— Я хочу сказать вам, что я согласен ехать куда хотите. Хожу на парах от горячки к настоящему делу. Кто другой поедет или нет, а я готов! Те, что задавались в клубе, большей частью все уже женаты и деятели... Один — районщик, другой — активист, без третьего никакая вода не сварится. Один я ни в райкоме секретарь, ни в войске барабанщик. Одна мать, да и та спекулянтка. Торгует чулками исподтиха, и никак не отучу ее, чтобы не возилась с краденым. Все ломовики и грузчики таскают ей добычу. Засыплется, так и я не отговорюсь перед райкомом потом. Говорите сразу, что мне делать, чтобы вы взяли меня с собой. У нас везде работа теперь есть только деятелям...
Стебун невольно обернулся. Заявление парня заставило его сделаться серьезным. Он всмотрелся в комсомольца и, минуту помедлив, остановился с сочувственным беспокойством.
— Ваша фамилия Ковалев? Где вы работаете, товарищ? Где живете?
— В типографии, фальцовщик... А живу на Калужской, у заставы.
— Давно в Комсомоле?
— В Комсомоле недавно. Но живу в одном доме с коммунистом, фельдшером из больницы, и у него напрактиковался политике. Субботники вместе устраивали когда-то. Клуб я помог ему организовать...
— Значит вы готовы ехать?.. Знаете, товарищ Ковалев, насчет поездки — это я сочинил. Хотел посмотреть, как ребята к этому отнесутся. Я и не был за границей. Я приехал с Украины, моя фамилия Стебун.
— Вы сочинили?
— Да.
— Так... И ни вы, ни кто иной не набирает для заграницы подпольщиков?
— Нет.
— Тогда так... Извините! Я думал — это серьезно. Жалко!
Комсомолец опешил.
Стебун взял его крепко за руку.
— Вы не сердитесь, товарищ Ковалев, наше знакомство еще нам пригодится. Ничего, что не поедете. Пока живите попрежнему и не отставайте от Комсомола. Что ваша мать отличается — это к вам не пристанет. Может быть, как-нибудь прижмете. А затем зайдите, если вам что нужно будет, ко мне, поговорим еще об этом. Может быть, в Москве придумаем работу еще благодарней всяких заграничных похожде
ний. Я теперь буду работать в Москве... Постарайтесь меня разыскать потом.
— Хорошо, до свидания!
— До свидания, товарищ Ковалев!
Стебун и комсомолец дружески расстались. Стебун зашагал быстрее. Через двадцать минут он был у здания ЦК.
Ни где-либо в общежитии, ни в комендатуре ЦК Стебуну ночевать не пришлось. У самого порога комендатуры он встретил сопроцессника по одному из своих дел перед царским судом и соратника по боям в гражданской войне — рабочего Александра Шаповала, только что приехавшего в Москву по хозяйственным делам с Северного Кавказа и подобно Стебуну пришедшего безрезультатно в комендатуру, чтобы получить ночовку.
Товарищи поздоровались, посмеялись над своим положением, а потом Шаповал предложил:
— Завтра устроимся где сможем днем, а сегодня делать нечего... Идем, переночуем на вокзале в теплушке у Кровенюка.
— А это кто такой?
— Га! Чудородная халява одна. Считает, что, не будь он командиром где-то на Дону, Деникин взял бы Москву. Приехал доказать здесь всем, что если его не ввести в Реввоенсовет республики, то при первой же вспышке контрреволюции нашему брату обязательно капут.
— Чудак! А откуда теплушка у него?
— Теплушка, брат, у него, говорит — своя! Забронировал себе еще с фронта для путешествий и расставаться не хочет. Главковерх прямо! Если ему не понравится, что пришли, выставим его под его собственный вагон и будем спать.
Делать было нечего. Стебун решил основаться пока в теплушке.
Кровенюк оказался безобидным, но надутым от воображения о собственных военных заслугах лоботрясом, в новеньком обмундировании.
Стебун завел теплушечное знакомство и критически насторожился. Кроме собственной теплушки у Кровенюка пулемет. Эту угрозную цацку скороспелый командир, оказалось, везде, как цепного пса, возил с собой тоже как собственность. И обслуживал Кровенюка вестовой, хитрый парнюга, видно, отлично обделывавший свои дела.
Стебун ограничился в первом разговоре с Кровенюком одною, двумя фразами официальных перемолвок, но услышал из отдельных сообщений бычковатого юноши об Одессе и о каком-то его сродстве с Диссманом. Тогда у него в уме мелькнуло что-то уже более определенное о личности нового знакомца. Стебун замкнулся. Кровенюку в этот день не повезло. Он был в Реввоенсовете, и там его кто-то окатил. Шаповалу Кровенюк излился:
— Я ехал в Военную академию... Узнал, что хотят поставить учение здесь. Явился в штаб, думаю, коммунисты — знатоки фронта нужны, а мне предлагают учиться у специалистов. Да еще, если не захочу, — говорят, что назначат завхозом на склад... Знаете, товарищ Шаповал, я это все переделаю посвоему.
Шаповал сделал вид, что придает этому обещанию значение не шуточное.
— Как же?
— Так. Я после конгресса поеду отсюда в Ростов, И меня там назначат куда-нибудь военкомом. Побуду здесь только, пока кончится конгресс.
Шаповал не думал, что с Кровенюком, как военкомом, ему придется тоже иметь дело, и снисходительно пожелал:
— Катайте!
Стебун скептически молчал. Он дождался, пока Кровенюк вышел из теплушки ненадолго.
— Ты что, на Кавказе теперь? Женился? — спросил он приятеля.
— Почти на Кавказе. Хотел отдохнуть да попал из огня в полымя. Подымаю завод. Перетряхиваю организацию.
— Лечишься?
— Какое лечение! — возмутился Шаповал. — Ты лечишься? На жену слазить нашему брату некогда, а мы будем полоскать себе живот всяким пойлом, гулять по курортам, да дело бросим. Скажи лучше о себе. Ты только что приехал. Москву уже видел?
— Да что в ней? Воробятня, если не считать пролетариата. Много полевой птицы на крышах, а на улицах — ухабов.
— Нет, не говори! Я сразу увидел: она, старенькая, того... обновляется! Нэп, знаешь, в ней, и красная столица она. Ты не той стороной смотришь. Посмотри-ка на нее без кандибобера...
— Посмотрю! — усмехнулся Стебун.
У него на душе было свое. Он и Шаповал были единомышленниками-протестантами в вопросе о заключении Брестского договора. Вместе бунтили против решения, восторжествовавшего тогда в партии, сговоренно выступали. Теперь Стебун не знал, какой дух у Шаповала, и решил проверить.
— Что, Александр, а не считаешь ты, что боком пойдет у нас дело после того, как заболел Ильич?
Шаповал встрепенулся настороженно. Что-то учуял в вопросе и, не двигаясь с шубы, на которой лежал,, медленно предостерег:
— Ты что, насчет централизма и дисциплины?
— Неровно, помоему, прыгаем мы как-то...
Шаповал решил:
— Пустяк! Станешь опять центровиком, начнешь орудовать и об этом думать перестанешь. Годика через три мы, брат, сами себя не узнаем...
Оба смолкли, каждый со своими думами. Потом улеглись прочнее и заснули.
Прошла ночь.
Стебун видел и сам, что Москва обновляется.
Еще пару дней он был без пристанища и ночевал у Кровенюка, в то время как Шаповал нашел себе приют в городе у товарища.
Эти дни были днями подготовки и открытия заседаний конгресса. Деятелей партии встретить для того чтобы говорить о всяких случайных делах было безнадежно, и поневоле приходилось мотаться из одного места в другое. Тут и примечалось обновление Москвы.
Человек — существо скоропортящееся. Давно ли улицы столицы, в домах которой каждый торговец подделывался под «трудовой элемент» и не высовывался наружу месяцами, поражали своей пустынностью? Теперь все это как рукой сняло, потому — нэп, свободная торговля, нетрудовой элемент почувствовал право на дерзостное овладение улицей.
Стебун покрякивает, глядя на них. У него в душе еще саднит тяжесть разразившейся в личной жизни трагедии. К ней тянутся колкие жала его отцовской памяти, парализующие активность.
Холодным булатцем скрещивается с ними острая воля.
Магнето ума бесперебойно пульсирует.
Надо все забыть, начинать сначала — жить еще полжизни.
Уже приобретение комнаты оказалось сложным делом, а затем предстояло несколько обязательных явок. В райкоме предложили ему прикрепиться к ячейке. Надо было добыть билет, чтоб побывать на конгрессе, сговориться о работе для Резцовой, чтобы спасти для советской власти недурную работницу. Вырешить вопрос о себе.
В один день — одно, в другой — другое, и концы с концами сводятся.
Меж делом Стебун наблюдает пестрый людняк Москвы. Смотрит, как из мелкой крупки грошевых страстишек и пятачковых интересов людей складывается такая большая и упрямая суета, что у каждого от нее начинает течь сок.
Первое время это было так странно, что ему казалось будто все люди зацепились в Москве только проездом, а он один обосновался здесь понастоящему.
Стебун не знал, обновление ли это, но видел, что Москва на взводе, будто хлебнула крепкого меда.
Проходил по излоскутенной площадями Моховой и замечал: каждый рабфаковец так профессорски разговаривает с товарищами и так учено морщит лоб, словно под его кепкой не ребячий чердак, а мудрость архимедовского глубокомыслия. А среди самоуверенных вхутемасовцев и толкотливых вузовцев потухающим огарком жмется скромная фигура всероссийски известного естественника; с вынужденными остановками делает перебежку к университету прославленный академик, маневрирует через людской поток и Стебун, которому толпа обталкивает бока, как тротуарной тумбе.
Стены домов еще позаляпаны везде пластырями клейстера и обрывками плакатов, бросавшими недавно жгучие зовы массам. Но уже на Петровке показался нэпман и только оперяется еще после передряг революции, но уже свои позиции предугадывает. Здесь кафе проектируется, там Мосторг, там пассажи, казино...
На улице и разговор:
— Будет ли казино настоящее?.. А в кафе и певицы будут?
И священнодейственно настраивающиеся дельцы прощупывают углы будущих магазинов, считают в помещениях окна для предполагаемых витрин.
Иная картина по Тверской, от Охотного Ряда до Страстного монастыря. Здесь — несколько известных далеко за пределами Москвы литераторских клубов. Магазины книжные и канцелярские, частью еще закрытые и пустынные, частью уже разворачивающие торговлю. Много общежитий для местных и приезжих ответственных работников, гостиница для иностранцев. Театральные студии.
Поэтому здесь крупное, общероссийское, даже мировое, господствует.
У Стебуна больше всего дел на Тверской.
На следующий день после встречи с Шаповалом он сговаривался в Главполитпросвете по поводу Резцовой. Оттуда зашагал в столовую пообедать и, выйдя с угла Большой Дмитровки, увидел: Дом союзов опутан веревками, обставлен лестницами; несколько группок рабочих разворачивают и пристраивают к фасаду дома батареи ламп и полотнища приветствующих открытие конгресса плакатов, а в подвижной досчатой зыбке, подвешенной для подъема рабочих, торчит жестикулирующая фигура облезлого начальственного юноши в коричневом подбитом «ветром» пальто и в шляпе.
Стебун с веселым чувством остановился, узнавая в этом юноше товарища Нехайчика.
Нехайчика, — южанина, щетинщика, поражавшего своей способностью проделывать изумительное насилие над русским языком, который он отчаянно коверкал, — по партмобилизации прислали на южный фронт для политической работы. Стебун, тогда член Реввоенсовета, командировал юношу в один из перебрасывавшихся с участка на участок отрядов политпросветчиком.
Нехайчик ужасно пересиливал себя, принимая фронтовую командировку, и не скрывал, что боится быть убитым. Но для уклонения от работы в отряде не только не воспользовался никаким предлогом, а наоборот, поразил политкомов и своей собственной отвагой и неотступным подвинчиванием мужества красноармейцев. Во всех боях, обнаруживая непроизвольно боязнь, лишь только начиналась стрельба, Нехайчик поднимал воротник дырявенькой партизанской куртки, защищая им на всякий случай от пуль затылок. Но чем живее шла перестрелка, тем больше он входил в азарт, возбуждался, а потом, улучив момент, вдруг вскакивал, вопил на всю цепь: «Вперед! Вперед! » — и наудачу, без прицела стреляя перед собой, заставлял бежать на неприятеля и цепь, что бы там впереди ни происходило.
Полупартизаны отряда после одной человекоубойной переделки с белыми стали щеголять Нехайчиком.
Этот боязливый, облезлый, прикрывавший воротником от пуль затылок ремесленный подмастерье понравил всем своей буйной запальчивостью.
Однажды, в разгаре боя, когда в цепях белых обнаружилось какое-то сомнительное колебание и командир советского отряда приостановил стрельбу, разбираясь в том, что затевает неприятель, Нехайчик вдруг решил, что сейчас-то и время бить белых. Вскочил и, крикнув: «Отступают, отступают! Ребята, вперед! На белых, братцы! » — он поднял на ноги всю цепь и ринулся вперед с красноармейцами, заставив последовать за отрядом и командира.
Наэлектризованные красноармейцы, не чувствуя встречного огня, неслись с пальбой и победным воплем туда, куда бежал Нехайчик. Пять минут — и они были на растерянно оставленных белыми позициях. Но бой еще был не кончен. Может быть, надо было бы остановиться и осмотреться, но Нехайчик, увидев впереди цепь, закричал опять: «Вперед! Вперед! » Он гнал перед собой какого-то детину, подталкивая его сзади штыком, и то выглядывал из-за него, чтобы выпалить в вражескую цепь, то снова подгонял колючкой штыка попавшего в его руки несчастного. Так и бежали они, пока детина не бухнулся, скошенный пулей, после чего растянулся, прячась за его труп, и Нехайчик.
