ее обрюхатил и оплатил аборт, после которого она едва не умерла от заражения крови, а затем, более или менее благородно освободившись от нее, он все-таки вернулся и, возможно, из-за какого-то специфического, мучительного рыцарского мазохизма женился на ней.

Семья мужа ее терпела, но так и не приняла. Как и загородный клуб, где ее считали сумасбродкой из-за сумасшедших фокусов, которые она порой выкидывала. Он никогда не был искренен с нею. Обладая безграничной энергией, она реализовала себя в общественной жизни, модах и увеселительных приемах, но всегда ощущалось, что и этого ей мало. У нее были три-четыре связи в загородном клубе, одна с молодым, богатым и счастливо женатым доктором, остальные — с более молодыми мужчинами беднее ее, которым она помогла начать свое дело. Затем она открыла для себя литературу и театр и начала писать пьесы, организовав Малый театр Хант Хиллз.

Хант стал лучшим игроком в гольф в Индианаполисе, а может, и во всей Индиане, генеральным управляющим самого большого в регионе завода строительных материалов, он любил машины, трахал многих официанток и других девушек из низших классов и превращался в крепкого пьяницу.

К моменту появления Гранта они, по ее словам, уже много лет не спали вместе, хотя выходили вместе в свет и давали дома приемы, и Хант однажды серьезно угрожал бросить ее.

Это была настолько банальная история, что из нее нельзя было сделать ни романа, ни пьесы. Появление Гранта не сделало ее менее банальной. Он знал минимум двадцать бездетных пар, разбросанных по малому Среднему Западу, которые «усыновили» безденежного молодого художника или писателя, ставшего членом семьи и в то же время трахавшего хозяйку всей конторы. Пожалуй, только одна не совсем предсказуемая деталь спасала эту историю от полной банальности — Рон Грант, благодаря судьбе, счастью, таланту или всем трем вместе, стал всемирно известным драматургом. Да плюс тот факт, что Кэрол Эбернати, пока текли годы их совместной жизни, начала все больше увлекаться восточными философиями.

Как раз через четыре года после начала их связи Кэрол Эбернати начала читать множество книг по оккультизму. Их физическая любовь (никогда не бывшая удовлетворительной, так как через весьма короткое время она стала заниматься сексом только одним способом, только в одной позиции) быстро приходила в упадок по мере того, как она все больше занималась духовной стороной мира.

Правда, конечно, что Грант занялся другими женщинами вскоре после начала их связи (чтобы быть точным — через неделю после того, как она отказала ему в смене способа, в смене позиции), но даже в этом случае он не мог поверить, что он полностью ответственен за все происходящее с ней. Кэрол, однако, явно считала, что он отвечает, что это — «его вина».

Из своих занятий оккультизмом она вывела, что ей предназначено стать своего рода оккультным Мастером художников Среднего Запада, осужденным какой-то неизвестной Кармой на великую жертву помощи Творцам ценой потери собственного творчества. В рамках этой концепции ее диктаторские наклонности быстро расцветали, а ее жертвенность давала ей моральное право точно знать, что такое хорошо для других, снисходительных к себе людей. Она пояснила Гранту, что отныне она спит только с ним, так что ему не нужно терять драгоценного времени Искусства на охоту за кисочками. Она зашла так далеко, что сказала, что подавленная сексуальная жизнь — это хорошо для него и для всех художников, всех великих людей, поскольку позволяет ему — и им — сублимировать сексуальную энергию. В конце концов, в этой идее много правды. Достаточно посмотреть на Ганди. Но другая часть его существа, остальная часть его существа, которая понимала людей точно, но бессловесно, как некое безъязыкое сверхживотное, знала, что все это — паутина эгоистичной, оплакивающей самое себя, увековечивающей самое себя лжи с ее стороны. Чего она хотела на самом деле — это удержать его, как любая женщина хочет удержать мужчину, удержать и властвовать над ним, быть хозяином, заставить его платить. Он знал все это и все же не покидал ее.

Грант, закутавшись в одеяло на твердом полу гостиной, застонал в полусне.

Кэрол Эбернати. Их первые четыре месяца связи, большую часть которых они были порознь, поскольку Грант оставался в Военно-морском госпитале на Великих Озерах, были самыми близкими к любовной истории. Пользуясь деньгами мужа, она встречалась с ним в Чикаго. Лишь позднее он приехал к ним в Индианаполис, когда писал одноактные пьесы для ее Малого театра, и позволил себе, чтобы Хант поддержал его. Это было после катастрофического года посещений школы в Нью-Йорке, после которого его военный счет в банке закрылся, а учиться оставалось всего лишь год. Время от времени она навещала его и там на деньги Ханта. Но после этого, переехав с ним в Индианаполис, вместо любовной истории (пусть и плохой) возник своеобразный сумасшедший вариант несчастливого супружества, причем у Гранта не было даже общественного положения чьего-нибудь мужа.

