Попытки попасть в клуб путем какого-нибудь стратегического маневра от ведавшего приемом новых членов Стебуна отлетали рикошетом.

И о клубе пошел разговор.

Для того чтобы раздражающая недоступность клуба не вызывала кривотолков и в ответ на общее тяготение к нему — были учреждены клубы для дискуссий и при районных комитетах партии.

Но они роль громоотвода не сыграли.

Незадолго перед очередной дискуссией Стебуна осияло появление Резцовой.

Резцова, начав вскоре после своего освобождения работать в Главполитпросвете, зарекомендовала здесь себя с самой лучшей стороны в качестве страстной работницы, рассеяла подозрения в своей сообщности с противниками большевиков и, с некоторого времени сделавшись секретарем руководящей учреждением коллегии, по своей линии также вращалась в среде, близкой к деятелям партийного и советского центра.

Что-то она узнала и пришла предупредить Стебуна в Агитпроп.

Стебун знал, что бывшая арестантка ГПУ превратилась в своего человека, одобрительно, будто сейчас только увидел произведение своих рук, всмотрелся в разбитную женщину, оторвался от приема других посетителей, чтобы спросить ее об успехах.

— Переменились вы... Работаете за всех, говорят?

Резцова с независимыми ухватками совершенно

искреннего друга шлепнула на стол портфель, разбросив полы жакета, сунула за пояс на бедра руки и отвела всякий личный разговор.

— Управляюсь так, что к вечеру по телу открывается стрельба, во все семьдесят семь жил и сто сорок суставов... На то я подпольщица, хоть и не большевистская. Вы по себе знаете, как это делается. Но дело не в этом. Я пришла передать кое-что, имеющее отношение к вашему клубу.

Стебун оторвался к двум агитаторам, желавшим условиться об устройстве на заводе показательного суда. Отпустил их и сел.

— Что имеющее отношение к клубу? — спросил он.

Резцова также села, расставив ноги по ступицам

стула, руки положив калачиками, чтобы не ерзать о край стола, и не мигнув вымолвила:

— Вы не щадите нашу женскую нацию и обидели нескольких комиссарш, не принятых в клуб. Имейте в виду, что какие бы баталии вы ни разыгрывали там, а исподтиха крадется и подрывается под клуб сплетня. О клубе говорят все злее.

— Что же говорят?

— А говорят... Говорят так: «раньше говорили — ЦК играет человеком, а теперь — клуб хочет играть Центральным комитетом».

Стебун поморщился, будто хлебнул спотыкача. Встал.

— Ну, увидим!

Он взял трубку затрещавшего телефона. Снова вошла Бархина, кто-то заглянул в дверь, ожидая, когда можно будет войти. Резцова поднялась уходить.

Стебун остановил ее движением головы и, кончив телефонный разговор, повернулся к ней.

— Спасибо во всяком случае, что вы беспокоитесь об этих делах, Татьяна Михайловна... Вы, значит, вкоренились там у себя крепко?

— О, всему делу атаман. Кручу, верчу и дым пускаю. Если вам что понадобится — помогу!

— Хорошо... Если делать больше нечего будет когда-нибудь, то приткнусь и я к вам, — с полушуткой усмехнулся Стебун.

Резцова бухнула его по руке, сразгона всадила себе под руку портфель и с воинственной независимостью вышла.

Стебун рассчитывал, что до закрытия клуба было далеко. Через несколько минут, предавшись снова делам Агитпропа, он забыл думать о том, что передавала Резцова. Все другое, казалось, говорило о том, что влияние клуба растет, и партии нет смысла его упразднять. Впрочем, Стебун не мог отдаваться теперь безраздельно клубу, будучи почти до отказа закручен вертушкой работы Агитпропа.

Домой часто приходилось возвращаться только ночью. И еще один раз ему пришлось утихомиривать соседей стрельбой в потолок. После того как один раз доведшее его до чортиков буйное веселье соседей было усмирено револьверным громом, Стебун, решив, что самый действительный способ обеспечить возможность себе покойного сна и в будущем — внезапная канонада, приобрел пугач, дабы не дырявить кольтом потолок и не совершить у соседей нечаянно убийства.

Долгое время пугач лежал без употребления. Соседи предупредительно стихали, когда он приходил. Стебун к тому же терпел, если шум не затягивался до утра. Но один раз веселую компанию снова разобрало далеко за полночь. Стебун разрядил пугач и забарабанил в перегородку. Соседи высыпали с бранью в коридор и, прежде чем разойтись, пошумели в коридоре, поднимая переполох на весь дом и выражая возмущение тем, что им не дают посмеяться в собственной комнате.

Стебун заснул, чувствуя, что завтра так или иначе придется заняться своим квартирным положением.

Но ему не пришлось хлопотать об этом самому.

Перед тем как он должен был уйти, к нему постучали, и он впустил попросившего позволения войти поговорить по поводу комнаты Файмана.

— Пожалуйста! — пригласил Стебун. — Очень кстати, а то я ушел бы...

— Да и я ухожу скоро, — объявил Файман, — я же тоже деловой человек, хоть и не служу. Один мыкаюсь на шесть душ...

— Торгуете? — спросил Стебун.

— Торгую, знаете, маклерую, советы даю, продавцов с покупателями свожу. Теперь же опять можно стало.

— Разрешается! — подтвердил кратко Стебун. — Что же вы хотели сказать о комнате? Вам не правится, что я воюю тут?

— Скажите ради бога, как же вам не воевать? Что вы! Я же понимаю, что вы ответственный работник.

Файман карусельно зацокал ножками, передвигаясь возле Стебуна на одних и тех же квадратиках пола. Перебил себя:

— Вас зовут Илья Николаевич, если разрешите?

— Да. А вас, гражданин Файман?

— Давид Абрамович... Вот я же хочу сказать, Илья Николаевич, что у нас же у всех к вам респект. И даже этот чучельный квартирант, что шабаш собирает, уважает вас... Но уж такой у них у всех этих Щукиных характер смехотворный... В доме — в доме, в чужих — в чужих, и куда хочешь пусти их — все бы только смеялись... Ну, вам от этого, понятно, не итти же ночевать к товарищам. Всякий понимает, что у вас дела не то что продать или купить, а и политика, и рабочие, и крестьяне, и нас, граждан, в виду надо иметь. Так я решил отвести вам другую комнату.

— А! — схватился Стебун за предложение. — Где?

— А тут один гражданин с моей квартиры, вы не знаете его, получает службу в провинции, и комнату я хотел оставить себе, вот ту, что прямо против коридора, но лучше отдам вам, чтобы жилотдел или милиция еще не взялись нас мирить.

— Эта комната хорошая! — подтвердил Стебун, мельком уже видевший комнату, по большей части пустовавшую. — А вас я не обижу?..

— Да что я? Лишь бы вы согласились и не считали, что мы вас выживаем. Будем добрыми соседями. Вы еще познакомитесь с другими квартирантами, так увидите, что нэпачи — тоже люди. Мы понимаем, что вы всем добра хотите. У нас же и знакомые тоже коммунисты есть и знают нас. А в этой комнате беспокойства никакого, только телефон перенесете.

— Телефон перенесу. А с этой комнатой что вы сделаете?

— Не будем спешить... Найдется что-нибудь.

— Хорошо! — согласился Стебун. — Спасибо, Давид Абрамович!

— Мы тогда и вещи ваши перенесем, если разрешите.

— Пожалуйста.

Стебун ушел. Но в этот же день, когда он задержался для ужина в кремлевской столовке, к нему пришел прибывший в Москву и устраивавший свои дела Кровенюк, в теплушке которого Стебуну пришлось переночевать с Шаповалом.

Кровенюку надо было где-нибудь переночевать. Он до сих пор еще ухитрялся гастролировать в качестве самостоятельного военного чина, выполняя инспекторские поручения по Донбассу от штаба военного округа. Но кто-то, наконец, понял, что он чудит. Дознались, что у него теплушка и казенный пулемет.

Все это ему предложили сдать и ехать в распоряжение центра. Обиженный Кровенюк намеревался жаловаться.

Явившись в дом Файмана и найдя комнату Стебуна запертой, Кровенюк решил попробовать разыскать ключ от комнаты, чтобы рискнуть дождаться товарища.

Начал шарить по дверному притолоку.

В это время в коридор вышла Фирра Файман, подметившая штабное обмундирование интересного незнакомца, и, угадав, что посетитель пришел к Стебуну, живо прицелилась на Кровенюка с расчетливой общительностью.

— Вы к товарищу Стебуну? Он перешел отсюда. Это наша комната теперь. Ха-ха! Попались!

Кровенюк отступил от запертой двери, но не извинился, а прежде всего приосанился героем, окинул взглядом девицу, цокнул, как заправский кавалер, каблуками с поклоном и на вызывающий смешок смело потянулся к Девице.

— У Стебуна опасный сорт товарищей... Ха! Самоцвет! — двусмысленно и вызывающе польстил он.

Фирра лукаво сощурилась.

— Кому да, а кому нет... Ха-ха!

Кровенюк шагнул к ней.

— Позвольте представиться, чтобы узнать, не был ли Стебун товарищем для вас в таком деле, на какое и у меня много охоты... Кровенюк.

— Ха-ха! Фирра Файман. Вы орден имеете и такие парадные губки с усами, — приложила Фирра пальчик к губам.

Кровенюк не моргнул. Был у него не орден, а устаревший и вводивший всех в заблуждение жетон в честь какой-то годовщины. Кровенюк им пользовался ради щегольства. На лестную аттестацию его внешности он не нашелся что сказать. Самодовольно улыбнулся и продолжал смотреть на Фирру.

Фирра же сочла, что небезынтересно закинуть удочку на лучшее знакомство с воображаемым комиссаром.

— Стебун обычно в это время уже дома бывает, — осведомила она. —Он вам очень нужен?

— Да, я обождал бы его, потому что приехал и мне некуда итти.

Кровенюку польстила манера девицы, откровенно пытавшейся раздразнить его и возобновлявшей расспросы, чтобы он не ушел. Он с недоумением продолжал медлить, ожидая, чем кончится его знакомство с девицей.

Фирра же сообщила:

— Он только сегодня перешел в другую комнату, и там еще беспорядок. Ключ я знаю где, но разве приятно будет ждать, сидя на корзинах?

— Не то на корзинах, на полу сяду, — решил Кровенюк.

Фирра надумала:

— Знаете что: пойдемте к нам, пока придет этот ваш мандарин — Стебун. У нас с сестрой отдельная комната... Потом, может быть, уговорим папу, чтобы пустил вас жить у нас. Вы на рояле играете?

— Немножко.

— Идемте!

Кровенюк ухватился за приглашение Фирры. У Файманов завел настоящее знакомство и заручился обещанием девиц уговорить отца на предоставление ему освобожденной Стебуном комнаты.

Когда Стебун пришел, он простился с девицами и явился к собиравшемуся спать партийцу.

Открыв дверь, Стебун сразу узнал Кровенюка. Он не выразил никакого восторга от этого посещения. Однако, узнав, что Кровенюку некуда деваться, заночевать парня пустил. Предложил ему располагаться на полу и сейчас же лег сам. Узнал, что Кровенюк был в штабе и должен уехать на пост военкома в Георгиевск к Шаповалу, но раздумывает и не прочь пошататься по Москве. На содействие Стебуна в этом смысле и рассчитывал.

— Товарищ Стебун, вы председатель дискуссионного клуба, в котором собираются члены Цека? — спросил он с какою-то надеждой.

— Да.

— Если бы вы ввели меня в клуб, я познакомился бы там с членами Реввоенсовета и остался бы здесь при штабе начальником какой-нибудь части.

Стебун полминуты сдерживал себя, чтобы не вспыхнуть и не предложить улегшемуся уже парню оставить комнату.

Наконец, коротко посоветовал:

— Езжайте-ка, друг, куда вы назначены, завтра же, да постарайтесь там без фасонов поработать.

Кровенюк понял, что Стебун не зовет его снова на ночлег, чтобы избавиться от него.

Стебун же думал о клубе. Клуб сделался крупнейшим фактором партийной жизни, но было что-то нездоровое в стремлении к нему людей, думавших об устройстве своих личных дел. В числе его завсегдатаев уже был Диссман. Теперь туда же мечтал проникнуть такой легкоумок, как Кровенюк.

— Посмотрим, что дальше будет, — тер он себе лоб и откладывал вывод.

Дальше было очередное собрание клуба. Оказалось это собрание последним..

Оно состоялось через неделю после посещения Кровенюком Стебуна.

Вначале все было благополучно. Распространилась обнадежившая партийный актив весть о том, что Ильич продолжает поправляться. Краем уха Стебун поймал замечание разговаривавшего с Борисовым Тараса о каком-то письме выздоравливающего вождя к Мостакову. Мостаков еще не пришел, и Стебун не мог проверить значения этого разговора.

Как всегда, когда клуб наполнялся и знакомый неожиданно встречался за одним столиком с давно забытым другим знакомым, товарищем или сподвижником, настроение в клубе приподнималось. Захар, Тарас и Нехайчик смеялись над высоким чудаком Комаровым, выискивавшим среди членов клуба бывших каторжан и поселенцев, которых он хотел организовать в особое общество. Шутили по поводу того, какая была бы картина, если бы в очередную годовщину революции все подпольщики-большевики оделись в тюремные причиндалы и особой колонной, в кандалах, котах и халатах с бубновыми тузами промаршировали до Тверской.

Комаров — коломенская верста, чуть сгорбленный, с горбатым рулем носа, в пенснэ. Он виновато от всех отшучивался, но агитацию продолжал и в полчаса сколотил группку учредителей общества, согласившихся притти на первое собрание.

Борисов, Семибабов, Кердода и в больших очках на рыжеошерстенном лице, мартышкообразный деятель Исполкома Коминтерна Гутман разговаривали с возвратившимся из заграничной поездки Антоном.