Оказалось, что он подцепил обалдевшего от натиска красных и притаившегося среди убитых казака и решил использовать его, как щит, от неприятельских пуль.
Красные выиграли этот бой окончательно, и Нехайчик прославился по всему фронту.
Теперь этот бывший фронтовой дебошир азартно колебал под собой зыбку и вкладывал душу в планировку развешивания плакатов.
Нехайчик, увидев Стебуна, запрыгал в зыбке, загорелся нетерпячкой желания броситься к товарищу, крикнул, чтобы его спустили, и выскочил на тротуар.
— Товарищ Стебун! — подбросил он руки вверх и схватился радостно за Стебуна. — С Украины? Для конгрессу приехали или совсем у Москва будете работать?
— Буду в Москве... А вы тут?
— Тут, и хочем делегации Интернационала показывать, что в Москва не такая постоялка, куда не ткнется никаково коммуниста, а отечество всякому представителю угнетенных. Понастоящему встретим!
Встреча, действительно, должна была быть парадной. Надписи приветствий на всех языках мира реяли на флагах и переплетали лентами дома центральных учреждений. Вечером эти дома должны были быть иллюминованы.
Стебун знал, что если бы он встретил Нехайчика прежде, то ему не пришлось бы мудрить над вопросом о ночовке. Нехайчик пустил бы к себе и не почувствовал бы никакого стеснения. Жена Нехайчика тоже
где-то работает, двое предоставленных самим себе детей щетинщика общительно липнут ко всякому человеку, если это товарищ. Говорится у него в доме только о предстоящей мировой революции и об окончательном свержении буржуазии. Впрочем, Нехайчик заражал все вокруг себя своей верой в конечную победу пролетариата так, что у него и кошки в коридоре привыкали мурлыкать «Интернационал». Непосредственность щетинщика всякого трогала и заставляла прощать ему его нелады с русской речью.
Стебуну нужно было только» поздороваться с Нехайчиком. Он узнал, что щетинщик заведует Культпросветом союзов. Поговорили. Нехайчик сообщил в заключение:
— Знаете, здесь работает и товарищ Статеев.
Стебун заинтересовался. Статеев — петроградский комитетчик, рабочий, был членом реввоенсовета одной из армий Южфронта. Не в пример бесхитростному и постоянно энергичному вояке Шаповалу, Статеев отличался неровностью своей надломной и дергающейся от одного дела к другому силы. Однако уважал Стебуна и в критические минуты действовал с ним заодно.
Стебун неопределенно повел плечом.
— Где он?
— У Губрабкрине, заведующий.
— Увижусь с ним...
У Стебуна раньше не было твердого намерения относительно того, чтобы оставаться именно в Москве. Но большая часть его друзей и знакомых оказывалась здесь. Здесь же работали и все наиболее видные представители установившегося курса в партии. Лучшей обстановки нельзя было найти ни в каком другом месте, чтобы выяснить, понастоящему ли складывается партийная жизнь.
Стебун решил еще раз из Москвы не двигаться.
Русаков принудил самоуплотниться торговца Файмана в доме, соседящем с «Централем», и предоставил Стебуну комнату в его квартире. Стебун вселился в нее, и следующий после переезда день решил посвятить сговору с руководителями партии о своей работе.
Собрался в один из советских домов. Но по дороге увидел несколько переполненных делегатами Коминтерна грузовиков и автомобилей, кативших к Кремлю, и сообразил, что начались заседания конгресса Коминтерна; решил и сам отправиться в Кремль.
В парадном зале одного из кремлевских дворцов— встреча представителей революционного пролетариата от шести десятков стран, государств и народностей. Стены дворца гудят сговором о маневрах революционного движения по всему миру. Кремль салютует штабу пролетарского Интернационала лозунгами красных знамен. Большевики, из которых многие могли покинуть свои страны, лишь прикрывшись чужим именем, небрежно топчут дворцовые ковры и размещаются в креслах, употреблявшихся лишь в особых случаях царских приемов. И гудит предтечный говор мировой революции в рокотных речах делегатов. На цыпочках прислуживает выпускающий за дверь прошлое и впускающий будущее старый швейцар жизни— время. Блестят на столах машинки, приготовленные для записей исторических решений штаба Коммунистического интернационала.
Стебун вошел во дворец и очутился в зале.
Группа лиц, руководящих Российской секцией Коминтерна, заняв перед открытием заседания позицию поблизости от стола президиума конгресса, обменивалась приветствиями с цепляющимися за них на ходу иностранными товарищами.
Ладо, ученик и соратник Ленина, прячет в щетках усов и косяках кавказского лица невыцветающую загадочную усмешку. Он знает, что кое-каким делегациям, намеревающимся заразить Коминтерн горячечным путчизмом и заранее храбрящимся, уготован бесславный провал. Дружелюбными поворотами глаз и головы он встречает и провожает здоровающихся и проходящих мимо соратников, обменивается замечаниями с Тарасом и Лысым о кулуарной схватке между французско-итальянскими экстремистами и германской делегацией, стоит в крепко застегнутом френче и впитывает в себя рывки впечатлений от того, что происходит в расположившихся уже за столиками, в проходах и у окон группках делегатов.
Тарас отдельными замечаниями характеризует настроение этих групп.
— Дуются наши левые! — обличает он насмешливо двух прошедших вожаков французских экстремистов.
— Нэхай... Выдуются! — отвечает Ладо, не затрудняя себя перед близкими товарищами обязанностью говорить без характерного кавказского акцента.
Тарас — моложавый мужчина с большой обритой и оструганной головой и с вывернутой немного наружу губой и крутым носом. Он — бывший провинциальный работник, но с начала революции бессменно работает при секретариате ЦК..
Лысой руководит правительственной работой верховных органов советской власти. Богатырского роста тяжеловоз с багажом многолетнего образования и россыпью знаний, но со столь популярной всюду, редкою для большевиков склонностью к некоторым сортам напитков, что любители веселых компаний и пирушек в Советской стране в его честь и по его имени называют везде шкафы с выпивкой и буфетные лари — уголками имени Лысого.
На конгрессе Лысой должен был делать доклад как единомышленник Ладо и Тараса. Кроме того он, Тарас и Ладо были друзьями по личным отношениям. Разговор перед заседанием свел эту тройку вместе.
Тарас, оглядывая зал, увидел вдруг среди вошедших Стебуна и живо указал на него Ладо и Лысому.
— Стебун. Вероятно к нам направится.
— А, Стебун приехал! — узнал и Лысой.
Ладо успокаивающе кивнул головой.
— Он здесь уже несколько дней, хочет остаться в Москве. Что ему сказать? — настаивал на том, чтобы сговориться с Ладо, Тарас.
Ладо терпеливо повел плечом.
— Пускай остается!
— А склоки не разведем мы с ним тут? Он ведь на Украине загибал...
Лысого не беспокоило появление нового лица. Он рассудил с благодушной ленцой:
— Крученая и перекрученная левая оппозиция! Давайте оставим его, если Ладо не боится, что будет хуже... Слон!
Тарас беспокойно намекнул Ладо:
— Тогда ему ведь Ильич провел откомандирование из Москвы.
Ладо утвердительно кивнул.
— Знаю. В Москве не ладил, на Украине гнул свое, на фронте допустил грызню. Но работник. Чем гонять куда-нибудь — оставим. Под рукой лучше его рассмотрим. А потом видно будет...
Тарас перестал возражать.
— А где мы его используем?
— Скажем Захару, чтобы поговорил. Нэ районщик. Можно дать выбрать ему, чего он хочет. Захар поговорит — и решим.
Стебун, действительно, намеревался пройти к разговаривавшим. Но, увидев среди центровиков Тараса, он на мгновение остановился. У него не возникало никакого сомнения в том, что Ладо не только не поколеблется оставить его в Москве, но сейчас же поставит его на равную ногу с собой и со всеми своими ближайшими соратниками для участия в верховном руководстве партией. Неприятная мысль о том, что Тарас попытается расстроить эту желанную перспективу, несколько поколебала уверенность Стебуна.
Между Тарасом и им установились неискренние отношения еще со времени, когда оба они оспаривали первенство на руководство партийной организацией в одном из областных центров.
Стебун тем пристрастней относился к своему сопернику, что Тараса в центре скоро оценили, и тот взят был для работы в Москву.
Чувство этой старой личной неприязни необходимо, однако, было заглушить в себе, только бы не упустить случая договориться с Ладо о своем положении. Поэтому Стебун, помедлив мгновение, направился прямо к группе партийных вожаков.
Внезапно очутившись перед товарищами, он почувствовал, что они говорили о нем, и это как будто подтвердило его подозрения о том, что Тарас настроил против него Ладо и Лысого.
Он поздоровался почти недружелюбно.
Все шевельнулись навстречу подошедшему.
— Я к вам, — кивнул головой Стебун. — В ЦК я был и оставил там записку. Вы говорили обо мне? Хочу остаться в Москве. Прикиньте так, чтобы не пришлось куда-нибудь опять мне ехать...
— Говорили, кацо! — подтвердил с дружеской улыбкой Ладо. — Надумали про Москву? Что ж, оставайтесь, нашего полку прибудет.
— Это решено?
— Да.
— Зачисляем тебя в нашу общую столовку на казенные хлеба с завтрашнего дня, и начинай орудовать! — поощрил прибывшего Лысой.
Стебун знал, что открытие заседания помешает вести разговор, и спешил узнать главное.
— Как мне оформить мое оставление здесь и с кем сговориться о работе?
Стебун остановил вопросительный взгляд на рассматривавшем его с дружественной улыбкой Ладо, который вместо ответа перевел в свою очередь вопросительный взгляд на Тараса.
Тарас с улыбкой объяснил:
— Вам нужно к Захару в губком. Там договоритесь с этим московским мухомором.
— В губком? — переспросил вдруг вспыхнувший Стебун.
— Да... Вы кстати приехали. У Захара во всем губкоме нет порядочной подмоги.
— В губком надо, — веско подтвердил Лысой. — Захар нас заставляет чуть ли не по кружкам пропагандой заниматься от того, что у него нет людей.
Ладо, к которому снова повернулся Стебун, сделал безнадежное движение и с сочувственной твердостью решил:
— Идите, подымайте организацию, кацо. На это другого не найдешь...
Стебун резко выпрямился.
— Хорошо.
Он почувствовал себя так, будто его отодвигали куда-то на задворки. Заподозрев намеренное желание не допустить его к участию в более ответственной работе, он объяснил себе это тем, что Тарас восстановил против него влиятельных вожаков партии. Но если в такое ответственное дело, как распределение сил преданнейших работников партии, вносились элементы личных отношений и общее дело приносилось в жертву личным счетам, то не было ли это угрожающим признаком?
Тут же что-то глубоко враждебное против Тараса и остальных руководителей партии отлегло в душе Стебуна. Направление его в губком он принял, как удар по себе. Но, силясь не давать воли личным чувствам, он подавил в себе вспышку обиды и обратился ко всем сразу с сдержанным раздражением:
— Значит, мне говорить с Захаром?
— С Захаром, — подтвердили Ладо и Лысой.
— Зайдите завтра за путевкой. Тарас скажет, чтобы приготовили, а в губкоме вас знают и без того.
— А ваши столовки — это серьезно? — спросил Стебун, цепляясь за посул Лысого. — Поближе к каким-нибудь обедам я бы не прочь, иначе на колбасе придется жить.
— Зайдите в канцелярию управления делами, а я распоряжусь.
— Спасибо.
На следующий день Стебун был в губкоме у Захара.
Захар — церемониймейстер в политике. Другие задают тон, а он творит волю пославших его. Поэтому, как ни богата и его собственная личность, живет не своими данными, а духом чужих заданий.
Держится, как старший приказчик, который не прочь послужить хозяину, но уже имеет в виду урваться на самостоятельное дело. Похож и внешне на приказчика. Маленький. Часто, не желая говорить того, что у него на уме, в самых больших делах ограничивает свои признания и обещания многозначащими, но не обязывающими жестами.
Захару доложили о Стебуне. Стебун вошел в секретарский кабинет и увидел моложавого рыженького юношу в пенснэ, стоявшего вместе с женщиной-секретарем у стола и карандашом перечеркивающего машинные записи на листах бумаги.
Захар обернулся, отстраняя от себя дальнейший просмотр бумаг, кивнул секретарше, чтобы она вышла, и быстрым взглядом встретил Стебуна, прежде чем оставил карандаш.
Затем он ступил приветливо навстречу вошедшему и дружески подал Стебуну руку, подводя его к столу.
Подсунул Стебуну кресло поближе к себе, прежде чем сел сам. И тогда с лестной осведомленностью приятно напомнил;
— Вы Стебун с Украины? Раньше вы были членом Реввоенсовета и одним из руководителей левой оппозиции? О вас в Москве слышали. Бросаете якорь у нас?
Стебун кивком головы подтвердил вышколенную осведомленность Захара.
— Да, хочу осесть, передышку сделать. Стал отрываться от центра и обанкротился с семьей. Сам себе хочу сделать проверку и посмотреть на все позиции сверху.
Захар с сочувствием человека, быстро вошедшего в положение Стебуна и довольного своею отзывчивостью, подхватил:
Теперь это можно... Такое буйство восстановления начинается, что никакой большевистской силы не хватит для работы, если не вернется из провинции половина командированной туда нашей братии... У вас путевка? Что тут предлагают?
Он не подал вида, что о визите Стебуна был уже предупрежден.
— Вы не прочь переменить работу или от партийного воза не хотите отказаться?
Стебун решительно отвел предложение.
— Нет, делать переключку на какую-нибудь канцелярщину я не хотел бы... Как у вас Агитпроп?
С прежним дружеским участием Захар вдумчиво помедлил, поправил пенснэ, чтобы глядеть прямо в глаза Стебуну.
