4

Это будет чудесный уик-энд, сказал он. Втайне он хотел знать, что подумают о ней Фрэнк и Мэри. В то же время он заранее знал, вплоть до фраз, которые употребят его друзья, что Они скажут. Это будет сама предосторожность. Но ему нужны были чужие мнения, любые мнения. И в то же время он еще безумнее любил ее сейчас, едва не падал при одной мысли об отъезде, и ничего не хотел, только чтобы его жизнь всегда шла день за днем так, как сейчас. «Я ненавижу загородные уик-энды, — сказала Лаки. — Я ненавижу деревню». Но она знала, что ее везут на проверку и, соответственно, без всяких жалоб готовилась.

Грант уже устроил ей одну проверку. За день до похода к Полу Стюарту и того момента, когда он решил остаться еще на неделю, он пригласил ее на коктейль со своими продюсерами, агентом и режиссером. Из этой встречи она выплыла еще ярче.

Они встретились у Ратацци на Сорок восьмой улице, где часто бывали его продюсеры, потому что бар был как раз напротив их офисов в деловой части города, что было далековато для бродвейских продюсеров, но это же и предоставляло немного свободы. Лаки никогда не бывала у Ратацци, хотя часто ходила к Митчелу, что было всего в нескольких дверях отсюда. Поскольку днем у него была последняя встреча с продюсерами, он попросил ее прийти к 5.30.

«Пол Гибсон и Артур Клайн, Инкорпорейтед» ставили все три пьесы Рона Гранта и с самого начала вели себя с ним, как бандиты, довольно непристойные бандиты. Большой Артур Клайн — массивный, печальный; все болезни и скорби мира запечатлелись на его большом, добром, лунообразном лице, как схема дорог на карте, — был вполне подходящим партнером для меньшего — нервного комка костей и плоти с тяжелым взглядом, который именовался Полом Гибсоном. Трудно было глядя на них поверить, что Большой Артур был жестоким, твердым бизнесменом, а Гибсон был чувствительным художником со вкусом к композиции, который мог рыдать над некоторыми сценами Гранта. У них на счету было много других удач, большей частью в мюзиклах, но, возможно, именно поэтому плюс факт, что Грант был их самым успешным настоящим театральным писателем, Грант был особым фаворитом.

Режиссера, чуть постарше Гранта, звали Доном Селтом, и он был новым членом группы, раньше ставил только одну пьесу Гранта, а именно — вторую. Его предложил агент Гранта Даррелл Вуд после того, как все они прочли присланный из Индианаполиса первый акт. Именно Гибсон и Клайн первыми предложили, чтобы Грант нанял Вуда после огромного успеха «Песни Израфаэля», первой пьесы о моряке и шлюхе. Вуд был их старым другом и вечным врагом, и хотя они его выбрали, он сейчас с самоотверженной яростью сражался с ними за Гранта.

В целом они были дружной, ершистой, непристойно треплющейся шайкой, и Грант все эти недели много работал с ними над пьесой, в придачу к поздним вечерам и длинным утрам с Лаки. Обычно они встречались за обедом, чтобы поговорить, а потом поработать, или встречались после обеда и работали до конца рабочего дня. Работа большей частью заключалась в том, чтобы попытаться заставить Гранта изменить слова или сцены по цензурным или их «деловым соображениям» (деловые соображения именовались вкусовыми), а иногда — очень редко — по эстетическим соображениям или вопросам технического исполнения. Если они встречались за обедом, он в 12.30 оставлял Лаки в квартире, а потом, как только уходил от них, встречался с ней где-нибудь, чтобы выпить. Но сейчас вся работа закончена, по крайней мере, до начала репетиций. И он сейчас оставался только из-за нее.

Он, конечно, рассказывал им о ней. В своем счастье и вере он не смог устоять. Да Гибсон и Клайн сами заметили изменения в нем до того, как он раскрыл рот, поскольку все их секретарши начали приходить в офис вовремя и дела шли гладко. Теперь, спустя годы, когда они стали друзьями, они знали, чего можно ждать от Гранта. И неизбежное наказание за пребывание Гранта в Нью-Йорке заключалось в суматохе, неразберихе и позднем приходе на работу секретарских сил. По крайней мере, если Грант не занимался одной девушкой. Артур Клайн всегда обвинял Гранта в заболевании сатиризмом.

Так что рассказ Гранта о Лаки не стал неожиданностью. Они этого ожидали. Артур со своим большим лунообразным лицом, изможденным от страданий за человеческое существование, как сам лик луны, поднял глаза на партнера и медленно пожал плечами. Оба они встречались с миссис Кэрол Эбернати (специально съездив для этого в Индианаполис), оба ощутили на себе плеть ее языка (а раньше — и силу ее личности), и оба наглухо закрыли рты насчет того, что они думали о взаимоотношениях Гранта с ней. Они были знакомы со многими нью-йоркскими девушками Гранта. И были абсолютно не готовы встретиться с приводящим в восторг обликом влюбленности, вплывшим в Ратацци, пропустившим два здоровенных мартини, пошутившим с ними. Поговорив серьезно и с симпатией об их парне Гранте, этот облик снова уплыл, крепко держа Гранта под руку.

Из всех четырех только режиссер Дон Селт раньше слышал о ней.

— О, конечно, — сказал он в комнате игр и отдыха в офисе, когда узнал, что они с ней встретятся. — Я ее знал на Побережье, три-четыре года тому назад. Ну, не знал, а пару раз видел. Бешеный цыпленок. Это как раз она хотела наехать на Бадди Ландсбаума его же собственной машиной. Черт, почти наехала. Едва не убила его. — Что-то в глазах Гранта, кажется, насторожило его, и он сделал нечто типа разворота и погнал мяч по кромке поля, стараясь не заступать ногой за границу. — Был один такой бешеный вечер. Надрались до чертиков. Не знаю, в чем проблема… Н-да, я бы хотел снова встретиться с ней, — сказал он.