Сегодня в клубе был Лысой, кроме близких верхушке Тараса и Бочина. Предстоял интересный доклад делегации, представлявшей на международной дипломатической конференции в Генуе советское правительство. Вместе с докладчиком Лавриным за четверть часа до открытия дискуссии пришел один из работников, занимавшихся оздоровлением советских финансов, красавец Постышев.

Лаврин зарикошетил в обход столов и стульев к Стебуну. Постышева, впервые заглянувшего в клуб, окружили знавшие его по эмигрантской жизни в Женеве Захар, Акоп и Семибабов.

Постышев, предвкушая эффект принесенной им новости, сиял, будто он только что встретил римского папу, с безбожным плясом поющего на всю Москву «Кирпичики».

И каждый ответно улыбался, здороваясь с сияющим большевиком из Наркомфина.

Постышев сел за столик, давая место расположиться возле него и товарищам, особо поглядел на Захара и, вынув из кармана что-то зажатое в кулаке, положил руку на стол.

— Узнайте, что тут? — победоносно оглянул он товарищей.

— Дрожжи для нэпа! — придвинулся с нетерпеливым интересом и угадал Семибабов. — Показывайте!

Он был больше других партийцев в курсе финансовых дел, ведя торговые дела издательства, и сразу сообразил, чем щеголяет Постышев.

— Монета? — спросил флегматично Захар.

— Червонец николаевский, что там особого? — возразил Акоп.

Постышев разжал кулак и подал Захару то произведение, которое трубило о славе Наркомфина.

— Советский рубль! — отрубил гордо Постышев собеседникам. — Рублевая монета первого нашего выпуска. Поступает на-днях в обращение на рынок. Вслед за этим выпускаем серебряную и медную мелочь — и тогда поздравьте нас. Только что отчеканена.

— Действительно первая? — спросил Захар.

— Самолично сбрил из-под штампа несколько штук и заставил акт об этом составить, как только отчеканили. Хочу преподнесть это на память Ладо.

— Надо Ильичу! — возразил Акоп.

— Ильичу? — отверг Захар. — Он посмеется, ткнет ее куда-нибудь, и памяти не будет у нас... Ладо лучше.

— Да и Ладо то же сделает.

Семибабова вносившая сенсацию монета особенно заинтересовала, — он не хотел выпускать ее из рук.

— Товарищ Постышев, — вдруг загорячился он, — у вас с собой еще есть хоть один такой новичок? Дайте-ка мне! Захар, повлияйте, чтоб Постышев не ежился!

— Да они на-днях везде будут, — возразил Постышев.

— Это-то меня и не устроит. Говорите, есть или нет у вас хоть один рубль еще?

— У меня еще три.

Семибабов оглянулся на зал. Захар улыбнулся, догадываясь, что в Семибабове проснулся торговец. Мигнул Постышеву, чтобы тот уступил.

— Давайте мне их... Я вам заплачу, а вы себе обменяете потом на бумажки, если вам нужно будет.

Постышев пожал плечами, вынул из другого кармана три рублевых монеты и отдал их издателю.

Семибабов подмигнул компании. Три монеты взял в руку, а первый рубль возвратил Постышеву по принадлежности.

— Это спрячьте. Только смотрите, не испортьте у меня музыки. Я хочу заработать в пользу нуждающихся курсантов. Смотрите!

— Ладно, ладно! Катай! — засмеялись, начиная догадываться о его затее, Захар, Постышев и Акоп.

Семибабов вдруг воззвал, поднявшись:

— Товарищи, объявляется аукцион! Первая наша серебряная монета. Рубль советской чеканки. Кто желает, может приобрести на память. Только что из-под штампа. Когда-нибудь за него будут давать тысячи. Я по бедности плачу за него Постышеву два червонца. Кто больше? Монету не уносить... Два червонца, кто больше?

Немедленно столик заерзал в толчке навалившихся на него членов клуба, и прежде чем на монете кто-нибудь рассмотрел рисунок, изображавший рабочего и крестьянина, начальник военного округа богатырь Уралов зыкнул:

— Даю три червонца. Давай мне!

— Обождите, товарищ Уралов, с пролетарским рылом в калашный ряд... Так дешево не отделаетесь! Кто больше?

— Можно в кредит?

— Под расписку, с обязательством выдать долг втечение двух недель.

— Пять!

— Шесть!

— Семь!

— Десять червонцев!

— Ого! — воскликнул кто-то, и сразу большинство соперничавших смолкло.

Десять, кто больше?

Осталось только несколько охотников.

— Двенадцать! — придвинулся Тарас.

— Пятнадцать! — с отчаянием крикнул Диссман.

— Двадцать! — покрыл всех, будто нанося смертельный удар аукциону, Борисов.

Семибабов, услышав бас своей жертвы, чуть не прыснул от смеха, переглянувшись с Постышевым и Захаром, и сейчас же провозгласил.

— Есть! Двадцать червонцев, деньги на стол — и монета принадлежит товарищу Борисову.

— Вычтете из моего гонорара двести рублей, — сказал Борисов.

— Есть! Получайте рубль.

Он передал монету и сейчас же провозгласил:

— Обождите, обождите, товарищи! Разыгрывается еще один первый советский рубль... Вот он, даю сам два червонца. Кто больше?

Семибабов вынул из кармана новую монету и поднял ее над собой.

— Ха-ха-ха! — взвыла от трюка Семибабова публика. —Второй первый!

Борисов вытаращил глаза и вдруг затопал, загремел:

— Жулик! Контрабандист! Думаете, у меня свой банк? Не получите ни полушки. Издевательство!

Семибабов схватился за живот и сквозь смех объяснил, обращаясь к собранию:

— Михаил Давидович, не кипятитесь, и вы, товарищи, тоже не регочите! Постышев, если хотите, объяснит... Рубли чеканились в пяти штампах сразу. Поэтому первых рублей всего пять. Один Постышев послал Ильичу, другой у него для Наркомфина, и три Наркомфин пожертвовал для аукциона в пользу нуждающихся курсантов. Да и не все ли равно, какой из них первый, какой — второй. Так или иначе, из банков пока получите, чтобы хоть в кармане подержать, дырки заведутся. Я разыгрываю другой. Два червонца! Кто больше? Товарищ Лысой, за вами очередь.

— Мне Постышев даром даст! — добродушно отгрызнулся Лысой. —Жми тех, кто побогаче.

И повернувшись к остальным, он поощрил:

— Поддерживайте, поддерживайте, товарищи, марку серпа и молота!

Приглашение Лысого подействовало.

— Три! — возгласил Тарас.

— Четыре! — объявил Диссман.

— Пять! — прибавил Тарас.

Третий рубль приобрел Диссман.

— Ну, — расхохотался успокоившийся Борисов, приятельски трепанув за руку Семибабова, — спекулянт вы самый густопсовый!

Стебун стоял с доброжелательным интересом сзади, пока разыгрывался импровизированный аукцион. Увидев явившегося Мостакова, кивнул издали уральцу головой и подошел к нему.

— Что о вас говорят? — спросил он, побуждая товарища поделиться с ним рассказом об обращении к вождю партии.

Мостаков раздраженно пожал плечами.

— Что обо мне говорят? — переспросил он, вызывающим раздраженным взглядом отпарировав вопрос товарища.

Стебун также пожал плечами.

Мостаков — недоверок, как все колеблющиеся. На одном из первых собраний клуба он обнаружил попытку повернуть Стебуна и его друзей на бунт против партийного руководства. Стебун в Агитпропе и клубе, почувствовав под ногами устойчивую почву для здоровой работы в партии, предостерег тогда уральца от задуманной им организации особой группы партийной левой. Мостаков, разочарованный отпором, сделал вид, что угомонился, но поверить этому было трудно.

— Вы от Ильича что-то получили? — подсказал сдержанно Стебун.

— Вы не знаете? Могу сказать. Разговоры мне надоели. Сколько вы тут ни говорите, дело, что дальше, то все хуже, и я разрядился. Узнал, что Ильич намеревается приступить к работе, и решил ему написать: если, мол, не спустить немного возжи, то будет нам же хуже. Я не говорю о том, чтобы допустить издавать соглашателям свои газеты, но внутрипартийной критике должен быть открыт полный простор. Свобода мнений...

— О свободе мнений так вы и писали?

— Да. Послал целую грамоту, в которой излил всю свою желчь и слезы. Думал, что голос середняка партийца заставит его меня разубедить, если он со мной не согласен.

— Ну и что? — напряженно уронил Стебун.

— Получил письменный ответ. Отвечает на все вопросы и лается, как середа на пятницу. Словно кроме бани критически настроенному партийцу ничего не полагается...

Этого именно Стебун и ожидал. Недовольство жестким партийным режимом он разделял и сам. Но Мостаков хватал через край, требуя провозглашения в партии свободы мнений. Партия не могла сделаться ареной для идейных распрь. Мостаков не учел этого и возбудил в создателе и вожде партии предубеждение также против тех, кто в своем недовольстве был сдержаннее.

Стебуна сообщение заставило поморщиться.

— Напрасно, помоему, вы бросаетесь во все стороны, — заметил он кисло. — Сломите себе шею и не сделаете лучше. Партии достаточно добиться отмены системы назначенчества на ответственные посты и сделать партийный аппарат не таким бюрократическим. Да и этого надо добиваться, создавая общественное партийное мнение, а не возлагая упований на магические письма к Ильичу.

Мостаков вспыхнул.

— Считаю, что всякий партиец так именно и должен поступить, если у него скребет что-нибудь. Отдал в типографию свое письмо и ответ Ильича. Напечатаю, разошлю по организациям, и пусть партия судит, если не я прав.

— Гм! Смотрите, чтоб не было хуже...

— Ничего худшего.

Стебун направился к Лаврину и спустился в зал открывать собрание. Заняли места вблизи стола Лысой, Захар и Тарас. Расположились, где кто успел захватить место, все другие участники клуба, протискался наперед и прислонился к стене Антон, выступавший содокладчиком по вопросу предстоявшей дискуссии.

Стебун позвонил и предоставил докладчикам слово.

Лаврин сделал обстоятельное сообщение о деятельности конференции и о характере участия в конференции советских делегатов, одним из которых он являлся. Антон характеристику конференции миновал, а по-своему, крепко вырубая образы, обрисовал, как впервые показавшихся за границей большевиков панически изолировала от всяких встреч буржуазия и как рвались установить общение с представителями советов рабочие.

Стало от докладов живо и приятно.

Но информационные сами по себе и, казалось бы, бесспорные сообщения вызвали неожиданно бурные прения.

Прежде всего один из видных партийных ораторов, товарищ, заявивший когда-то при спорах о повороте партии к нэпу, что этот поворот производится «всерьез и надолго», обрушился на отсутствие точных партийных директив делегации и на допущение перебоев во взаимной информации между делегацией и давшими ей полномочие партийными верхами. Он рассказал о нескольких фактах, сообщенных ему Лавриным в частном разговоре Эти факты показывали отсутствие инструкций у делегации, тогда как без них делегация не могла часто ничего предпринять. В заключение в обличающих филиппиках оратор предложил не губить революцию наплевательским разгильдяйством, раз уж партийцам приходится участвовать в парадах, подобных состоявшейся конференции.

Атмосфера накалялась.

Выступивший с примиряющими возражениями Лысой, не придав, очевидно, особого значения предшествующей обличительной речи, отмахнулся от нее несколькими шутками и этим хотел исчерпать разговор.

Но потребовал слово Борисов. Чемоданоподобный марксовед-большевик еле-еле успел только войти в норму от взрыва по поводу проделки Семибабова, дискуссия же снова бросила его в горячку. И вот он загремел, обличая Лысого, бросая бомбы слов:

— Партия! Комиссия! Наркоминдел! Не могли сделать этого... Не научили, как требовал Ильич, управлять кухарок государством, зато комиссаров наплодили, управляющих хуже кухарок, столько, что отбавляй! Ушли от массы! Строим забор на заборе...

— Для заборов нужны столбы — вот и комиссары! — засмеялся с места Лысой.

— Что? — не уловил реплики Борисов.

— Для заборов нужны столбы — вот и комиссары! — повторил громче Лысой.

— Не всякая дубина может быть столбом! — рявкнул Борисов и, подняв кулак, еще пуще загремел: — В комиссии не столбы, а дубины! Мне говорили о том, как приняли представителя «Известий» в этой комиссии. Я не решился после того, что слышал, пробовать получить материал оттуда, когда мне понадобилось делать доклад общерайонному собранию. Специалисты одни. Безобразники!..

Собрание замерло. Чувствовали, что что-то не так, но, не зная, во что бьет Борисов, зааплодировали было неуверенно, когда Борисов разрядился и кончил.

Однако что-то произошло.

Увидели возле Стебуна заволновавшихся Лысого, Тараса, Захара и Бочина. После минутного совещания вместо очередного оратора Стебун дал слово для справки как-то неожиданно сухо заговорившему Тарасу:

Тарас сделал коротенькое заявление:

— Комиссия состоит не из специалистов, а из руководителей партии. В нее входят Ладо, Лысой и член президиума Коминтерна. Сведения о секретнейших директивах международного характера, сделанных делегации, давать, понятно, нельзя было никому. Бурный спор не стоит и гроша...

Сообщение обескуражило клуб, прения были прерваны, чтобы дать улечься страстям, но горячка возбуждения не улеглась, а вылилась во взаимообличения и дебаты между отдельными группами.

Борисов был оскандален собственным выступлением, не находил себе места и, казалось, желал провалиться сквозь землю.

В передней он поймал на себе щурящийся взгляд Стебуна и виновато махнул рукой:

— Крышка!

— Нагородили вы! — рассердился Стебун. — Не посмотри в святцы...

Через несколько дней он получил постановление о закрытии клуба.