— В Агитпроп хотите? Так... — прикинул что-то в уме и решил: — Ну, с вами сработаемся в любом месте. Давайте Агитпроп... На бюро во вторник поставим вопрос, и тогда заходите к нам.
Он сделал легонькую неуверенную паузу после официальной части беседы и коснулся недавних неудач Стебуна.
— Что у вас получилось с чисткой на Украине — швах? Всех, кого надо, все-таки вычесать не удалось?
Голова Захара приподнялась, локоть уперся в стол, чуть придвинувшись к Стебуну.
У Стебуна было особое мнение о чистке. Он махнул рукой и, подымаясь, чтобы уйти, ответил:
— Это творит все ваше московское паникерство. Стоило только тронуть какого-нибудь, даже не сановника, а просто вкрючливого бюрократа, как сейчас же штурм в центре. Москва этим штурмам шла навстречу. Я думаю, что отсутствие решительности в этой кампании будет иметь еще свои последствия.
— Да, шпаны много. Но она безвредна! — утешил Захар. — Пустяк!
И, поднявшись провожать Стебуна, он осведомился:
— А как с жильем у вас, товарищ Стебун? И одежа у вас как будто требует смены.
— Комнату получил. А одежа — что же вы можете сделать?
— Сделаем. Знаете же, мы теперь развиваем госторговлю. Зайдите к управделу, я ему звякну, чтобы он устроил вам кредит, или со склада чтобы отпустил.
— Спасибо.
По дороге от Захара Стебун хотел зайти в находившуюся наверху столовую сотрудников комитета, чтобы что-нибудь перекусить. Но на лестнице его заинтересовала происходившая здесь лихорадка перетаскивания в помещение комитета книг.
Два парня — один с латышской флегмой, высокий и тощий, как слега, другой — грубовато-коренастый порывучий фронтовик, а в компании с ними — черноглазая большеносая еврейка, запальчиво бегая, таскали по лестнице от парадного на площадку вестибюля перевязанные шпагатом тючки и разбитые стопки неразрезанных книг. Бросив тючок в образовавшуюся здесь пирамиду, каждый из них торопился вниз и оттуда опять волочил такие же тючки и стопки.
Стебун взглянул издали на заголовки книг и заинтересованно подошел ближе.
— На другую квартиру, что ли, Маркса переселяете? —спросил он тощего латыша, заметив разрозненные томы «Капитала».
— Хек! Семибабов распродает и Маркса и всякую литературу в комитете, — поведал латыш, разгружаясь от ноши.
— Семибабов тут? — удивился Стебун. — Что же это он, по коммерческой линии пошел? Где он?
— А вот там, в десятой комнате, в этот коридор...
Стебун пошел в десятую комнату.
Это была одна из тыловых комнат в здании губкома, неуклюже длинная и узкая, застрявшая между помещениями уборных и каким-то чердачным ходом.
Но в коридоре возле этой неказистой комнаты, и в самой комнате кипели страсти. Несколько групп учащихся партийцев возле дверей изливались в обсуждении результатов посещения комнаты.
— Мне эта книга нужна не для себя, а для всего отделения губсовпартшколы! — убеждал лохматый, взъерошенный, в расстегнувшейся куртке, со взбившимся поясом уездник-партиец.
— А я из ячейки деньги внес еще на прошлой неделе товарищу Семибабову, только чтобы обеспечиться обоими томами! — возражал ему курсант-техник.
Группа других низовиков-партийцев рассматривала редкое приобретение техника — два тома «Капитала», не переиздававшегося за время революции.
Библиотекарша одного района и ее помощник-курьер хлопотливо перевязывали несколько тючков закупленных ими оптом книжек политграмоты. В группке студентов университета народов Востока темнокожие курсанты-восточники подсчитывали совзнаки и никак не могли разобраться, кому из них сколько их нужно, чтобы совершить закупку.
В комнатушке у стен стояли стойки с разложенными книгами, и эти стойки, как мухи сахар, облепили покупатели.
То медлительный и спокойный, то вспыхивающий и порывистый, низкорослый дядя в расстегнутой куртке — Клим Семибабов — взывал к дергавшим его покупателям о спокойствии, сдерживал напор своих клиентов и, получая за книги деньги, без счета ссыпал их в хранилище — ящик из-под винограда — на стойке.
Он, видимо, не управлялся с обслуживанием покупателей.
— Пожалуйста, заворачивайте сам, товарищ! — разрешил он кому-то. И сейчас же продолжал: — «Коммунистический манифест» в рекордном новом виде печатается с примечаниями, объяснениями и иллюстрациями. Мемуары Бебеля продаются только комплектами. Изложение «Капитала» печатается старое — Каутского и новое, посолиднее — Борхарда.
На книги был, очевидно, животный голод, потому что не только расхватывалась каждая серьезная книжка, какими-то судьбами уцелевшая от времени разверсток и попавшая на прилавок к Семибабову, а делались заказы на те книги, которые еще были в печати.
— Товарищ Семибабов! На Каутского запишите пожалуйста в очередь.
— Разве запись принимается? — подхватывали другие важное для них открытие.
— Принимается.
— Деньги сейчас? Запишите и меня: Шорин из Комакадемии...
— Есть. Будет записано, товарищ Шорин. Напомните мне потом.
Позже Стебун узнал, как открылась эта книжная торговля в самом губкоме.
Месяца два назад Семибабов, назначенный для заведывания Литературно-издательским отделом губкома, обратил внимание на какое-то опечатанное помещение в здании, примыкавшем к губкому.
Справившись у коменданта, Семибабов узнал, что помещение раньше занято было книжным магазином, теперь принадлежит губкому, и лежат в нем книги, ждущие, пока ими кто-нибудь заинтересуется.
— А хозяин их кто?
— Никого нет. Губкому не нужны были, а спекулянтикам-хозяевам показываться нет расчету. Видно, пропали.
— Откройте помещение.
Когда помещение было открыто, Семибабов среди всякой книжной халтуры нашел некоторый запас и тех изданий, которые до чрезвычайности были необходимы партийцам.
Он распорядился перетащить их в губком, и увидевшие белый свет книги сейчас же привлекли к себе внимание вузовцев.
— Товарищ Семибабов! Товарищ Семибабов! Как бы поживиться? Мы от агитпропа с бумажкой придем. Нас в разверстку включите?
Семибабов живо сообразил.
— Ничего не выйдет, товарищи! Теперь нэп, и никаких разверсток не будет. Книги поступают в продажу, на бесплатную выдачу не надейтесь. Хотите иметь книги, — тащите деньгов.
— Еще лучше... Какая цена?
Пришлось Семибабову тут же изобразить расценку. На-ура расписал по книгам их стоимость и заторговал. Его эксперимент выявил неожиданный успех. Торговля загудела. И выяснилось, что учащиеся готовы лезть на стену от того, что нет никаких пособий для их занятий.
Семибабов ткнулся к Захару, выпросил субсидию для выпуска одной-двух брошюр, сконструировал издательство, установил связь с типографиями, нашел готовых поощрить его предприятие авторитетных покровителей и сейчас же заказал переиздание нескольких давно уже известных марксистских популярных книжек.
Книжки по выходе из печати пошли, как и извлеченная из опечатанного магазина рухлядь, нарасхват.
Семибабов выручку употребил на увеличение издательской работы и теперь ожидал выхода из печати нескольких новых работ, появление которых обещало сразу создать организационно еще не оформившемуся издательству громкую и почетную репутацию.
Семибабов как будто родился купцом. Отговаривается, подговаривает, орудует. Ячейковый инструктор требует от него, чтобы он заставил своих помощников складывать книги не на лестнице, а нести их прямо к прилавку и пускать в продажу.
— Вы!.. Мы!.. — запальчиво захлебывается словоизвержением инструктор. — Я буду жаловаться! Чтобы исключали из партии таких бюрократов! Чтобы гнали их!..
Семибабов выпрыгнул из-за стойки, заставляя расступиться толкущихся перед книгами партийных низовиков, и взял инструктора за плечо.
— Уходите, товарищ! Не могу я дергать работников, с утра еще не передохнувших. Им записывать книги нужно. Жалуйтесь! Съешьте меня! На брошюры меня самого перешпарьте! Только дайте вздохнуть хоть!
— Поймите, что я с утра не евши и с пустыми руками мне в ячейке делать нечего, — упирается инструктор при общем сочувствии ждущих, как и он, других покупателей. — Не пойду я! В теплой комнате вы будете два дня их записывать...
— А!..
Семибабов запальчиво хлопнул какой-то книгой о стол и вдруг уперся в наседавших.
— Тащите сами книги с лестницы!
Покупатели всполохнулись.
— О! товарищи! За книгами!
Моментально комната опустела. Семибабов облегченно выпрямился, в зверском исступлении остановился взглядом на переступившем порог и усмехающемся
Стебуне. Вдруг почувствовав, какой дикий вид имеет в этот момент и узнав товарища, он весело прыснул:
— Стебун?! Ха-ха! Наблюдаете? Вот-то! Здравствуйте!
— Давно в спекулянты записался?
— Ха! Нэп, дядя, писанет и не таких, как я. Видите?
В комнату началось вторжение нагруженных тюками книг добровольцев-переносчиков, готовившихся завалить помещение узлами.
— Куда, хозяин?
— В угол, товарищи, — отодвинул Семибабов одну стойку. —Все перетащите, тогда распродажа...
— Согласны! Давайте цепью, товарищи, скорей дело пойдет. Один становись складывать...
И в помещение через коридор по конвейеру рук покупатели стали вбрасывать тюк за тюком книжный товар.
Одновременно в комнату вошли работавшие на лестнице латыш, еврейка и фронтовик.
— Распаковывайте тюки и скоренько записывайте по названиям, — распорядился Семибабов, кивнув им головой. — Сейчас будем продавать. Товарищ Ратнер, посмотрите за кассой.
И, взяв Стебуна за руку, потянул его за стойку, а оттуда — в дверь перегородки, за которой оказалась комнатушка, служившая Семибабову чем-то вроде канцелярии.
— Значит не одобряете? — выжидательно кивнул головой Семибабов на оставленное за дверью помещение. — Этакая крутая!
Стебун продержался с секунду взглядом на товарище, гадая про себя, что оттерло Семибабова от партийно-политической работы, о которой Семибабов только и мечтал, перебрасываясь в центр. Вместо того чтобы организовывать при штабах партии передовых рабочих, он зверствовал за книжным прилавком.
Не ответив на вопрос приятеля, Стебун ткнул взглядом на стойки и с интересом осведомился:
— На партийную работу сам не захотел?
— Партийная работа? — не давая уловить за повторением скрытую горечь, возразил Семибабов. — С партийной работой теперь, товарищ Стебун, не то, что было в трудные времена. Вы — воробей стреляный и знаете, что это не так просто. И без нашего брата кандидатами в партийные деятели хоть пруд пруди.
— Ехали бы вы на Урал или на юго-восток, где вас знают. Все равно отсюда отправляются туда и секретари и краевые руководители.
— Э, дяденька, отстали вы! Знаете вы, что это теперь делается по связям? Вы этого, выходит, не знаете. Так примите во внимание, что на Урале товарищ Герман и те, которые на золотом пере его ручки поклялись сообща выдвигать его в группу вождей. Зато он оттуда своих соперников выживет. На юго-востоке — товарищ Зарембо, который блокируется спокон веков с Тарасом. Тарас не пустит на юго-восток ни одного человека, который бы прекословил Зарембо. А в самой верхушке — то же. Один опирается в Москве на сговор с Захаром, у другого опора в Петрограде. Кто заручки на местах не имеет, тому надо ее себе обеспечить. А такие тоже есть. Вот и попробуй поехать, если в какую-нибудь группу не влез да не подкрасился под цвет своего покровителя. А отправишься без сговора да захочешь без сделки работать — готовься с первого же шага получить ярлык со званием склочника. Увольте от такого удовольствия... Лучше я сделаюсь спекулянтом или чиновником!
— Да, так!.. Меланхоликом ты стал.
Стебуна жалобы Семибабова заставили потемнеть.
Если бы оказалось верно то, что говорил приятель, то надо было немедленно же искать средств борьбы с образованием личных карьеристских группировок. Но Семибабов был разочарован отрывом от партийной работы и мог толковать происходящее без объективной строгости. Почему-то об этом нигде еще разговора не поднималось.
Стебун попробовал поймать приятеля:
— Почему же ты не говоришь об этом везде?
— Где? — спросил тот с вызовом.
— Ну где... В ячейке, на районных собраниях, в частном порядке, наконец, со всяким товарищем.
— Попробуй, когда это все знают... Говорить же на собраниях не принято, а только заслушивать доклады. И прения никогда не открываются. Ячейки собираются ТОЛЬКО ПО повинности.
Это было тягостной правдой. Стебун сам знал, что собрания партийных низовых организаций превратились во многих случаях в пустую формальность.
Он задумчиво отвернулся, а Семибабов вовлекся в объяснение того, как он пришел к книжной торговле.
— Да, знаешь — раскорячки! — угрожающе повел он головой. — А тут увидел я книжную нищету и голодище грамотной публики на литературу. Бухнулся тогда было в Орготдел: «Пошлите, мол, в Госиздат! » Но это оказалось так сложно, что мыкался я, мыкался по знакомым и попал в конце концов вот сюда. Все равно, мол, какой-то подотделик и в губкоме имеет отношение к издательским делам. Тут вот пробую найти это отношение...
Семибабов снова кивнул на книжные запасы.
— Ну, а Захар как? — осведомился Стебун.
— Захар что... Ему меня навязали с намеком на то, что, мол, Семибабова вы сами знаете... Поэтому дал волю мне — и считается. Против того, что я покушаюсь закрутить книжную шлепальню, не возражает, делай что хочешь, лишь бы я только с кем-нибудь не сговорился да не мутил... Ну, — перескочил вдруг Семибабов на другое, —а вы как? Тоже в губком?
— Да, буду в Агитпропе.
