5

Она не помнила, как добралась до квартиры, но уверена, что брала такси, поскольку метро исключалось. Она за всю свою жизнь только пять раз ездила в метро, пять раз за семь лет жизни в Нью-Йорке, как раз тогда, когда играла небольшую роль у Бадди Ландсбаума и Дона Селта, снимавших в Бруклине. Она пять раз ездила на метро в Бруклин в четыре часа утра на работу.

Она не помнила, как добралась домой, но знала, что сразу же перестала плакать. Она ненавидела плач и ненавидела, когда люди, особенно незнакомые, видели ее плачущей. Она была в оцепенении, это правда, в проклятом, вшивом оцепенении. Она так много пережила за прошедшие недели, особенно за последние несколько дней, что в душе было так же пусто и противно, как в старой банке из-под крема. Пустое оцепенение, и она так и не вышла из него, когда карабкалась по уродливой грязной лестнице, когда открывала дверь и увидела Лесли, Лесли и Форбеса Моргана.

Высокого, круглолицего, ухоженного Форбеса Моргана. Он соскочил с тахты, оборвав разговор с Лесли на полуслове. Форбес Морган, ее гвоздь. Ее старый приятель-гвоздь. Ее приятель, экс-гвоздь. Болт у него большой.

— О, привет, Форбес, — легко сказала Лаки. — Что тебя привело сюда без приглашения?

Он наклонил к ней уныло перекошенное круглое лицо и по-доброму изучал ее, отыскивая на лице признаки… признаки тревог, полагала она.

— У меня свои тайные сведения, — нежно сказал он. — Я слежу за тобой, даже когда не вижу тебя. Он уехал?

Лаки улыбнулась.

— Уехал.

— Он дурачок, — сказал Форбес.

— Думаю, дурачок, — сказала Лаки. Она сняла пальто, повесила его в шкаф в спальне, вышла и расслабилась в большом кресле, которое Лесли тактично освободила. — Но он и мужчина.

— Конечно, — сказала Лесли. — Фьюить!

— И очень талантливый, — сказала Лаки. Чувствовала она себя паскудно и мерзко. Она отключилась и вспоминала день, это было следующее воскресенье после воскресенья их знакомства, когда он провел здесь почти целый день, от полудня до шести часов вечера, рассказывая ей, Лесли и паре других девушек сложный сюжет своей новой пьесы. Он говорил полных пять часов и по меньшей мере четырежды плакал настоящими слезами. И выпил больше половины бутылки виски. Она пыталась написать пьесу. И потратила на это год. У него когда-нибудь встанет проблема питья, если он не последит за этим. Она снова включилась:

— Что?

— Я сказал, что все мы не можем быть гениями, — легко сказал Форбес.

— А я сказала, что это уж точно! — подхватила Лесли. Она старалась улыбнуться сама и заставить Лаки засмеяться, но не преуспела ни в том, ни в другом.

— Я был там, около 5-й и 48-й на днях, рядом с Гибсоном и Клайном, и видел, как он сморкается на тротуар, — сказал Форбес.

— Он говорит, что, сморкаясь в платок, ты снова всасываешь всю дрянь и микробы, — сказала Лаки.

— Пусть так. Но тебе же это не нравится? — спросил Форбес.

— Да, не очень, — ответила Лаки. Неожиданно она взорвалась смехом. Она вспоминала свой ужас, когда они пошли к П.Дж. Кларку. Тогда она содрогнулась и смутилась.

Форбес занял позицию посреди комнаты.

— Думаю, ты знаешь, что я тебя люблю, — скорбно сказал он.

— Не знала, — ответила Лаки. — Никогда об этом не думала.

— Ну, это так.

— Тогда извини.

— Не смейся надо мной, Лаки.

— Я не смеюсь, Форбес. Я вообще едва соображаю.

— Этот сукин сын. Этот сукин сын. — Форбес сжал зубы. — Тогда ты и вправду его любишь.

— Думаю, да, — просто сказала Лаки. — И ничего не могу поделать.

— Эта деревенщина! Ну, этого я и боялся.