Льола сделалась женой Придорова в Москве. При

доров удивительно ординарно и беспразднично превратился не столько в ее мужа, сколько в повелителя, еле скрывающего собственное победное торжество. Не без злорадства жевал он улыбку, пряча ее в свойственном его лицу и вошедшем в привычку движении челюстей. На несколько дней перестал останавливаться подолгу остеклянелыми глазами на людях. Временами, поглядывая на Льолу, сладко глотал слюни и счастливо открякивался:

— Кге-кге!..

Как будто он достиг всего, чего хотел.

А Льола безропотно отдалась судьбе, не ища в этом браке ничего, кроме удобств благоприобретенного мужниного стойла, бурдой которого должна была теперь пробавляться.

Но она все же не думала, что ее жизнь окажется такой беспросветной.

Еще в начале новой ее жизни ей пришлось испытывать зоологическую грубость Придорова, от которой у нее внутри все переворачивалось. Когда же Придоров почувствовал Льолу в своим руках, ему, очевидно, и в голову не приходило, что кое в чем он должен постесняться жены.

Победное самоудовлетворение подмывало его и распоясывало на разговорчивость. Эта черта его характера обнаружилась при отъезде из Москвы, когда Придоров усаживался на извозчика, ругая советские порядки за то, что нельзя было достать автомобиля. Во время переезда на вокзал нашлась новая вина большевиков: лошадь оказалась не «довоенного качества», а какой-то бешеной: она то полквартала несла пролетку веселой рысцой так, что лучше, казалось, и не нужно было, то вдруг испуганно сдерживала шаг, останавливалась и от всякого встречного извозчика начинала забирать на тротуар или пятиться назад.

Придоров, во многих случаях совершенно ничего не умевший заметить, сперва терпел непонятное нервничанье трясшего коляску животного, а затем вышел из себя.

— Ну! — зыкнул он в синюю спину кустаря московского транспорта. — Ты будешь ехать или вставать

да самому впрягаться в твой дилижанс? Вытяни ее кнутом!

— Доедем, вот выберемся только, гражданин! Пугливая очень она, напали на нее раз кавалеры...

Придоров не понял.

— Балованная, а не пугливая! Говорю — щелкни ее, чтоб она не фокусничала, как жеманная барышня.

Льола укоризненно посмотрела на мужа и решила объяснить ему то, о чем угадала, лишь только лошадь проявила первое беспокойство.

— Пусть едет, пока не опрокинула нас. Бой не поможет. Лошадь — беременная самка и боится встречных коней.

— Ха! — изрыгнул Придоров. — Паскудная большевистская кобыла, а еще дерет нос, как инфанта... Шлепни ее!

Льолу задел грубый смех.

— Животные здравей развратных инфант в природных инстинктах! — дрожа от протестующего возмущения, попробовала она объяснить мужу. — Беременная самка жеребца не подпускает к себе... А инфант часто и это не останавливает... Мужчин же положение женщин только дразнит больше. Лишь бы поразвратничать!

Придоров стеклянно застыл на мгновение на жене взглядом, жевнул с особым самодовольным чмоканьем челюстью и, удерживаясь, чтобы не качнуться от толчка пролетки, похотно повел головой, будто Льола открыла ему глаза на новый вид удовольствия.

— Разврат, Льолочка, симпатичная вещь! Хе-хе! Теперь буду знать...

Откровенное намерение мужа применить открытие зоологического явления в его собственной практике ножом резануло Льолу, заставив ее испуганно замереть.

На мгновение она не знала, куда девать глаза, и окаменело застыла на мысли о самой себе. Она продалась Придорову, но разве она не знала, что тот, кто покупает женщину, вовсе не обязан блистать достоинствами порядочного человека? Он получил в ней то, что хотел. Но иметь хоть сколько-нибудь внутреннего благородства и не мерзить животной грубостью он все же мог, если бы захотел. Мог быть хоть и злодеем, но таким, чтобы не противно было его самодовольное непонимание чувств в других людях...

Не хотел или не мог — все это можно было изведать на опыте совместной с ним, наполовину изуродованной уже жизни, и на это испытание Льола сама себя обрекла.

С такими настроениями ехала молодая женщина в дом Придорова. В Одессе в распоряжении Льолы оказалась прислуга. Придоров дорого платил за свою квартиру, состоявшую из двух комнат и кухни. Он только иногда проговаривался о своих делах, предоставляя Льоле догадываться, если она хочет, откуда он берет деньги. Но Льола уже знала, что в Москве он не провел ни одного дня без того, чтобы не пошататься по всяким учреждениям, где у него были знакомые, и не прощупать их, выуживая какую-нибудь добычу для себя. В Москву он ехал по командировке учрежденной в Одессе хлебоэкспортной конторы. Сделал он или не сделал что-нибудь по этой командировке, но перед отъездом из Москвы получил снова подъемные и командировочные — теперь уже от Электросельстроя для работы где-то на Северном Кавказе. В связи с этой командировкой повидался один раз с каким-то рабочим и о чем-то с ним сговорился.

Льоле перед отъездом дал денег для покупки нарядов. Щедростью, проявленной на этот раз, ограничился и после все свои заботы о жене считал исчерпанными. В дальнейшем Льола должна была каждый раз просить его о необходимых для нее суммах; чтобы сократить число таких просьб, сопровождаемых всякий раз унизительными объяснениями, она решила экономить на кухне, для которой Придоров скупился значительно меньше.

Будучи когда-то женой интеллигентного Лугового, Льола распоряжалась принадлежавшей мужу дедовской библиотекой и, не считая тогда это за особое занятие, увлекалась чтением в то время, когда Луговой был на службе.

Теперь, когда так же уходил на занятия в советские хозяйственные органы Придоров, Льоле делать было совершенно нечего. Придоров книг не заводил. В его квартире им как-то не оказывалось места. Если бы занести несколько брошюр и положить их где-нибудь под рукой, они казались бы чужими и беспризорными; Придоров или сел бы прямо на них или сунул бы куда-нибудь с глаз долой. Поставь кто-нибудь несколько томиков на полку шкафа, — книги будут казаться строже и значительней самого Придорова, будут бесить злопыхательного советского службиста. Зато в доме были карты, лото и рояль. О связи Придорова и его делах говорил только портфель и редко употреблявшийся письменный стол. Знакомым своим Льолу Придоров показал лишь в первые дни после приезда из Москвы, а затем, чтобы не стеснять себя, стал бывать везде один, выводя Льолу только тогда, когда ему особо это нужно было.

Музыку Льола не любила. Оставалось или играть со служанкой в лото, или надеяться, что Придоров решит из Одессы переехать на службу в Москву.

Придоров тем временем преуспевал. Он числился на постоянной службе в металлическом отделе местного Совнархоза в качестве специалиста-эксперта по оперативно-производственной части. Несколько часов проводил на службе, временами ездил обследовать какой-нибудь завод, чтобы затем представить куда-то доклад. Такова была одна сторона его существования, дневная. А вечерами в ресторанах, в гостинице и в доме одного из бывших пароходовладельцев и затем администраторов Доброфлота, некоего Полознева, ныне служившего бухгалтером в Финотделе, где он встречался с одним-двумя частными торговцами и кое с кем из дельцов, заправлявших советскими и полусоветскими торговыми конторами и представительствами.

Половнев Александр Васильевич — пожилой, болезненного вида человек, некогда флотский офицер. Его, главу большой семьи, революция пощадила, потому что, задолго до революции бросив службу и занявшись коммерцией, Половнев во время гражданской войны не поддался никаким соблазнам ни сослуживцев, ни собственного сына, пытавшихся втянуть его в деятельность белых штабов. Он хотел уберечь семью от бурь революции. Красные держали его на учете и ничем другим не беспокоили. Его старший сын, также флотский офицер, бежал из Крыма за границу вместе с остатками войск Врангеля, оставив на отца жену, а младший сын сражался на стороне красных. И вот у Половнева семья: невестка с ребенком, сын, по окончании войны поступивший в военную академию в Москве, две дочери и жена — женщина, любящая видеть всегда у себя людей.

Кроме службы в Финотделе он занимался добровольным ктиторством в церкви, имел в квартире собственный постав иконостаса и, не требуя от детей выполнения религиозных процедур, сам с женой усердствовал в богомольстве и на этой почве дружил с приходским попом отцом Павлом.

Семья, не имея общего источника средств существования, за ограниченностью заработка Половнева, выродилась к этому времени в кооперацию сродников. Красавица невестка Ката добывает от случая к случаю уличным промыслом средства для существования самой себе, ребенку и скитающемуся за границей мужу. В семье об этом никогда не говорится, никто Кате не осмеливается бросить ни слова осуждения. Стенографистка-машинистка Тоня колеблется между Комсомолом и авантюрной средой знакомых, вращающихся возле семьи. Все вместе бьются между надеждой прожить как-нибудь в фарватере советской жизни и мечтой о восстановлении невозвратимого старого благополучия.

Эта семья была единственной, с членами которой Льола не прерывала общения, после того как Придоров однажды привел ее сюда на именины Тони, в устройстве которых гости приняли и материальное участие.

Судьба и положение Каты напоминали Льоле ее собственную судьбу, и, почувствовав это, Льола потянулась к молодой невестке Половнева.

Она узнала, что Ката ведет с мужем, оказавшимся во Франции, переписку, и тут же на вечере решила воспользоваться этим для наведения справок о Луговом за границей.

Это было в промежутке между чаем и ужином, когда Тоня играла на рояле, а гости, разбившись на группы, судачили, беседовали, играли в карты и любезничали друг с другом.

Придоров, придравшись к жалобе хозяина на отсутствие его сына, обучавшегося в Москве, стал пилить Половнева за то, что старик тоскует о сыне — коммунисте. Попик тихоновского толка, отец Павел, присутствовавший при разговоре, взял сторону убеленного сединами бухгалтера. Придоров не очень находчиво повторялся и зудил с передышками свое.

— Если бы, — долбил он неотступно, — вы поотцовски налетели на вашего вышкварка, молодчик оставил бы свою дурь...

Половнев рассердился и попытался отговориться тем, чем и всегда отговаривался в подобных случаях:

— Болен, болен я, батенька, и стар уже заниматься налетами на свое потомство! Они сами не меньше моего знают, что им нужно. Пусть будет красный, да командир. Лишь бы не нищий, не жулик!

Придорова сердила лойяльность Половнева. Он втянул в себя дым сигары, пожевал и пригрозил:

— Командиром всякий не будет! Командирами там делаются жиды! А вашего сунут в затычки...

— Ах, да что же вы хотите, Лавр Семенович! Чтобы я еще в политику ввязался и свои порядки стал наводить? Болен, болен и стар я, батенька, и не доканаете этим вы большевиков! Хоть бы придумали что-нибудь другое.

— Стар, стар Александр Васильевич! — подтвердил отец Павел. — Для нас с ним церковных дел довольно, и то хоть бы не обидеть кого-нибудь.

— Другое придумаем, — похвалился, скривившись, Придоров, — увидите... А вот вас жалко.

Половнев старчески вознегодовал:

— Я, батенька, Лавр Семенович, не одного сына, как вам известно, имею. Другой сын за границей мытарится, так думаете — лучше ему? Не пишет, бедный, всего, а жалеет, знаю — жалеет, что до локтя зубами не достанет. И дочери у меня... Так разве же христианская жизнь у каждого из нас? Эхе-хе-хе... Не знаю, ничего не знаю, дорогой мой. Страшно все знать, что делается с людьми, и думаете — вам полегчает, если вмешаетесь? Нет, не полегчает. Лучше одним бременем живите, чем еще чужое горе на себя принимать. А если вы не для помощи, а так себе, то и говорить не стоит, Лавр Семенович.

Придоров вспыхнул и пошел к дамам.

Рядом с хозяйкой сидела та попадья, с которой случай свел Лугового при его приезде в Одессу и заставил участвовать в получении из детского дома ребенка. Возле хозяйки и попадьи ахали, разговаривая о действиях чека, соседи и сослуживцы Половнева.

Группа молодежи — подруг и кавалеров Тони — толпилась у рояля. Небольшая группа мужчин и женщин играла на деньги в карты.

Ката, не принимая непосредственного участия в игре, стояла за спинами игроков и со всеми сразу разговаривала, подсказывала, кому как ходить.

Льола была возле нее. Улучив минутку, когда игроки сосредоточились на розыгрыше кона и Ката смолкла, Льола взяла ее под руку и увлекла от стола.

— У меня к вам, Екатерина Александровна, просьба... — нерешительно предупредила она, стараясь угадать, как Ката отнесется к щекотливому разговору.

Ката светло и весело ответила дружеским взглядом. Она обрадовалась, что гордая и недоступная по внешности Льола обратилась к ней за помощью.

— Сядемте, — повернулась Ката к стульям у столика, на котором лежали именинные подарки сестры. — Посмотрим тонин заработок. Ха-ха!

Льола взяла со столика туалетный несессер и улыбнулась с внутренним удовлетворением.

— Мне говорили, — осторожно осведомила она, — что ваш муж за границей и вы с ним переписываетесь... Вероятно, офицеры эмигранты там знают один о другом или могут узнать. Я хотела, чтобы вы для меня, по секрету от Придорова, попросили своего мужа узнать об офицере Луговом и что он вам напишет— сообщили бы мне...

— Это ваш знакомый?

— Нет... Это мой первый муж. Он офицер из штаба Врангеля. После поражения белых я не могла найти его следов. Убитым он найден не был, в плен не попадал, и верного ничего о нем неизвестно. Через Красный крест и Центроэвак, от знакомых — я ничего не могла узнать. Может быть, из его прежних товарищей кто-нибудь о нем знает...

— Вы значит за Придоровым по обстоятельствам военного времени? Ха! —с грустной шутливостью сочувственно подсела ближе Ката и глянула Льоле в глаза.

— Почти что так, — просто подтвердила Льола.

— Эх, мужчины, кругом мужчины! Бебехи только какие-то вместо настоящих людей. Всегда ведь были все-таки и мужья и мужи, а теперь на кого ни посмотри, —шпана, больше ничего!

— Шпана! — улыбнулась Льола.