— О, это значит — я буду под вашим началом. Знаете, дядя, насчет борьбы с порядочками личных кружковщин надо поговорить. Иначе партия схватится,, да поздно будет.
— Поговорим, не спешите... я подумаю... Надо вообще от молчанки отделаться.
— Ну, смотрите. Надумаете что — скажете...
— Ладно.
Однако назначение Стебуна в Агитпроп отсрочивалось. На бюро губкома был решен вопрос о созыве очередной губернской партконференции, а накануне перевыборов всего губкома, в который должен был войти теперь и Стебун, производить смены в руководящей верхушке губкомовского аппарата было не резонно.
Об этом и сообщил Захар Стебуну, когда тот, поболтавшись недельку без деда, пришел в губком.
Стебун с досадой на непредвиденное промедление передвинулся на стуле.
— Когда конференция?
— Три недели, — прикинул вслух Захар, — месяц...
— Топтаться по Москве без дела до этого... гм!..
Он встал и, что-то решая, пока Захар с выжидательным беспокойством следил за ним, сделал несколько шагов возле стола. Подсел снова.
— Что же придумать, чтобы я до конференции не шатался? —нетерпеливо спросил он у Захара совета.
Захар нерешительно поскреб подбородок и что-то отряхнул движением головы.
— Да что... один ведь месяц. Зачислим пока вас в резерв для выступлений. Они у нас ежедневно. Познакомитесь тем временем с районами, будете митинговать. Не хватит работы разве?
Захар вопросительно следил за несговорчивым работником, замечая, что его предложения товарища не радуют.
Стебун, действительно, взвешивал обстановку. Он чувствовал, что Захар чует в нем что-то от другого мира. Очевидно, для секретаря крупнейшей организа
ции не были тайной невысказанное беспокойство и разочарование, которые начали разъединять партийцев и толкали отдельных известных вожаков организаций разбиваться на личные группки. Как же сможет руководить и Захар другими, если не позаботиться о том, чтобы тяжелым думам и невысказанным мыслям партийцев вроде Семибабова найти отдушину? В молчанку? Отмалчиваться дано не каждому, и страусовой тактике надо положить конец.
— Знаете, — уперся он вдруг в Захара, — ваш резерв — это одна словесность. Разрешите тогда мне при губкоме организовать дискуссионный клуб.
— Дискуссионный клуб?
Захар беспокойно передвинулся на стуле и с выжидательным интересом вгляделся в Стебуна.
— Да, — не удивляясь недоумению, сдержанно, но урезонивающе подтвердил Стебун. — Дискуссионный клуб, в котором мог бы встретиться наиболее подобранный актив губкома, центра и провинциальных работников, для того чтобы не копить по разным углам сомнения в правильности линии партии, а в авторитетной среде фактических руководителей партии и своих товарищей провентилировать всякую щелку... Знаете ведь, что это водится теперь... Десятки таких, как Стебун, толкутся по домам советов, чувствуя себя в отставке за несогласие с курсом на нэп. Нет аппетита на то, чтобы засучить рукава да усесться за счеты, и придумывают всякий свою программу спасения революции. Без руководства Ильича, думаете, не начудесим чего-нибудь, если так продолжится? Почему не говорить вслух о том, что партия болеет? Или сдирайте болячки, или они вас съедят...
Захар живо прикинул в уме сообщения Стебуна, мысленно определяя целый ряд лиц, которые не вошли в работу или ходили возле нее вокруг да около. Почувствовал, что Стебун нащупал что-то нужное. Спроектированный Стебуном клуб, если его устроить
Тут же, в одном помещении о губкомом, помимо всего прочего, и оживит губком и даст возможность прощупать все наиболее ценное, что есть в организации. Замысел жизненный. Но, с другой стороны, не затевает ли все это Стебун ради каких-нибудь своих целей?
Надо было об этом поговорить, во всяком случае, с Ладо и в секретариате, чтобы потом его же, Захара, не взгрели.
Своей озабоченности Захар ничем, однако, не выдал. Он с отзывчивым интересом, как только Стебун кончил, придвинулся и довольно поводил возле себя карандашом.
— Знаете, на бюро об этом можно поговорить... Мне идея нравится. Действительно, у нас активу по душам поговорить негде.
— Бюро не знаю как, главное — согласие секретариата.
— Берусь сговориться с Ладо.
— Ну, тогда отлично! Я обожду, пока вы это обделаете, и тем временем набросаю проект устава.
— Катайте.
Стебун поднялся. Первый раз он и Захар пожали друг другу руки с взаимным удовлетворением.
Русаков метался.
Придоровы собирались уезжать. Стала работать устроенная Стебуном в Главполитпросвете и оказавшаяся самозабвенной работницей Резцова. Удалось Русакову разрешить вопрос о комнате для Стебуна. Каждый устраивался так или иначе, примащивался к круговому движению вертушки толкотливого человечника. У одного Русакова хрустнуло что-то от этого движения. Рвалось все в душе от мысли о Льоле и об отданном в чужие руки ребенке.
Придорова Льола не вынесет. Для Русакова она поэтому не потеряна и не будет потеряна, если он найдет
какой бы то ни было ценой у советской власти прощение своей ошибки. А Ленька, мальчишка, которому ведь и Льола мать? Его нужно было спасать. Надо было на что-нибудь решаться и что-нибудь придумывать.
Не пропало зря установленное через Файна знакомство с Файманом.
Файн — фигура так себе. Уже нэп. Кое-кто из соседей знали, что этот жилец «Централя» чем-то спекулирует, а он все еще выдавал себя за трудовой элемент. Поддерживал версию, будто выполняет поручения какого-то южнокрымского снабженческого органа.
Файман — покрупнее жила. Что он делец и торговец — не скрывал. Но мало ли что будет каждый думать, если никакой торговли у него не видно. Поэтому Файман и сообразил: надо открыть лавку.
Оба друга действовали компанией. Пустяшное обстоятельство связало их. Файман боялся советских порядков, а дела стали складываться таким образом, что связь с государственными органами только и могла подчас обеспечить выгоду в какой-нибудь сделке. Файман тогда надумал.
— Ты, Соломон, умеешь обращаться с товарищами и говоришь так политично, что тебя все слушают. А я же, только войду куда надо, так мне уже отказывают, чего бы я ни просил. И надумаю что-нибудь сделать в советских фирмах и выгоду знаю, но начну разговаривать — у меня все пропадает. Так давай — я буду надумывать, ты будешь с ними говорить, вместе будем ходить куда надо и вкладывать деньги, и ты увидишь, каким небоскребом подымется у нас свой собственный трест.
Это было голодное время, когда кое-какие остатки товаров могли увидеть свет лишь по нарядам не успевших еще осмотреться советских хозяйственников.
Файн согласился. Несколько придуманных Файманом и совместно с ним проведенных комбинаций с выклянчиванием очередной полузаконной сделки помогли им действительно округлиться, и с той поры компания укрепилась.
Оба спекулянта с трогательной наивностью думали, что они ничего общего не имеют с буржуазией, которую разгромили и которой не дают воскреснуть большевики. Капиталисты — это прежние финансовые тузы, которые открыто, при помощи закона и правительства, собирали на фабрики тысячи людей и грубо выжимали барыши. Нет, пусть-ка из них кто-нибудь попробовал бы приложить ум и изобретательность к тому, чтобы ниоткуда и из ничего доставать все, что нужно. На это способен не всякий, и теперешнему дельцу — не барыш, а награда за его ум тот доход, который он умеет извлекать не без таланта и риска при советских порядках. Оба торговца на свой лад поэтому сочувствовали всяким новым мерам советов, ущемлявшим прежнюю буржуазию. Чтили авторитет Ленина.
— А как вы думаете, Давид, — спрашивал коллегу Файн, —не напустят большевики опять этих Морозовых да Мерилизов, если умрет Ленин?
— Что ты, Соломон, городишь!.. Программа же у большевиков останется.
— Программа-то программа... а «всерьез и надолго» разве не говорят они?
— Ну, так это же про нас говорят, чтобы к нам не привязывались махновцы какие-нибудь и сумасшедшие... Коммунисты тоже всякие есть. Вот им и распорядился Ильич, чтоб они дисциплину понимали.
— Знаете, Давид: коммунист Ильич, а настоящий Моисей для рабочих.
— Коммунист... — жалел со вздохом Файмана. — А ему бы в Америке президентом... Ой, какие бы дела были! Сколько бы новых делов открылось!
У обоих торговцев делалось сладко во рту.
— А может быть, он и не коммунист? Привлекает простолюдье партией, а на уме мозгует такое, что другим царям не снилось?
— Ой, коммунист! — колебался Файман.
И каждый про-себя думал:
«Все равно кто! Но если бы поговорить с ним, разве не обратил бы на их политичность внимания такой умный главарь рабочих? »
И у каждого делалось приятно на душе.
Оба компаньона после вселения к Файману Стебуна пришли в канцелярию к Русакову, выбрав вечером время, когда комендант был дома.
Русаков мастерил в углу комнаты полку для книг, которыми начал обзаводиться. Когда постучали, бросил кусок добытого откуда-то старого плиса, предназначавшегося им для декоративной заделки досок, и с горстью гвоздиков в одной руке, с молотком — в другой открыл дверь.
— Здравствуйте, товарищ Русаков! — чуть высунулся вперед Файман. — Мы хотели поговорить...
— Можно зайти побеспокоить разговором? — перегнулся половиной туловища над головой маленького компаниона Файн и в подтверждение серьезности просьбы замер на Русакове глазами.
Русакова тронул забавный визит.
— Не кусаюсь, граждане, пожалуйста!
Он дал дорогу посетителям, придвинул стулья и выжидательно сел перед ними.
— Чем могу служить?
— Вы притесняли меня, товарищ Русаков, — начал, волнуясь, боязливо Файман.
Он волновался перед всяким официальным представителем власти и не мог скрыть перед ними своего страха после того, как у него чекисты реквизировали торговлю и пригрозили ему подвалом за сопротивление.
— Я комнату сейчас же вам для гражданина Сте
буна дал. Ну, надо вам — так надо. Для Стебуна — так для Стебуна. Ничего не поделаешь!
— Товарищу Русакову хоть не для себя, а всегда надо! —закивал уступчиво головой Файн.
— Я знаю: для других! — согласился сейчас же Файман, повернувшись скоропалительно со стороны в сторону. —Но и вы, товарищ Русаков... и вам, товарищ Русаков... у вас, гражданин комендант, есть тоже дом и помещения...
Русаков с испытующим, насторожившимся интересом вкололся в подговаривавшегося глазами. Файман даже вспотел, подойдя к сути визита, но, не решаясь сказать главного, только ерзнул к своему компаниону:
— Скажите вы, Соломон, как это приличней. Вы же можете лучше меня...
Файн откашлялся.
— Давид Абрамович, должны вы знать, товарищ Русаков, — стал объяснять жилец «Централя», —желает открыть прежнее дело. Он торговал немножко галантереей, и в «Централе», где теперь пекарня и где живет Калашников, был магазин Давида Абрамовича Файмана. Всем же объявлено теперь, что уже нэп... И вот Давид Абрамович очень старается опять открыть магазинчик на прежнем месте.
— Я вам комнату дал! — обрадованно еще раз отметил свое самопожертвование Файман. — А в «Централе» же все от вас зависит. И вы мне тоже можете помочь... не зря, конечно... Я же не буду стоять из-за расходов.
Русаков понял. По соседству реставрировалось уже несколько магазинов. Обдерганные и ошарпанные фасады домов начали постепенно украшаться вывесками. Не мог и находящийся в бойких кварталах «Централь» долго зиять сквозь зеркальные стекла нутром нищенского заведения и жилья пирожников. Но и Калашниковых выселять на произвол судьбы Русакову хотелось меньше всего. Надо было сообразить, как быть, и тогда сговариваться с торговцами.
Русаков поднялся и, поставив на стул ногу, придвинулся к компанионам.
— Это хорошо... Помещение придется сдать под магазин, но я пирожников не выгоню, не устроив их, и кроме того ведь магазины спокон веков принято сдавать с торгов... Может быть, организующийся кооператив захочет взять помещение.
— Ох, товарищ Русаков! — испугался и заволновался Файман. — Кооператив вам что даст? Кооператив расписку даст, а я деньги принесу. Все деньги отдам. Вы же жалованья не получаете, а от доходов можете вычитать, что вам полагается. Мы уже с вами знакомы. Я вам помог. Помогите мне... Нужно контракт насчет аренды — напишем контракт! Заплатим жилотделу! А вам — за труды. Мне и жилотделу не в счет, а вам надо! Товарищ Русаков, как будто вы банкир, что вам деньги не нужны?
Файн укоризненно соглашался и кивал головой, будто другого выхода ни у Русакова, ни у торговцев не было.
Русаков был не в таком положении, чтобы за предложение взятки указать компанионам на дверь. Коменданты бесхозяйственных и нищенских домов вроде «Централя» часто только и жили устройством доходных комбинаций с жилплощадью. Он же вдобавок должен был всегда чувствовать себя под угрозой преследования. А главное, в голове билась мысль о необходимости спасти из детского дома сына.
И Русаков несколько мгновений стоял в мучительном смятении, не сразу решаясь еще на одно преступление.
Торговцы переглянулись между собой и ждали.
«Э, не до жеманства, когда существование основано на подлоге! » — вывел против воли Русаков.
Он повернулся к торговцам.
— Я согласен, но должен сговориться с Калашниковым. Их нужно перевести, а комнаты, которые я могу им дать, — заняты. Имейте только в виду, что вам мне придется заплатить как следует. Подачкой не отделаетесь.
— Вам магарыч по совести, товарищ Русаков! — воскликнул Файман.
— Комиссионные же проценты это! — политично поддакнул Файн. —Кто может иметь против?
— Комиссионные? — покосился зло Русаков. — Я не маленький. Как буду называть это, — дело мое!