Форбес Морган. Старик Форбес. У него и вправду большой болт. Лаки печально глядела на него. Она вымоталась. Она жалела обоих: себя и Форбеса. Он славный парень, но она всегда ему говорила, что не любит его, или, если и не говорила, то все время достаточно явно показывала, так что он должен был понять. Взглянув на него, она снова отключилась. Форбес Морган из плодовитых Морганов. Многочисленных Морганов было так много, что быть Морганом сейчас почти ничего не значило. Тем не менее Форбес только что унаследовал маленькую фортуну славного размера, когда умер его старый дедушка. Она как-то даже навещала его с Форбесом в Коннектикуте, а в прошлом году довольно долго Форбес, сломленный, без гроша в кармане, в той же гарвардской одежде, жил в квартире с ней и Лесли, спал на тахте. Она о нем заботилась, кормила, поддерживала, трахнула и даже нашла ему работу, потому что почти в то же время, когда Форбес въехал к ним, она встретила Питера Рейвена и провела сумасшедший, смешной, дикий пьяный уик-энд с ним в «Плаза», а потом начала с ним ходить тоже. Питер Рейвен был женат и был еще одним из тех сыновей старых, богатых, но теперь сломленных семей Гарварда — Новой Англии (новые бедняки, по-французски она их всех называла — нуво повр). Он был высокопоставленным администратором Си-Би-Эс и пока она с ним ходила, после долгих споров все же уговорила взять Форбеса на хорошую работу. В какой-то момент Питер хотел уйти от жены и жениться на ней, но она мягко, не обижая его чувств, отговорила его. Ни один из мужчин не знал, что она трахается с другим. Это была одна из ее собственных маленьких игр, маленьких личных шуток, о которых никто, кроме Лесли и, может быть, Энни Карлер, не знал.

— Ну, как работа? — сказала она, снова включаясь. Для Форбеса это был большой шаг вперед, а для Питера сделанное стало благодеянием во имя спасения своей души. Она никого не обидела.

Форбес, который (понимая, что хотя она смотрит на него, но не слушает) постепенно перевел беседу на Лесли, теперь глянул на Лаки.

— О, порядок. Смешная работа. И Питер добр ко мне. Мы стали большими друзьями. — Он помолчал. — Слушай, если я что-то могу сделать, чтобы, как говорится, «облегчить бремя», ты мне скажи, а?

— Понимаешь, если честно, то кое-что ты можешь сделать прямо сейчас, — сказала Лаки. — Можешь уйти домой и оставить меня одну. Понимаешь, сегодня я не очень хочу разговаривать.

Лицо Форбеса выразило глубокую обиду. Но он мужественно переборол ее.

— Ладно, милая. Ухожу. Можно я позвоню завтра? Просто узнать, как дела?

— Не знаю, — в отчаянии сказала Лаки. У Форбеса и в самом деле большой. Намного больше, чем у Питера Рейвена. С болью она мечтала о том, чтобы вместо него с ней рядом был сейчас Грант. — Правда, не знаю. Ты же должен чувствовать, что я и вправду не хочу тебя сейчас видеть. — Она чувствовала, что если он сейчас не уйдет, она снова заплачет, а этого ей не хотелось.

Форбес надел пальто.

После его ухода воцарилась тишина. Но растущее желание заплакать начало убывать, когда Форбес очутился за дверью, и сменилось глубоким ощущением рока и уныния, не лишенным, однако, приятного оттенка. Они сидели молча.

— Ты хочешь поговорить? — наконец спросила Лесли.

— Нет, — заунывно ответила Лаки. — Правда, нет.

— О'кей, тогда не будем, — решительно произнесла Лесли. — Но позволь задать один вопрос, — страстно добавила она. — Он говорил что-нибудь о возвращении в Нью-Йорк?

— Да. Несколько раз говорил. Говорит, что вернется ко мне, как только закончит дела с нырянием.

— Странно все же, что он так связан с этим нырянием и что он должен один это сделать, — сказала Лесли.

— М-да-а.

Лесли по-еврейски пожала плечами.

— Что мне делать? — спросила Лаки.

Лесли повторила движение и надула губы:

— Понятия не имею.

— Знаешь, он очень зашорен и очень суров в определенном отношении, — сказала Лаки.

— Ну, естественно! Определенно. То, что ты и хотела. Родненькая, я знала твоего отца! Помнишь?

— Слушай, Лесли! Как у него хватило совести! Каким мерзавцем надо быть, чтобы спрашивать меня? Это была вчера за обедом в Шантеклере, где у него все уже было готово к отъезду, вообрази себе. Он спросил, подпишу ли я отказ от прав на его имущество и доходы, если мы все же поженимся. Такое заявление, где он устанавливает, что принадлежит ему, а я — что мне! Представляешь?