Никто из них не знал, что она с ними сделала. И меньше всех Грант. Было похоже, как будто она использовала какое-то особое средство, какую-то личную телепатию, ослепившую им глаза и убравшую из них все, кроме себя. Например, никто не знал, что произошло с ее пальто, было ли оно вообще, или какого цвета было ее платье. Она вошла, поразила их и увела Гранта с собой, оставив их бессмысленно глазеть друг на друга.

— Вот так девушка у тебя, Рон, — сказал большой Артур с обычной печальной улыбкой, когда Грант встретился с ними. — Настоящая красавица. Заставляет меня сожалеть, что я не моложе лет на тридцать.

— Если бы ты был на тридцать лет моложе, тебе было бы двенадцать, — ответил Грант.

— Ладно, тогда двадцать, — сказал Артур.

— У нее есть класс. Такой класс, — в замешательстве сказал Пол Гибсон, — какого нет у многих девушек этого города.

— Стиль, — сказал привередливый Даррел Вуд, — вот что вы имеете в виду. Стиль.

Дон Селт, все еще пытающийся вести мяч по кромке поля, не переступая границы, тяжело хмурился.

— Она совсем не так выглядит, насколько я помню. Сейчас она выглядит более зрелой. Вот именно. Более зрелой.

Грант злобно усмехнулся ему.

— Это потому, что она встретила меня.

В любом случае, все они думали, что Грант должен на этот раз гордиться, и в то же время какой-то любопытный деликатный инстинкт подсказал им воздержаться от шуток в его адрес по поводу новой девушки, чего от них можно было ожидать, и что они всегда делали в прошлом. Это была наилучшая реакция, о которой Грант мог мечтать.

Лючия (он все чаще называл ее Лючией, как Харви Миллер, как будто Лаки было слишком грубым и слишком нью-йоркским прозвищем того, что он чувствовал по отношению к ней), Лючия рассказала ему о платье, ее платье, почти сразу после этого, когда они шли от Ратацци по грязным тротуарам и мокрой Сорок восьмой улицы к Парку.

— Ты была удивительной! — сказал он.

Она засмеялась с каким-то диким сверкающим взглядом.

— Ну, неправда, — скромно сказала она. — Но я должна была принять серьезное решение. Зная, как все эти стукачи-мерзавцы…

— Эй, погоди! Они не стукачи-мерзавцы!..

— Конечно, нет, — мимоходом, как бы в скобках, сказала она, — неужели ты думаешь, я этого не знаю? Зная, что все эти мерзавцы-стукачи, которые приезжают в город, когда их жены остаются в графстве Вестчестер, думают о простых нью-йоркских девушках, я решила, что оденусь лучше. Беда в том, что у меня только два классных платья. И одно из них без рукавов: голые подмышки! Но второе слегка старовато и слегка выцвело под мышками. Ну, я решила надеть платье без рукавов и не поднимать рук. И когда я увидела эту шайку, я поняла, что была права.

Грант слушал, сначала восхитившись историей, а затем испугавшись того направления, в котором она развивалась.

— О нет! В этом ничего такого не было, — проворчал он. — Они совсем не такие! Они все о тебе знают и знают, что я о тебе думаю, я уже несколько недель хвастаюсь.

— Пусть так, но что за чертовщина заставлять девушку пройти через все это?

— Но это не так, не так! Я клянусь, не так!

— Все равно, я сделала это ради тебя.

— Нет! Пожалуйста! Все равно, ты была такой великолепной, что, я думаю, никто просто не увидел твоего платья.

— Какая разница? Это дало толчок моим мыслям. Они уселись в ряд и собирались меня проверять. Клянусь, я трахнула пятьдесят таких мужиков. Пока не узнала их получше. И каждый из них запуган до смерти. — Грант понял, что мало что может сказать. — Ты, по крайней мере, не запуган, Рон.

— Нет, — сказал он, надеясь, что говорит правду. — Я не запуган.

— Запуганы своими женами, своими детьми, своими загородными домами. Проверять меня!

— Нет-нет! Совсем не так. Никакая не проверка. Это мои друзья! Я с ними работаю! Я хотел, чтобы ты с ними встретилась.

Они дошли до Парка, и навстречу им рванулся ветер, щипая лицо. Наступила очередь Лаки не отвечать. Грант никогда не видел ее в таком состоянии. Когда она все же заговорила, голос у нее был низкий, глубокий, вибрирующий.

— Ох, Рон, я так тебя люблю. Тебя и твои маленькие тайные проверки. Веди меня домой. Быстро веди меня домой. Быстро веди меня домой и возьми меня. Возьми меня по-моему.

Позднее Грант думал, что он должен был оторваться от земли, так быстро он шел. Но, как всегда, когда по-настоящему что-то нужно, все свободные такси немедленно исчезли. Он вернулся к ней, и она взяла его под руку. Гнев исчез. Да, гнев совершений исчез, появилось нечто иное. Он обнял ее и заслонил телом от ветра. Наконец, на другой стороне Парка они увидели свободную машину. В такси они начали страстно обниматься, и Гранту было все равно, сколько помады останется на его лице, они обнимались с нежной горячностью юности, которую давно не ощущал Грант до встречи с ней, и Лаки сжала его возбужденную мошонку сквозь брюки. Но когда он отодвинулся, она заставила его взять у нее носовой платок вытереться.

— Лесли не будет дома? — вытираясь, спросил он.

— Нет, у нее свидание с новым другом. Она очень надеется, что это будет новый друг!

Грант не ответил, а такси ехало вдоль покрытых снегом улиц острова. Когда он целовал ее, ему пришло в голову рассказать о Доне Селте, его странном ускользающем взгляде, когда упомянули о ней, об истории, когда она хотела задавить Бадди Ландсбаума его же собственной машиной. Дон выглядел как-то необычно. Мог ли Селт также быть одним из ее безымянных четырехсот мужчин, как Бадди? Грант сжал зубы с какой-то странной отупляющей болью-ненавистью, чего с ним никогда не бывало. Он решил, что лучше ничего не говорить. Не сейчас. И почему это пришло в голову как раз тогда, когда он ее целовал?