— Да... Извините, мы же посвоему все говорим, товарищ Русаков, — сейчас же политично согласился Файн. — Значит тогда вы скажете Давиду Абрамовичу...
— Скажу вам или самому Давиду Абрамовичу.
— До свидания.
— До свидания.
Визитеры вышли, а Русаков взял снова в руки гвозди и молоток и, задумавшись, остановился возле стола. Можно было получить денег, броситься в Одессу, выручить Леньку, вернуться с ним — а дальше что?..
Механически подняв молоток, он начал им безотчетно пристукивать по столу, тяжело качая головой.
Что делать, чтобы — если не теперь, то хоть когда-нибудь — обеспечить себе счастье жизни с Льолой, с сыном, при возможности открыто смотреть людям в глаза и не бояться встречи со знакомыми?..
Русаков бросил молоток и безнадежным взглядом надолго уткнулся в окно.
Будущее представлялось в самом черном свете. Думая о сыне, жене и все чаще исходя тоской от отсутствия всякой надежды на перемену в своем положении, Русаков вгонял в пустую дыру души все, что могло обещать ему со временем хоть крупицу счастья. Будто в темное дно холодного ледника бухнул глыбу отравных грез о Льоле, толкнул туда же и вспыхнувщий было безудержный порыв к спасению Леньки. Нельзя было решаться на риск хлопот о мальчике, зная, что первое же проявление им в глазах других людей какого бы то ни было интереса к сыну могло кончиться плохо для него самого.
Может быть, он так и не нашел бы никакого выхода, если бы не вертелась в заведенном ритме жизнь.
Но она вертелась.
В один из первых дней пребывания у него Придоровых шел он в губком к заведующему складом Бухбиндеру отговориться от выставления его кандидатуры в члены правления организовавшегося из сотрудников губкома кооператива. Еще издали он увидел жильца «Централя», коммуниста монтера Полякова, а рядом с ним — человека, одетого в кожаный одежный полняк, который, начиная с блескучей куртки и кончая скособоченно избитыми сапогами и помятой шоферской фуражкой, делал всю фигуру спутника Полякова похожей на увальня, вырезанного из антрацита и резко выделял его от всех других не столь прочно костюмированных горожан. Скособоченность походки этого человека обдала вдруг Русакова напоминанием об одном из его не столь давних знакомств, и комендант «Централя» узнал в забронированном кожей человеке лечившегося вместе с ним в госпитале командира отряда черноморских рабочих товарища Шаповала. Увидели оба коммуниста и Русакова. Поляков тол
кнул своего спутника, Шаповал взгудел:
— Русаков! Ополченец, можно сказать! Ты у нас в партии?
Шаповал — это машинная тяга. Русаков, почитая его деловитую буйность и простоту, радостно ожил и отмахнулся.
— Куда мне, товарищ Шаповал! Управляю тут одним губкомовским домом. Служу вроде старшего дворника...
Поляков протестующе подтолкнул Шаповала.
— Что городит — дворником!.. Комендантом у нас в «Централе», Александр Павлович.
— А, вы начальство над квартирой Полякова! — подхватил Шаповал. —Так смотрите, это значит вас касается; я у него проживу дня три...
— Вы не совсем значит в Москву?
— Да ну ее, богодулую хрычевку, к ляду! Что тут делать? Орудую опять на Кавказе и пускаю в ход один заводик. После драки теперь ни того ни сего ни в одном доме, а на заводике, где я работал прежде, хороших кастрюль, сковородок и всякой чертовщины можно наштукатурить. Приехал вот в Электросельстрой — пусть-ка они меня не соединят на электричество с городской станцией и не пустят туда для работ Полякова, еще какого-нибудь монтера да инженера! Всю Москву подниму на ноги. Поедемте к нам, если вы тут, говорите, в дворниках... Ха-ха!
Русаков встрепенулся.
— Обождите, товарищ Шаповал, а взяли бы вы меня? Ведь я был тоже мастером на заводе, имейте в виду.
— Чего же лучше. Если сумеете работать, сделаем вас помощником директора — и готово. Поедемте, если из-за каких-нибудь тенти-бренти не раздумаете...
— Я еще не думал... давайте поговорим. Я к вам вечерком зайду, вы будете у Полякова?
— Заходите, товарищ Русаков, я вам распишу все так, что куда наши госпитальные живые газеты!
Шаповал намекал на то балагурство, которым занималась когда-то палата, в которой лечился он вместе с Русаковым.
Оба засмеялись, вспоминая это время.
— Ну, я приду, товарищ Шаповал. Пока схожу еще в губком.
— А я с этим москвичом в электробазар ваш... Катайте!
В голове Русакова все пошло на новый лад после этой встречи.
Если сговориться с Шаповалом и поехать к нему работать в качестве хотя бы специалиста техника, а не то что помощника директора, то он в провинциальном городке сможет и похоронить концы своего прошлого и устроить при себе до поры до времени Леньку. Таким образом решался вопрос о спасении мальчика. Потом же станет яснее и многое другое. Не следовало упускать случая. Кстати теперь оказалось и предложение Файмана. Надо было сговориться с Калашниковыми, чтобы они переселились в его комнаты. Так можно было все переиначить в колотне его забот и устроить лучше, чем об этом можно было думать всего несколько часов назад.
Вспыхнувшие надежды приподняли настроение Русакова. Он ожил.
В конторе склада губкома нашел Бухбиндера.
Рассеянный по виду, малокровный маклачок с остреньким носиком и черностеклярусными глазами не терял какой-то осмотрительной подвижности даже в двух или трех теплых одежинах под отдувавшейся на нем курткой с подкладом из серого барашка. Увидев Русакова, он кивнул ему головой, чтобы комендант «Централя» обождал, а сам с двумя подсказывавшими ему цены на какой-то товар приказчиками закончил перекройку счета, побывавшего в руках всей тройки сговаривавшихся коммерсантов. После этого Бухбиндер подписал счет, подозвал Русакова и сел перед ним на стол.
— Товарищ Русаков, от жильцов «Централя» мы хотим вас взять в правление кооператива. Хотите помочь нам? Садитесь.
Русаков, не садясь, озабоченно потемнел и с сожалением повел плечами.
— Не могу, товарищ Бухбиндер...
— На вашу кандидатуру согласится весь «Централь», а иначе выберут прохвоста такого, что он будет обсасывать кооператив, как леденец... Вы же провели запись членов там, почему же не хотите итти в правление? Мы вас хорошо знаем, вы меня тоже видите не первый раз. Разве плохое дело?
Действительно, когда Бухбиндер, проведя в губкоме собрание технических сотрудников, наделил нескольких человек книжками для вербовки членов кооператива, —Русаков отличился добросовестным проведением записи среди жильцов «Централя», но он не ожидал, что сейчас же им кто-нибудь заинтересуется. Теперь, когда он поговорил с Шаповалом, ему нельзя было итти на то, чтобы давать зачинщику кооператива согласие на участие в новой работе.
Он сдержанно помедлил, остановился взглядом на соскользнувшем к нему со стола кооператоре и недоуменно развел руками:
— Личные дела у меня, товарищ Бухбиндер, такие, что, может быть, я уеду скоро из Москвы. А если и останусь, то, вероятно, перейду в райжилотдел заведывать отделом гостиниц. Жду только, там у них сейчас перемены разные.
— Так? Жалко. Кого же вместо вас наметим?
— Возьмите Николая Калашникова. Парень хорошо грамотный. Беспартийный, правда, тоже, но когда надо — разобьется в лепешку, а сделает что нужно.
— А если не выберут его?
— Выберут, я поговорю с жильцами.
— Пришлите его ко мне, товарищ Русаков, только смотрите — вам и проводить на выборах его. Если соберется в правление народ с душой, мы наворочаем такого, что и наркомфину не приснится.
Русаков нашел Николая.
— Ну, товарищ Калашников, придется вам на большевистской молотилке лоб погреть.
— А что такое?
— В правление кооператива кандидатом от «Централя» вас выставим.
Парень встрепенулся и тряхнул головой.
— Насчет Файна у нас кто-то старается... Чеботаревой Файман, что ли, подсказал, чтобы нашего колдуна выбирали?
— Файман выставляет Файна? — изумился Русаков. — Вот компания — и сюда лезет! Ну, нет! Это, знаешь, Николай, нэпманы рассчитали на то, что никто о Файне не знает. Надо тебе обязательно итти, иначе «Централь» будет опутан. Файмана не проведешь.
— Ну что ж, я пойду.
— Иди тогда к председателю кооператива, а потом мы еще поговорим о наших собственных делах. Надо нам об обмене квартиры договорить, потому что, кажется, я уеду...
— О! — изумился Николай.
— Завтра будем говорить, пока иди к Бухбиндеру.
Русаков все свои надежды возложил теперь на встречу с гостем Полякова. Тот, сам того не зная, мог его спасти.
Товарищу Шаповалу в Москве приходилось действовать не в первый раз. Тут надо со всех сторон зайти, не одну пружину нажать, чтобы своего добиться. И Шаповал с первого же дня бился по своим делам. Встречи с такими же, как он сам, колотнючими людьми. Атака в Электросельстрое на оперативно-производственный отдел. Налет на хозорганы, чтобы урвать у них все, что может потребоваться для заводика. Труднее было это, чем тогда, когда он приезжал по фронтовым делам, но все же кое-что удалось.
Утром у Полякова чаепитие. Пришел и Русаков поговорить с постояльцем.
Шаповал разгулялся. В платке на столе вынутые из корзины десятка полтора яиц, в банке — сливочное масло беспорочной деревенской фабрикации, рядом— щедро расположилась обувная коробка, наполненная свежекрошеным жирножелтым сухумским табаком, кувшин меду, пахнущий в пику московскому климату такой степной благодатью из подсолнечников, маков и гречих, что присутствующие на мгновение чувствовали себя на солнцепеке юга. Шаповал сам ел и был готов всех обкормить благами своего дорожного запаса; чувствуя, что его дела устраиваются, он качал от удовольствия головой, после того как проглатывал кусок прослоенного маслом и медом житняка, и с веселой рекламой оповещал:
— Жить на белом свете, товарищи... эх! лучше, чем дома!
Товарищи — Поляков и его мать, уборщица, деловито уплетали яства и угощали с своей стороны чаем постояльца.
— Кушайте еще стаканчик, товарищ.
— Пей! — поощрял Поляков.
И мать и сын бросились подать Русакову стул.
Русаков поблагодарил, попросил не беспокоиться, сказал, что пришел только на минутку.
Шаповал дернулся к нему, заставив его подсесть к себе:
— Едем, товарищ Русаков?
Русаков мгновение помедлил и встал, подавляя в себе возбуждение.
— Я хочу ехать, товарищ Шаповал, и обещаю, что буду работать, как законтрактованный. Но вы знаете, что кроме знакомства с вами у меня там некуда приткнуться, хотя бы для того, чтобы переночевать. А я хочу там поселиться с одним ребенком. Недавно у меня умерла сестра, и от ней остался у каких-то соседей ребенок — сын. С сестрой я связан обещанием. Вопрос — поможете ли вы мне устроиться с квартирой, с нянькой и не боитесь ли, что я не отработаю всякую заботу обо мне?.. Если думаете, что помочь мне не грешно, то навек обяжете меня. Я поеду. А решите, что я не стою этого, говорите.,.
— Едемте, товарищ Русаков.
— Поможете устроиться?
— Целый дом у кого-нибудь оттяпаем, если надо будет, — поднялся Шаповал, возбуждаясь, — только не показенному и не поспецовски лишь бы работать... Вот в чем штука! Возьмите работу и так и этак, чтоб чортиками в глазах завод задвигался. И дневать и ночевать в нем... А квартира и прочее — это будет!
— Так что же, — решил Русаков, — за ребенком и ехать, пока вы еще в Москве, или прежде побывать у вас?
— Ребенок где?
— В Одессе.
— Я пробуду здесь еще дней пять. Возьметесь вы помочь мне тут хлопотать пока?
Шаповал в Электросельстрое добывал материал и мастеров.
Русаков подумал о том, что Узунов ему не откажет в содействии, если это понадобится. Твердо пообещал:
— Возьмусь.
— Вот... Потом вместе поедем в Георгиевск, водворим вас и уначалим на заводе, а оттуда съездите в Одессу. Так ладно будет?
— Хорошо, товарищ Шаповал. Сделаю теперь все, что надумаете вы или партия... Куда хотите и как хотите. С завтрашнего дня к вашим услугам, можете располагать мной.
— «Услугам» — давайте не выражаться так стихотворно... Вы живете тут же?
— Да.
— Я зайду.
Русаков ушел от Полякова с вспыхнувшей надеждой на будущее. Теперь надо было кончать с Файманом,
Калашниковыми, войти в дела Шаповала и быть наготове... Скорее тянись, время!
Магазин сдан. Пирожники переселены. Дела комендатуры «Централя» переданы Николаю Калашникову.
В первые же дни приезда Шаповала из Электросельстроя выписана командировка инженеру и двум монтерам, направляемым в Георгиевск для производства работы по включению завода на энергию городской станции. Ha-днях инженер и старший монтер будут там. Для Полякова Шаповал взял командировку себе на руки, чтобы ехать одной компанией с ним и Русаковым.
Трое работников — в загородке жесткого, со скрежетом рвущегося вперед полусотместного вагона расположились по плотным, как предбанный гардероб-ник, нумерованным лазам полок. Первые ночь и день— без особой общительности, а на второй вечер — с развязавшимися языками.
Не может оставаться самим собой Поляков, если он и сам не вытрясет перед каждым из копилки души все, что занимает там сколько-нибудь видное место, и других не заставит кипятиться в азартных спорах.