— Ну, и что ты сказала?

— Ясно, нет. Он женится, а ведь я не делаю в него капиталовложений, я выхожу за него, потому что хочу жить с ним всю жизнь.

— А он?

— Ничего не сказал. Он думал.

— Ну, он хоть всерьез думает о женитьбе, раз думает о своих деньгах.

— Откуда я знаю, что скажет его приемная мать, с которой он живет там в Миннеаполисе?

— Индианаполисе, дорогая.

— Индианаполисе, — откликнулась Лаки. Снова нависла тишина.

— Срать на его деньги, — неожиданно резко сказала Лаки. — У него ведь их не так много. У моей матери до хрена и больше, чем у него.

— Которые, должна я добавить, — заметила Лесли, — не принесли тебе хорошего ни на грош.

— Правда, — уныло произнесла Лаки.

Снова тишина, и обе они укутались в свои мысли по этому поводу.

— Помнишь, как мы говорили о нем, дурачились? — наконец, сказала Лаки. — Рон Грант, последний неженатый писатель? Как мы составляли заговоры, чтобы я с ним встретилась?

— Но по-настоящему мы же и не пытались.

— Нет, но как много мы смеялись и шутили над этим. Рон Грант, последняя схватка, последний шанс, последний шанс, оставшийся для меня, чтобы выйти за настоящего писателя.

— Я никогда не думала, что ты его встретишь. Что сама влюбишься.

— Не могу поверить, что это могло не случиться, — сказала Лаки больше себе самой, чем Лесли. — Должно было случиться. Ну, это как Рок. Я должна была верить, что это случится. Если бы этого не произошло, — сказала она шепотом, глядя поверх Лесли пустыми голубыми глазами, — я не знаю, что со мной бы было. Я не могу выйти ни за одного из этих людей. Я не могу вернуться и выйти за какого-то тупоголового сиракузца.

— Именно это доброе отцовское чувство в нем и покорило всех нас, — сказала Лесли, — пригласить всех нас, девушек, пообедать с ним, как он сделал, быть таким милым по отношению ко всем нам. Помнишь то воскресенье, когда он рассказывал о пьесе. Ему по-настоящему нравятся девушки.

Лаки этого не слышала. Она провалилась в молчание, снова отключившись, и начала думать о том времени, времени, когда они, бывало, подшучивали насчет Рона, последнего неженатого писателя. Это было около года назад, незадолго до того, как Форбес, которому негде было жить, въехал к ним. Грант был тогда в городе, работал с продюсерами или, черт знает, что делал. Он даже где-то снял номер и пытался там писать. Ходили слухи, что он не может серьезно работать, поскольку много пьет и поздно ложится, и, наверно, это было правдой, поскольку через шесть недель он собрался и вернулся в Миннеаполис или где там это. И именно в это время у него началась связь с ее старой подругой Хоупи Йорк, еврейкой, певицей и танцовщицей из Нью Джерси, не добившейся успеха на Бродвее. Она не видела и не слышала о Хоупи больше двух лет, пока однажды та не позвонила и не попросила зайти к ней. Когда она приехала, они говорили только о ее любовной связи с драматургом Роном Грантом. Она до безумия его любила и хотела выйти за него замуж. Но он не собирался, и Хоупи боялась, как бы она не напортачила своей сдвинутостью. Она и впрямь была сдвинутой и часто приходила с жуткими, неприемлемыми замыслами надавить на Гранта, пошантажировать его, чтобы заставить жениться. Она просила у Лаки совета. Лаки, конечно, отказывалась, но они с Лесли часто зазывали Хоупи в гости, чтобы она привела Гранта. Она не приводила, но сказала, где он остановился, хотя они не просили об этом. Это ведь была почти что государственная тайна. Хоупи не собиралась вовлекать Лаки в соревнование. Так они и не встретились. Когда он вернулся домой на Средний Запад, Хоупи в отчаянии и вне себя пребывала более двух месяцев. Именно тогда Лаки, смеясь, предложила им всем вместе со всеми знакомыми девушками организовать Клуб Трахальщиц Писателей.

Она вздохнула. Лесли, знавшая ее привычку полностью отключаться, когда она думает, тоже погрузилась в молчание. И неожиданно она снова подумала о большой штуковине у Форбеса Моргана. Очень большой. Может, самый большой из всех встречавшихся. Кроме, разве что Жака из Гаити. Но не как у Гранта. Грант ни на кого не похож. Хотя он и был обычного размера. Она полагала, что это любовь. У него был такой славный.