— Ты и вправду такой глупый негодяй, — неожиданно и влюбленно сказала она. — Ты так счастлив, что тебя… — Она замолчала.

— Что меня?

— Что тебя люблю я! — вызывающе сказала она. — Вот так-то!

— Я знаю, — покорно сказал Грант. Могла она угадать его мысли о Селте и Бадди?

Но он знал, что счастлив. Тем не менее это не спасло его от ужасной словесной порки, которую учинила ему Лесли, вернувшись со свидания. Они сидели вместе, уже одетые, и вместе выпивали, снова согревшись и успокоившись, когда она притопала на своих крошечных ножках быстрой походкой и бросилась без подготовки в атаку.

— Что за проклятое вшивое дерьмо ты сотворил? Что за… Это самое дрянное, свинское оскорбление из тех, о которых я слышала! Как ты осмелился? Ты знаешь, с кем ты здесь? Ты ведь не балуешься с какой-то потаскушкой-хористкой! У тебя любовная связь с Лючией Виденди, Рон Грант! Заставить ее идти выставлять себя на проверку твоим проклятым продюсерам, узнавать, что они думают, следует ли тебе выходить с ней куда-то или нет! Мне плевать, что ты большой, важный драматург.

И пошло в таком же духе, пока Лесли, наконец, не унялась, а Грант все время хотел доказать свою невиновность. Затем она отошла, упала в кресло и начала плакать в крошечный платок размером с почтовую марку.

— Проклятые кобели: ни одной пары яиц на всей Мэдисон Авеню. Все вы. Я заболеваю от вас. Зачем, о, зачем мы должны нуждаться в вас, должны быть с вами… я просто хочу, чтоб был какой-то другой способ обрести девушке счастье!

— Что с твоим свиданием? — спросила Лаки.

— Ничего, — пожала плечами Лесли. — Как обычно. Обычная ерунда. То же самое, обычное теплосердечное дерьмо. Я его понимаю. — Она взглянула на Лаки. — Он тоже, конечно, знаешь ли, женат. Я не знаю, почему, если все они так чертовски неудачно женаты, почему же они вообще женились? — Она вытерла глаза и нос и вовсе упала духом. — Не знаю, — мрачно сказала она. — Все это ничего не стоит.

— Рон в четверг уезжает, — легко сказала Лаки. — Через четыре дня.

— Ой, бедняжка, — заплакала Лесли, глаза у нее уже не были тусклыми.

Лаки откинула голову, встряхнула волосами цвета шампанского и весело засмеялась, хотя и видно было, что далось ей это с трудом.

— Четыре дня — это четыре дня. Могут быть очень длинными.

Гранту сейчас было больнее, чем он хотел бы допустить.

— Слушайте, дубинушки, — проворчал он более сурово и энергично, чем хотел, и обе девушки уставились на него. Он смягчил тон. — Что здесь происходит? Что за покойницкая? Что, нет получше способа провести мои последние четыре дня в городе? Давайте все вместе пойдем куда-нибудь!

— Ты абсолютно прав, — сказала Лаки.

Глаза Лесли снова загорелись негодованием, когда она взглянула на Гранта.

— Ты действительно должен взять ее с собой! Ока в Кингстоне всех знает!

— Я не могу, — сказал он. — Я же все объяснил. Просто не могу.

Здесь он оставался тверд. Однако день у Пола Стюарта заставил его отложить отъезд на неделю, а вкупе со встречей с продюсерами, а потом и уик-эндом у Олдейнов, этих трех вещей хватило, чтобы заставить его изменить свои планы насчет Нью-Йорка.

Раньше он собирался после Ямайки лететь прямо домой, в Индианаполис и начать работу над новой пьесой (хотя понятия не имел, о чем она будет) и попытаться углубиться в нее, пока он не понадобится для работы над этой последней пьесой, над «Я никогда ее не покину» (Боже мой, в отчаянии думал он, я ее так и назвал? Да-да. Так!). Теперь же он с Ямайки прилетит прямо на Манхеттен, к Лаки. Может быть, он снимет маленькую квартиру, дешевую, где-то поблизости, и попытается начать работу над новой пьесой здесь.

Он с гордостью рассказал об этом Лаки в понедельник, когда они возвращались в город от Олдейнов. И снова до отъезда — четыре дня.

— Хорошо, — спокойно и без особого энтузиазма ответила Лаки, — посмотрим. Хорошо. Просто поживем — увидим. Откуда я знаю, что случится с тобой за эти шесть недель? И откуда ты знаешь, что случится со мной?

Он был за рулем.

— Ты не имеешь в виду, что… ну, что полюбишь кого-то другого? А? — Вынужденный внимательно смотреть на дорогу, он не глядел на нее.

— Не знаю, — сказала она как-то утомленно и терпеливо. — Откуда я знаю?

— Ну, если так, то так, — сказал Грант неопределенно, но тоже твердо, и слегка притормозил перед выходом на вторую полосу, пропуская другую машину.

— Я так и сказала, — спокойно ответила Лаки.

— Ты собираешься меня запугивать? — спросил он.

— Никто и не пробует, — легко ответила Лаки и продолжала смотреть в окно. У Олдейнов она снова выглядела невероятно победительной, слишком-хорошей-чтобы-быть-правдой.

Это была славная поездка во взятой напрокат машине вдоль извилистых парков, покрытых снегом полей. Дорога была чистой и хорошей, движение — небольшим. У Фрэнка был милый старый колониальный дом под большими деревьями на склоне холма, дом для гостей, пять акров полулеса-полупарка, где они могли гулять по снегу. Но ходили они мало. Зато много пили. Лаки не любила загородного свежего воздуха, а Грант обнаружил, что для прогулок по снегу у него нет обуви и одежды. Зато у них обоих была одежда для любой пьянки, какая могла быть, а Фрэнк Олдейн любил выпить.

