А затем началось.

Пустой разговор не отвечал бы тайному замыслу их обоих о свиданьи. И Шаповал вдруг, не дав гостье оглядеться, положил женщине на шею руку и вызывающе вопросительно взглянул на нее.

Она в виде слабой попытки сопротивления на его поспешность покачала головой, но предоставила ему поступать, как он хочет. Все равно — это была игра с неравными силами. Шаповал не мог не овладеть ею, пожелай он этого. А он делал вид, что желает.

Видя, что женщина сама не скрывает своих помыслов в выжидающих его действий защитных движениях, он, схватив ее за руку и шепнув «пойдемте», вдруг повлек ее в спальню.

— Разденьтесь! Снимите! — зашептал он, с хорошо разыгранным бешеным нетерпением, сдергивая с нее кофточку.

И женщина, также покоряясь его нетерпению, заспешила раздеваться.

— Я сейчас, — воскликнул вдруг почему-то Шаповал и мгновенно выскочил из спальни.

Кусая теперь смеющиеся и дергающиеся губы, он очутился на пороге кухни перед Олей.

Оля также взволнованно ступила ему навстречу. Она увидала торжествующие судороги на его лице. Теперь ей осталось только пробежать вместе с Шаповалом через комнату в спальню, чтобы подвергнуть позору находившуюся там женщину. Шаповал предполагал, что так это и будет сделано. Он схватил жену за руку и хотел ее увлечь к спальне.

Но Оля уничтоженно прислонилась к косяку дверей, и рука ее безвольно выпала из руки Шаповала.

У нее на щеках были слезы, и в раскрывшихся на мгновенье глазах залегла самая тоскливая, самая мучительная скорбь.

— Что с тобой? — воскликнул Шаповал испуганно.

— Александр, Александр! — воскликнула горестно женщина. — Как гадко жить на свете! Это же не для нее, а для меня обидно. Не хочу смотреть, не хочу ее видеть, пусть уходит!

Шаповал сразу осекся и оглянулся. Ему самому сразу стало стыдно всего происшедшего.

Он повернулся к спальне и почесал затылок. Не хотелось теперь показаться на глаза женщине, затаившейся и решившей, очевидно, не выдавать своего присутствия в спальне ни одним звуком. Там не шевелилась она, здесь — боялся поднять голову Шаповал. И замерли возле дверей кухоньки Шаповал и Оля, а в спальне — смертно поруганная, опозоренная женщина-самка.

— Шура, иди отпусти ее, чтобы она меня не видала. Я спрячусь на кухне! — тихо сказала Оля. —Пусть она не знает ничего...

Шаповал с трудом мог поднять ногу, чтобы переступить через порог спальни. Женщина уже должна была начать догадываться, что он над ней проделал что-то позорное.

И все-таки надо было итти.

Шаповал вошел в спальню. Женщина была уже одета. Забившись в угол, она обожгла Шаповала взглядом ненавидящих глаз.

Не глядя на нее, Шаповал кивнул головой на дверь:

— Идите, гражданка... Я подшутил над вами и каюсь, — я женат. Мне этого не надо.

Женщина рванулась к двери.

— Негодяй! — выплюнула она с ненавистью, выскакивая вон.

Шаповал и Оля убито сели друг против друга возле загроможденного нетронутыми яствами стола.

— Убедилась, Оля? — спустя минуту спросил виновато Шаповал.

— Ах, какая дура я! как мне тяжело, — клеймила себя и сознавалась Оля.

— Меня прости, Олечка — поднялся к жене Шаповал.

Оля покачала головой и улыбнулась через силу.

— Мудрец — муженек у меня!.. Вот мудрец! Эх ты, калека моя кособокая!

Шаповал сговорился с Олей впредь ее щадить.

Вскоре после этого события Шаповал оказался в Георгиевске, где и ухватился за восстановление завода.

Шаповал, приехав из Москвы, знал, что в Электросельстрое были выписаны три командировки. Для Полякова он взял себе путевку на руки, по двум другим должны были приехать на завод инженер и старший монтер.

Приехал только монтер Дергачев, серьезный гражданин, понимавший всякую работу в зависимости от того, какой доход она обещала. Сунул Шаповалу до

кумент, покосился иронически на Полякова и заложил руки в карманы.