Поляков той же антрацитной породы, что и Шаповал, только со своими особыми заковыками. Грубое, просоченное испорченной от дурного воздуха кровью лицо, ядовитый бегающий взгляд. Весь сляпан природой, будто она ковыряла таких по сотне в один прием, лишь для счета, только бы сбыть с рук. Но выдумками, необоснованным фантазированием и жаждой мешаться во все — переполнен. Чего и не знает — говорит, лишь бы ошеломить воображение своих слушателей.
Поляков завел знакомство со всеми почти едущими
в соседних загородках, ввязывался сам в разговор, лишь представлялся случай.
Он пустил в расход принадлежавший Шаповалу остаток сухумского табаку, угощая им нескольких красноармейцев, приглашенных из соседней загородки. Один конопатенький пехотинец щегольнул особой фокусной зажигалкой, высекавшей огонь пулеметным речитативом искр. Зажигалка произвела впечатление, пошла по рукам, вызвала размышления.
Заинтересовалась оживлением среди парней занимавшая четвертое место в загородке остроносенькая бабка, крестьянка с какого-то хутора на Черноморском побережьи. Подсел находившийся в вагоне мужичонко-беспризорник, житель тех краев, в которые теперь направлялись москвичи. Это был полукрестьянин-полубатрак, которого удачная поездка воодушевила, так что он бодрился и смотрел блаженно каждому в глаза. Он возвращался от Калинина, к которому ездил хлопотать о своих делах, а заодно и с просьбами от какого-то комбеда.
Русаков и Шаповал сперва или мечтали или дремали, каждый думая о своем, на верхних полках, а поддавшись оживлению в нижнем этаже загородки, перевернулись на животы и, выставив головы, стали слушать разговор.
Один красноармеец по поводу фокусной зажигалки вспомнил и превознес Эдиссона.
— Эх, вот голова! Это что — игрушка какая-нибудь: зажигалки, машинки всякие... А вот телефон, электричество, граммофоны! Это механика!
«Эдиссон» затронул хуторскую жительницу.
— А у нас изобрели, — всплеснула она руками и закачала головой, — можно сказать, что ни ниток, ни иголок!
Вмешался и крестьянин-ходок.
— Эх-эх, товарищи-граждане, Красная армия, действительно, что нет! — взроптал он. —Хорошо бы вот теперь, — нет и разверстки, а все плохо — не то, так это... Вот был я у Калинина. Так он же, наш избранник всероссийский, помочь — помог в моем деле, а сам сказал, что разруха... Еще придется узнать и нееденного и непитого. Сплошала наша нация. Не такой мы народ, чтобы чик — и все было...
Один из красноармейцев — видимо, политрук, задававший тон поступкам своих товарищей и мудро молчавший, пока касалось пустяков, повернул плечо в сторону бабки и крестьянина. С умиротворяющей твердостью поправил:
— Это вы, товарищ ходок, и вы, бабуся, жалитесь и поносите свою нацию зря. Мы изобрели советы, до которых не додумались ни в одном государстве. А это механика такая, что пусть-ка потанцуют буржуи, когда наше изобретение применят и у них рабочие и крестьяне! Небойсь, сами же вы большевистскому духу радовались, когда распатронивали в своем краю какого-нибудь живодера?
— Э-эх, радовались, — вдруг воспылал батрак-делегат. — Уж и почесали в нашем месте их! Уж и распотрошили! Да как, братцы! Я только что на станции был в это время, и не повезло мне, как другим в Ставрополе, где родня моя, а уж и музыка же там была!..
— Что, — заинтересовались участливо красноармейцы, — с боем?
— Да с каким боем! барабанным и колокольным! — упоенно подхватил и почти захлебнулся захлюпавший смехом от воспоминаний крестьянин. —Ха-ха-ха!
— Хха-ха! — радостно поддержали все. — Значит перепало родне твоей?
Крестьянин, будто вдруг сроднившись с слушателями, самозабвенно подсунулся, уплотнив потеснившуюся бабку.
— Перепало! — поведал он искренне. — Вот я расскажу вам, что мне другие передавали. Как началась везде эта большевистская молотилка против буржуев, — в Великокняжеском и ждут. И вот пришло сперва с фронта солдат десяток, а потом приехал и большевичок один с города. Они и начали все. Подметили жители, что контора удирать собралась, дали всем знать, и вышло сразу против имения три деревни. Перенимайте, граждане, и берите кто что может! И вот началось! Сперва под арест управителя, потом заскрипели возы. Не то, что скот там или по хозяйству орудия, а и стулья понесли, и лампы, и ковры, и перин одних да подушек вытащили целую скирду. А после всего тащат солдаты с большевичком какие-то тяжелеющие три сундука. Ну, крестьяне видят: тяжко — помогать. Поставили посеред двора. «Раскрывай! —командует большевичек. —Будем делить». И вот раскрыли первый сундук. Глянули — а там на миллион серебряной монеты. Стали солдаты делить — не делить, а каждому по пригоршне. Раздали. «Раскрывай другой! » В другом — на миллион бумажками. Новенькие, да пачечками уложенные. По пачке каждому. Раздали. «Раскрывай третий! » А в третьем на миллион — золотые империалочки. По горсти каждому. Раздали. И-эх, ну и запраздновали после этого! Понавезли с города кому что больше надо, подняли голову и, сказывают, так запраздновали, хоть на стену лезь потом!..
— И все потратили? — с сладкой завистью заикнулась бабуся, взволнованная рассказом.
Красноармейцы приняли рассказ за чистую монету.
— Повезло деревенечкам. Ха-ха-х!
— Привалило людям!
— А у нас только землю что и отобрали, — упав духом, позавидовала старуха.
Шаповал, переглянувшись с Русаковым, чуть не прыснул от радостного смеха. Крестьянин разносил сложившуюся про Октябрь легенду, не допуская сомнения в том, что на деле победа над помещиками произошла не так просто.
И у рассказчика и у его слушателей, однако, повествование сразу приподняло дух.
Расшевелило это на задушевный разговор и Шаповала.
— Расписал комарище зеленой молодой мухе-мужичище! —засмеялся и мотнул головой Шаповал. —У всякого большевика поневоле во рту сладко станет, если послушаешь... Такой гвоздь не то к Калинину пройдет, а Ивана Великого в Кремле к земле пригнет да на кресте онучи высушит... Ха-ха, пассажир!
Русаков кивнул головой, чуть критически усмехаясь, и бросил, будто именно об этом и думал:
— Поэт!
Но сердце щемилось другим.
Все, что он видел, было самим собою. И этот глупо-завиральный, но в некоторых пунктах не сдвигаемый с своих позиций Поляков, и смышленно вслушивающиеся во все порознь, но вместе додумывающие всякую думу до конца красноармейцы, и легковерный, подбитый ветром ходок, и колеблющаяся от всякого разговора ропотница — возвращающаяся из города от дочки в хуторок бабка, — все это было органически неотделимо от той новой советской жизни, которая плескалась пенящейся брагой взаимопонимания между всем простолюдьем. Рабочие и крестьяне! Крестьяне и рабочие! Еще те интеллигенты и служащие, которые идут с рабочими и крестьянами. Бывает, что в самой среде этих же группок рабочих и крестьян что-нибудь заставляет их обличать с азартом друг друга, но вмешайся-ка в их спор кто-нибудь чужой — не переплетет ли их сразу всех в скрученное огнем и кровью кольцо единства против учуянного врага?
И вот в такой среде рабоче-крестьянского роятника — он, Русаков, бывший помощник инженера и подпоручик белого штаба. Каково его место среди них?
Рабочие и крестьяне! Русаков-Луговой имел, правда, небольшое образование. Но он не жил на готовом. Его отец, известный когда-то на юге антиквар, кроме образования и некоторых знакомств в промышленной среде ничего ему не дал. С полным правом Русаков мог считать себя тружеником, не менее чем все другие необходимым в обществе, пока существуют фабрики и заводы. Он не рабочий от станка, что звучит у работников партии как-то особо. Но чем хуже рабочего от станка работник от инженерского стола или труженик от книжной полки или подвижник от перекраивающей жизнь и не останавливающейся ни на миг мастерской человеческого духа? Лишь бы каждый из людей, делая свое отдельное дело, равнялся на общую цель, доставленную себе духовно спаявшейся человеческой массой.
Делает ли так сам он? Идет ли в ногу с теми, кого недавно считал выродками человечества?
Русаков, будто обличив себя, закрыл глаза.
Кто он и для этих людей и сам для себя? Белый доброволец, прикрывающийся чужим именем самозванец, человек, вынужденный не брезговать сделками с темными дельцами и взяткой... Темная личность со всех сторон.
И, все-таки, Русаков считал, что если отбросить все случайное, что связано с его положением, как стоящего вне закона отщепенца, то в остальном он мог бы быть заодно с большевиками.
Его распалила и приперла к стене встреча со Стебуном. После разговора с большевиком постыдным показалось стоять в сторонке. Надо было или в союзе с ними вращать колесо жизни на задуманный ими лад или вступать с ними в смертный бой. Но коснувшись чего-нибудь руками, надо было делать так, чтобы все пело, а не водить действительно впустую «конским волосом»... Мог ли он еще раз попробовать найти у белых что-нибудь беззаветно преданное интересам человечества? Нет. Большевики же интересами человеческих масс занимались по специальности. Но разве он может не фальшивить с ними, пока он вынужден выдавать себя перед ними не за того, кем он в самом деле был?
Он белых бросил именно потому, что в их среде он не нашел ни одной сколько-нибудь устойчивой и понимающей свое место в жизни человеческой фигуры. Там люди разлагались и заставляли гнить даже то здоровое, что попадало в их среду. Русаков их животной жизни не переварил.
Но, споткнувшись на людях, он только и мог снова воскреснуть от прикосновений к огню человеческих деяний. Огня и металла в стремлениях доселе встречавшихся ему большевиков он уже видел достаточно, чтобы не чувствовать того, что он не ошибся, когда решил перекинуться к ним. И этот Стебун... Или огонь или кремень. Скорее то и другое вместе. Даже врага поднимал из-под ног, чтобы павшего не топтать. Это хорошо. Но даже его помощь Резцовой — это была помощь для бывшего или будущего товарища. С ним Стебун говорил хоть как с беспартийным, но все же не считал его врагом. А если бы он знал, что Русаков— бывший белогвардеец, скрывающий под личиной коменданта свое прошлое?..
Приходилось делать именно то, что так беспощадно охарактеризовал своими сравнениями Стебун. Действовать заодно с большевиками, но не по внутреннему убеждению в их правоте, не из-за желания искренно служить их делу, а потому, что все равно теперь, как ни поступай. И еще для того, чтобы никто из окружающих не угадал его рокового двуличия.
«Тяжело! »
Русаков приподнялся и повернул голову к окну, устремив прямо перед собой усталый взор.
Шаповал, будто угадав, о чем думает его товарищ, с пытливой прямотой прогулялся по нем взглядом и, приподнявшись в свою очередь, спросил:
— Почему вы не вступаете в партию, товарищ Русаков?
Русаков помедлил с ответом.
— В партии есть, товарищ Шаповал, — стал он нащупывать не употреблявшиеся им до сего времени слова и говорить их так, чтобы они были ему к лицу, — есть и виртуозы зверской силы, настоящие большевики, и влезло теперь в нее много таких элементов, что вы не знаете сами, куда от них деваться. Ваш Ленин вместе с партией перекраивает человечество на свой лад. Это хорошо. Но вот как раз тогда, когда эта кройка была геройским делом, я, интеллигент-техник, подумал, что большевистская сила не сможет щелкнуть по пяти частям света так, что от них полетят черепки. Подумал, что большевики только грызнут Россию там, грызнут здесь, учинят годика на два международную драчку, дадут пожиться на наш счет немцам или какой другой шантрапе и затем слиняют сами и вывернут наизнанку свое дело. Я не верил в революцию...
Русаков остановился, чтобы не сбиться и не выдать себя неосторожной фразой, и продолжал:
— Нехотя я шел в Красную армию. Меня ранили, и я рад был, что избавляюсь от службы. А когда демобилизовался, То оглянулся на то, что произошло, и схватил бы себя зубами за локоть. Оказалось, что большевики не грызнули только там да здесь, а все перевернули. И, победив, не сложили ручки, а взялись за дело. Ворочают властью, двигают границами, крутят историю, брызжут электрификациями и орошениями, хозяйствуют казной. Они везде в почете и везде в начальстве. Тут в большевики стало тянуть не одних героев, но и всяких жуликов. Честному человеку теперь-то именно, не входя даже в партию, можно и должно стать первейшим помощником большевиков. Таким я и решил быть пока что... А дальше посмотрим, будь, что будет. Одно знаю: свались какая беда на Ленина или вашу партию, рассыпься тогда из нее примазавшийся всякий сброд, объяви, скажем, опять Антанта войну, — я первый ничего тогда не пожалею для партии. И если бы все отшатнулись, я бы сказал: а я вот именно тогда, когда вам жарко, с вами. Поэтому партийного билета я хоть и не боюсь, но хлопочут о нем пусть другие. Положитесь на меня так, товарищ Шаповал.
— Та-ак... Ну, работнем значит, товарищ Русаков! Есть у вас амбиция, ну, да ничего. Полезная амбиция не помешает.
Русаков молчал. Он изложил так ново свои мысли несколько неожиданно для самого себя; подумал, что внешней стороне его поведения они отвечают вполне. Что же касается внутреннего содержания, то поможет ли ему кто-нибудь утвердиться в нем? Он на это не рассчитывал.
Он слез вместе с Шаповалом с верхней скамьи, пристроился в угол, чтобы съесть кусок ветчины, и сейчас же к нему в поисках покровительственного сочувствия стал тулиться мужичонко-ходок.
— Вы, товарищ, из Георгиевска? —слышал я, как вы разговаривали, —наклонился он перед Русаковым.
— Нет, дядя, я еду туда работать. Георгиевска еще и не видел.
— Я из Георгиевска, — вызвался Шаповал, — вы что, ищете земляков, что вам так интересно, кто откуда?