Фрэнк Олдейн любил выпить, но, делая это, очень заботился о своем здоровье, как и во всех остальных делах. Главным образом потому, что он был законченным ипохондриком. Шесть месяцев назад он бросил курить, испугавшись рака. Два месяца он вообще не мог писать. Но потом вышел из этого состояния излеченным и с чистыми легкими, зато теперь он непрерывно болтал о том, что все должны бросить курить. Энергия и натиск в его речах делали заботу обо всех значительно более мягкой и ласковой. Теперь он даже трубку не будет курить, сказал он.

Среди всех своих современников Грант ценил Фрэнка Олдейна больше всех как мыслителя и талантливого человека, больше всего Гранта тянуло именно к нему. Хотя Фрэнк был писателем, а Грант драматургом, они пристальнее других изучали течение послевоенного времени и происходящее с Америкой. Казалось, они старались сказать о мире то, что в значительной степени совпадало у каждого в его собственной области, хотя в личных разговорах они соглашались друг с другом, что это не имеет значения, пусть это и так, все равно неважно.

Оба они принадлежали к типу глубоко отчаявшихся личностей, но в отличие от некоторых людей их поколения, любого поколения, у них не было стремления спекулировать на этом отчаянии. Так что они могли говорить обо всем. Оба верили в то, что, повышая правительственный контроль в социальных сферах общества и его духовной жизни ради того, чтобы эффективно действовать во все более усложняющемся индустриальном обществе, людей их типа вытеснят из жизни в очень короткое время, может быть, лет за пятьдесят. Им нравилось обсуждать все это во всех мрачных деталях с рюмками в руках, что они и делали большую часть уик-энда. Ни один из них не был за этот тип человеческого развития. Но ни один из них не имел и ответов на эти вопросы, поскольку один из них постоянно указывал другому, что совершенно невозможно вернуться к более примитивному обществу, что изменение человеческого сознания прогрессирует крайне ускоренными темпами (скажем, сравнивая с Римом или со средневековьем), благодаря как современной технике убеждения, так и развитию массовых методов, которые идиоты называют «коммуникацией».

— Да. Не только в этом проблема, мы еще и живем в Век Верующего, Декамерон, — Фрэнк икнул, сидя перед большим камином поздней ночью в день их прибытия (он обожал называть Гранта полным именем, за что Грант ненавидел его). — Настоящий Век Верующего. Верующие всегда были опасными. Самыми опасными. Но у различных инквизиций прошлого не было наших средств коммуникации или механической способности использовать наши полные методы насыщения. Или абсолютно бюрократической политической силы, чтобы контролировать сознание.

— Знаю, — Грант мрачно посмотрел поверх бокала. — Знаю я все это. Ведь я же впервые так кратко изложил эти мысли тебе. И выхода нет.

— Или! — продолжал Фрэнк, воздев в воздух палец. — Невероятно эффективные индустриальные средства разрушения, какие Верующий может использовать, чтобы разрушить сегмент общества. Мне не нужно говорить тебе, что сделал Гитлер с евреями.

— То, что произошло с Гитлером и евреями, в значительной степени неверно понято современными мыслителями, — сказал Грант.

— Точно!

— И не только это! Это была даже не военная функция. Это была гражданская функция! И выхода нет, — снова сказал Грант, мрачно сжимая бокал.

Лаки была на кухне с женой Фрэнка Мэри, готовя им в три часа утра еду, чтобы заморить червячка.

— Не надо так верить! — сказал Фрэнк и полупьяным жестом коснулся своего бесформенного носа, сидя перед красивым большим горящим камином. — Я думаю все же, что есть кое-что, что можно сделать.

— Тогда скажи.

— Не сейчас, не сейчас. Думаю, что сначала нужно тебя слегка подготовить. Ты ведь особенный. Но до отъезда я тебе скажу. Обещаю.

— А, мать твою, давай. Если б ты знал, как меня угнетают такие мысли. Я так угнетен, я… Ведь из-за этого я уезжаю. Отсюда. Нырять. Просто, чтоб…

— Не верю, что это пойдет на пользу, — с видом мудреца сказал Фрэнк. — Не имеет смысла.

— Я и не говорил, что имеет. Я сказал…

— Идите, или мы сами все съедим, — тихо позвала Лаки, чтобы не разбудить четверых детей Олдейна.

— С другой стороны, — сказал Грант, вставая, — это ныряние и подводная археология и все прочее — это последняя граница, оставленная индивидууму, где он может сам лично что-то сделать и где все зависит от него одного.

— Ну, что за чепуха, что это даст хорошего миру, о котором мы говорим? — идя за ним, сказал Фрэнк. — И все равно! — весело проревел Фрэнк за спиной Гранта, — я думаю, что ты поймешь, чтобы действительно что-то вложить даже в ныряние, для этого надо стать бюрократизированным, организованным!

— А может, нет, — таинственно сказал Грант через плечо, значительно более таинственно, чем сам ощущал. На самом же деле он ощущал депрессию, каменную депрессию.

— А, мать твою, давай! Глянь на сраного Кусто, — победно завопил Фрэнк, входя на кухню. — Он внес такой вклад, зашел так далеко — благодаря Организации!

— К черту Кусто, — уныло сказал Грант.

— Не так громко, профессор, — сказала мужу Мэри Олдейн, сидя за кухонным столом, и подмигнула Лаки.

— А я так вижу, — сказал Фрэнк.

— И я тоже, — сказал Грант. Он остановился у стола. — Посмотри на мою девушку, — сказал он с распростертыми объятиями, больше, чтобы подбодрить себя, а не других. — Ну, разве не блеск.