— Почему без инженера? — рассвирепел вдруг Шаповал, бросая под стол служебное удостоверение и наступая на рабочего.

Тот захлопал глазами.

— Да вы разве не знаете?.. Инженер поехал в Одессу. У него и сюда и в Одессу командировка. Он со мной говорил, еще когда вы были в Москве, сказал, что я работу, мол, знаю... Если что не так, то напишу ему письмо, и он приедет или по почте распорядится...

— Вот жулики! Получает командировку, получает деньги, прогоны и сам куда-то едет, а работу сваливает на рабочих... Цацы не нашего бога.

И Шаповал, опустив в гневном остервенении руки, захлебнулся в потоке буйной брани.

К моменту предполагаемого приезда инженера он нарочно не пошел в совет, где работал, а явился на завод, намереваясь познакомить специалиста с директором завода и сразу ввести приезжего в свои проекты. Шаповал знал, что на партийца-директора, занятого ведением окружной партийной школы и неактивно относящегося к делу, он положиться в деле восстановления завода не может. Для этого требовался специальный человек. Добившись в Москве временной командировки на завод инженера, Шаповал и решил в уме, что с приехавшим специалистом он сговорится и обратно уже его не пустит. Теперь весь этот план рушился; оставалось только развести руками.

Шаповал взглянул на вслушивающегося в объяснение и водившего уныло носком сапога по полу Русакова. Схватился за голову.

— Что вы теперь будете делать? — не знал он от отчаяния, что сказать монтерам.

— Наше дело маленькое, товарищ Шаповал. Спра

вимся без инженера. Что же теперь делать? — ответил Дергачев и рассудил:

— Инженер тоже не большая мудрость. Только планы разводил бы да над душой торчал, как дышло, а работали бы все равно мы.

— Это — мораль в пользу сирот. Говорить мы все — скорошвейки, а проектировку... белая мышь расчертит?

— А готовой разве нет? Были же тут раньше линии?

— Были, так то ж своя станция была.

— У, чорт!

Дергачев растерянно остановился и снял шапку. Поскреб в голове и вычесал решение:

— Придется писать ему.

— Опять целый месяц ждать?

— Тьфу, ну его!

Русаков молча ждал результата переговоров. Теперь, помедлив с минуту, решил вмешаться.

— Не нужно ни писать, ни ждать. Я проектировку сумею сделать без инженера. Мне пришлось на одном вокзале на практике этому научиться. Только, понятно, монтерам придется согласиться на мою ответственность.

Шаповал поднял голову и Полминуты смотрел на техника. Потом вдруг решил:

— Действуйте. Если что-нибудь сделаете — на весь свет пустим славу о себе.

Поляков, разразившись боевым кличем отпетого ма-тершинника, воспрянул:

— О! Давно бы так.

Дергачев согласился.

Шаповал решил:

— Идемте в мастерские.

На заводе еле начиналось биение производственной жизни. На заброшенной когда-то самостоятельной силовой станции томился без дела сторож. В кузне из двух десятков горнов в двух сиротливо билось пламя, около них копалось несколько кузнецов. Проходы были

загромождены не у места торчащими кучами железного лома и битых машинных частей.

Во дворе группка чернорабочих на тачках возила со двора в помещение уголь. В литейной от двух вагранок несло холодом. Выкрашенные красным суриком модели торчали, частью среди здания, частью сгроможденные в кучу в одном углу цеха, наводя уныние своими пробоинами. Несколько рабочих обсекали зубильнями с больших, не отделанных после литья шестерен плюсны льяка, другая группа занималась ремонтом воздухогонных труб.

Один литейщик присоединился к московским товарищам нового заводского штаба, стараясь упомнить намечавшиеся руководителями завода проекты работ.

— К воздухогонной машине придется проводку дать мимо кладовой и в эту стену, — разъяснял Шаповал Русакову. —Для освещения возьмите через счетчик особо линию. А для станков в токарном цехе, для передачи вагонеток и в модельное отделение отвод возьмите от главной линии из машинного.

— Что вы тут делать будете? — спросил Дергачев.