— Ну, обещаю, Елена Дмитриевна, настрочить Николаю, чтобы он всю подноготную о Луговом вызнал. Вы знаете, ведь я люблю своего прежнего благоверного, хоть и живу посвоему.

— Да люблю еще и я...

— Натворили наши муженечки... Мамелюки! Не могли понять, что большевистской музыки не нашим растрепам остановить.

— Вы сочувствуете им? — жадно спросила Льола.

— А лучше разве — эти наши? Посмотрите, ваш Придоров — не пузырь пустой разве?

— Они зато возле нас липнут, а коммунистам мы не нужны.

— Пригодились бы на что-нибудь... Вы к ним присмотреться пробовали? Хоть газеты их читаете?

— Нет.

— Я начала читать газеты, потому что в них нет-нет и попадает что-нибудь о наших. Прочла раз о том пароходе, на котором был Николай. А потом стала думать и о большевиках. Это полезно. По крайней мере станет какой-нибудь умница наш то и се разводить — семь верст до небес, а ты ему возьмешь и скажешь: «А собственно вы, мил-государь, врете-с! Не так оно на земле происходит». Он и захлопает глазами. Попробуйте, если не хотите, чтобы и мы начали пахнуть ладаном, как весь наш паноптикум здесь.

— Спасибо. Буду читать.

— Ну, а я как только от Николая что-нибудь получу — сейчас же к вам донесение.

— Спасибо, Каточка!

Обе женщины улыбнулись друг другу. Ката возвратилась к играющим. Льола почувствовала на себе взгляд одного из бросивших игру и искавших себе собеседника мужчин. Она вспомнила вдруг. Это был Ильин, тот самый проштрафившийся комиссар, который содержал на казенном довольстве ее подругу учительницу, скрывшуюся, когда обнаружились растраты.

Он поклонился Льоле и нерешительно подошел.

Это был высокий увалень в френче и галифе, с прической ежиком.

Льола дала ему руку, пользуясь тем, что может узнать что-нибудь о подруге. Сейчас же она и спросила о ней Ильина.

— Аня? Аня еще в Бердянске... Ха-ха! Перетрусила.

Ильин обрадовался, что красивейшая женщина города узнала его и признала свое сомнительное знакомство с ним. Он уткнулся коленом в кресло и хриплым басом стал вспоминать о своем с Льолой знакомстве, придравшись к возможности поговорить.

Льола пожалела, что вступила в этот разговор. Увидела — Придоров метнулся в их сторону стекленеющим взглядом и вцепился надолго в Ильина.

А Ильин вертелся на кресле и продолжал выкладывать все, что могло иметь отношение к льолиной подруге.

— В Бердянске ей и самой уже надоело. Я ей писал, чтобы приезжала. Тут один бешеный центровик был у нас и хотел что-то доказать — да что! Штучка такая, что собственная жена ему и то не угодила. Дал отставку. Замахнулся на главарей, старше себя. Его поблагородному и сковырнули. Поехал в Москву. А через неделю меня опять же и позвали работать.

Редактор здешний начал всех нас восстанавливать. Аня приедет — заживем опять...

Придоров, первый раз увидевший Ильина и не почувствовавший в нем своего человека, попытался подойти ближе к жене с неуклюжим желанием вмещаться в разговор. Но Льоле предостаточно было и одного Ильина.

Она сделала вид, что не замечает мужа. Притворилась, что заинтересовалась сообщениями комиссара.

— А центровик этот, что намудрил у вас, шишка большая?

Придоров, переступив с ноги на ногу, засопел, закусил губу и злобно отошел в сторону.

— Так это, — не замедлил ответом Ильин, — бывший нарком Стебун, его все петлюровцы и белые знают. С каторги вернулся и сделался шахтерским главарем.

— О! Что же он, был женат и развелся?

— Не развелся, но у него — политика, и он во все сует нос. Жена увидела, что он днюет и ночует в комитете, и сошлась с другим. Приехал откуда-то, — в командировке он был, — а у него умирает ребенок, и жена — у любовника. Он бросил ей деньги, сколько у него было, а сам в Москву. Святой!

Льола почувствовала, как живое, лицо Стебуна, каким видела его в поезде. И снова вспомнила его заступничество в Харькове, на вокзале, в дни ее странствий. Теперь понятно было, почему Стебун не давал никому вызвать себя на разговор. У него были на душе смерть ребенка и измена жены. Кто бы мог это знать?

Льолу настолько взволновало сообщенное Ильиным, что она, сурово поднявшись, оставила своего собеседника, лишь бы отойти на минуту от людей и про себя передумать то, что она знала теперь о Стебуне.

Гости, приглашенные хозяевами, собрались поужинать и выпить. Это была для большинства из них первая пирушка после окончания гражданской войны. Придоров принял участие в ней для того, чтобы показать Льолу Половневым и завести здесь знакомство с оказавшимся у Половневых харьковцем Бекневым. Бекнев был желанным человеком для Придорова. Прибыл он в Одессу по советской командировке и у Половневых остановился по знакомству, чтобы на следующий же день уехать обратно. Но Придоров знал: Бекнев может пригодиться. Для непосвященных это был приезжий, молодой еще человек, с внешностью привыкшего к канцелярской работе студента, — «товарищ» в толстовке и сапогах, — но Придоров знал, что Бекнев не эмигрировал за границу только потому, что считал победу большевиков недолговременной. Еще недавно он служил в немецкой комендатуре, предавая известных ему большевиков. А теперь прикидывался сочувствующим большевикам и прислуживался к ним, чтобы тем больше нанести им вреда, лишь только представится удобный случай.

Придоров и Бекнев взяли на примету друг друга, лишь только Половнев познакомил их и сообщил при этом как посторонний:

— Это господин Придоров, теперь служащий, как и все... знакомьтесь и говорите, а я не буду вмешиваться в ваши дела. Для меня хороши и белые и красные.

Оба гостя познакомились, кратко обменявшись вопросами.

— На виду у правительства держитесь? — примерился к собеседнику взглядом Придоров, чувствуя себя увереннее приезжего уже вследствие того, что знал тайну всех дел Бекнева. — сотрудником в ЦИКе?

— Да. Но польза от этого будет только впоследствии. Теперь наши напуганы и все прячутся. Я за себя не боюсь, потому что меня в Харькове никто не знает. Считают своим на все сто процентов.

— Гм! Это хорошо. Переворота, правда, теперь скоро не состряпаешь, но пользу тем, кому большевики въелись в печенку, принести вы можете большую. У них же неразбериха: правая рука не знает, что творит левая. Этим можно пользоваться. Вы в Одессе еще будете?

— Буду. Вы же знаете: тут наши должны быть.

— Ну, значит, я буду иметь вас ввиду и при нужде обращусь к вам. Желаю успеха, но только здесь сейчас ни с кем не сговоритесь: боятся.

— Ну, увидим. Еще поговорим.

— Поговорим.

Придоров, удовлетворенный знакомством, оставил Бекнева, соображая, какую пользу он может извлечь из этой новой для него связи.

Появление у Половневых подозрительного своей советской угловатостью Ильина и явное знакомство с ним Льолы всполошили Придорова.

Ужин, вино, общий разговор, вспыхнувший за столом, тосты — помешали ему допросить Льолу. Но лишь только встали из-за стола, он нетерпеливо остановил жену:

— Музыкант, с которым ты говорила, из «товарищей»?

У Льолы почти выступили на глаза слезы обиды, вызванной оскорбительным тоном мужа.

— Скажем — из товарищей, так что?

Угадывая, что Придорова распирает от ревности, и стараясь оберечь себя от грубости, она, как могла, выдержала его взгляд.

Придоров угрожающе предостерег:

— Ничего... Советую от таких молодцов подальше держаться. У них первое дело — шашничать с кем-нибудь. Никто не приходил шептаться, когда ты жила на выручку от барахольщиков!

В глазах Льолы заходили огненные круги, и кровь бросилась ей в лицо. Она промолчала и, собрав силы, бросила:

— Хорошо, буду сидеть дома. Ходите сам, куда хотите!

— Дуйся, сколько хочешь! — отошел от жены Придоров.

Он присоединился опять к Бекневу, не танцовавшему и не знавшему, куда деваться. Вдвоем они начали подбирать компанию для преферанса.

А Льола, лишь бы дождаться конца вечера, подсела, к беседовавшей с попадьей хозяйке дома и стала слушать неинтересный разговор перебиравших свои домашние дела женщин.

Только Льола была осуждена вследствие отсутствия знакомств на затворничество, а сам Придоров стесняться не думал.

Он не отказывал себе ни в чем. Постоянно что-нибудь планировал и томился от того, что должен служить, чтобы у него не иссякали средства. Чтобы на падении стоимости денежных знаков не терять, а выигрывать, он постоянно имел сношения с бухгалтерами советских учреждений и торговцами, умудряясь проводить с ними какие-то сделки, которые давали ему возможность жить на выкроенные в результате его деляческой магии червонцы. Но сделки с мелкими спекулянтами явно не удовлетворяли его.

Придоров злобствовал на советскую власть, придумывал планы обогащения и ждал случая. Однако жалованье он мог увеличить только за счет командировок.

Новой командировкой он, лишь представился случай, и воспользовался.

Съездил в Москву, надеясь, что счастье там ему улыбнется, но приехал оттуда, истратив деньги, раздраженный неудачей. Узнав от Половневых, что скоро должен вторично приехать долго не показывавшийся

Бекнев, стал ждать двуличного харьковского совработника.

Тем временем Льола жила, как во сне, чувствуя, что влачит какое-то полукабальное существование. Придоров явно был для нее чужим человеком, взявшим ее для того, чтобы она служила ему в роли непрекословящей его желаниям гаремной пленницы.

Льола хозяйничала в этом гареме, безрадостно обслуживала содержавшего ее человека во всех его потребностях, не переставая думать о том, как нелепо она живет.

С Катой она встречалась на улице раза два, когда выходила что-нибудь купить в магазинах. Но однажды невестка Половнева явилась к ней самолично.

— Елена Дмитриевна, к вам...

— Ответ? — всполохнулась Льола.

— Да... Николай сам Лугового не знал. Старался узнать, что можно, письменно от штабных офицеров, находящихся в Турции. Один полковник, служивший вместе с Луговым, написал ему, что он видел, как Лугового во время боя рубанул буденовец саблей...

Льола с каменной нечувствительностью села. Поправила волосы. Поднялась и с отчаянием махнула рукой.

— Эх, Каточка, хоть так, хоть так — пропала жизнь!

— А вы газеты теперь все-таки читаете, Елена Дмитриевна?

— Читаю, только чтением и живу.

— Несчастные существа мы, женщины! — поднялась Ката.

Льола действительно приобретала газеты. Увидев ее однажды за чтением «Известий», Придоров недовольно покосился. Когда чтение повторилось, стал язвить над женой. Но Льола уже решилась на сопротивление. На первые же замечания мужа ответила решительным аргументом:

— Мне больше нечего делать... Хотите — буду ходить вместо этого к Половневым? Знакомых разыщу?

Придорову сейчас же представилось, что Льола снова встретится с Ильиным и вступит в сношения с большевиками.

Он обратил издевку в невольное разрешение:

— Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало! Хоть наизусть учи декреты и резолюции, если нравится!

Льола же, читая газеты, открывала новый мир и начинала на многое смотреть другими глазами. Так ли уж упорядоченно-просто сложена жизнь, как представлял себе Луговой? Не лучше ли, в самом деле, оттого, что лишены свободы капиталисты и владыки, при которых, как рыба в воде, должны были чувствовать себя люди вроде Придорова? Большевики — за большинство народа. Всех, кто хочет с ними работать, зовут впрягаться в один воз с ними. Их ненавистники психопаты. Разве это компания для нее, готовой жить любым трудом, лишь бы не догорать забытым огоньком в потемках придоровской ограниченности?

Все больше и больше стала Льола останавливаться на мысли о том, какой ошибкой оказалось ее роковое согласие на связь с Придоровым.

Однажды к ней зашла внезапно приехавшая из Бердянска подруга по школьной жизни молоденькая Аня.

Лицо ее загорело и окрепло, вся внешность говорила о том, что учительница чувствует себя твердо. Не похоже, чтобы Аня боялась чего-нибудь, как осведомлял о ней Льолу Ильин.

Обрадовалась, застав Льолу. Просияла и Льола, схватывая подругу и целуясь с ней.

— Ой, Анечка, как ты переменилась!

— Ой, Льола, как ты разбогатела!

— Разбогатела к несчастью!

— Переменилась от лучшей жизни!

— Расскажи же, Аня, как ты живешь. Давно приехала? К Ильину?

— К Ильину? Да пусть он провалится. Приехала по делам нашей школы. Довольно того, что один раз он растаскивал-растаскивал пайки, а потом, как баба, начал всех других впутывать и меня чуть было главной виновницей всех своих растрат не сделал из-за нескольких ковриг хлеба да пяти фунтов сахару... Наблудил и хотел спрятаться за юбку... Я живу... Работаю! Получаю на ребенка. Что мне еще?

— Значит у тебя ребенок? Работаешь?

— Работаю. Ребенок. Ращу его. А твой, кстати... Где Ленька, Льола? Давай, хоть покружу его!

Льола содрогнулась, надорванно опустила голову, и, схватив кончиками хрустнувших пальцев на блузке пуговицу, крутнула ее от ужалившей сердце боли.

Аня испуганно опустила на мгновение руки.

— Умер, Льолочка?

Льола, жестко овладевая собой, попыталась и горе скрыть и не обманывать приятельницу, с которой пережила многое в дни голода. Сквозь бриллианты слезинок солнечно улыбнулась и в звуки ответных слов вложила мужество безысходной решимости.

— Муж потребовал, чтобы я рассталась с ребенком. Это было условие, на котором он брал меня. Я пожертвовала Ленькой. Отдали его в приют.

— Вот что! — протянула с жалостливым участием Аня. —А муж-то, по крайней мере, твой — человек?