— Помнишь Клуб Трахальщиц Писателей? — спросила Лаки и неожиданно заплакала. Она плакала не так, как большинство людей: не было всхлипываний, подрагивания плеч, искривленного лица, она просто неподвижно сидела с широко раскрытыми глазами, ровно, неглубоко дыша слегка открытым ртом, а слезы, смывая тушь с ресниц, стекали по лицу и падали на безвольно лежащие на коленях руки. Она не знала, почему она так плачет. Так было всегда. Может быть, потому, что она так ненавидела плач, что сам плач обижал ее больше, чем вызвавшая его причина. Она ощущала полную беспомощность, неспособность что-либо делать. Ей всегда нужен был человек, чтобы помочь и позаботиться о ней. И всегда будет нужен.

Лесли пошла за полотенцем стереть тушь с лица Лаки и сновала вокруг нее, как беспомощная курица-мать. Лаки энергично мотала головой, разбрызгивая слезы по обеим сторонам струящихся волос цвета шампанского. Она всегда ненавидела свою красоту. Люди никогда не любят вас за то, что вы есть сами по себе, только за вашу красоту. Это один из худших видов одиночества. Именно поэтому она так часто была легкой приманкой для мужчин. О, папочка!

Когда плач закончился, она встала.

— Я собираюсь ложиться, — сказала она Лесли.

— Милочка, только полвосьмого.

— Наплевать. Если кто-нибудь позвонит, я не хочу говорить. Я буду в постели.

— Все шесть недель? — спросила Лесли.

— Не знаю. Может быть. Где сборник пьес и рассказов Рона, который он нам дал?

Лесли нашла, дала ей и спросила:

— Можно сделать тебе ужин?

— Я не могу есть.

— Я бы хотела что-нибудь сделать для тебя, — сказала Лесли.

Лаки порывисто обняла ее, они так и стояли, обнимая друг друга.

— Никто никому ничем не поможет, — сказала она.

— Все равно, знай, что я здесь, милая, — сказала Лесли.

— Ты не уходишь?

Вид у Лесли был виноватый.

— У меня что-то наподобие свидания, но неточно, да и не хочется идти.

Лаки не ответила. Позже, из спальни, она слышала, как позвонил новый приятель Лесли, вошел, тихие голоса, потом щелчок двери. Она яростно зарылась в подушку и укрылась так, что только лицо и руки, держащие книгу, оставались снаружи. Она не хотела, чтобы холодный воздух мира прикасался к ней ни на одну точечку больше, чем это было необходимо. Руки были той уступкой, которую она должна была сделать, чтобы читать книгу Рона.

Рон. Рон. Рон. Имена так смешны. Ни черта они не значат, пока ты не встречаешься с людьми, которые с ними связаны, и лишь тогда они подходят и становятся точными и правильными. Рон Грант, которого она не встречала, был одним именем, а имя драматурга Рона Гранта, пока она его не встречала, было одним именем, а имя Рона Гранта, которого она знала, было уже совершенно другим.

Он писал хорошо. Даже в прозе. Его рассказы были странными взглядами внутрь себя, почти без диалогов, как будто он всячески старался избежать театральности. Он не тратил времени на изящные стилистические тонкости, а рвался сквозь кишки. Но его чувствительность по отношению к физическому миру, его восприятие людей было настолько невероятно тонким, что было почти что женским и часто заставляло останавливаться и восклицать: «Вот это да! Я же это чувствовал!»

Она не видела его первой пьесы «Песнь Израфаэля», которая стала фантастическим боевиком. Она тогда и не жила в Нью-Йорке, а ходила еще в школу. Но когда она переехала в город, она обошла ее именно потому, что она была нашумевшим боевиком. Если это боевик, как он может быть хорошим? Сейчас она обнаружила, что пьеса хороша. Очень хороша. Понимание Грантом шлюхи доходило почти до полного перевоплощения. Ее поразило, откуда он мог знать столько о женщинах, хотя теперь, когда она уже знала его, она думала, почему бы и нет. Она прочитала ее взахлеб, думая, что этот писатель был тем, с которым любой хотел бы познакомиться, забывая, что она же его знает и они ведь бешено занимались любовью. Закончив, она отложила книгу и с головой укрылась одеялом. Позднее она высунула голову и позвала Лесли заунывным детским голосом:

— Как ты думаешь, может он мне позвонить оттуда?