— Все время делали части для маслобойных прессов, молотилок, веялок и всякого сельского инвентаря. Льем задвижки на нефтепроводы, фланцы и блямбы для кранов. Но все это не то... Работал я когда-то на заводе Лимарева в Ростове, и займемся мы теперь лимаревской работой — начнем чикать сковородники, котлы и кастрюли. Посмотрите-ка, каких моделей у нас уже набрякал товарищ Дневкин! Кубанские и донские казачихи увидят наши будто под машину выведенные таганки, махотки, макитры, — казака на печку не пустят, пока их бардадымы не предоставят им с базара наш кухонный комплект... Разведем фабрикацию на весь Союз. Только из-за электричества и стоим пока.

— Электричество один месяц — и загудит! — успокоил Дергачев. — Завтра берем линию от станции, чтобы не терять времени. Товарищ Русаков тем временем сделает проектировку, и почнем.

Следуя за всей группой, Поляков курил, прикидывая на свой расчет, где что делать, и тоже подтвердил:

— Шибанем, товарищ Шаповал, только усмехнетесь.

— Ну, месяц значит. Идемте к директору и так и скажем ему, пусть благословляет.

— Вы идите, — возразил Русаков, — а я начну работать, Александр Федорович. Дайте мне одного рабочего с рулеткой, если есть. Проектировка завтра будет.

— Есть! Федя, — повернулся к ждавшему результатов литейщику Шаповал, — достань рулетку в модельной и будешь помогать товарищу Русакову. Это помощник Франца Антоновича, он будет у вас за главного хозяина.

— Сейчас принесу рулетку, товарищ мастер! — немедленно ответил литейщик.

Русаков знал, что, заключая союз с пропахшим большевистской деловитостью Шаповалом, он идет на черную работу мастера полупроизводственника, полуадминистратора. Знал также, что в союзе с этой черно-рабочей силой антрацитного восстановителя завода ему, не полагаясь ни на чью помощь, придется в лепешку разбиться — работать не за страх, а за совесть. Пускай! Он был готов вымахать из себя семижильное рвение, лишь бы это помогло ему найти в жизни то место, надежда на отысканье которого не заглохнет в нем до его издыхания.

Два дня назад он, Шаповал и Поляков приехали в Георгиевск. Это пустобазарный городок возле железной дороги, живущий маслоделием, перепродажей фруктов и спекуляцией в станицах. Но раньше здесь было много военных, находились колоссальные артиллерийские склады. Года два назад эти склады загорелись, почти полсутки город потрясали взрывы рвавшихся в нем снарядов. Все последующее затем время управление складов не знало, что предпринять с наворочен

ными этими взрывами горами шрапнельных и гранатных черепков. Приехал в город Шаповал, решил восстановить завод, наткнулся на вопрос о чугунном сырье и сейчас же решил: закупать по дешевке лом у Артиллерийского управления. В два счета сговорился и после этого поехал в Москву.

Вокзал в трех верстах от города. Приехали ночью— у станции ни одной подводы. А Шаповал, пользуясь случаем, надергал в Москве несколько тюков предметов заводского хозяйства.

Поахали, посмеялись, поперетягивали веревками кули с изоляторами и пробками, тючки с выключателями, счетчиками и рубильниками, взвалили на плечи и потащили все на себе.

Притащились в контору завода, заставили сторожа открыть дверь, Шаповал ушел к себе, а Русаков с Поляковым здесь и заночевали.

На следующий день первая забота Шаповала — расквартировать товарищей. Русаков, узнав, что с квартирой устроиться в городе легко, сам решил искать себе жилье по указаниям явившихся в контору и разговорившихся с техником рабочих. Один из рабочих взялся сопровождать его, обещая указать дома, в которых можно было занять одну или две комнаты. Полякову с товарищем комната была освобождена в домике модельщика, здешнего старожила. Закрепление подходящей квартиры нужно было Русакову не столько для себя, сколько для того, чтобы возможно уединенней устроиться с Ленькой.

С помощью рабочего он нашел две комнаты в доме матери заводского табельщика. Она предоставила ему свою обстановку и бралась уговориться с знакомой женщиной, чтобы та нанялась няньчить ребенка. Русаков немедленно заплатил ей месячную плату за комнаты, перенес вещи и после этого мог считать себя

готовым к отъезду за Ленькой. Но нужно было войти и в дела завода.