Льола молча выразительно посмотрела на учительницу и перевела разговор на другое.

— Расскажи-ка, Аня, лучше о своей работе. Как и что ты? Стоящие люди там, где ты работаешь? Есть ли у большевиков тамошних что-нибудь человеческое?

— Что большевики! Бешеных, вроде того, который хотел вычистить здесь всех и перепугал тогда меня, нет.

— Стебуна?

— Да.

— Знаешь, Аня, я с ним ехала в одном купэ в Москву, когда познакомилась с теперешним своим мужем.

— А!.. — живо встрепенулась учительница. — И что? Инквизитор?

Льола покраснела и, подавляя смущение, рассказала:

— В нем действительно, знаешь, есть что-то... сильное. Мой муж жался-жался в купэ, не мог найти себе места и вдруг зашептал мне: «Смотри, полюбезней, чтобы не придрался: это чекист! »

— Ха-ха! — закатилась Аня.

— Такая подозрительная внешность. А в самом деле... чудный человек, вероятно.

— Ну, значит, ты сама знаешь, какие бывают большевики, — подтвердила учительница. — Нам попадется какой-нибудь Ильин, мы и приседаем: ах, комиссар, ах, деятель! А эти комиссары боятся одного духа настоящих большевиков. Здесь я попала в свинятник... А ведь там за меня как ухватились, лишь узнали, что одним человеком их полка прибавляется. Я была на одном учительском съезде. Сообща мечтаем о съезде всероссийском. На съезде распатроним старорежимную педагогику, держись только! Хорошо, Льолочка!

Аня сияла и брызгала радостью общественных дел, а Льола упала духом. Учительница говорила о родном для Льолы мире, и так расстроила Льолу недоступность деятельной жизни, увлекавшей Аню, что на сердце Льолы начало саднить. Если бы и она могла примкнуть к тем, кто боролся за новое! Но вместо этого была придоровская кабала. Хорошо уже было и то, что благодаря чтению газет Льола знала кое-что о происходящем в общественной советской жизни и не теряясь схватывала то, о чем говорила, как о вещах всем известных, просвещенка Аня.

Они толковали до часа, когда должен был возвратиться Придоров.

— Ты мужа не хочешь мне показать? — спросила Аня.

— Тебе его покажу при случае. Но тебя ему лучше не показывать. Почует, каким духом от тебя несет, и засопит. Зайди завтра, если не уедешь.

— Зайду.

Женщины расстались.

С приездом Бекнева на Придорова что-то нашло. Он затащил Льолу в церковь, где шел молебен с участием приехавшего от Тихона митрополичьего присного. Туда же пошел харьковец. Льола поняла, что устройством этого молебна церковники хотят намеренно разжечь страсти прихожан против советской власти.

Ее смешил вид мужа. Никогда Придоров не был религиозным человеком, а тут напустил на себя торжественность, озирался и довольно переглядывался с знакомыми.

Отцы тихоновцы старались. Их и часть собравшихся горожан объединяла кроме молитв чувствовавшаяся в хорошо разыгрываемых церемониях церковного ритуала преданность не только богу, но и еще больше земным страстям. Всякий это знал, и тем истовей старались все воздевать очи горе, что нельзя было сказать вслух о своей надежде на возвращение старого порядка. По размахам вздымающихся для крестного знамения рук, по подсекающимся для коленопреклонения рядам богомольцев, по свирепой торжественности на их лицах каждый чувствовал в молящемся своего сообщника, протестанта против советской власти; настроение у всех поднималось. Поэтому перед концом молебна, когда началась процедура пастырского благословения подходивших поодиночке молельщиков, к руке Тихоновна прилипали.

Придоров вышел из церкви, неудовлетворенно озираясь на расходившуюся публику. К нему немедленно присоединился Бекнев.

Совработник в связи с состоявшимся молебном видимо ожидал чего-то большего, чем скрытая демонстрация прихожанами своих чувств друг перед другом. Он махнул рукой в сторону церкви и разочарованно сообщил:

— Повздыхали — и все!

Придоров решил возразить.

— Теперь играть в войну с большевиками никто не рискнет. Да и не тем дошкулите теперь большевиков. Насобачились они сами давать всем в зубы достаточно. Всякий теперь думает о другом. Вы, батенька, единственным заговорщиком так и останетесь, если будете ждать какой-нибудь новой бани против них.

Они остановились в ограде церкви. Льола безучастно ждала, пока Придоров и харьковец расстанутся, а те вполголоса продолжали беседу.

Бекнев, пытавшийся укрепить знакомство с Придоровым, чтобы сблизиться также и с Льолой, не спешил уйти и заставил Придорова разоткровенничаться о своих помыслах в отношении большевиков.

— А вы думаете, что так навеки все и останется теперь? — спросил он иронически.

Придоров не обратил внимания на нотку протеста в его вопросе. Бекнев был для него одним из тех мелких сообщников, при помощи которых он уже не раз обделывал свои дела, забывая затем думать о пособниках. Теперь в голове Придорова вертелась комбинация, в которой двуличный сотрудник для поручений из ЦИКа должен был ему помочь. И Придоров вдруг поделился своим выводом:

— Большевиков погубит тот, кто даст им денег. Вам кажется, что можно от них избавиться войной или восстанием, но уязвимого их места вы не замечаете. Теперь дело не в том, чтобы напасть на них, а в том, чтобы объехать их... Сумейте это устроить!

— Как?

Бекнев перевел взгляд с профиля Льолы, которой украдкой любовался, на собеседника и сосредоточил внимание на ямке в бритом подбородке Придорова.

Придоров не замедлил объяснить.

— Так! Знаете вы, что большевики хлопочут теперь перед державами, чтобы им дали денег?

Придоров сжал хищно челюсти.

— Знаю, так что?

— Вот и хорошо. Они просят, но хорошими словами Европы не проведешь. Прежде признай старый долг, тогда банки, может быть, дадут кредит. Старый же долг для большевиков это все равно, что смерть! Дудки! Ио и без займа им тоже не перевернуться. У них финансы поют романсы. Остается только митинговать. Теперь соображайте. — Придоров взмахнул указательным пальцем. — Если бы, скажем, правители Америки, Англии не были дураками, а попробовали бы действовать через нас — думаете, не поддел бы большевиков тот, кто имеет деньгу? Деньги дают барыши. У кого кошелек, у того и молоток. Нам не нужно ни наркомов ихних, ни главков, а подсуньте только трестику какому-нибудь под векселек или закладик чистоганца, комитетикам ихним, комиссарикам. Устройте свой банк для вкладов частных капиталов. Если банк распухнет, думаете — большевики откажутся от кредита? А если мы кредит откроем им сегодня, кредит откроем завтра, то не запутаем ли мы их понемногу? Не очнутся ли они в одно прекрасное время, почувствовав вокруг своей шеи аркан? Вот с какого конца, помоему, надо начинать... Я решил добыть денег и образовать компанию. Буду сколачивать капитал, подбирать компанионов и хлопотать, чтобы разрешили банк. Они на это теперь идут. Вот вам и вся мудрость. Советую так поступать и вам. Хотите вместе действовать? А посланцы эти, тихоновская и офицерская шушера, пускай сами бесятся...

Бекнев слушал, дивясь все больше.

— Фу ты, чорт! — поколебался он, когда Придоров кончил. —Для этого с заграницей нам связь надо установить... Чтобы деньги давали большевикам, но через нас. Вы, Лавр Семенович, стратег прямо!

Придоров прищурил хитрые глаза и, промолчав, пригласил собеседника и жену кивком головы к выходу из церковной ограды. Здесь, подавая руку Бекневу, он напомнил.

— Я к вам заеду... Так и знайте: надо будет в Одессе «товарищей» оглушить и заработать.

— Оглушим! — пообещал Бекнев и стал прощаться.

Льола безучастно подала ему руку, отгоняя насмешливые мысли о муже. Этот «бебех», как выражалась Ката, таил в себе замысел о свержении большевиков. Хочет разбогатеть. И ведь будет действительно кроить планы, как урвать и там и здесь лишнюю тысячу рублей, менять совзнаки и червонцы на валюту, одновременно бросая деньгами в каждом кафе и ресторане!

— Псих! — охарактеризовала она в уме мужа небрежным определением, употреблявшимся когда-то ее подругами на курсах.

Улыбаясь всему, что видели глаза, она отворачивалась от Придорова.

Оставив Бекнева, они шли по бульвару и скоро оказались у входа в сквер. Здесь у оградных решеток была стоянка нищих, и прохожие почти задевали ногами за их чашки, в которые сердобольные бросали свои подаяния. Придоров прошел уже было, но, увидев в чашках медные монеты, вдруг остановился; как будто что-то осенило его, он вернулся, заставляя стать среди тротуара недоуменно задержавшуюся на нем взглядом Льолу.

Эксперт-делец в каком-то наитии так ощупывал взглядом чашки, что и нищие начали переглядываться между собой. Что-то осмыслив, он наконец подступил к ближайшему нищему, наклонился к чашке и, отстранив в ней пальцами бумажки совзнаков, сгреб на ладонь медяки.

Нищий старик, испуганный за судьбу своих подаяний, хотел схватить его за руку. Придоров, зло прищурившись, посмотрел на него угрозно, и старик покорно стал ждать, что последует.

Придоров поводил пальцами по монетам, остановился на одном пятаке с датой чеканки 1883 года, отделил его и бросил остальное обратно в чашку. Вынул из кармана бумажник и извлек несколько совзнаков.

— Сколько тебе за это?

Пятак продолжал держать в руке.

Нищий беспокойно воспрянул, пользуясь случаем, чтоб выклянчить побольше:

— Пожертвуйте, барин, Христа ради, пожертвуйте, сколько милости будет! Не обидьте старика!

Придоров бросил ему в чашку скомканный совзнак, сунул в карман пятак и вернулся к Льоле.

— Для чего тебе этот сувенир? — улыбнулась Льола.

Придоров саркастически пожевал губами, удостаивая

жену ответом:

— Большевики своему расславленному учителю, немецкому Карле-Марле будут строить скоро памятник из царских денег, выпущенных в тот год, когда умер их бог. Вот я хочу, чтобы и моя копейка была не щербата...

И Придоров, всерьез обмозговывая что-то, остановился перед следующим нищим, чтобы еще поискать медяков 1883 года.

Предоставленная еще раз на полминуты самой себе, Льола, в свою очередь, обратила внимание на притулившуюся у стены дома молодую украинку-нищенку. Это была какая-то несчастная беглянка с Приднепровья, еще не истрепавшая деревенской одежды, в праздничном пестром платке и с тяжело отвисающим вниз ребенком на руках.

Льола вынула из сумочки бумажку и подошла к нищенке; детеныш уставился на Льолу странно счастливыми, несмотря ни на что, большими глазенками.

Льола чуть нагнулась к ребенку, увидела, что это девочка, и, пошлепав пальцем, ради ласки, счастливую замазурку по носику, спросила сочувственно:

— Сколько ей?

— Год! — подняла женщина засветившиеся на миг материнским достоинством глаза.

А свернутая винтом в остаток материнского платка крохотная украинская гражданка, будто тоже понимая что-нибудь, ерзнула и внезапным подтверждением слов матери сразила Льолу.

— Год! — пискнула и она с неожиданной серьезностью.

— Ха-ха! Вот-то старуха! — прыснула Льола. — Скоро невестой будешь.

Ребенок очевидно настолько привык к вопросу заговаривавших с нищенкой прохожих и к повторяющемуся однообразному ответу матери, что стал отвечать сам.

Льола дала женщине подаяние и, кивнув ей головой, заспешила к кончившему свой экскурс и досадливо скосившемуся на нее Придорову.

— Кх-кг! — отхекнулся он.

Льола знала, что после этого последует нравоучение, и про-себя усмехнулась.

— Думаешь, сделала доброе дело? К большевикам пусть идет, на харчи попробует просить...

— Она не виновата, что у большевиков нет золотых приисков, чтобы всем помочь, а мы не обеднеем, если дадим на хлеб женщине.

— От большевиков за это получим спасибо. Их нищие, советские. Развели... Их и сгамкает когда-нибудь эта прорва. Тебе какое дело до всякой?

Льола вспыхнула.

— Я такая же нищая, да еще несчастней... Эта хоть ребенка пытается спасти, а я своего почти сгубила. И виноваты в этом не большевики.

Придоров скривился, ограничиваясь жестом беспомощности.

— А! — воскликнул досадливо и коротко.

Льолу вдруг охватила смертельная тоска. Мысль о собственном ребенке вдруг как острие длинной иглы впилась в самое больное место ее сознания и вкололась в мозг.

Льола почти не помнила, как дошла домой.

Она не могла больше подавлять вспыхнувшего в себе материнского чувства. Входя в дом, она уже решила послать по секрету от Придорова в приют прислугу, передать для ребенка одеженку и сластей и удостовериться, что он жив.

Придоров достал еще два пятака 1883 года. Раза два он вынимал их из ящика и подолгу рассматривал. Вдруг собрался и поехал в Харьков.

Льола, пользуясь случаем, сговорилась со служанкой и снарядила ее в детский дом.

— Не верь, если будут говорить, что Леня здоров и ничего ему не нужно. Добейся, чтобы увидеть своими глазами мальчика, и тогда мне все расскажешь, — просила она Лушу.

Луша — кухонный атаман. Уроженка веселого Хорольского уезда, подметившая спесь в Придорове и прозвавшая «малахольным президиумом» хозяев за господство Придорова над Льолой.

Хозяйку девушка любила.

Она укладывала в корзинку гостинцы для ребенка и еле удостоила Льолу смешливым взглядом.

— А то я не знаю, барыня...

Льола прощала служанке вольности.

— Знаешь, само собой, — внушила она, — но твое дело — сторона, а я мать. Посмотри, не обижают ли его другие дети... Поясочек повяжешь на нем в две петельки, когда оденешь рубашку. В красном колпачке и красном пояске, — а головка у него черная, — как куколка будет Ленька!