— Конечно, — распутно сказал Олдейн.

— Я тоже так думаю, — улыбнулась Мэри. — И я девушка.

Лаки взглянула на них, улыбнулась, в первую очередь, Гранту и спокойно продолжала есть. Она была лишь на три четверти пьяна по сравнению с остальными.

И здесь все повторилось. Она обольстила их тоже. Уже обольстила. Какой-то алхимией или внутренней магией, такой же, как и во встрече с продюсерами, Лаки полностью изменила свою личность.

Она как бы погрузила вглубь себя обе руки, перемесила и переформировала себя, как пирожное тесто, вылепив нечто иное, что, как она проницательно рассудила, восхитит Олдейнов.

Когда они приехали незадолго до сумерек, и Мэри показала им комнату, куда Грант занес чемодан, она сначала аккуратно вынула вещи Гранта, потом свои, переоделась в свитер и старые брюки и спустилась вниз в старых балетных тапочках; волосы цвета шампанского были стянуты позади лентой. Вид у нее был, будто она любила жить и всю жизнь прожила за городом.

Выход был так рассчитан, чтобы зашить литературных Олдейнов в мешок и с самого начала заставить их поверить в нее, что и произошло на самом деле. Метаморфоза была не только внешней. Она и в душе стала деревенской девушкой, как и Мэри. Оставив мужчин у камина (штука, которой Грант никогда не видел у нее: покинуть мужчин), она пошла на кухню помогать Мэри и цветной служанке готовить ужин для детей, весело поясняя при этом, как она не приспособлена к деревне, как ненавидит деревню, все эти деревья! Она не умеет готовить и не хочет учиться, она презирает мытье посуды, никогда не будет вести хозяйство, она редкий и нежный цветок, с ней так и нужно обращаться, и так далее, пока обе женщины не захохотали.

Одновременно она работала наравне с ними, повязала фартук, кормила детей, но все сказанное ею было правдой, более того, они знали, что это правда.

Была пятница. В субботу вечером у них была куча народу: критики, журналисты, художники, искусствовед, скульптор, писательница — разовая подруга Гранта, чья последняя книга неожиданно стала бестселлером, — все, кто жил поблизости. Вооруженная на этот раз до зубов, в полном гриме, в простом облегающем платье, с чудесными грудками и высокой торчащей попкой под волосами цвета шампанского, Лаки заставила всех присутствующих мужчин горячо дышать через нос и держать одну руку в кармане, экспериментируя пальцем сквозь одежду. Особенно искусствовед, стареющий юмористический эгоист с потрепанными белыми усами и развратной эспаньолкой, не мог удержаться и все время ходил за нею по двум большим комнатам, набитым людьми. А она все равно ухитрилась подружиться с его женой, еще раз поговорив об ужасах загородной жизни и называя его в лицо грязным старым распутником так очаровательно, что он трепетал и восхищался. Гранту только и оставалось, что стоять и сиять, а на следующий день, в воскресенье, Мэри пять раз позвонили, чтобы сказать, какая потрясающая новая девушка у Гранта.

В субботу вечером, когда большинство гостей уехало, Грант вошел на кухню налить себе виски и увидел, что Мэри сидит в одиночестве за большим стаканом и хихикает. Ему предложили сесть и прочли десятиминутную лекцию о причинах, по каким ему следует немедленно и срочно жениться на Лаки Виденди для своего же блага, не оглядываясь, пока какой-то джентльмен поумнее его не выметет ее, как бы это выразиться, прямо из-под него. Таким образом, ответ одного из Олдейнов получен. Он так и не узнал, почему же она хихикала.

Позднее, когда обе девушки сломались и пошли спать, а два пьяных писателя сидели перед камином, Фрэнк был более осторожен. Правда, у нее все необходимые личные — и личностные — качества. Господи; магистр политических наук! И умна, чему нельзя научиться ни в одной школе. Он бы не терял времени, говоря о ее физической красоте и очаровании. Но женитьба — это надолго или так уж должно быть. Она — это она, действительно, она — это она, а не ее семья, и все же так долго в Нью-Йорке, семь лет? И это может служить показателем слишком уж диких ее качеств. И любая девушка, долго живущая в городе, имеет склонность к неуравновешенности, стремится одеваться в магазинах, а это часто приводит к неврозам. Не настолько, насколько озабочен Грант, но настолько, насколько она сама озабочена внутри себя. И в конце концов, сколько он ее знает? Только три недели? Она не настоящий литературный тип девушки. А Грант всегда был более литературным, чем бродвейский тип драматурга. И все равно, в конце концов, загвоздка ведь в том, что сам Грант не берет ее на Ямайку, как она хочет, а едет один. Кстати, если Грант хочет, пусть даст ее номер телефона, он может присмотреть за ней, приглядеть, пока Гранта нет, поскольку он ведь часто будет бывать в Нью-Йорке в эти пару месяцев.

— А-а! Какого хрена, мерзавец! — сказал Грант. — Не забывай, я вернусь через шесть недель. Ты дал честное слово.

Олдейн грустно вздохнул.

— Ах, эти проклятые честные слова, что мы даем. — Он встал. — Ладно. У нас есть выбор. Мы можем идти спать или можем послушать записи песен времен гражданской войны. — Он слегка покачался секунду, как стрелка прибора, потом стал абсолютно перпендикулярно.

— Нет, не сейчас, — возразил Грант. — Я так чувствую, что если услышу «Желтую розу Техаса» прямо сейчас, то сломаюсь и заплачу, как и в последний раз.

— Тогда я предлагаю шлепнуть по рюмочке, Декамерон, — сказал Фрэнк, направляясь на кухню. — А что ее семья?