Первое приобщение к заводу началось с проверки машины, небольшого механического пресса в кузне и различных станков в токарнообделочной мастерской.

У воздуходувной машины был машинист-слесарь, и она была готова в любую минуту к работе. В токарных мастерских только два станка были исправлены.

Директор завода, партиец Франц Антонович, к которому Русаков присмотрелся не сразу, оказался человеком, весьма инертно относящимся к делу восстановления завода. Он был сюда командирован из Ростова после того, как его жена, полька, как и он партийка, была временно направлена Коминтерном для работы за границу. Как ни расстроило это обстоятельство Франца Антоновича, он подчинился ему, но как-то смяк, словно выдохся. Он ссылался на перегрузку партийной работой, сидел часами с деловым видом, не выходя из конторы, за какой-нибудь брошюрой или мудрил над составлением тезисов, готовясь к лекциям в руководимой им городской партшколе.

Шаповал делал для завода больше и, хотя у него забот вне завода, по советской работе, было не меньше, чем у Франца Антоновича, сплошь и рядом он оказывался если не в цехах или на дворе завода, то в конторе. С ним Русакову при проявлении инициативы и пришлось считаться больше всего, от директора же оказалось достаточным уже того, что он не мешал налаживать работу самому Русакову.

Русаков не мог похвастать тем, что он в производстве видит все насквозь. Но он не боялся притронуться к станкам. Тут был кое-кто из рабочих, работавших всю жизнь на токарной или слесарной работе. Он привлек их к осмотру станков. Заставил взять в руки инструмент. Зная только, с какой стороны

надо подойти к станку, предпринял проверку механизмов.

Рабочие взялись помогать ему и, зная станки лучше, подсказали, где и что нужно исправить, чтобы механизм был восстановлен.

За час осмотра Русакову стала ясна вся картина. Он не кичился перед рабочими и не употребил ни одного начальнического обращения в разговоре с ними, хотя и ясно было, что в нем есть заряды воли, которые заставляют подчиняться ему.

Смысл и обстановка работы стали ясны и рабочим.

Русакову оставалось распределить между ними работы по ремонту станков, на некоторые части он должен был прежде сделать чертежи, кое-что можно было делать по образцу сохранившихся поломанных частей.

На следующий день вся эта работа уже была расписана и роздана по рукам. На неделю верстаки оказались загруженными.

Неявка на завод инженера задержала Русакова еще на день, но он и не спешил. Все последнее время мысль у него спотыкалась на одном и том же: ребенок в доме, находящемся под опекой государственных органов. Надо было раскинуть мозгами и придумать такой способ овладения ребенком, чтобы не возбудить ничьего подозрения.

Это было просто для любого, не прячущегося под чужим именем человека. А если Ленькой по какой-нибудь случайности заинтересуются и хватятся, что его взял к себе не оставивший адреса и не предъявивший никаких документов приезжий? По нескольким приметам его могли при надобности и разыскать.

Отчаяние заставляло его решиться на изобретение какой-нибудь авантюры. Он сговорился с Шаповалом, сообщив ему, как распределил работы, взял от комнат ключ и, полагаясь во всем только на свою выдержку и находчивость, выехал в Одессу.

Детский дом Отдела охраны материнства и младенчества помещался в доме-особняке, выходящем большим парком к морю.

Вид на море, обнесенный стеною парк и барский дом — единственное богатство приюта. Порядки в приюте, уход за детьми и хозяйство только что начинали складываться. Гражданка Сухачева, заведующая домом от отдела народного образования, билась между невозможностью поддерживать существование приюта и необходимостью обеспечить его хоть минимальными средствами, чтобы не гибли дети.

Русаков успел побывать возле дома, снял в гостинице поближе к приюту номерок и несколько дней прослонялся по улицам, не зная, с чего ему начать, чтобы получить сына. Случай столкнул его в эти дни на улице с одной женщиной, беспризорный вид которой и фальшивые манеры, несмотря на внешность приличной дамы, говорили о том, что женщина решила продаться любому встречному и тоскливо караулит проходящих мужчин.