— Ты хочешь с ним говорить, если он позвонит?

— Конечно. — Она остановилась. — Когда прибывает поезд?

— Около полудня, — отозвалась Лесли.

Лаки снова укуталась в одеяло, оставив снаружи только брови, нос и рот.

— Но я бы не надеялась… — заметила Лесли.

— Как знать, — сказала Лаки. Она отвернулась, закрыла глаза и вспоминала прошедшие недели во всех потрясающих деталях, припоминая с удовольствием каждую счастливую секунду, как будто все было в порядке, он был здесь, на другой кровати, и шумно спал.

Она проснулась с четким ощущением потери. Они так долго и так близко спали друг с другом, что ее тело, особенно кожа, начали терять его, его кожу, еще до того, как просыпающийся разум смог оценить это. Ведь именно так он спал, полностью под одеялом, голова — на ее плече, а тяжелая рука — поперек живота, как будто прижимая ее. Ей нравилось, что вот так ее удерживает мужчина, настоящий мужчина. Авторитет.

Когда она все же открыла глаза, было позднее утро, и холодный, ясный свет зимнего солнца, льющийся сквозь тонкие занавеси, нес такое сильное ощущение осеннего покоя и зимнего одиночества, что заморозил ее до костей. Тот же свет казался счастливым и веселым, когда Рон был здесь. Оставляя снаружи только лицо, она вытянула руку, нащупала телефон и начала звонить приятельнице Афине Фрэнк, потом Энни Карлер, которая оказалась дома, затем в офис Лесли. Она не вылезла из постели даже выпить кофе. Во время разговоров она одной рукой слегка потягивала волосы на лобке, слегка приоткрывая внешние тубы влагалища. Как она обожала говорить на приемах или других встречах, где, как она считала, это может шокировать, беда ее в том, что в возрасте около восьми лет она начала мастурбировать, и это ей понравилось. В десять тридцать из офиса позвонил Форбес Морган, и она сказала, что все еще лежит в постели и хочет, чтобы ее оставили в покое. Он, должно быть, рыдал на груди Питера Рейвена, поскольку через несколько минут позвонил и тот.

— Ты настоящая милая маленькая грязная предательница, не правда ли? — деланный голос в трубке смешно растягивал слова. — Форбес все утро рыдал у меня на груди, потому что он тебя любит. Выяснилось, что у него почти год была связь с тобой.

— Это никогда не было связью. Мы просто спали вместе. — Ей не хотелось сегодня играть в сексуальные игры «мальчик-девочка».

— Конечно. И в то же время я ходил с тобой. Я достаточно долго здесь живу, так что привык. Но дело не в этом. У тебя хватило дерзости попросить меня устроить его на работу. И я, я дал ее!

— Ему нужна была работа. Ты хочешь его уволить?

— Нет. На самом деле, я не смог бы его уволить, даже если бы захотел. Его продвинули. Только сам босс может его уволить.

— Хорошо, что ты дал ему работу, тебе зачтется, — сказала Лаки.

— Надеюсь, что так. И все это было очень хорошо и для тебя. Вдвойне хорошо, мог бы я сказать, не так ли?

Лаки знала, что здесь ей следует засмеяться, но не смогла.

— По крайней мере, я не рассказывала твоей жене, — резко сказала она.

— Да. Это правда. И я тебе обязан, — тянул веселый голос. — Только это, может быть, было бы хорошо для нее. Если бы ты сказала.

— Слушай, Питер. Мне не очень хочется разговаривать, — сказала она. Все это утомляло, обессиливало ее и даже пугало. Она устала от этой жизни и всех этих остроумных, шикарных людей, руководящих мышлением нации на благо подателям объявлений и рекламы. Она просто не могла так продолжать. Не сейчас.

— Так что он застиг тебя врасплох, этот драматург, — ликовал Питер. — Надеюсь, он был так же тверд с тобой, как и ты с другими?

— На самом деле ты не имеешь этого в виду, Питер, а?

— Нет. Не имею. Надеюсь, счастливица[2] счастлива. Ну, продолжай спать. Я, может быть, позвоню тебе завтра.