Декамерон, Декамерон! Неожиданно подумал Грант со слепой пьяной яростью. Боккаччо, Боккаччо! Как-то, собираясь в летний лагерь, он назвал себя в учетной карточке Майклом Джереми Грантом, и его едва не отослали, пока он не согласился заполнить новую карточку. Очень немногие знали, как его зовут по-настоящему. И хотя журнал «Тайм» посылал репортера проверить свидетельство о рождении в суде Индианаполиса, чтобы сделать репортаж о Гранте в разделе театральной жизни, очень немногие читатели помнили его настоящее имя. Для всего мира и для читателей «Лайф» он был Роном Грантом. Он даже узаконил это имя. Но не для самого себя, не только для самого себя! Очень маленьким мальчиком он был Кэмом или Кэмми. Он до сих пор ненавидел высокомерие взрослых, использующих окончание «и» для маленьких. Когда ему было десять или одиннадцать лет, остроумные одноклассники год-два звали его Камерой. В высшей школе, где он мало играл в футбол, это был Дьек, который, конечно, неизбежно стал Дьяконом и это испортило всю высшую школу. В колледже он за это бил и дал себе прозвище Рон, которое неплохо срабатывало с девушками, по крайней мере до тех пор, пока он не делал ошибку, называя каждой новой любимой настоящее имя, при котором они взрывались золотистым, веселым, звонким и асексуальным смехом девушек из колледжа. Очевидно, его отец (которого он никогда хорошо не знал) был одним из тех тайных иконоборцев, среднезападных образованных людей, веривших (и ненавидящих) в общую фригидность местных женщин типа матери Гранта (которую он тоже никогда хорошо не знал). Но назвать беззащитное дитя Декамероном по любым причинам — это уж удар ниже пояса. Ясно, что это способствовало возникновению ужасного комплекса неполноценности, длящегося всю жизнь. Способствовало ли это ужасной гиперсексуальности в течение всей жизни? Грант знал многих мужчин, которые и ломаного гроша, кажется, не дали бы за тот или иной секс.

— Я мало знаю о ее семье, — сказал он. Он вдруг понял, что уже встал и идет на кухню. — Знаю, что ее отец был крупным бутлегером, но он умер. Похоже, она не в ладах с мамашей. Уф-ф. Она уверяет, что если б мы поженились, то мать подарила бы на свадьбу десять тысяч долларов.

Голова Олдейна чуть отдернулась от бутылки с бурбонским виски, из которой он наливал.

— Это хорошо, — сказал он.

— Должен признаться, меня это очень впечатлило, — стыдливо сказал Грант.

— Богатая жена не оскорбительна для писателя, — заметил Фрэнк, наливая теперь Гранту.

Он, понятно, намекал на себя, поскольку Мэри стоила что-то под миллион долларов. Грант знал историю о том, как Мэри в течение года охотилась за ним по всей Франции сразу после выхода его первого романа и пыталась выйти за него замуж, а он все отказывался, поскольку семья ее матери наняла частного детектива следить за ним, когда обнаружила, что она влюблена в него. С тех пор Олдейн стал главным.

— Тебе не нужно халтурить или писать для кино, — продолжал Олдейн. — Ты как драматург больше бабок заколачиваешь, чем я, писатель. Такие дела.

— Пусть так, все равно у меня ничего нет, — уныло сказал Грант.

— Может, тебе надо встретиться с ее матерью, — сказал Фрэнк и замолчал. — А что скажет об этом твоя приемная мать? Как ее зовут?.. Миссис Эбернати. — Под этим вопросом таился серьезный интерес.

— То же, что и любая мать. Я имею в виду, любая другая мать. Какого черта? От этого мало зависит. — Фрэнку и Мэри всегда нравилось поддакивать тому, что он говорил о приемной матери, не обращая внимания на возможные сплетни.

— Ну, — сказал Фрэнк, посмотрел сквозь бокал и восхитился увиденным. Неожиданно стакан выпал из рук и разбился. — Дерьмо! — сказал он и взял другой. — Ну, я начал говорить, что мне это нравится. Я бы мог даже сказать, что проникаю в вашу историю, твою и Лаки. Да, как ты хорошо знаешь, это в моем вкусе. Но я женатый человек, а ты — нет.

Грант наклонился очистить брюки от брызг виски и два не упал на осколки. Он, улыбаясь, выпрямился.

— Вот что я тебе скажу. Давай снова заснем на полу, будто мы снова школьники. Мне надо что-нибудь сделать. Хочется повыпендриваться. Помнишь ту дикую ночь?

Фрэнк Олдейн ухмыльнулся. Он вспомнил, как в тот раз Мэри утром нашла их уютно свернувшимися под большой шкурой белого медведя на полу в гостиной; они, полностью одетые, мирно спали.

— Не сегодня, — рассудительно сказал Олдейн. — Медвежья шкура в чистке. Ну, и разве ты забыл, что у тебя наверху Лаки?

— Боже мой! — ошеломленно воскликнул Грант. — Забыл! Действительно забыл!

— Забери стакан с собой, — сказал Олдейн.

Так и сделано. Когда он заполз в постель, она немедленно прильнула к нему, хотя и явно спала, и он увидел, что она спит обнаженной. Он мягко потряс ее за плечо.

— Как ты думаешь, может, я сексуально озабочен? — беспокойно прошептал он.

— Ну, если так, то и я тоже, — сонно пробормотала Лаки, — так что все в порядке.

— Тебя не обеспокоит, если мое имя — Декамерон?

— Мне наплевать, даже если тебя зовут Брандмайором, — пробормотала она.

Грант почувствовал, как поток облегчения обмыл его.

— Как я рад, что пружины не скрипят, — сказал он, нежно переворачивая ее на спину. Но когда он входил в нее, то думал: «Снова Хансель и Гретель».

— Ты слишком много пьешь, — сонно прошептала Лаки и поцеловала его в ухо, когда поднимала ноги и бедра, чтобы принять его. О, этот прекрасный запах лона открывающейся женщины!