Эта женщина прохаживалась по краешку тротуара, кутаясь в теплую ротонду, и терпеливо ждала.

Она подняла на Русакова, когда он приблизился к ней, зазывающий, раз скользнувший и повторно остановившийся на нем покорный взгляд. И Русаков вдруг решил затронуть ее.

— Мы с вами, кажется, знакомы. Вы согласны?

Женщина вспыхнула и опустила голову.

— Пойдемте! Пойдемте! — согласилась она без оговорок.

Русаков взял ее за руку и услышал, как женщина ахнула то ли облегченно, то ли от страха.

— Вы первый раз так знакомитесь? — спросил он.

- Да...

Русакова тронуло сопоставление собственного беспризорного положения с положением навязывающей себя мужчинам красивой и молодой женщины. Он предложил ей пройтись с ним, сам сперва не зная, зачем это ему нужно будет. Попробовал говорить и, тут же убедившись, что женщина не профессионалка, занимающаяся проституцией, а особа из совершенно чуждой улице среды, решил, что эта встреча может ему оказаться полезной. Он стал понуждать женщину на откровенность. Предложил ей рассказать о себе правду и отнестись к нему не как к обидчику, намеревающемуся грязнить в ней женщину, а как к другу, готовому помочь ей иначе, чем средствами того несчастного заработка, на добычу которого она решилась.

Они сидели на бульварной скамье в вечерних полупотемках. Русаков, немного согнувшись, старался читать в душе собеседницы все, что она переживала, и убеждал ее быть спокойной, а женщина прятала от стыда лицо в муфту, которую она держала в руках. Она то бледнела, то вспыхивала, против воли объясняя, что она не такая, что она лучше пойдет домой.

Русаков дал ей пачку денег, когда они сели, предупредив, что он дает это ей в виде помощи.

Этот поступок потряс женщину. Участливость Русакова заставила ее признаться в том, что ее выгнало на улицу. И Русаков узнал из полной стыда мучительной фразы:

— Я жена преследуемого священника...

Русаков покачал изумленно головой и взял нервно вздрагивающую руку женщины, чтобы в крепком сочувственном пожатии дать ей успокоиться.

Он поощрил незнакомку рассказать остальное, и женщина поведала ему.

Ее муж — священник-тихоновец из перешедшей к обновленцам церкви. Муж увлекся религиозной распрей и злобствовал среди церковников и прихожан, бунтарски подстрекая их на вражду к советам и не заботясь о доме. Тем временем жить стало нечем ни ему, ни ей, и вот она отчаялась выйти на единственный доступный для женщины, потерявшей все другие источники средств, промысел.

— Мужу решила не говорить ни слова, — признавалась несчастная попадья. — На одну меня пусть валятся и грех и стыд.

Русаков почувствовал, что она больше не могла бы выговорить ни одного слова от истерической жалости к самой себе.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Софья Платоновна...

— Так относитесь, Софья Платоновна, к своей решимости не как к стыду или греху, а как к несчастью, которого и у других людей не меньше. По-настоящему, вы пошли на гибель. С такой решимостью женщина может не только за себя постоять, но и другим помочь. Денег я вам еще немного, Софья Платоновна, дам. Но мы должны сделаться друзьями. Вы мне поможете в одном деле? Верите вы, что я без злой цели подхожу к вам?

— Верю.

— А помочь человеку, у которого нет ни искорки чего-нибудь светлого в жизни, хотите? От вас нужно только согласие. Я ни о чем плохом просить не буду...

— Вы поддержали меня, и я теперь сделала бы все, что вы хотите, — отозвалась женщина. — Я хочу вам тоже добра.

— Вот и спасибо... Давайте завтра еще встретимся здесь.

Русаков взял снова сочувственно руку женщины и, гладя ее обеими ладонями, упросил:

— Давайте продолжим и укрепим нашу дружбу. Мы не сделаем зла друг другу, зато потом всю жизнь будем вспоминать один о другом со светлой благодарностью. Никому только никогда ни слова о том, как и зачем мы встретились. Придите, чтобы помочь мне, Софья Платоновна. Тогда же я скажу, о чем я хочу сговориться с вами. Меня зовите Михаилом Петровичем, скажем...