— Да, барыня, все сама знаю, чего учите!

Льола знала, что она может положиться на девушку. Луша же год назад и сдавала ребенка в приют и еще тогда угадала, что мальчика сбывает с рук хозяин. Хозяйка, наоборот, насиловала себя, чтобы скрыть слезы.

Но Льола после этого больше не заговаривала о ребенке, а Луше и подавно приходилось молчать, хотя девушка и порывалась, как могла, выразить хозяйке сочувствие.

У Луши был звонкий голос степной певуньи; она все время пела. Подметив, что Елена Дмитриевна Делается иногда веселей от буйного задора ее песен, она нарочно, лишь только замечала хозяйку грустящей, начинала так заливаться на весь дом, что Льоле приходилось или смеяться или утихомиривать служанку.

Поручение хозяйки проведать ребенка обдало девушку переполохом радости, и она поглупела на полдня. Но из приюта пришла оглушенная, ничего не понимающая в том, что произошло.

Ошиблась ли она, показалось ли ей, или она плохо помнила, но сдавала она в дом одного ребенка, а показали ей другого, уверяя, что этот мальчик и есть Леня Луговой. Это был белобрысый бутуз, крепкий, забавно хватавшийся за юбку няньки, которая ввела его. Однако он не мог быть тем мальчиком, которого она когда-то принесла сюда, получив его из рук Льолы.

— Но это Леня, — заверяла смотрительница дома в ответ на растерянные расспросы служанки. И Луше пришлось отдать мальчишке гостинцы.

Уверилась — не уверилась она, но делать было нечего. Льоле сказала что мальчика видела, и что он вырос. Однако она скрыла свои сомнения, для которых не могла все равно придумать объяснения. И в растрепанных чувствах через силу успокоилась на мысли, что в доме лучше знают приемышей и их родословную.

У Льолы полегчало на душе.

Но одной уверенности в том, что сын жив, молодой женщине теперь оказалось слишком мало. Потянуло еще сильнее, чем прежде, самое к Леньке.

Через два дня приехал Придоров. Он вернулся в нетерпеливом и приятном возбуждении. Привез подарок Льоле — дорогой заграничный шарф. Ждал с нетерпением следующего дня. То самоудовлетворенно кхекал, потирая себе руки, то пробовал заигрывать с женой. Сходил в отдел Совнархоза, где служил. А на другой день еле дождался, пока на улицах стали продавать газеты, и погнал Лушу купить ему номер местных «Известий». С газетой в руках вскочил он с кресла, торжествующе захохотал и позвал Льолу.

— Ха-ха! Я тебе говорил, Льолочка, прочитай-ка! Ха-ха! Вот теперь-то мы им покажем. Ха-ха! Финансисты! Деятели!

Собиравшая чай и почувствовавшая, что Придорову удалось осуществить один из его деляческих трюков, Льола с любопытством заглянула в газету и недоумевающе начала читать то место, в которое торжествующий Придоров ткнул пальцем.

Прочла и пораженно подняла взгляд на мужа. Снова опустила глаза на газетный столбец.

Там был напечатан приказ окружного исполкома— о пятаках выпуска 1883 года. Всем гражданам, имевшим такие пятаки, предлагалось немедленно представить их в окрфинотдел для сдачи, в обмен на вознаграждение по пяти тысяч червонных рублей за каждый пятак.

Это странное распоряжение было необъяснимо. Если бы не покупка Придоровым монет у нищих, свидетельницей которых была недавно Льола, не поездка мужа, не нетерпеливое ожидание им сегодняшней газеты, то Льола приняла бы приказ за разорительное сумасбродство большевиков, но, сопоставив ряд обстоятельств, она немедленно заподозрила в этой истории темную проделку мужа. Однако какие же чурбаны большевики, что дали так провести себя неумному идиоту!

Возвращая засуетившемуся одеваться мужу газету. Льола не могла скрыть испуга и с изумлением села на диван.

— Что ты сделал, чтобы обморочить кого-то?

— Ха-ха! Ничего... Бекнев помог. Послал от ВУЦИКа пожарную телеграмму о том, чтобы срочно собрали пятаки восемьдесят третьего года с выплатой за каждый по пяти тысяч награды их владельцам. Ну, а народ тут послушный. Получим теперь денежки, пока они разберут все дело, а потом пусть ахают. Ха-ха, товарищи, обогатите вы Придорова! Пойду. Чаю напьюсь после...

Он вооружился газетой, извлек из стола пятаки и, сложив их в кармашек, пошел к финотделу. Было еще рано, только через час открывались учреждения, но он не мог дожидаться дома часа их открытия. Он сиял от уверенности, что стоит только раскрыться финотдельским дверям, стоит ему подойти к окошечку и сунуть в них три своих медяка, как кассир ему отвалит без разговоров пятнадцать тысяч. Разобрать авантюрный подлог ранее двух-трех дней никакие сыщики, по его мнению, не могли, а не исполнить распоряжения финотдел не осмелился бы, ибо под приказом кроме подписи предисполкома значилась и подпись заведующего окрфинотделом.

Терпеливо прохаживаясь, он дождался открытия парадного, пропустил почти всех служащих мимо себя и наконец, решив, что канцелярия начала работать, вошел в здание.

На пороге его догнал запыхавшийся отец Павел, возбужденный вид которого не оставлял никаких сомнений насчет того, что он пришел по одному делу с Придоровым.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте!

— Тоже за этим, батюшка? — Придоров показал газету.

— За этим же, Лавр Семенович. Если бы раньше кто-нибудь знал, что они такое захотят выдумать... Ведь в церкви на тарелки медь только и идет. А прочел вот сегодня это да хватился ревизовать у себя, что осталось от воскресного сбора, и нашел единственный пятак...

— Что ж, и то ничего. Пять тысчонок.

— Да, ничего, а все лучше бы больше.

— Еще идут, идемте скорей!

Действительно, в зал приспособленного для банка здания входили новые всполошенные люди, с подозрительным неверием хищно озиравшиеся по сторонам. Приметив, где помещается окошечко кассы, они направлялись, чтобы скорее занять возле него место.

Придоров, подпираемый сзади батюшкой и начавшей моментально образовываться очередью, сунулся в это окошечко и, встретившись с головой тощего, потянувшегося к клиенту кассира, подал ему газету.

— Вы это знаете?

Голос Придорова, вопреки его воле, дрогнул, и газета колыхнулась в судорожно сжавшейся руке.

— Знаю!

Кассир взглянул из окошечка на обступивших его граждан, возглавляемых Придоровым и священником, и на мгновение нырнул обратно.

— Сегодня, — выглянул он опять, — пятаков примимать не будем. Прошу тех, кто по этому поводу пришел, отступить и дать место пришедшим по другим делам.

— Как не будете, а приказ? —вскипел и топнул взбешенно ногой Придоров. —Что это значит?

— Значит — скоро сказка сказывается... В финотделе такие расходы предусмотрены не были, деньги припасены только на необходимое, и так как распоряжение прислано из центра, то затребовали срочно специальных сумм для подкрепления. Завтра приходите, вероятно, получим из центра деньги и тогда задерживать не будем.

Этого Придоров не ожидал.

— Кге-кге! — словно сухой пылью ему запорошило горло. Он растерянно скривился и тупо посмотрел на так же детски растерявшегося, беспомощного отца Павла.

— Сволочи! — прошипел он наконец куда-то в сторону, покосившись одновременно вокруг. Побагровев от бешеной злобы, он еле-еле закурил конвульсивно вздрагивающими руками сигару и повернулся к выходу.

На другой день приказ, поднявший на ноги всех корыстолюбцев, бросившихся выискивать пресловутые медяки, был аннулирован. Проделка Придорова сорвалась, и пройдохе-дельцу стало еще тошней оттого, что хитро подготовленная возможность разбогатеть провалилась.

Льола по злобному виду вернувшегося из финотдела Придорова поняла, что муж похвастал раньше времени. Теперь по меньшей мере несколько недель он должен был сопеть, злиться и смотреть волком.

Льолу мало трогало злопыхательство мужа. У каждого из них была своя особая жизнь. Льола все чаще задумывалась о том, как ей избавиться от постылой связи с ненавистным мужчиной.

Долго, однако, никакого просвета не открывалось.

И вдруг пришло потрясающее известие...

Однажды, когда она с Лушей обмывала оконные цветы, чтобы выставить их на солнце, кто-то позвонил; вышедшая на звонок Луша возвратилась с письмом.

Льолу томила тоска по чему-то хорошему. И думая сама о себе, о своем бесплодном увядании в тисках безрадостной придоровщины, она стояла и подбирала лучинки для укрепления отростков в цветах. Чернели две грозди волос на висках. Очерк переполненного думами лба мелькал за столом между горшками глициний, роз, неумолкаев и гиацинтов. Льола втыкала лучинки в горшки, подвязывая и выравнивая стебельки цветов. Луша внесла письмо, и Льола на мгновение остановилась.

На Лушу глянуло из-за цветов черное заискрившееся око и просветилась белизна щек.

— Ах! — вырвалось у Луши.

— Что? — лукаво улыбнулась Льола.

Луша, чтобы похвала хозяйке не показалась фамильярной, повернула все на цветы:

— Во всем городе таких цветов ни у кого не найдете!

Но это-то признание Льолу и тронуло. Она даже письмо отложила, решив прежде кончить с цветами, а Луше, и не столько Луше, сколько самой себе, рассказала:

— Значит я не такая уж злодейка, как мне думается. Цветы не растут и еле принимаются у всех, кто брюзжит, кто под кого-нибудь подкапывается или до портиков всех доводит своим характером. Вот у Половневых, от которых мы набрали отростков... у них прежние отростки до сих пор торчат в горшках. А у нас от увядших былинок расцвел целый сад!

— Если бы все такие были красивые и понимающие! Думаете таких, как вы, много! — протестующе фыркнула гордившаяся хозяйкой Луша.

Но письмо все-таки тянуло Льолу, и она, не оставляя цветов, вскрыла его. Взяла в одну руку вынутый из конверта листок, другой подняла горшок с кустом голубенького неумолкая, намереваясь подсунуть его Луше, чтобы она перенесла его на окно.

Взгляд упал на рядки подозрительно немногословных строчек. Льола вздрогнула, выпрямляясь. Горшок выскользнул у нее из рук и грохнулся на пол. Превозмогая внезапный всполох, Льола заспешила почему-то в спальню. Растерянно остановилась, ухватившись за дверь, с мольбой оглянулась вокруг и опять уставилась на помрачающее ум сообщение.

В письме значилось:

«Настоящим один ваш знакомый извещает, что ваш первый муж жив и здоров. Отправитель этого письма уверен, что вы с ним встретитесь. Больше ничего сообщить не могу».

Льола несколько раз подряд прочла это сообщение и потрясенно оглянулась, как будто боясь, чтобы кто-нибудь не сделался причастен к тому, что она узнала.

Письмо было на обыкновенном листе дешевенькой полусерой советской почтовой бумаги.

Льола осторожно подняла этот листок к глазам, чтобы еще раз прочесть его. И увидела прямые твердые строчки, будто выстроганные из металлических скобочек, там крупные, здесь остроконечные, как ножи, буквы. А смысла этих строчек и букв втечение нескольких минут все же понять не могла. Попыталась не то чтобы сообразить что-нибудь, а прийти в себя хотя бы. Но и прочтя еще раз роковые строки — не знала, что думать. Чья-нибудь это злодейская шутка — или действительно дружеское сообщение? Выходка Придорова с целью испытать ее чувства к первому мужу или послание от самого этого мужа? Но если Луговой жив, почему он не явится и не вырвет ее из пут Придорова? А если это штучка Придорова, то почему же он ни разу не проговорился?

Или Придоров, напившись где-нибудь в ресторане, послал письмо с пьяных глаз, да сам забыл о нем?

Еще раз рассмотрела Льола и письмо и конверт. Вчиталась в каждое слово сообщения. Обратила внимание на то, что письмо послано из Москвы. В Москве у нее могли быть друзья. Знакомых — одна-две семьи. Кто-нибудь из этих знакомых?

Или сам Луговой, раз он действительно жив? Или по его просьбе кто-нибудь?

— Господи, да что же это за испытание?

Льола растерянно перешла опять в гостиную. Ее слуха коснулось довольное курлыканье певшей и расставлявшей цветы Луши.

Льола вяло сделала круг по гостиной и с сиротливой беспомощностью притулилась к окну, за которым цеплялись, лепясь к карнизу, под лучи солнышка, голуби.

Луша, увидев, что у хозяйки показались на глазах слезы, смолкла, оборвав пение, и беспокойно забегала по Льоле взглядами, не зная, выразить ли ей сочувствие или затаить дыхание, чтобы не дать почувствовать своего присутствия. Через минуту не вытерпела и, лишь Льола отвернулась от окна, протестующе стукнула горшком об окно.

— Я дура голосю, не вижу, что вы расстроены! А вы сердитесь и не скажете, чтобы я перестала...

Но она Льоле не мешала. Вывернуть душу и выплакать перед людьми все, что внезапным оползнем ввалилось в ее жизнь, Льоле было бы теперь лучше всего. А может быть, обещала эта весть счастье? Может быть, все, что на нее свалилось, только тяжелый сон?

Льола чуть шевельнулась в ответ служанке:

— Пой, пожалуйста, Луша, сколько хочешь. Пой, может быть, легче мне будет рыдать... Ах!

А письмо еще сильнее сжала в руке и, оглянувшись, приткнулась между пианино и решоткой камина на

маленькую подножную скамейку против окон с цветами. И здесь перед ней начало всплывать все виденное и пережитое.

Она вспомнила и детство свое в бедной семье гимназического преподавателя словесности. И отрочество у дяди, спичечного фабриканта. И юность, годы счастливого сравнительно учения, когда она была на иждивении дяди. И встречи с Луговым после учения и замужество с ним. Гражданская война, затем зачисление Лугового в штаб. Разлука. Голодные годы, пайки, встреча с Придоровым, второе замужество.