Кэрол Эбернати выплачивала ему небольшие суммы из денег Ханта Эбернати за одноактные пьесы. Это да еще крошечная морская пенсия давали ему возможность пить пиво и гулять с ребятами. Но последнее Кэрол ему позволяла редко, поскольку всегда могла пригрозить выбросить его, что иногда и делала. За все остальное — кровать, белье, еду, книги, сигареты — платил Хант Эбернати. Грант никогда не мог понять, почему. Хант мирился с ней по тем же причинам, что и он сам: накопленная вина, В любом случае, такую жизнь Гранта вряд ли можно было назвать очень мужской, и его положение вполне можно было бы обозначить словами «жиголо» или «милый друг богатой леди».

Позднее, после того, как его первая трехактная пьеса стала колоссальной сенсацией на Бродвее, ей стало намного труднее удерживать его. Он должен был часто ездить в Нью-Йорк. Кэрол Эбернати никогда с ним не ездила, хотя он из вежливости пару раз приглашал ее. Она всегда отказывалась. Не ездил и Хант, который не мог бросать работу и которому было начхать на Нью-Йорк. И каждый раз, когда Грант ехал в Европу, он ехал один.

Но почему он всегда возвращался?

Когда начали поступать большие деньги Кэрол Эбернати нашла ему (она ведь была агентом по продаже недвижимости) дорогой дом прямо через дорогу от их дома в Хант Хиллз. Более того, она заставило купить его. Грант знал, что помимо безопасности, благополучия, покоя и уравновешенности сознания, о чем она говорила, дом связывал огромную часть свалившихся на него доходов. И все же он это сделал. Но, конечно, в то время он и хотел этого.

Далее. Кэрол Эбернати заставила его вложить еще большую сумму (более семидесяти пяти тысяч долларов, если уж быть точным, и большая часть из них не облагалась налогами) в строительство нового театра и в покупку декораций для Малого театра Хант Хиллз. И сегодня, главным образом, благодаря первому большому успеху Гранта, вокруг Малого театра Хант Хиллз вращалась небольшая группка людей, желающих стать художниками, писателями, драматургами, сценографами и актерами. Новый театр, декорации и жилые квартиры породили возбужденный маленький Ренессанс Искусств в Индианаполисе. Но Грант-то знал, что помимо существования ради Искусства и пользы для Искусства, помимо того, что благодаря искусству он был счастлив, как говорила Кэрол Эбернати (и как в данном случае полагал он сам), новый Малый театр Хант Хиллз забрал еще больше его новых денег. И все же он подчинился. Но он и хотел так поступить. Он позволил ей публично заявить, что он всем обязан ей, ее помощи.

Почему?

Это было девять лет тому назад. И столько же времени его духовные приобретения сводились к чувству вины, постоянно обновлявшейся и постоянно углублявшейся: вины неверного любовника, вины неблагодарного сына, вины коммерчески успешного художника, вины мужчины, который наставил рога своему другу. Боже мой, а вы рассказываете об Эдипе!

Как однажды хихикнула и прошептала Кэрол Эбернати в один из лучших моментов в их жизни, когда они лежали в постели: «Иисусе! Ты единственный мужчина из всех, кого я знаю, кто изжил свой Эдипов комплекс!» Грант засмеялся. Тогда.

Они впервые начали молоть чепуху насчет приемной матери в то время, когда журнал «Лайф» прислал одного молодого писателя-борзописца в Индианаполис, чтобы написать статью о провинциальном драматурге из группы какого-то Малого театра Индианы, который выступил с самым большим боевиком после пьесы «Трамвай Желание», и о «странной домохозяйке со Среднего Запада», которая «властвует в группе, как диктатор» и «ведет дела группы, как генерал». Как им удалось одурачить умного молодого выпускника Йельского университета из журнала «Лайф», Грант не понимал, но подозревал, что даже выпускник Йеля не мог поверить, что взрослый человек, трахающий какую-то женщину, позволит ей так хозяйничать, затыкать рот и приказывать. Но именно это и было настоящей причиной, раз он позволил Кэрол убедить его, что они всерьез должны играть роли матери и сына или их раскроют, что, в конце концов, по-настоящему обидит только Ханта.