Потерявшая под ногами почву женщина готова была на всякое самопожертвование, лишь бы видна была ее человечность. Относительно Русакова она угадывала, что ему что-то грозит. И она вместо ответа спросила с тревогой за судьбу говорившего с ней человека:

— Вы хотите, чтобы о вас ничего не знали власти?

— Да, — искренне признал Русаков.

— А в силах я буду что-нибудь сделать?

— Если не боитесь пойти на обман ради того, чтобы помочь мне.

— Я на худшее пошла, когда вышла на улицу...

— Зачем же вы это сравниваете, Софья Платоновна? — упрекнул Русаков.

— Уже сердитесь, а хотите быть другом! Я приду завтра. Проводите меня домой?

— С радостью!

Когда состоялась условленная на следующий день встреча, Русаков окончательно сговорился с женщиной. Случай дал ему возможность действовать при помощи пособницы, и он решил, больше не откладывая, достигнуть цели своего приезда, какой бы цены ему ни стоило овладение сыном.

Он тем временем уже успел разузнать, кто возглавляет детский дом и какими порядками живет приют. Надо было итти на риск, подействовать на воображение начальницы дома. Русаков был готов к этому.

Жизнь в приюте начиналась рано; разгар дня был здесь тогда, Когда в других местах люди только что раскачивались на рабочий ход и, пустив в ход вертушку городского бытия, собирались завтракать.

В это время заведующая домом гражданка Сухачева, уже успев побывать в городе, обязательно возвращалась в приют. Сегодня ее вызвали из кухни к полуза-брошенному телефону в конторе. Звонил, как сообщила нянька, какой-то приезжий газетный корреспондент.

Гражданка Сухачева испуганно вошла в контору и взяла трубку.

— Вы заведующая третьим приютом?

— Да.

— Антонина Власьевна Сухачева?

— Да.

— Я корреспондент центральных «Известий» и сотрудник «Ара» — это Американское общество помощи голодающим... В редакцию поступил материал, описывающий бедственное положение вашего приюта, и мне поручено проверить, верно ли, что рассказано в корреспонденции. От «Ара» привез вам гостинцев... Я уже обращался в отдел народного образования, но мне сказали, что они препятствий для осмотра не имеют, и направили меня к вам.

— Что же, — взволновалась Сухачева, — в отделе народного образования все знают о нашем доме. Пожалуйста, приезжайте, осматривайте. А от помощи мы, понятно, не откажемся...

— Пропуск у вас какой-нибудь требуется?

— Нет, зачем же? Мы будем ждать...

— Значит, товарищ Сухачева, через полчаса я у вас буду. Сколько у вас в доме всего детей?

— Пятьдесят пять.

— Все малолетки?

— Год-полтора, и самому старшенькому четыре года.

— Хорошо, я еду. Спасибо за справки.

Через полчаса к особняку подъехал извозчик, и тридцатилетний, с торопливым интересом на ходу осматривавшийся мужчина в роговых очках, крагах и новенькой кожаной куртке с барашковой подкладкой сошел с пролетки и вошел в дом.

Это был преобразившийся в «корреспондента» Русаков.

Его встретила на лестнице Сухачева.

— Здравствуйте!

Русаков пожал руку хозяйственной и угодливой женщине. Извлек из кармана какую-то бумажку.

— Документ вам не нужен? — только показал он краешек бумажки, чтобы с немедленной самоуверенностью сунуть ее сейчас же обратно.

— Нет, мы же ждали вас...

— Да. Ну, будьте добры, пошлите пожалуйста на вокзал кого-нибудь по этим квитанциям получить кое-что для детишек... Я хотел бы, чтобы при мне еще вскрыли все. А пока дайте мне книгу приюта. У вас дети по именам значатся?

— Пожалуйста. Феклуша! — крикнула Сухачева одну из нянек. — Поезжай на вокзал, получи багаж... Зайдемте в контору, здесь у нас книга. Дети — у одних известна фамилия, а другие имеют наши имена.

— Пожалуйста, я посмотрю...