Она не стала затруднять себя словом «пока», когда клала трубку. Подо всем этим, под электрическим кожным контактом, который был у нее с Грантом, под глубокой страстью их настоящей физической близости, ниже и глубже глубокого отчаяния от своей жизни без него таилось и нечто иное. Трудно найти слова. Иногда она сомневалась, а было ли это нечто. Оно было так глубоко. Это было ощущение, суеверное ощущение, что ее накажут. За что накажут? Черт его знает! За все, что угодно. Может, накажут за ее «прошлое». Может, еще за что-нибудь! Все равно. Главное, ее накажут тем, что не дадут быть с Роном Грантом теперь, когда она его нашла. Она слышала старую солдатскую циничную поговорку о том, что «шлюхи становятся наилучшими женами». Может, так оно и есть. Хоть что-то извлечь из профессии. А она знала, что будет Гранту хорошей женой. Но это суеверное ощущение наказания оставалось, возникая вновь и вновь. И из-за этого проклятого вонючего католического воспитания, от которого она с таким трудом старалась избавиться, суеверия все равно оставались.

Если бы она не ненавидела молитвы и саму идею молитвы, она бы взмолилась к господу.

И вот тут-то раздался его телефонный звонок. Он взял такси, поехал прямо домой и сразу ж позвонил. Когда она услышала этот режущий, глубокий, хриплый, утомленный голос в трубке, все у нее внутри перевернулось.

— Садись на самолет и прилетай, — говорил он. — Мы побудем в Индианаполисе; два-три дня. Потом поедем вместе во Флориду. Я отправлю тебя домой из Майами.

— Я не знаю, как купить билет на самолет! — захныкала Лаки. — Я никогда не умела делать такие вещи!

— Ну… Пусть Лесли поможет. Ненавижу телефонные разговоры, черт их подери. Ненавижу их. Никто никого не понимает. Я хочу, чтобы ты немедленно была здесь.

— У меня нет денег, — наконец-то сумела сказать Лаки, хотя ей трудно было это сказать.

Пауза.

— Ну, я пошлю тебе пару сотен. Должно хватить, а? По телеграфу. Пошлю на Вестерн Юнион. На твой адрес. Хорошо?

— Да, — сказала Лаки. — Да, дорогой. — Все ее внутренности и область таза расплавились в пенистый масляный крем. Ноги слишком ослабели, чтобы встать. Она раздвинула их и позволила себе открыться. Если б только он был сейчас здесь.

— Если бы только я был сейчас там, — сказал голос Гранта. — Ну, ладно, хорошо? О'кей?

— Да-да.

— О'кей. До свидания.

— До свидания, Рон.

Но они не клали трубку. Она слышала какое-то запаленное дыхание на том конце провода. Молчание.

— Еще раз до свидания, — наконец сказал Рон, и раздался мертвый щелчок. Слезы дрожали у нее на глазах, когда она клала трубку.

Она полежала еще несколько минут, думая о нем. Потом она откинула одеяло, и все помчалось слишком быстро, как в ускоренном фильме. В пять тридцать дня она садилась на самолет в Айдлвайлде. В суете она вбила себе в голову, что летит в Миннеаполис, штат Индиана. Но, к счастью, Лесли, которой она позвонила, правильно купила билет и повела ее к нужному выходу. Поскольку у Форбеса Моргана была теперь старая машина, они заставили его везти их в аэропорт. Они оба махали руками, когда она шла к самолету.

Так именно люди и начинают менять свою жизнь или пытаются изменить. Изменить все внутри и снаружи, пока все не станет иным. На борту самолета она готовилась ничего не делать, а только думать в течение трех часов.

Даже когда он так мило и по-доброму вез ее и Лесли в аэропорт, Лаки испытывала к Форбесу Моргану только презрение. Что же это за мужчина, если он везет девушку, которую трахал и которую любил, в аэропорт, чтобы она летела к другому любовнику? Как может хоть какая-нибудь настоящая девушка любить такого мужчину? В этом-то и беда всех этих людей, все они так добры, хороши, либеральны и современны, что не могут уже действовать как простые самцы. Жертвы своей собственной «либеральной» пропаганды. Считают девушек равными. Но под этим был еще более глубокий, даже более пугающий процесс: работа, которую они все делали в заорганизованном контроле людских мозгов на благо производителей продуктов, неважно, где: в рекламе или настоящей коммуникации — телевидении, радио, газетах, — эта работа иссушила их души, если не яйца, и каждый мужчина каким-то странным, неопределимым образом стал как-то меньше самого себя изначального. Это, кажется, не случалось только с юристами, бухгалтерами, счетоводами и простыми сотрудниками офисов.