Естественно, статья в «Лайф» представила его миру работающим до исступления. И с тех пор он оказался в ловушке придуманной роли. Невротик из-за доминирования «матери». Он хотел защитить Кэрол и Ханта — особенно Ханта, который создавал большую часть чувства вины. Странно, но другого выхода, казалось, не было. Или он заткнется и позволит себе предстать перед миром трудолюбивым маменькиным сынком, или скажет правду и выставит своего друга Ханта Эбернати рогоносцем, каковым его сделал он сам.

Грант никогда не знал, что думает сам Хант. Когда они бывали вдвоем, они действовали и говорили так, будто статья в «Лайф» была правдивой, и они втроем составляли семью, где Кэрол была матерью, Хант — отцом, а Грант — сыном, чем они каким-то странным образом и были на самом деле. Только однажды Хант косвенно упомянул обо всем этом. Это случилось через несколько лет после успеха Гранта, когда Грант после жуткой ссоры с Кэрол вышел и начал пить, а Хант, сам не слишком трезвый, пошел искать его, чтобы вернуть домой. У обоих мужчин или обоих старающихся быть мужчинами за долгие годы сформировалась необычно глубокая, выдержанная дружба. И она скреплялась этой особенной женщиной, которая, кажется, решила (сознательно или нет), что ни один из них больше никогда не станет мужчиной. Проезжая по темным улицам деловой части Индианаполиса, освещенной в поздний час только неоновыми вывесками баров, Хант Эбернати сказал тогда: «Слушай, я не знаю, из-за чего вы поссорились. Но я хочу, чтоб ты знал: хотя ты мне нравишься и я даже люблю тебя, Рон, но если дело дойдет до решающей схватки, решительного разрыва с Кэрол, я буду на ее стороне». — «Конечно», — ответил Грант подавленным тихим голосом. «Потому что я думаю, она права, — продолжил Хант Эбернати. — Я верю в нее».

Как это ей удалось? Невероятно. Годами она руководила всем этим с обоюдоострой позиции верховного судьи над жизнями и мужа, и любовника, чтобы «помочь» им, а также, чтобы одновременно сохранять власть над ними обоими. Годами она трудилась — намеренно или нет, — чтобы внушить им достаточное чувство вины, чтобы навсегда привязать обоих к себе. Она явно преуспела.

Конечно, не все было так уж плохо. Может быть, в этом-то и беда. Несмотря ни на что, человеческая преданность возросла, возможно, просто из-за чувства вины. Грант припоминал времена, когда они пошли все вместе, втроем, и отпраздновали первую продажу одноактной пьесы, на этот раз не Малому театру Хант Хиллз. Ее купил какой-то маленький летний театр из штата Нью-Йорк. Когда пришел первый большой успех, он взял их обоих отдохнуть на месяц в Гавану. Как они провели время! Хант поймал огромную рыбу.

На полу комнаты в отеле Нью-Вестон закутанная фигура снова застонала. Если бы он мог хоть однажды найти хоть одну Кэрол Ломбард. На одну неделю. Он бы выбросил, отбросил все: успех, деньги, даже талант, — всего за одну неделю.

Почему же тогда он всегда мчится назад к Кэрол Эбернати? Страх, вот почему. Страх оказаться в одиночестве. Страх, что каждая девушка в его жизни теперь будет всего лишь связью, а с леденящим душу одиночеством он боялся столкнуться. Запуганный и издерганный такими мыслями, он предпочитал бежать обратно к маленькой любви, которая если и не согревает по-настоящему, то все же не дает окончательно замерзнуть. Грант, наполовину проснувшись, вспомнил о скомканной телеграмме.

Причина, почему Кэрол Эбернати была в Майами Бич, остановившись там у друзей по пути на Ямайку, заключалась в том, что в течение последних двух лет Грант, работая над новой пьесой, решил, что хочет изучить подводное плавание.

Началось с чтения книг Марселя Кусто. Он купил маленький акваланг в местном спортивном магазине и нырнул на глубину тридцать пять — сорок футов в двух мрачных озерах Индианы, ничего не увидел и вернулся домой с серьезным заражением уха, на лечение которого ушло шесть недель.