Наверное, правда, что он слишком много пьет. Но это, кажется, не задевало его. Пока. Нечего беспокоиться, он любит, и он понимает, что должен что-то предпринять.

Большая часть воскресенья у всех у них ушла на проклятия по поводу субботнего вечера. И все же Фрэнк Олдейн встряхнулся и провел обещанный краткий курс внушения и вел его до обещанного конца, который стал открытием панацеи для Америки в суперорганизованном мире. «Внушение» было, главным образом, связано с молодым юристом, который был вчера у них на приеме.

— Ты его видел. Помнишь? Лестер Хортон? У тебя была возможность с ним поговорить?

— Темный и хрупкий? Похож на еврея? Нет, не очень. А что в нем такого?

— Этот молодой человек закончил юридический факультет Гарварда едва ли не самым блестящим выпускником всех лет. Сейчас он живет в Вашингтоне и связан с правительством. Да не просто, он очень близкий друг президента.

— Ну и?

Мгновенная пауза у Фрэнка была очень значительной.

— Как бы тебе понравилось, если б тебя как-нибудь пригласили провести годик в Рио в качестве Художника Соединенных Штатов в Бразилии? — лицо его триумфально сверкало.

— Ну, я не знаю, — осторожно сказал Грант. — Я никогда об этом не думал. Ты считаешь, такое может случиться?

Фрэнк энергично кивнул.

— Может. Это же проект Лестера, один из тех, что он выдает президенту.

— Ну, полагаю, неплохо бы, — все еще осторожно сказал Грант. — Но я не уверен, что для меня это было бы хорошо. Для моей работы. — Он глянул на Лаки.

— Я люблю Рио, — улыбнулась она.

— Ты и там была? — кисло сказал Грант. Она, счастливо улыбаясь, кивнула.

— При этой администрации, — поучающе сказал Фрэнк, — впервые в американской истории случилось так, что художник и интеллектуал может быть активным в правительстве.

— Думаю, это правда, — сказал Грант. — Но меня беспокоит мысль о художнике, который с чем-нибудь связан, с любой Администрацией, даже с любой нацией. Ты же знаешь о моей убежденности в том, что любой художник, по-настоящему ангажированный для чего-либо, для любой политики, даже для любой философии, становится ненужным и почти бесполезным, как только условия, создавшие его частную политику или философию, изменяются. Дерьмо, глянь только на всех этих писателей тридцатых годов!

— Послушай, — сказал Фрэнк. — Ты — один из немногих людей подлинной целостности. У твоей первой пьесы был огромный успех. Вся эта слава, успех, деньги не затронули тебя. Ты, как и я, знаешь, что они хотят попробовать решить почти неразрешимые проблемы и спасти хоть какой-нибудь смысл индивидуального скепсиса и свободного мышления в любом будущем обществе, которое мы уже созидаем сегодня, сейчас.

— Ай, я слишком циничен, — смущенно сказал Грант. — Со мной не будут разговаривать. — Он глянул на Лаки. — Все равно, мне бы отлежаться…

— Нет, мы должны это сделать. Мы за это отвечаем, — серьезно сказал Олдейн. — Этим людям впервые в истории нужны наши идеи, неважно, используют ли они их. Это не может обидеть, Мы обязаны помочь.

— Ты что, не понимаешь, что по самой сути это не важно? Все, чистая масса любого общества всегда неоригинальна, лишена воображения, консервативна. Самая суть того, что ты и я, художники, хотим изменить в людях, чтобы сделать их лучше, противоречит тому, что люди хотят менять. Другого пути нет. Ты и я, следовательно, вынуждены обращаться к будущим, нерожденным поколениям.

— Но сейчас мы можем, по крайней мере, советовать, — сказал Фрэнк.

— Да! Давай! Что советовать? И быть услышанным? Не-е-е.

— Ладно, все равно я дал Лесу Хортону твой адрес, — сказал Фрэнк. — Выслушай его.

— У меня долго не будет адреса вообще, — сказал Грант.

— Ты что, обязан пройти через это сраное плавание? — почти педагогическим тоном сказал Фрэнк.

— Конечно.

— А если ты погибнешь?

— Это не так опасно.

— Люди там погибают.

— Знаю, но не так много.

— Помнишь, что я тебе говорил. Честное слово, сказал ты! Честно, мы должны попробовать. Подумай.

— О'кей, подумаю, — сказал Грант, довольный тем, что тема исчерпана. Вернулась пятничная депрессия, как и всегда, когда он начинал думать о мире и его будущем. Он поднял левую руку, глянув на запястье. — Глянь! Удалось! Начало шестого! Как насчет того, чтобы выпить?

Но на следующий день по пути в город Лаки снова вернулась к теме.

— Если то, что говорил Фрэнк, правда, знаешь, ты действительно должен попробовать. Это ответственность каждого перед обществом, перед родом. Кроме того, Я бы хотела провести год в Рио.

— Мы еще не женаты, — услышал Грант свои слова. — И не приставай со своими корнелльскими общественно-политическими социалистическими идеями. Я художник, драматург. Я познаю истоки человеческого характера. Пусть мир спасают другие.

Это было, заметил он, как по отдельности заметили они оба, на том же месте, в том же автомобиле фирмы «Херц», на том же шоссе, и снова четыре дня до отъезда.

В эти четыре дня близость между ними и мучительный привкус в их любви становились все сильнее и сильнее, как музыкальная нота, становящаяся все интенсивнее до тех пор, пока не зазвенят готовые лопнуть стекла, а уши уже не способны ее выдержать. Эмоции были так сильны, Что их с трудом можно было вынести. И как всегда раньше, в нью-йоркских делах Гранта наступила переломная точка, когда все кончено, завершено, когда он знает, что должен ехать домой. Обычно такой момент совпадал с тешкой, когда он обнаруживал, что недостатки характера данной девушки, неврозы, идиосинкразии и прочее были в неравном соотношении с его любовью. Но на этот раз, кажется, ничего подобного не произошло. На этот раз он начал (и на этот раз, как всегда) хотеть не обижать Кэрол Эбернати; а закончил он желанием не обижать Лаки Виденди. Не является ли это главным выбором любви: кого не обижать?