Уменьшение происходило у двух типов мужчин. Этим страдали те, кто начинал страстно верить в ту дребедень и ерунду, которую они продавали. К ним принадлежали и те, кто вел в ралли спортивные машины, летал на собственных самолетах, становился любителем-матадором, катался на лыжах, лез в горы. Оба типа становились отчаянными охотниками за девушками, даже импотенты.

Возможно, интенсивное, злобное соперничество и ведет их к этому. Даже столь высокопоставленный мужчина, как Питер Рейвен, боялся, что его завтра же уволят, если он всколыхнется по большому счету. Так что в итоге страдает их мужественность. Как у бедного старика Форбеса.

Лаки, по контрасту с Форбесом, вспомнила время, когда Рауль бросил ее в Кингстоне, чтобы вернуться в Южную Америку служить революции, которую он не мог покинуть. Революция была для него наркотиком. Через шесть недель это ее утомило, и она связалась с красивым молодым ямайцем по имени Жак. Хотя он был слишком уж светлым, чтобы называться черным негром (почти все высшие классы Ямайки состояли из мулатов, квартеронов, окторонов и так далее), а волосы на его теле были хоть и курчавыми, но красноватыми, она все же думала о нем, как о «любовнике-негре». Эстетически их тела хорошо смотрелись в зеркале: он был достаточно темен. В любом случае, сказали ли Раулю об этом или он сам догадался, что происходит, но он собрал вещи и отвез ее обратно в Нью-Йорк так быстро, что голова закружилась. Она с Лесли долго хихикала по этому поводу.

А что сделал Форбес? Она уверена, что Грант никогда не повез бы ее в аэропорт к другому любовнику. Или повез бы? Он, кажется, всегда отсылает ее обратно, все время, в ее квартиру — с поезда, а теперь отсылает ее обратно в Нью-Йорк из Майами, Но он позвонил, чтобы она вылетела. Она была уверена, что если они все же поедут в Майами, она сумеет уговорить его взять ее в Кингстон.

А этот миф, будто у негров болты больше, чем у белых, если только ямайский приятель Жак мог служить примером, вовсе не был мифом. По контрасту: у Рауля был очень обыкновенный. Они хихикали и насчет этого.

В ней начал пузыриться истерический смех, усиливающийся от неспособности бороться или хотя бы признать неопределенность ее жизни — это было похоже на то, как если потратить субботний день на «Опасности Паулины». Когда мужчина, сидевший через проход, начал проявлять желание познакомиться, она закрыла глаза и попыталась заснуть, чтобы сдержать вырывающийся сумасшедший смех.

И вдруг в ней снова возникло мрачновато-роковое чувство, что ее накажут тем, что не дадут быть с Грантом. Она не могла раскрыть глаза из-за мужчины, сидевшего через проход, так что пришлось сидеть во мраке глазных век, пытаясь уничтожить это ощущение.

Он встречал ее в жутком современном портале из стали и стекла. Она шла по полю к зданию аэропорта, и среди шума, сверкающих ярких огней, резких разговоров, гула шагов в узких коридорах начался особенный, похожий на мечту, эпизод нереальности, который не оставлял ее, пока она не села на реактивный самолет Майами — Нью-Йорк через десять дней. От растерянности она почти час думала, пока Грант не разубедил ее в том, что она находится в городе под названием Миннеаполис.

Он сразу повел ее наверх, в красивый современный бар выпить, где они сидели и смотрели друг на друга. На Гранте были ковбойские сапоги и кожаная куртка. Потом он повез ее домой через город. Город был гораздо больше, чем думала Лаки, которая никогда не была западнее Харрисбурга, штат Пенсильвания, если не считать одного полета в Калифорнию.

Они провели, не выходя из дома, три удивительных дня, готовили вместе, смотрели телевизор, играли в пинг-понг, читали, занимались любовью. Он полностью переделал старый дом, и теперь в нем был огромный каменный камин, вдоль всех стен стеллажи с книгами, шкафы с ружьями и подводным снаряжением. На всем лежал четкий отпечаток его личности, и осознание того, что у него очень четко выстроенная жизнь вне Нью-Йорка, как-то сдавило сердце Лаки.