— Да как же не интересно, когда в Георгиевске же все мое дело. Быки там, за которых я просил Калинина, гуляют в продкоме.
— А! Как же они попали туда?
— Да не сами попали, а отвели добрые люди.
— Как?
— Расскажу вам, товарищ, а вы посоветуйте... Убили у меня белые сына, а я с дочерью батрачил, все только и ждал, чтобы он пришел да чтоб завели мы хозяйство.
Вот когда убили его, я ждать перестал — и в комбед на Невинке. Так и так, товарищи: сын погиб, дочь девка— замуж пора, и нечем жить. В комбеде товарищи и говорят: хутор есть, из которого выкурили одних, вот и бери его. Я и поселился. Жить — живем, а сами работаем: я на советской маслобойке, а дочь на станции. Заработали на быков, купили пару, думаю: ну, теперь можно и хозяйствовать. И тут бы пахать, а тут налог. Станичный совет подстроил так, что я с самого начала должен платить. А платить чем? Туда-сюда... Не признают ни милости, ни жалости. Угнали быков. Я — в комбед, а в комбеде говорят: и наши дела плохи, жмет исполком. И посылают: езжай к Калинину насчет нашего дела, что притесняют опять иногородних казаки, и попросишь насчет быков. Товарищ Калинин, спасибо, все разобрал и велел написать мне приказ возвратить быков. Вот теперь еду да и думаю: эх, получить бы худобу да успеть вспахать!
Шаповал тряхнул в сторону крестьянина головой.
— Эх, дядька! Такое дело мы и без Калинина распутали бы. Напрасно в партийный комитет в городе вы не зашли.
— Да кто ж знает, что в силе комитет...
Крестьянин почему-то тяготел больше к Русакову
и обратился опять к нему.
— Ну, а как же, товарищ, если и на приказ в продкоме не посмотрят? Так и советуете в комитет ткнуться?
Русаков плохо представлял себе увязку отношений между различными органами власти в провинции и поглядел на Шаповала, но размашистый доброволец— восстановитель советской промышленности, поддержав в батраке дух участливым замечанием, направился куда-то из вагона.
Пришлось Русакову войти в заботу неудачного землероба.
— Этот товарищ, что сказал насчет комитета, знает в городе всех комиссаров, и если приказ не подействует, он поможет. Пойдите сперва в продком или кому там написана ваша бумага и передайте ее, требуя своего. Если откажут, то разыщите этого товарища, а если стесняетесь его самого просить, то хоть меня или вот товарища Полякова, с которым вы разговаривали о дочери; мы будем в городе работать при заводе, и вам помогут...
— Вот спасибо-то, вот спасибо, добрые люди, что поможете хоть вы выбраться из батрачины! А тож и после революции хоть в Сибирь гайдакай искать какого-нибудь прислону к земле... Как ваша фамилия, товарищ, чтоб не шукать вас долго на заводе, как не найду товарища Полякова?
С Поляковым у крестьянина знакомство установилось еще с самой Москвы.
— Спросите Русакова. А вас как зовут и величают?
— Фамилия Колтушин, а имя-отчество — Афанасий Ермолаевич.
— Ну, вот, Афанасий Ермолаевич, бычков получите и богатейте себе. Вы вдовец, видно? Еще женитесь и помещиком сделаетесь.
— И зачем то помещичество! Хоть бы так хозяйство сколотить да дочь отдать за хорошего человека.
— Славная дочка?
— Э-эх дочка! Хозяйка да затейница, рукодельница.
Оставивший беседу с красноармейцами Поляков уловил, о чем разговаривали крестьянин и Русаков.
— О дочери ходоковой говорите, товарищ Русаков? Должно быть, славная невеста будет. Меня отец обещает познакомить с ней. Ха-ха!
Поляков заранее радовался, и Русаков только мог изумиться решительности намерений монтера.
Шаповал еще недавно работал в качестве чрезвычайного коменданта города на юге.
Это было ко времени ликвидации Врангеля и перед тем, как Шаповал оказался в Георгиевске.
Шевелились остатки контрреволюции и процветали разбои бандитских группок, которые, как перекати-поле, путались под ногами у стремившегося выйти на путь восстановления разрушенного хозяйства пролетариата.
Для работы на юге были брошены испытаннейшие большевики, и под началом у них оказался Шаповал.
Шаповал — на вид рубаха-парень, неграмотный полубурлак, а в самом деле — приметчивый вожак рабочих, еще вчера руководивший на фронте им же организованным отрядом. Он крепился и вел борьбу, не щадя своей собственной энергии, хотя и чувствовал, что пережитые им до этого всякие фронтовые передряги и нечеловеческое напряжение на полувоенной работе уже достаточно измотали его и заставляют желать перемены образа жизни.
Одно обстоятельство послужило поводом к тому, что Шаповал на эту перемену пошел скорее, чем предполагал.
Шаповалу предстояло расстрелять бывшего обер-кондуктора Притуляка, убившего и ограбившего с каким-то сообщником советского артельщика при доставке заработной платы рабочим на рудники.
Шаповал подписал решение о расстреле обер-кондуктора, Шаповал же с двумя дружинниками и должен был за околицей города, возле железнодорожного моста, расстрелять его. Он, однако, не видел приговоренного вплоть до того момента, когда на автомобиле очутился на месте, где должен был произойти расстрел.
Шаповал сидел на передке большой закрытой машины рядом с шофером; оставив шофера, спрыгнул на песчаную, полузаросшую диким пыреем, землю. Из дверец автомобиля вытолкнулся, согнувшись, арестант, и выпрыгнули дружинники.
Это происходило ночью в глухом конце пригорода. Слышно было вблизи пыхтение и свистки маневрирующих паровозов. Но вокруг виден был только зловеще подымавшийся в темноту откос полотна железной дороги, и в откосе этом обозначалась часть черной дыры проезда под мостом.
Эта дыра, часть откоса, крылья в передке машины да еще четыре вылезшие из машины человека были освещены сиянием автомобильных фонарей.
Один дружинник, высадившись из машины, немедленно вцепился осужденному в рукав и стал держать его, пока другой торопился вынуть из кобуры револьвер.
Обезвреженный обер, канцелярски выдохшийся пожилой мужчина с отощалым телом, затравленно подстерегал каждое движение окружавших его людей, зябко кляцал зубами, но вдруг остановился взглядом на Шаповале и сразу переменился.
— А! — прохрипел он, — а, знакомый!
Шаповал также вынимал из кобуры револьвер, но, услышав это хрипение, вздрогнул.
Он не понимал причины волнения человека, перед ухом которого должен был, лишь только улучит момент, спустить неожиданно гашетку револьвера. Он в первый раз в жизни видел этого человека, а между тем тот так загорелся на мгновение, что перестал дрожать.
Шаповал слишком крепко сек по преградам революции, чтобы хоть на минуту усомниться в том, что эту казнь нужно произвести, так же как и много других, уже произведенных, чтобы очистить советское общество от жалящих пролетариат врагов. Он не мог поддаться колебанию. Казнь надо было совершить хотя бы после этого в голове гудело. И сомневаться было не время.
Но он попридержал в руке револьвер и на мгновение остановился, когда осужденный его окликнул.
Клокочущий, как только что вскрытая запятнанная пылью и прахом бутылка с бурным напитком, человек весь замер, вцепившись взглядом в Шаповала, и державший его дружинник растерянно выпустил из руки обшлаг его рукава.
На этом человеке висел большой пиджак, под которым выделялась убранная в штаны и сколотая у воротника английской булавкой черная рубашка.
Типичный обратник из этапной колонны. Но ни в его фигуре, ни в горячечно остановившихся со змеиным упорством на Шаповале глазах знакомого для Шаповала ничего не было.
Шаповал подержал на нем удивленно взгляд втечение минуты, не нашелся сразу, что ответить, шевельнул головой и сердито взглянул на того дружинника, который держал осужденного.
Уловивший это движение приговоренный снова ожил, будто члены его одержимого каталепсическим припадком тела пронизало гальваническим током. Почти с задышкой страха и непонятной радости он воскликнул:
— Шаповал! Я с Кавалерки. Помнишь Кавалерку и молотьбу на токах?
Шаповал решил кончать и гневно отсек:
— Не заговаривай зубы. «Знакомый»! Ведите его.
Он в беспричинном раздражении отшвырнул от себя
попавший под ноги камешек и решительно сделал дружиннику знак.
Шаповал помнил и Кавалерку — место, где проходило его детство — и балки со скирдами хлеба на токах, где производится молотьба, и простор поля, и ясное синее небо, под которым билось столько всякого живучего дыхания. Но причем тут разная блажь, когда сейчас надо было расстрелять врага своего класса. Момент не позволяет расспросить хоть немного обера. Шаповал знал наизусть все его дело, знал, почему и как он совершил преступление, но не знал, что он с Кавалерки и не видел его ни разу в лицо. Теперь же остро захотелось вспомнить о детстве. Но тогда надо было делать не то, зачем побудил сюда явиться Шаповала среди ночи его классовый долг, — он не хотел даже вспоминать того, что человек, подобный Притуляку, мог работать на молотилке в качестве одного из машинистов, возле которых ютился в детстве Шаповал. Он должен был служить революционному делу, а не отдаваться своим настроениям.
Не до них было.
Дружинник толкнул осужденного, который, вдруг увидев, что все погибло, снова начал дрожать. Он повел обера вдоль откоса. Другой дружинник следовал за ними вместе с Шаповалом. Шаповал, скособоченно покачиваясь, дал осужденному полминуты на догадку о том, куда его ведут.
Вдруг он очутился вплотную возле преступника, и тотчас же раздался выстрел. Осужденный, не успев вскрикнуть, качнулся, падая наземь. Дружинник, державший его, отскочил в сторону, но сейчас же рванулся к упавшему и выстрелил в него в свою очередь.
Стало удивительно тихо.
Все после этого наклонились с напряженным вниманием к вытягивавшемуся человеку, на слух угадывая через темноту, не сохранилось ли в нем еще признаков жизни.
Но расстрелянный был бездыханен.
Шаповал выпрямился, постоял минуту, оглядывая дружинников, и махнул рукой.
— Заройте и езжайте в Город. Я пойду пешком.
Шаповалу хотелось обдумать происшедшее, и он двинулся в город, поднявшись по откосу на полотно железной дороги.
Напоминание о его детстве, брошенное ему при столь необычных обстоятельствах, перепутало в нем все мысли. Он шагал и долго отряхивался от чего-то давившего его к земле.
— Бр-ррр! — обрывал он сам себя с напускной для того состояния, в котором находился, воинственностью. — Сдыхать пора, товарищ Шаповал, нутро ломается!
Нутро у него ломалось. Как и у большинства перегоревших тысячами житейских передряг в дореволюционном подполье, на каторге и на гражданской войне людей, сердце у него начинало буксовать. Был однажды припадок. Другой, по предсказанию доктора, должен был кончиться смертью.
К этому Шаповал был готов, но надо было, сколько хватит пару, продержаться и для этого оставить тяжкую горячку полуфронтовой работы.
— Баста! — вывел Шаповал, — надо заняться другим.
Тут же он решил хлопотать о предоставлении ему
партийной или хозяйственной работы. Он надумал перевестись, хотя бы в деревню, но только отдохнуть от долголетнего напряжения боевой деятельности.
Комендатуру он наметил передать своему заместителю, латышу Дауге.
Через несколько часов, еле дождавшись дня, он уже действовал.
Но этот день внес поправку в его намерения. Шаповал нашел себе жену.
Это произошло совершенно неожиданно и косвенно было связано с произведенным им накануне расстрелом.
Шаповал, побывав, без успеха на первый раз, у нескольких руководителей ревкома по поводу освобождения его от работы, зашел в кабинет своего заместителя и увидел здесь перед столом латыша Дауге жалко ежившуюся еле созревшую девушку. Дауге допрашивал ее.
Шаповал сел за Другой стол, чтобы обождать конца допроса, и сейчас же навострил слух.
С первых же произнесенных латышом слов он понял, что девушка — дочь расстрелянного им обер-кондуктора.
Дауге, очевидно, заподозрев причастность девушки к делам отца, где-то арестовал ее и намеревался создать новое уголовное дело.
Девушка знала уже, что отец ее расстрелян. Теперь она, представляя такой же конец для себя, окаменела от ужаса и, не двигаясь, еле отвечала латышу.
Шаповал вслушался в допрос.
— Вас зовут Оля Притуляк?
— Да.
— Вы где-нибудь работали?
— Нет.
— Что же вы делали дома?
— Читала, играла на гитаре, пока дом был, ждала, пока кончится все между белыми и красными, чтобы ехать с отцом куда-нибудь и ничего этого не знать. Недавно нас выселили, как нетрудовой элемент, из дома, и отец жил на вокзале, а меня послал в Харьков... думал, что там еще живут его родственники. Но я никого не нашла и вернулась к нему.
— На какие средства вы существовали?
— Отец отдавал все деньги мне, а я с ними делала, что хотела. У него свой были, он получал прежде много от родственников. У него братья, офицеры, находились в штабе Врангеля.
— А теперь где они?
— Я их не знаю. Отец думал, что они в Харькове.
Положение запутывалось.
Дауге, очевидно, должен был передать допрашиваемую под арест. Девушка же трепетала не только оттого, что не знала, чем это происшествие должно было кончиться, но еще и потому, что ей после допроса некуда было деваться. Между тем, Шаповал, изучивший протоколы следствия, знал, что расстрелянный, любя дочь, из-за которой он учинил грабеж, отправил девушку от себя именно для того, чтобы она осталась в неведении относительно его преступления.