Русаков подсел к книге. Задавая то тот, то другой вопрос заведующей, для того чтобы играть свою корреспондентскую роль возможно естественней, он тревожно искал в книге имя Лени Лугового и чуть побледнел с облегченным вздохом, найдя его.

Но в книге было указано также, по каким палатам размещены дети. Всего комнат с детьми семь. На каждую комнату приходилось от пяти до двенадцати ребятишек. Девочки и мальчики были вместе. Леня Луговой — в седьмой комнате.

— У вас ведь няньки, наверно, меняются поминутно? Как вы детей не путаете? — вел подготовку Русаков.

— Няньки меняются. Идут ведь только, чтобы через неделю устроиться где-нибудь на лучшее место... Но детей мы знаем. От одной попечительницы мы получили когда-то медальончики детям на шею, в них и вписывается всегда имя младенца и чьих он родителей. Бывает, что няньки и не знают, как называть, так кто-нибудь скажет, а чаще по медальончикам читают, если надо.

— А как питание, одежда?

— Ах, питание! А одежда — уж и не говорите...

— Ну посмотрим, посмотрим это! Я от «Ара», знаете, привез вам капоров; башмачков и рубашонок.

— Вот спасибо, хоть заграница о нас заботится!

— Пойдемте, покажите ваших питомцев.

— Пойдемте... Первый номер посмотрим сначала?

— Давайте с первого начнем, там, кажется, меньше всего детей, а в общем — не важно.

— Можно с первого.

В первом номере было шесть малышей, представлявших довольно самостоятельное поколение ребят, частью расположившихся на полу для производства какой-то строительной работы из папиросных и спичечных коробок, частью блуждавших возле постелек.

— Это старшенькие, — объяснила Сухачева.

— Да, обнищалый народ! — согласился Русаков, пробежав по убогоньким ситцевым рубашонкам и босым ногам игравших ребят. — Ну, посмотрим, что вы за существа... Я для отчета хочу узнать, сколько детишек имеют имена родителей и сколько сироток, — объяснил Русаков, останавливая первую попавшуюся девочку к открывая у нее медальончик.

— Пожалуйста! — пригласила Сухачева.

«Ирина Звягина. Взята от умершей в родильном приюте матери», — прочел Русаков.

И он удовлетворенно кивнул головой Сухачевой.

— Это у вас хороший порядок. Можно только похвалить.

— Да если бы от нас зависело, разве дети были бы так одеты?

«Владимир Столкарц. Подкинут в квартиру доктора Столкарца в июне 1918 года», — продолжал знакомиться с медальонами Русаков.

Он намеревался осмотреть всех ребят, не спеша и записывая в книжку пометки. Ему нужно было дождаться багажа с вокзала и, главное, подговоренной в пособницы жены священника.

Он попросил Сухачеву продолжать свои обычные дела, ловко избавляясь от ее присутствия. Обошел еще две палаты. Убедился, что няньки сплошь и рядом не знали, как зовут детей.

— Приходят ли родители к тем деткам, у которых есть кто-нибудь живой? — спросил он в одной палате няньку, записывая происхождение одной девочки, очевидно, имевшей, как и Леня, родителей.

— И-и, товарищ! Кто сюда отдаст, если собирается довести до ума ребенка.

— А много умирает здесь?

— Да, все время меняются. Вот до четырех лет только и выжил один.

Русаков заспешил в седьмую, чувствуя, что скоро должна прийти подговоренная им сообщница.

Действительно, он услышал, как Сухачевой сказали, что пришла дама выбрать приемыша, после чего Сухачева сейчас же вышла на лестницу.

В седьмой Русаков обратил внимание на полторалетку-ребенка, усердно сосавшего в постелечке собственный палец и исподлобья безразлично обозревавшего все происходящее вокруг него.

Это было миниатюрное воспроизведение открытого лица Льолы с вьющимися, длинными не по возрасту кудряшками.

«Леня! » — решил Русаков.

Но увидев его не в яркой голубенькой рубашонке со сборками и застежками, не в той полузакрытой кружевом коляске, в которой он представлял себе растущим своего сына, а в приютской ветошке, на сомнительном матраце деревянной кроватки, откуда ребенок уныло озирал других детей и уставился на вошедшего с нянькой отца, —Русаков подавленно поник головой, продолжая свой обход.