Только однажды они вышли. Это был третий вечер, когда они пошли поужинать в настоящий роскошный загородный клуб, который был очень похож на такой же в Сиракузах и, кажется, был меблирован теми же самыми людьми, и все они с удивлением (и с восхищением, как она заметила) смотрели на нее. Грант, представив ее и показав всем, кажется, испытывал подавленную воинственность, как будто он сделал то, что не очень-то хотел, но обещал себе сделать.

Потом началась поездка. Она заняла полных шесть дней. Вниз, по Индиане, через Огайо на Хендерсон, штат Кентукки, где начал постепенно исчезать снег и начинался юг. Близкий зловонный запах разврата и ненависти, который она ощутила, как только они переехали реку, так сильно подействовал на нее, что перехватило дыхание и заболел живот, и чем дальше на юг они ехали, тем зловоннее он становился. От холодных и в то же время бесстыдно развратных глаз высоких мужчин с брюшком, которые похотливо смотрели на нее, по коже бегали мурашки. Она знала, что они ненавидят всех женщин. Но когда она упомянула об этом в разговоре с Грантом, он только рассмеялся. А когда они изредка останавливались поесть с людьми, которых Грант знал, все были очень милы. Женщины, которых она встречала, казались ей особенно двуликими, как будто все они знали о мужчинах то, чего не говорили, что-то, о чем им не нужно говорить, поскольку знание и молчание им помогали.

Лаки никогда раньше не видела подлинной земли великой нации, к которой принадлежала, и все это усиливало желание как можно быстрее вернуться в Нью-Йорк и никогда оттуда не выезжать.

Во время поездки они говорили, говорили и говорили. К тому времени, когда они подъехали к границе штата Флорида у Таллахасси, они знали почти все друг о друге. Грант рассказал ей о своей «карьере» в ВМФ в годы войны, и как он освободился от славной, безопасной клерикальной работы в Перл-Харбор, чтобы служить на бомбардировщике, с которым он впоследствии очутился в водах Тихого океана.

— Боже мой, зачем ты это сделал?

Он огрызнулся:

— Я не знал ни хрена лучше. Сейчас я бы этого не сделал. Я хотел убежать от «мелкой бюрократии». А в итоге оказалась та же бюрократия плюс опасность.

Со своей стороны Лаки рассказала об ужасном монастырском детстве и о том, как отец спас ее от него.

— Он был настоящим великим человеком. Когда мне было всего пять лет, он говорил мне: «слушай, что говорят, но верь в то, что хочешь».

— А он сам не был католиком?

— Номинально — да. Но он верил, что это тоже бизнес. Как и любая идеология. — Здесь Грант расхохотался.

Наконец, после некоторого колебания и после многих намеков Гранта, что должен же у нее быть хоть какой-то приятель до встречи с ним, она рассказала о гвозде Форбесе Моргане, о том, как заполучила ему работу, о том, как Форбес отвез ее в аэропорт и что она при этом чувствовала.

— Я никогда не любила его по-настоящему. Я никого по-настоящему не любила, кроме тебя. Это правда. Даже Рауля.

Грант вежливо слушал, без гнева, но у него было такое напряженное выражение лица, что она решила не рассказывать ему все о Питере Рейвене, только то, что он был ее поклонником и еще одном парне, который ее хотел.

Потом неожиданно наступил поздний вечер с отблесками огней Майами на восточной части неба, и Грант гнал к ним большой удобный «Крайслер» по призрачным, туманным болотам Флориды.

По дороге у них было еще пять ночей в различных отелях и мотелях. Последнюю ночь они провели в мотеле средней руки, а к полудню следующего дня она была уже на нью-йоркском самолете. Она больше не протестовала. Его лицо было столь непреклонным, что она поняла: это бесполезно. «У меня некоторые дела, о которых я должен позаботиться до тех пор, пока мы поженимся, и среди них ныряние и проблема мужества». Когда она застегивала ремень и смотрела в иллюминатор, то видела крошечную фигурку, все еще стоявшую у выхода, и знала, что если он не поторопится, то сам опоздает на самолет на Ямайку. Она осознавала, что люди смотрят на нее после их дикого прощального поцелуя, и заставила себя не плакать.

В Айдлвайлде ее встречала Лесли, и она поехала домой, прямо в постель.

Только однажды за последующие дни она встала, и это было тогда, когда в город приехал ее дядя Фрэнк Виденди, большой игрок на бегах, и взял ее с собой и парой своих закадычных дружков в «Копа». Когда Сэмми Дэвис младший закончил свое выступление, он спросил ее, в чем дело. И она рассказала.

Загрузка...