Но Шаповал чувствовал необычное смятение уже от сознания того, что удар, которому подверглась девушка, нанесен именно им. Он казнил ее отца, о чем она не могла и подозревать. И девушка оказалась в таком положении, что, выйдя отсюда, она могла только наложить на себя руки или итти торговать собой, если хотела жить. Между тем она едва сделалась взрослой. Вся она здесь, стоя у стола Дауге, была на виду. Коса, как у девочки, висела, кончаясь черным бантиком у пояса. Коричневая форма под черным передником и неокрепшая фигура с нежным розовым свежим лицом дополняли ее образ, выдавая в ней вчерашнюю гимназистку.
Нужно было одно только прикосновение, чтобы она превратилась в женщину.
Шаповал отчаянно жался к спинке кресла, в котором сидел. Его жилистое недолюбливающее бритву лицо с лепешечно одутловатыми большими щеками темнело все больше и больше. Он дождался, пока Дауге вынес решение:
— Придется, гражданка, вам пойти в камеру...
Тогда он встал и решительно подошел к столу.
— Сядьте-ка, товарищ, — бросил он девушке. И, повернувшись к латышу, попросил: — Обожди, Дауге, я дам тебе один протокол.
Дауге с удивлением поднялся и взял в руки поданную ему Шаповалом тетрадь, которую Шаповал развернул на определенной странице.
Через минуту, прочитав в ней два десятка строк, Дауге оторвался от нее и, сознаваясь в ошибке, смущенно поднял глаза на Шаповала. Из протокола явствовало, что дочь Притуляка не могла быть ни прямой, ни косвенной пособницей отца.
Поймав взгляд товарища, Шаповал обернулся к убито сидевшей на стуле девушке.
— Мы оба просим у вас, товарищ, извинения — стал он возбужденно поправлять дело. — Вы были задержаны по ошибке. Тут у нас значится, что отец послал вас в Харьков нарочно для того, чтобы вы не знали об его намерениях. Значит, вы не причастны к его преступлению и свободны.
Девушка с непроизвольной медленностью поднялась, широко раскрыв глаза, но сейчас же опустила руки и в безмолвном столбняке замерла, не двигаясь к выходу.
— Вы можете итти! — повторил Дауге.
Девушка с тоской шевельнулась, шагнула к порогу, но сейчас же снова остановилась, не зная, что с собой делать. Плечи у нее задергались от приступа рыдания.
— Ей некуда итти! — шепнул Шаповалу латыш.
Шаповал махнул в ответ рукой, направился было
к двери, но вдруг передумал, очутился возле девушки, схватил ее за руку.
— Товарищ, идемте со мной!
Девушка, севшая на стул и старавшаяся притти в себя от рыдания, подняла на него с тоской глаза.
— Вот что, товарищ, — увлекся собственным решением Шаповал, — успокойтесь-ка. Ничего не случится больше! Хорошее что-нибудь у нас даже выйдет. Смотрите на меня, могу ли я вам сделать зло? Нет, идемте ко мне. У меня есть место, я вас защищу от каких бы то ни было несчастий. Побудете у меня день — другой, надумаете что-нибудь, и тогда увидим. Никуда я вас больше не пущу. Успокойтесь и идемте. Согласны вы ввериться такому облому, как я? Пойдемте!..
Девушка протестующе встала, не решаясь дослушивать Шаповала.
Но он взял ее за руку и, кажется, не отпустил бы, хоть обдай его кто-нибудь кипятком.
И она покорно подчинилась, готовая сделать все, на что ее толкнут.
— Идемте!
Шаповал доставил Олю Притуляк в общежитие, где жило несколько работников ревкома. Немедленно озаботился он расширением своей жилплощади, добиваясь двух комнат и кухоньки, и даже замедлил с хлопотами о перемене работы.
Но лишь только Оля успокоилась и стала способной соображать о случайности своего необеспеченного здесь пребывания, Шаповал вступил со своей печальной гостьей в дружеские объяснения.
Оля поделилась жалобами на свое сиротство. Шаповал рассказал ей о тех боях, в которых провел свою жизнь. И кончилась эта беседа взаимной их расчувствованностью и вспыхнувшим друг к другу влечением.
Оля сделалась женой Шаповала.
Назначение на другую работу Шаповала задержалось. Тем временем он узнал лучше свою жену. Странным изнеженным существом оказалась эта, превратившаяся раньше времени в женщину Оля. Легко она восприняла взгляды мужа на все, с чем была связана его революционная деятельность, но выше ее сил было подружиться с кем-нибудь из товарищей Шаповала. Их активная общественность казалась ей основанной на отсутствии чувства скромности, безудержной грубостью. Сама она не представляла себе, как это можно публично, среди множества других людей, судить о происходившей революции и о перспективах завтрашнего дня, оспаривая друг у друга правильность мыслей. Для этого, казалось ей, люди должны были быть способными беспрестанно наносить друг другу оскорбления и быть готовыми, в свою очередь, принимать их. Поэтому из всех большевиков только для одного мужа, убедившись в душевной чистоте и чуткости Шаповала, она и делала исключение, мирясь с его выступлениями на рабочих митингах и перед товарищами по партии.
Шаповал же нашел в ней беззаветно предавшееся ему существо и чем больше жил с ней, тем больше поражался тому, как взрослая девушка могла при пережитых трясках войны и революции сохранить в девственной неприкосновенности удивительно детское, часто наивное, понимание жизни.
Он из осторожности не сказал Оле о том, что он был непосредственным виновником казни ее отца. И в ближайшее же время он убедился в том, что при наивной ослепленности жены это и немыслимо сделать. Одно простое описание чьей бы то ни было смерти повергало ее на некоторое время в тягостное состояние; она избегала слушать о мертвецах. Но, с другой стороны, рассказы Шаповала о его боях, при описании которых муж намеренно не останавливался на перечислении смертей и убийств, возбуждали у нее повышенное настроение, что находило свое выражение в усиленном ухаживании за пережившим героику революционных дел Шаповалом.
Сама она не способна была на грубость даже тогда, когда ее наталкивали на это, и однажды дала в этом отношении урок мужу.
Она имела совершенно неверное, детски чистое представление о других женщинах, поскольку эти женщины умели наружно представляться недоступными для предосудительных страстей матронами.
И вот через месяц после замужества, придя на вокзал встретить уезжавшего в округ на сутки мужа, она увидела выходившую из вокзального зала местную красавицу, поразившую ее тем аристократическим шиком манер, которым вышколенные женщины заученно обдают весь мир, привлекая к себе тем самым общее внимание.
Оля сравнила мысленно пышную женщину с собой, с коммунистками, женами партийных работников, не обращающими внимания на свою внешность, и доверчиво поделилась чувством ущемленной зависти с Шаповалом:
— Вот видение! Как богиня, земли не замечает!..
Шаповал взглянул на завернувшуюся в пространную
котиковую десятину, как в царскую мантию, женщину, уловил очерк ее лица и усмехнулся.
— Это барынька, одна бывшая домовладелица... Не суди по наряду. Я знаю бывших купчих и спекулянток, что одеваются еще хлеще, но рукавом котиковой шубы вытирают потеки от носа и за несколько рублей идут ночевать с босяком...
— Ну, это дурочки вроде меня. А такая большевиков или ухажоров к себе не подпустит на десять верст.
— Ха-ха! — пришел в дикий восторг Шаповал.
Он знал казовую роль внешнего благородства мнимонедоступных для пороков женщин. Прошедшая же красавица имела дела с ревкомом и комендатурой. Слухи о бывшей домовладелице в товарищеской среде Шаповала были весьма недвусмысленные, и Шаповал решил вдруг просветить жену.
— Знаешь что, Оля... Хочешь познакомиться поближе с подлинной натурой таких женщин, не удостоивающих будто тебя и большевиков взглядом? — спросил он.
— А как это сделать?
— Сделаем. Столкнись ты с такой примадонной по какому-нибудь поводу, да дай ей волю, она растопчет тебя, как козявку, и не поморщится. Между тем, она не стоит одного волоска на твоей головке, Оля. Но мы это увидим. Поедем.
Они вышли с вокзала. Шаповал с сумкой из-под харчей и постельным свертком, Оля под руку с мужем.
Шаповал подозвал извозчика, и они поехали домой.
Оля забыла, спустя три дня, о происшедшем на вокзале и думала, что неясными намеками Шаповала весь инцидент встречи с красавицей исчерпан.
Но Шаповал придал своему обещанию серьезное значение. Он хотел, чтобы жена себя ценила и не покушалась завидовать поражающим ее своим нарядом и лоском манер сомнительным барыням.
Возвратясь в один из ближайших дней из ревкома, где он, собираясь уезжать в Георгиевск, сдавал дела ликвидируемой комендатуры, он возбужденно сообщил жене:
— Ну, Оля, теперь нам надо устроить маскарад...
Оля, порозовев за стряпней возле печки, накрывала стол. За дешевенькой белой скатертью, жестяными кастрюльками и старыми тарелками, поцарапанными, будто их грызли кошки, сияющая сознанием своего счастья, она торжествовала, ухаживая за Шаповалом, и тотчас же спросила:
— Какой маскарад?
— Помнишь, мы разговаривали на вокзале о той домовладелице? Я хочу тебе показать, как такие барыни за одно спасибо вешаются большевикам на шею. Она сегодня придет ко мне в гости.
Шаповал усмехнулся и испытующе посмотрел на жену.
Оля, чуть не вскрикнув, побледнела и полминуты молчала.
— А я... надоела тебе? — выговорила, наконец, она с дрожью обиды в голосе, но силясь сохранить видимую гордость.
Шаповал вскочил, стремясь объяснить ей свою затею, и, подхватив ее на руки, с поцелуями закружил по комнате.
— Глупая, — поставил он, наконец, на ноги жену, — ты думаешь, я тебя променяю за тысячу таких барынь? Или погонюсь за чьей-нибудь юбкой? Или позволю себе обидеть тебя каким-нибудь чувством к другой женщине? Слишком удачно я тебя нашел, чтобы не дорожить твоим сердечком. Глупендяра ты маленькая!
— Зачем она придет? — негодующе воскликнула Оля, не скрывая того, что кусает губы и что мигают ее глаза, готовые заплакать.
— Я же это сделаю, если только ты согласишься на это. Я позвал ее, и она так и поняла, что я устраиваю с ней интересное амурное свидание. Она же всяких приключений ищет. Пригласил к себе на свиданье чрезвычайный комендант — не шутка. Так вот я хочу, чтобы она не знала, что ты моя жена; ты оденься, как прислуга. Я достал вина и деликатесов для ужина, буду ее угощать, если понадобится, а ты будешь будто прислуживать нам и примечай, как эти женщины ведут романы. Я тебе покажу ее во всей ее красе, когда она распояшется. Тогда ты не будешь считать каждую встречную буржуйку за райское видение во плоти. Такой штуки никогда не увидишь, если не показать ее тебе. Хочешь?
Оля заинтересовалась, наконец, и после нескольких новых убеждений Шаповала стала сама увлеченно соображать, как ей не обнаружить перед ожидаемой гостьей задуманной Шаповалом мистификации.
— Возьму у Дворниковой жены платье с передником и на косу нацеплю алую ленточку! — ухватилась она за мысль мужа.
— Вот-вот! Да надуй губы, будто бы презираешь всякую буржуазию, беспокоящую бедных горничных, и фыркни разок повыразительней!
— Перещеголяю артисток!
— Ну, значит, готовься. В семь часов придет.
Вечером Олю нельзя было узнать. Она превратилась в донскую станичную деваху. Вместе с Шаповалом приготовили стол в комнате, где были книги Шаповала. Другой комнате придали характер холостяцкой спальни. Оля должна была находиться в кухоньке и приходить, когда ей постучит или позовет ее Шаповал. Но между собой Оля и Шаповал условились, что она через дверь кухни будет наблюдать за происходящим.
И вот около семи с половиной часов в дверь постучали. Шаповал открыл дверь, впустил неуверенно вошедшую и поздоровавшуюся гостью и весело стал помогать ей раздеваться.
Когда шуба была снята, видение, очаровавшее на вокзале Олю, наполовину лишилось своего великолепия. Гостья оказалась особой вдовьего нрава, в меру напудренной, подрумяненной и имеющей какую то свою цель.
Через минуту эта женщина сидела вместе с Шаповалом на диване. Еще через минуту завизжала в ответ на сказанную Шаповалом двусмысленность.
— Ольга! — позвал Шаповал.
Деваха в переднике, с большой косой на спине и алым бантиком, вышла, глупо выпятив губы, из кухни и уставилась на Шаповала и сидевшую возле него в салонной позе даму.
— Затопите камин, — распорядился Шаповал.
Мнимая горничная повиновалась. Шаповал, быстро
переглянувшись с Олей, взял руку защебетавшей о театре красавицы и, с видимой нежностью поглаживая ее, стал разводить турусы:
— Женщины, как вы, воспитанные на антипатии к рабочим, живут в настоящее время каждый миг под ударом. Часть из вашего круга уже погибла. Другая часть погибнет, если не примет заранее мер. А ведь сколько у вас того, чего нет у нас, рабочего простолюдья. Вы, например, для меня, дикаря, крепкого только зверской своей силой, настоящий самоцвет. Признайтесь, — палач, большевистский комендант целует вас — вы этого себе не представляли! — И Шаповал дразнил смехом собеседницу.
Гостья — интриганка, волновавшаяся от авантюрного возбуждения и действительно ждавшая, в результате свидания, благоволения со стороны грозного человека, старалась угадать, что предпримет и как именно поведет себя тот большевик, имя которого для города
связано было с полными всяких страхов слухами. Он позвал ее после первого же двусмысленного разговора, встретив ее с одним ревкомщиком, прямо на улице. Дерзче всех других большевиков он заговорил с ней, как с женщиной. Втечение нескольких минут подразнил заставившими притти в возбуждение предложениями, а затем совсем недвусмысленно пригласил ее к себе.
И она, рассчитывая, что может найти в нем серьезного покровителя, пришла.
Уже помогая ей снять шубу, Шаповал делано-победно и заражающе взглянул ей в глаза и придержал за локти.