Если бы она раньше не слышала, что Луговой погиб! Если бы она теперь знала, что он действительно жив!

Но Льола этого не знала, а теперь имела вот это, никем не подписанное, ничем не подтвержденное письмо.

Но что же делать, как узнать, наконец, правду о Луговом?

Льола в тихом одиночестве гостиной передумала о всех несчастьях своей истрепанной доли, и когда пришла к заключению, что до сих пор была только игрушкой в руках жизни и людей, то решила, что она сгинет, если и впредь отдастся на волю судьбе.

Как уйти от Придорова? Что сделать, чтобы вернуть утерянную волю?

Стали складываться мысли о работе. Только в собственном заработке было ее спасение от пут мужа. Стать на собственные ноги, суметь заработать себе на хлеб. А после этого не страшен был бы Придоров, и радостным могло быть возвращение Лугового, если только он действительно жив.

У нее кружилась голова.

Льола поднялась. Она решила придумать предлог для поездки с Придоровым в Москву, куда он, несомненно, скоро опять соберется, поставить мужа перед угрозой скандала, но заставить взять ее с собой.

На этом решении Льола и остановилась. Письмо сложила и заделала в свою выходную сумочку под подкладку, чтобы его не нашел Придоров.

Легче стало на сердце. По крайней мере было к чему стремиться и из-за чего жить.

Она шагнула к окну и увидела, что голуби куда-то улетели. Улица продолжала шуметь. Но, взявшись рукой за подоконник, она вдруг остановилась, оцепенев от мысли, до сих пор не приходившей ей в голову.

«А мальчик? Ленька? »

Хорошо было лелеять мечту о встрече с Луговым, останься она не изменившей ему, хранительницей его счастья. Она же не только что сама отдалась в кабалу Придорову, но отреклась от материнства и позволила отнять у себя сына.

Она возмечтала о встрече с Луговым, — отцом отданного в чужие руки ребенка. Но что она ему скажет, произойди эта встреча и спроси он о мальчике:

«Где наш сын? »

Ведь не словами должна будет тогда отвечать Льола, а истоптанной и оплеванной, как половица грязного порога, совестью. Она скажет: Придоров заставил мальчика отдать в приют. Но какое дело Луговому до этого животного — Придорова? В какое царство ввел ее этот наглый проходимец, каким счастьем вскружил ей голову, что она собственное дитя не пожалела принести ему в жертву и сбыла с рук, только бы быть приживалкой Придорова?..

Льола ахнула и снова заметалась по комнатам. Теперь надо было думать не только о себе, но и о том, как возвратить сына, как восстановить свои материнские права на ребенка. Ей пришло в голову, что Ката не откажет взять ребенка на время к себе. И тогда она надумала, как ей должно поступить. Она наметила план действии по отношению к мужу.

Когда пришел Придоров, она была внешне спокойна и не показала виду, что теперь у нее только одно желание: дождаться первой возможности, чтобы переиначить свою жизнь.

Придоров произвел, по заданию заведующего отделом, срочное обследование завода жестяных изделий и немедленно же должен был представить товарищу Леонову доклад о результатах обследования.

Он делал вид, что не знает, чего хочет добиться обследованием Леонов. Но в отделе уже говорилось, что заведующий не верит прежнему директору завода и что Леонов наметил поставить туда одного из своих старых друзей. Этот вопрос поднимался и раньше, но на защиту заводского директора, весьма легко относившегося к отсутствию на заводе дисциплины, выступил завком. Правление профсоюза потребовало обсуждения вопроса, возбудило дело в партийном комитете, и сегодня предстояло заседание коллегии отдела с участием представителей от партии и союза.

Придорову нетрудно было собрать материал, устанавливающий разорительное количество прогулов на заводе, непроизводительный расход материалов и безразличное к этому отношение директора. Но он, кроме того, раскопал в делах завкома несколько положенных под сукно жалоб на приставание директора к работницам — штамповщицам и паялыцицам ведер, а в деле по поводу увольнения одной из работниц установил спайку между директором и предзавкомом. Директор-скороспелка, прежде служивший табельщиком на этом же заводе, храбрился, выставив перед Придоровым свою незаменимость, но ревизовавшего завод эксперта это заставило только злорадно улыбнуться.

В секретариате отдела Придоров составил несколько статистических сводок и написал доклад. Главного— копий жалоб — не приложил и ссылки на них в докладе не сделал, а ограничился характеристикой производственной стороны предприятия. Прочитав еще раз черновик доклада, сдал его на машинку и после этого выбрал минуту, чтобы проникнуть к заву.

Леонов — старый партиец, когда-то сам рабочий-инструментальщик, поднимал в городе металлургическое производство и все силы убивал на то, чтобы очистить завод от всякой дореволюционной скверны. Он оперировал, используя в одних случаях знания специалистов, в других, наоборот, профсоюзную или партийную организованность рабочих против рвачества чуждых рабочему делу элементов. В Придорове также чувствовал рвача-специалиста, но ни на чем его не поймал по службе и использовал для различных поручений, не высказывая никаких подозрений.

Он сам как раз хотел вызвать эксперта, когда тот вошел в кабинет. Леонов отодвинул от себя бумаги, предложил подчиненному папиросу, и Придоров, любивший курить лишь заграничные сигары, ради компании не отказался закурить из коробки зава.

— Я кончил обследование и написал доклад, перепишут сейчас его, я подпишу и передам вам...

— Да? Ну, что на заводе? Все болтается, как яичница?

— Вы, Иван Андреевич, хватились во-время. Прогулов, брака и порчи материала столько, будто все это особо оплачивалось по сдельному тарифу... Все это вы увидите по полученным мной материалам. Но в доклад я не написал об одном явлении, процветавшем на заводе...

Придоров скорбно помрачился, будто и теперь заниматься наговором шло против его внутренних чувств.

— Что такое? — вкололся в инженера Леонов.

— Я не знаю, стоит ли поднимать это дело, потому что замешан нехорошо директор завода и председатель заводского комитета. Такие люди через партию могут все дело повернуть посвоему.

Леонов выжидательно пыхнул несколько раз папиросой, оценивая меру искренности в подходе инженера, но сделал вид, что ничего значительного в словах Придорова не чувствует.

— Чорт с ними, если они губят завод! Какое дело за ними вы знаете?

— Женский вопрос! — с соболезнующей немногословностью намекнул и выжидательно остановился Придоров.

Леонов встретился с ним вспыхнувшими огоньками взгляда.

— Жалуются работницы?

— Они жаловались в завком. Предзавком этим жалобам хода не давал и одну забеременевшую работницу уволил под предлогом порчи материала.

— Документы! — коротко потребовал Леонов.

Придоров шевельнул папкой, с которой вошел, сделал вид, что мнется.

— Я не хотел их представлять, потому что, может быть, вы захотите директора и предзавкома оставить. Директора хорошего трудно найти...

И инженер еще мгновение вопросительно помедлил.

Леонов смерил взглядом специалиста.

— Покажите документы.

Придоров извлек из папки копии жалоб возмущенных против выходок директора работниц, протокол завкома с отчеркнутым постановлением об увольнении за умышленную поломку штампа некоей Ксении Гридниной, заявление Гридниной в завком. Гриднина протестовала против ее увольнения и обличала предзавкома и директора в том, как они совращали ее и сообща расправились.

— Это заявление в завкоме разбиралось? — подавляя в себе негодование, бросил полулист бумаги Леонов.

— Нет.

— Почему?

— Завком перегружен работой.

— Ладно... Оставьте все это у меня. Вечером очень прошу вас присутствовать на заседании коллегии, на тот случай, что потребуются устные справки. Все?

— Все. Сейчас подпишу и попрошу передать вам доклад.

Придоров поднялся и с вышколенно независимым видом выполнившего все, что от него требовалось, делового человека возвратился в секретариат. Здесь он довольно втянул в себя воздух, с удовлетворением подписал доклад и пошел домой.

После крушения его плана заработать в финотделе на авантюре с пятаками, для чего он прибегнул к посылке подложной телеграммы от имени ВУЦИКа в окрисполком, он в первый раз почувствовал некоторое облегчение. Приглашение на заседание коллегии означало успех по службе, он мог понадобиться Леонову; можно было при умении извлечь немало выгод из этого обстоятельства, стоило только не делать промахов при следующих поручениях зава.

Луша открыла Придорову дверь, он щипнул ее, и не привыкшая к таким нежностям служанка растерянно отскочила в сторону и посмотрела ему недоуменно вслед.

У Льолы обед был готов. Когда муж разделся, она вышла из кухни. Придоров поцеловал ее бездушно в лоб. Сели за стол.

Придоров к супу потребовал пару круто сваренных яиц. Льола подвинула ему блюдечко с двумя яйцами, салфетку и прибор. Ей нужно было предупредить его, что она пойдет в приют навестить ребенка, и она выбирала для этого подходящий момент.

Придорова же тянуло в ресторан. Он искал к чему бы придраться и, взяв с блюдечка яйцо с остатками плохо отмывшихся сеновальных пятен, вдруг указал на него и фыркнул:

— Научи ты, Елена, свою подручную мыть яйца, когда она варит их. Будто их снесла не курица, а беспризорная торговка!

И он подвинул к себе суп.

Льола рассмеялась, очистила яйца и снова подвинула их к мужу.

— Теперь чистые.

— А так еще лучше! — согласился Придоров, давая подкупить себя любезной безропотностью жены.

Увидев, что он смирился, Льола поймала его взгляд и сообщила:

— Мне, Лавр, нужны деньги. Я хочу завтра пойти в приют, посмотреть ребенка и сделать для детей кое-какие подарки. Пусть не при мне он, но хоть буду знать, что он жив.

Придоров глотнул хлебок супа, подумал и решил не спорить.

— Сколько тебе?

— Рублей пятьдесят — сто.

Через силу Придоров сделал соболезнующее лицо.

— Много, Леночка.

Он вопросительно остановился на жене, открывая бумажник.

Льола брезгливо отвернулась.

— Ладно, я дам тебе сто, только ты знаешь, купи лучше себе часики за восемьдесят рублей.

Придоров вынул из бумажника десять червонцев.

Остановленный какой-то мыслью, он помедлил мгновение и полуподавился предостережением:

— Только ты там не растай, знаешь. Подрастет — тогда, может быть, возьмем...

Это было плохо замаскированным предупреждением Льоле, чтобы она не возвратилась домой с Ленькой. Льола побледнела, перенося хлестнувшую ее кнутом обиду, и с каменной выдержкой повела плечом.

— Не беспокойся, знаю, чего ты боишься...

— Иди, иди, Леночка! — успокоился Придоров. И сразу же он повеселел. — А на-днях мы катнем к Половневым. Ты там показывала, как гримируются. Весь девичник уверовал в твое туалетное искусство после этого; обижаются, что ты не показываешься. Я обещал с тобой притти.

Льола приняла решительный вид.

— Мне к Половневым не в чем пойти. В обносках не хочу показываться перед всеми!

— Почему в обносках? Что же ты молчишь? Еще новость — надеть нечего ей!

— Я тебе уже говорила, что другие все ценное покупают в Москве. Думаешь, здесь можно сделать, что нужно?

Льола негодующе проглотила ломтик жаркого.

Придоров пожевал губами.

— Я в Москву на-днях еще раз поеду...

Льола сделала вид, что сказанное к ней не относится. Отвела в сторону глаза и с обиженной медлительностью доедала жаркое.

Придоров был не совсем уверен, что Льола имеет сносный гардероб. Между тем, покажись она где-нибудь не лучше всех одетой, он сам же разозлился бы на нее. Спеша кончить обед и поскорей уйти, он решил согласиться с женой.

— Я едва ли сумею купить, что надо... Поедем если хочешь!

Льола, однако, плохо верила в твердость этого согласия мужа. Она знала об одном из препятствий, которое может помешать ей, и не спешила обрадоваться. Дрожа от негодования, она придвинула к себе тарелочку с желе, ковырнула его ложкой и, сейчас же оттолкнув тарелочку, обличила мужа:

— Пока ехать, у тебя еще компаньонка какая-нибудь окажется! Прошлый раз и попадье этой как раз в Москву понадобилось, когда ты собрался! В одно купэ, должно быть, и билеты были взяты...

Льола рассчитала верно. Придоров сразу перестал есть, вспотел и скривился. Он не ожидал, что жена узнала об одном из его похождений, и переполошился, заподозрив, что Льола не простит ему. Он на мгновение впился глазами в жену. Но Льола спокойно ела желе, ожидая, чем объяснит этот случай муж.

Поняв, что Льола ждет, чтобы он сам проговорился, Придоров спохватился и в свою очередь принял также негодующе-обиженный вид.

— Ха! Еще этого не было!

Он сделал вид, что перестал есть, но сейчас же опять взял ложку и примиряюще заурчал:

— Ты, Елена, уже начала заниматься наблюдениями... Ведь я же на глазах у тебя все делаю... Попадья какая-то! Чем я виноват, что она о своих прародителях каких-то вспомнила. Компаньонка! Я не забочусь о тебе?!. Часы тебе — вот часы! Сыну подарки — на на подарки! Платья нужны и шляпки — ну, поедем, купишь. Только не думай, что я как только из дому — так и бросился на шею какой-нибудь... Отчет теперь обязан давать! Оставь, пожалуйста, эту мораль. Посмотришь, чего я тебе накуплю в Москве...

— Увидим! — коротко подтвердила Льола, уступая мужу.

Придоров, однако, все еще боялся решений жены, которые неясно чуял, и, не зная, как заставить ее перестать думать об его обмане, виновато заерзал на стуле.

— Ты все-таки веришь, что я не морочу тебя, Льолочка?

— Верю! — отвернулась снова Льола.

Придоров поцеловал ее в лоб.

— На тебе деньги, да не думай, пожалуйста, глупостей. И обязательно купи часики. Чтобы сегодня же показала их мне.