До сих пор они существовали как городские любовники в некоем вакууме, где; им не было дела до остальной их жизни. Теперь их жизни начали возвращаться в привычное русло, а дни шли, и он не откладывал больше отъезда. Она вернется к обычным делам, будет там, где была, он тоже. Это можно было учуять. Ощущение витало в воздухе.

Была ли справедливой, удивлялся Грант, старая поговорка, старый суеверный миф, говорящий, что когда человек обретает нечто Хорошее и Истину, он должен дать какой-то знак, сделать какой-то жест духовного Порабощения или он потеряет это, потеряет навсегда?

Это чувство было очень сильно в нем. Но ведь он всегда был суеверным.

Ему все еще звонила «приемная мать» из Майами. Она все-таки не уехала в Ганадо-Бей. Большую часть этих звонков он отказался принять, даже когда бывал в отеле, а это случалось все реже, разве только для того, чтобы сменить рубашку. Но в тот день, когда Лаки пришла помочь ему собраться на сегодняшний вечерний поезд, возможно, потому, что он слишком нервничал и расстраивался из-за отъезда, он бессознательно схватил трубку, когда зазвонил телефон. Из аппарата вырвался такой громкий и оскорбительный залп истерического визга и проклятий, что он понял, что Лаки, паковавшая чемодан, услышит его. Он понизил голос, отвечал намеками, односложно. Да, он сегодня уезжает. «И она прямо сейчас помогает тебе собраться, да?» — уверенно сказал голос. «Нет», — промямлил он. Голос продолжал. Но под всем угнетением и подсознательным чувством вины, которое он не мог сбросить, в нем поднималось другое чувство: он сыт по горло. Тяжелое, важное чувство. И неожиданно он бросил трубку, бросил трубку в разговоре с ней, выключил ее. Такого он никогда раньше не делал.

Лаки стояла в дверях спальной.

— Кто это был? — легко спросила она. Но какое-то глубокое интуитивное знание, ярко светившееся на ее лице, показывало, что она все поняла.

— А, какой-то парень, — сказал Грант. — Ладно, давай закончим и смотаемся отсюда.

Она не произнесла ни слова и вернулась в спальню. Она, не возражая, намеренно как бы вверяла себя Року, готовая и к победе, и к поражению. Когда через несколько минут телефон снова зазвонил, Грант взбесился и не стал снимать трубку.

— Черт их подери! Черт их подери! Все же знают, что я уезжаю! За каким же чертом они сейчас звонят! Я не хочу разговаривать по этому сраному телефону! Я хочу быть с тобой!

— Боже! — прорычал он с такой дикой силой, какой сам от себя не ожидал. — Я ненавижу сборы! Ненавижу! Я никогда не мог перенести это! Ладно, давай кончать! Сколько у нас времени?

— Около четырех часов, — странно спокойным голосом ответила Лаки.

— Тогда давай поедем к тебе. — Он решил, что хочет еще раз заняться любовью. Лесли не будет, она на работе.

— Лучше не надо, — любопытно решительным голосом сказала Лаки. — Давай вместо этого поедем куда-нибудь выпить.

Она пошла с ним к поезду. Он рано сдал багаж, и они пошли к Ратацци, который после первого посещения стал постоянным пристанищем любовников, где их знали и где они выпили по четыре больших мартини, сидя за их собственным маленьким столиком в глубине. Так что они были слегка пьяны, когда через два часа вернулись на вокзал.

— Я поеду с тобой, — тихо сказала Лаки, — если ты хочешь.

— Куда? В Индианаполис?! — Эта идея ему не приходила в голову. Пульсирующий мозг не мог ее освоить. К тому же вокруг них шумела, толкалась и суетилась толпа.

— Конечно. А почему нет? — сказала она. — Я бы поехала с тобой во Флориду, а оттуда самолетом вернулась бы сюда.

Грант не мог свыкнуться с идеей. Он никогда ничего подобного не позволял себе. Но всегда хотел.

— Подожди минутку, — сказал он и залез в поезд поставить портфель на свое место. Он вернулся и спрыгнул на платформу. — У тебя же нет с собой одежды. Ну, и где я тебя размещу?

— У тебя разве нет там дома? Ты же говорил мне обо всем этом на второй день.

— Конечно, но…

— У нас было бы чудесных пять дней поездки на машине во Флориду.

Загорелось табло: «Закончить посадку».

— Я об этом не думал, — сказал Грант. — Я не… Я не могу… — Он поцеловал ее и встал на ступеньку. Они так и стояли, она — на платформе со странным, невероятно покинутым выражением лица, как у потерявшейся девочки, он — на ступеньке. Они глядели друг на друга, ожидая, когда закроется дверь и поезд тронется.

— Я не могу тебя взять на Ямайку, — проворчал Грант. Это была почти рефлекторная реакция.

— Отошлешь меня самолетом из Майами.

— Твоя одежда…

— Ты мог бы купить мне пару легких платьев.

— Не знаю…

— Пожалуйста…

— Ладно, тогда давай!

Лаки, колеблясь, сделала два шага вперед.

— Но ты уверен? Я не хочу ехать, если… Я не хочу давить на тебя.

— Ну, я… просто об этом не думал…

Дверь закрылась перед его лицом. Он глядел на нее, гнев клокотал в нем, как маленькие бомбы. Поезд тронулся. Она махнула рукой, потом руки упали вниз, и она, как маленькая девочка, потерявшая родителей, начала плакать, потом исчезла из вида, отрезанная краем окна. Грант онемел.

В тот вечер он не ел, зато в одиночку напился в баре. Когда он лез на полку, то ощущал странную пустоту.

Загрузка...