Индиана не подходила для ныряния. Он купил еще несколько книг. От подводного плавания он перешел к морской биологии, подводной археологии, океанографии, морской геологии. Сидя в своем относительно безопасном, удобном месте в Индианаполисе, штат Индиана, и просматривая газеты, он не доверял трем колоссальным бюрократиям мира, сражающимся друг с другом за моральное превосходство и пугающим друг друга «частичным разрушением», и изучал последнюю границу, открытую для личности, для человека не из общего стада. Он писал пьесу об увядающей четырнадцатилетней любви, о которой его агент, продюсеры и режиссер говорили почти определенно, что она станет потрясающим боевиком, и в которую он пытался вложить серьезное понимание того, что значит жить в его собственное, запуганное, ужасное время, и на что похоже это время, когда президенты и лидеры, парламенты и огромные анонимные бюро и группы, созданные правительствами, не только не могли повлиять на все, происходящее с миром, но даже не могли считаться ответственными за что-либо.

Он пообещал себе, что когда удачно или неудачно закончит пьесу, то немного отдохнет и по-настоящему изучит этот новый мир там, где его и следует изучать: в тропиках. По крайней мере, это станет противоядием от международной политики на целых шесть месяцев или около этого. Это станет противоядием и от Кэрол Эбернати. Он сказал об этом Ханту и Кэрол однажды за ужином в своем доме в Индианаполисе. Такая возможность была, поскольку они обычно ужинали вместе.

Кэрол идея понравилась. Настолько понравилась, что Кэрол немедленно пригласила сама себя и занялась планированием, предложив Ганадо-Бей на Ямайке, поскольку они могли остановиться у графини Эвелин де Блистейн, которая оставалась Эвелин Глотц из Индианаполиса вплоть до момента огромной удачи ее отца в угольной промышленности, которая и позволила выйти замуж за графа Поля. Эту пару все они знали уже несколько лет, а Кэрол и Хант дважды навещали ее в зимнем доме на Ямайке. Она завтра же напишет ей. Пьеса будет закончена через несколько недель, и они смогут уехать до начала настоящей зимы.

Грант слушал и молчал.

Их планы — его и Эбернати, когда Кэрол изложила их, — были таковы: она проведет несколько дней с друзьями в Майами и, оставив там свой «Мерседес», полетит в Ганадо-Бей, где будет у Эвелин де Блистейн, и Грант прилетит туда после встречи с нью-йоркскими продюсерами, туда же прибудет Хант в свой шестинедельный отпуск. Затем, на досуге (что это за хреновина, раздраженно думал Грант, поскольку это была ее фраза), они вдвоем поедут в Кингстон, где он будет брать уроки у европейца-профессионала Жоржа Виллалонги, о котором он читал, и начнет там свою карьеру подводного пловца.

Мысль о нырянии возбуждала Гранта, а вот мысль о пребывании там Кэрол Эбернати — нет. Почему же он не смог сказать ей об этом? Объяснить, что хочет, предпочитает ехать один? Он не мог.

Его любовница первой уехала во Флориду, сев за руль своего маленького «Мерседеса» и отправившись со двора своего дома, стоявшего почти прямо напротив дома, который она нашла для Гранта. Ему нужна была буквально секунда, чтобы поздно вечером прошмыгнуть через улицу, когда Хант уже спал; но сколько бы он там ни был, он всегда возвращался к себе перед рассветом. Гранту всегда нравилось вставать на заре. Думая об этом, он с Хантом стоял у нее во дворе, когда она отъезжала, помахивая рукой. Когда машина тронулась, она послала ему тайный нежный, влюбленный взгляд, зажегший ее темно-коричневые глаза и подчеркнувший, как заметил Грант, обидчивые складки на щеках, которые закрепились за последние шесть или восемь лет. Она чувствовала, что он ее не любит, и она старела. Потом он снова перешел через улицу и провел с карандашом в руках пять дней за перепечатанной рукописью новой пьесы, добавляя и выбрасывая по слову то там, то здесь, с удовольствием перечитывая еще раз законченную работу, которую, как он не раз думал в отчаянии до сих пор, он никогда не закончит. Всегда возникало печальное чувство, когда пьеса завершена и ее надо отдавать публике. Она перестает принадлежать тебе, она теряется. Затем он собрал чемодан, последний раз напился с Хантом и поехал на вокзал, охваченный диким желанием послать к черту Индианаполис, помчаться в Нью-Йорк и быстро улечься в постель, мечтая еще разок пожить для себя, что и означало — улечься в постель.

Фигура на полу в отеле Нью-Вестон снова застонала. Улечься? В постель?

Его разбудил дежурный в восемь тридцать утра информацией, что его вызывает Майами. Он отказался отвечать, велев дежурному сказать, что его нет, принял душ, побрился, а затем, тяжко прокашляв сигаретноспиртовую хриплость, снял трубку и позвонил Лаки Виденди.

Загрузка...