— Хорошо, спасибо-.

— Ну, я пойду на заседание коллегии. Меня заведующий для поддержки себе позвал. В ход Придоров идет... Ха-ха!

— Иди! — безучастно отозвалась Льола, также вставая из-за стола.

Придоров ушел. Льола на другой же день произвела покупки гостинцев для ребенка, разорилась еще раз, по обыкновению, на покупку цветов, а после этого собралась в приют.

Луша, вдруг узнавшая, что хозяйка с ней поедет к сыну, обезумела.

Девушка занималась украшением кухни. Стружечные ленты, которыми были украшены купленные Льолой цветы, она не выбросила, а понатыкала их на каждой полке кухонных шкафов и чуть не украсила грандиозным розовым бантом самоварную трубу. Любуясь затем произведенным убранством, ликовала, пела, поразив своей склонностью к кухонной эстетике Льолу. Но как только девушке пришло в голову, что Льола может не признать в том ребенке, которого ей показали в приюте, своего сына, ее бросило в жар и в холод.

Гражданка Сухачева, приятно обрадованная сообщением о том, что явилась богатая дама с подарками, вышла в сопровождении целого штата нянек, отпустила свиту и представилась Льоле.

— Кого-нибудь проведать желаете или взять ребенка хотите?

Льола в приютах раньше не была ни разу. Неуютные казарменные коридоры заставили ее сникнуть. Мужиковатые няньки, грубыми окриками начавшие загонять обратно по комнатам показавшихся было ребят, обращались с детьми как с ниспосланным на них наказанием.

— Мне посмотреть ребенка, сданного вам в прошлом году, — сообщила Льола, входя с Лушей вслед за Сухановой в канцелярию приюта и присаживаясь. —

Служанка была тут у него, но мне хочется самой посмотреть сына. А это детям вашим подарки.

— Спасибо! А какого ребенка хотите вы видеть?

Сухачева взглянула на Лушу, соображая, к какому

мальчику приходила служанка.

— Леонид Луговой, — подсказала Льола.

— Тот, к которому я приходила, —неспокойно отозвалась Луша.

— Пойдемте в палату.

Льола вспыхнула и с замирающим чувством материнского нетерпения, держась за Лушу, шагнула из канцелярии. Ее исполненный волнения и одухотворенной красоты вид заставил посторониться и Сухачеву, когда она входила в палату, и открывшую ей двери няньку.

Льола вошла за женщинами в палату и попыталась найти глазами сына, переводя взгляд с койки на койку.

Сухачева и палатная нянька выжидательно остановились. Луша, увидев издали того мальчика, к которому она приходила, в паническом напряжении уставилась глазами на Льолу.

Льола беспокойно передвинулась, оглядывая снова палату, и чуть подалась вперед.

И опять, оглядев ребят, она с некоторым сомнением остановилась на мгновение на черной головенке одного карапуза, тащившего по полу с видом трудолюбивой лошадки деревянный чурбачок, долженствовавший изображать в глазах посвященных повозку.

Но это был уже взрослый пятилетний мальчуган, а не трехлетний Ленька.

Льола надорванно повернулась к Луше и Сухачевой и почти истерически выкрикнула:

— Да где же он?!

И Сухачева и Луша сразу бросились к постельке возле кафельного пристенка, в которой двое карапузов, один рыжеголовый, а другой с золотящимися русыми кудряшками, играли в перетяжки, схватившись для этого за концы кушака, откуда-то добытого ими для забавы.

— Да вот же он! — ухватилась за русого кудряша Сухачева, подталкивая мальчугана к Льоле, в то время как Луша инстинктивно подалась за спину хозяйки.

У Льолы все помутилось в голове.

— Это не он! — выкрикнула Льола. — Не он! Мой сын с черными волосами, черноглазый! Куда вы моего сына девали, что суете мне первого попавшего в руки подкидыша?!

Нянька и Сухачева с тупым изумлением посмотрели одна на другую. Потом взглянули на Лушу, которая растерянно хлопала глазами.

— Гражданка, ведь дети в таком младенческом возрасте семьдесят семь раз меняются в цвете! — рассердилась вдруг нянька. — Что вы морочите другим голову, когда не знаете сами, чего хотите!

— Не выскакивай! — остановила ее Сухачева, раздосадованная тем, что сама не знает, как поступить. И с намерением поразить Льолу раскрыла медальончик. — Смотрите! — предложила она.

Льола прочла и нервно топнула ногой.

— Да что вы мне суете этот билетик! Я мать и знаю свое дитя по лицу и приметам, а не по билетику.

— Ну, судите, гражданка, как хотите!

— Куда девался тот ребенок, которого вам сдала служанка? Луша, у тебя глаз нет или язык отнялся? —вышла из себя Льола, поворачиваясь к горничной.

Сухачева вспыхнула.

— Да вот же, гражданка, этот ребенок, если его звали Леней Луговым.

Луша вдруг обхватила Льолу и с хлынувшими из глаз слезами упала перед хозяйкой на колени.

— Елена Дмитриевна, они меня самое обманули! Я хотела вам сказать, что мальчик не тот, да думала, что ошиблась. А теперь сама вижу, что наделали они чего-то с Леней.

Нянька и Сухачева фыркнули от негодования, но Луша разошлась, присоединяясь к хозяйке, и с запальчивым протестом ткнула пальцем в рыжего мальчугана.

— Вы бы еще на этого нацепили ваш билетик да сказали, что это барынин сын, когда у нас и в роду таких кирпичных головастиков не было!

— Не цепляет никто зря.

Льола топнула ногой.

— Перестаньте вы отговорки ваши сыпать! Найдите мне сейчас же настоящего сына моего!

— Смотрите, мадам, сами, если не верите другим.

— Показывайте другую палату.

— Пойдемте. Проводите, няня, мадам по палатам.

Обиженная Сухачева надулась и, величественно пожав плечами, вышла. Злая нянька так же гневно ввела Льолу в другую палату.

— Пожалуйста, смотрите, гражданка!

Но Льола не видела больше ни палат, ни детишек. Слезы заволакивали глаза, и одни ребята представлялись ей удивительно взрослыми, сравнительно с тем, каким должен был быть ее сын, другие однообразно чужими, как фигурки попискивающих куколок.

— Ах, не могу, Луша! — остановилась она, чувствуя, что надежда розыскать ребенка является жалким самообманом. —Веди меня обратно...

Сдерживая рыдания, она кое-как добралась до извозчика и уселась, холодея от сознания, что потеряла сына навсегда, не проявив во-время материнской заботы к его судьбе.

Луша боялась заговорить с Льолой, не пыталась ее утешать.

Льола будто окаменела. Она не только сама себе сделалась противной, не только о Придорове без ненависти не могла больше подумать, но и всякий предмет в доме сделался ей ненавистным, самая жизнь здесь сделалась ей невыносимой. При всем этом ей все-таки деваться некуда было, пока она не сможет сделаться хотя бы простой подметальщицей улиц.

Она купила часы, так как знала, что иначе Придоров потребует обратно деньги. Показала их мужу, взяла себя в руки и втечение нескольких дней не обнаруживала, как много испытаний сразу обрушилось на нее. Воспользовавшись тем, что Придоров не поинтересовался подробностями ее посещения приюта, не сказала даже о том, что ребенок для нее оказался погибшим. Не ему об этом жалеть.

Так она ждала, пока определился день поездки в Москву. Придоров предложил жене собираться.

Льола загорелась. Не зная, чем кончится для нее путешествие, много вещей решила с собой не брать. Но потихоньку от Придорова отобрала все приобретенные за это время платья, наиболее необходимые вещи из разной домашней мелочи. Отнесла все это к Кате, которой намекнула:

— Ката, я, может быть, из Москвы не вернусь...

Ката, оглянув уже не первый раз прибегавшую к

ее помощи Льолу и увидев у молодой женщины под глазами синие круги, почувствовала в ее словах муку.

— Покушали муженька, Елена Дмитриевна? Раскусили так, что из горла прет?

— Прет! — согласилась Льола. — Не могу! Если найду в Москве работу, пожелаю ему всего хорошего.

— Ну, желаю вам искренне счастья, Елена Дмитриевна! А чем могу помочь — говорите.

— Каточка, помогите спастись. Сохраните мои вещи у себя, чтобы Придоров не знал, и если я не возвращусь, пришлите мне их, когда я напишу свой адрес... Не затруднит?

— Ах, что вы, милая Елена Дмитриевна!

— Вот и все, Каточка!

Обе женщины горько усмехнулись. Обняли друг друга, целуясь, может быть, в последний раз.

Через два дня Льола усаживалась с Придоровым в мягкий вагон прямого поезда — Одесса—Москва.

Между тем Русаков пекся у поддувал жизни советской провинции среди рабочих и партийцев восстанавливавшегося завода. Он нашел для Леньки старушку няню, позаботился о создании некоторого уюта в доме. Пока он ездил в Одессу и устраивал свои дела, монтеры проделали ударнейшую часть работы: включили постановкой главной линии машинное отделение в сеть городской станции.

Русакову сказали, что оба москвича рабочие чем-то недовольны, налегают на словесные упражнения по адресу спецов.

Русаков направился к месту работы монтеров.

Поляков шлямбуром долбил стену, стоя на лестнице.

Русаков остановился, посмотрел на него, обратил внимание на то, что не видно старшего монтера.

— Где Дергачев? — полюбопытствовал техник. Поляков повернулся. Зло махнул молотком в стену. — На почте!

И еще злее звезданул по шлямбуру.

Русаков удивился.

— А что там? Ведь материал весь получен.

— Что там материал! Без денег сидим до сих пор. Командировку давали, сказали — сейчас же вышлют, мы задолжились конторе, а теперь хоть бери да езжай за получкой в Москву!

— Фу, чорт! — выругался Русаков. — Надо телеграфировать.

— Да он и пошел с телеграммой... Вон идет.

И Поляков спешно стал слезать с лестницы навстречу товарищу.

Дергачев обескураженно мял в руке какую-то бу

мажку. Рядом с ним шел находившийся на заводе Шаповал.

Поздоровались с Русаковым оба.

— Послал? — спросил Поляков, догадываясь по расстроенному виду товарища, что что-то неладно.

— Послал! — сердито зыкнул Дергачев. — Деньги пришли, вот повестка, чтоб их раскорячило на все стороны!

Поляков дернул к себе повестку и, посмотрев, кому она адресована, остолбенел, вопросительно разинув рот на товарища.

— Пришли, но адресованы на инженера.

— Ну? — угадывая уже, что это значит, но не веря сам себе, притих выжидательно Поляков.

— Ну, и не дают без него на почте.

Поляков выпрямился, загнул трехэтажный мат, скомкал повестку, швырнул ее и полез на лестницу продолжать работать.

Шаповал и Русаков значительно переглянулись. Русаков поднял повестку, развернул и, пробежал глазами, едва удержался от того, чтобы не выразить непроизвольного изумления.

Повестка сообщала о переводе пятисот рублей на имя инженера Придорова.

«И здесь он! — мелькнуло быстро в голове. — Рвач! В Москве считают, что он на работе. Неужели появится? »

Но он ничего не сказал монтерам, а обернулся к Шаповалу, следившему за работой Полякова.

— Товарищ Шаповал, надо, чтобы директор от имени завода дал почувствительней телеграмму в Москву да потребовал, чтобы там не издевались и над рабочими и над нами.

Шаповал взял его успокаивающе за руку.

— Идемте в контору и дерните им сами всяких выражений порешительней. Директор подпишет.

— Пожалуйста!

И Дергачев взметнулся к Русакову, скрипнув зубами, будто хотел, чтобы в Электросельстрой засвистела не телеграмма, а залп тяжелых орудий. Конфузливо повернулся к Шаповалу:

— Ну, а как же нам-то? Животы тоже включить для питания с электрической станции?

Шаповал оскалил зубы и трепанул монтера по плечу.

— Поможем, поможем, товарищ Дергачев. Завтра получка, прислали денег из Ростова, заходите — я скажу директору, и он одолжит по десятке покамест. Идемте, товарищ Русаков, посмотрим литье.

Литейная выпускала пробу новой продукции, и вот первая партия посуды — чугунных котелков, кастрюль и сковородников, частью покрытая печным лаком, частью седеющая своим натуральным цветом, заполнила верстаки.

Для другой партии заготавливались модели.

Шаповал тем временем уже сговорился с Краснодарским губсоюзом о поставке им первого заказа, наметил послать образцы новых изделий завода в Ростов и по станичным ЕПО; в конторе завода эти образцы демонстрировались перед партийными товарищами Шаповала.

Шаповал явно отрывал от работы Русакова, но он пришел чтобы самолично излить свою радость по поводу достигнутых на заводе успехов.

Вошел с техником в слесарную, где производилась опилка и отделка посуды, складывавшейся возле верстаков.

— Видите? — блеснул глазами на ожившую рабочую суету по всей мастерской Шаповал. — Завертелось?

— Да, темп виден! — подтвердил первые успехи Русаков. — И народу прибавилось, и дело видней.

— Это еще что, батенька, попробуйте управиться зимою, когда горшки покажутся сперва в кооперативах, а потом в казачьих куренях. Смотрите-ка: наценка, а не кастрюля! Не бьется, не гнется, из чугуна, а рук не оттягивает, блестит, звенит, чуть порусски не говорит!

Шаповал одел на кулак кастрюлю и провел ею перед смеющимся Русаковым.

— Лориган Коти — фабрикация!

— Да, — подтвердил техник, смеясь, — приделать поля да обернуть лентой кругом — будет не кастрюля, а парадный цилиндр для любого английского лорда.

— Ха-ха! А верно, на цилиндр похоже...

— Но, знаете, — серьезно заговорил Русаков, — все-таки против довоенной выделки эта работа марки не выдержит.

— Чем хуже? — приготовился впасть в азарт Шаповал.

— Не эмалированы.

Загрузка...