Он осмотрел медальончики. Дошел до пискленка, показавшегося ему родным, открыл алюминиевую рамочку.

«Леня Луговой. Остался от родителей в 1922 году».

— Как зовут этого щегленка?

Отвернулся от сына и показал на девочку, трепавшую сверток куклы из ваты и ситцевой оберточки.

— А у ней написано! — покраснела нянька, направляясь к девочке и намереваясь открыть медальон.

Но Русаков уже узнал то, что ему было нужно. Нянька детей не знала. И он быстро остановил женщину:

— Не надо, не надо! Я только что записывал, теперь помню: Вера она.

— Да, Вера, — подтвердила нянька.

— Ну, вот что, нянюшка... Я сяду здесь возле окна, мне нужно перерисовать вашу детвору и их улей... А вы принесите пожалуйста мне какую-нибудь доску поровней, подложить под бумагу. Можно достать?

— А может быть, столик лучше?

— Не стоит возиться со столиком. Что по легче.

Нянька вышла. Русаков быстро подошел к сынишке,

успокаивая его поглаживающей рукой по головке, снял с него медальон. Повернулся. Увидел другого светлоголового пискленка, снял с него его медальон и повесил быстро на него сыновний, а принадлежавший чужому мальчику повесил на шею сына.

После этого сел к окну, вынул карандаш и тетрадь блокнота и сделал вид, что рисует.

Он волновался и ждал, не обманет ли его сообщница.

Возвратившейся няньке не могло притти в голову, что корреспондент переименовал тем временем пару ребят, дабы изъятием из приюта ребенка, носившего его имя, не навести на себя подозрения.

Наконец показалась Сухачева. За ней следовала пробежавшая по Русакову взглядом, но сделавшая вид, что не знает его, вчерашняя попадья Софья Платоновна.

— А там разбирают ваши подарки, гражданин! — воскликнула счастливо Сухачева. — Спасибо, спасибо! Если бы о нас хоть раз в месяц так вспоминал кто-нибудь, детишки зацвели бы у нас.

Она прервала себя:

— А вот как раз дама на воспитание желает взять ребеночка, в приемыши...

Миловидненькая дама с головкой хорька на полях шляпки, в шубке и с муфтой оживила всю палату своей нарядной фигуркой.

Русаков поклонился ей и сейчас же спохватился, пряча рисунки в карман.

— Да, а у вас практикуется, значит, передача детей желающим?

Он встретился взглядом с молодой женщиной, рассматривавшей детей, и указал ей головой на сына, давая понять, что взять надо этого ребенка.

Софья Платоновна поняла и незаметным движением глаз с своей стороны сделала знак послушной готовности. Она потрепала по головке двух-трех ребятишек.

— Какие худенькие!

Переступила к кроватке Леньки, взглянула на мальчика и увлеченно ожила:

— А этот-то замазур, а! Уй, бука! Уй, хока! Уй, волосатик! Херувимыш маленький!

Ленька завозился и, растопырив пальчики, вытянул ручонку.

— Ца-ца! ца-ца! — он тянулся к большим пуговицам на шубке Софьи Платоновны.

— Цаца? Ах ты, карапуз! А хочешь звать меня мамой, я дам много-много цац тебе?.. Скажи: мама! мама!

— Мя-мя! — пискнул Ленька.

— Говорит! Ах ты, бутуз, бутуз, бутуз!

И Сухачева и переглянувшийся с ней Русаков сочувственно улыбнулись молодой женщине.

— Ну, — повернулась та вдруг к заведующей, — в другие приюты я уже не пойду и у вас больше искать не буду. Разрешите мне взять этого крошку?

— Можно хоть дюжину. У нас его место не загуляет.

— Вот хорошо! Ну, идемте, оформим это. Дайте мне справку для ЗАГСа, и я распишусь.

— Идемте в контору.

— Ну, а я пойду посмотрю, как пришел мой багаж! — сказал Русаков. — Как зовут этого малыша? Я забыл, — с невинным видом спросил он, доставая опять записную книжку. — Надо записать его в расход.

Сухачева, не скрывая, что она также не знает детей, предупредительно обратилась к медальону.

— Сейчас узнаем.

И, расстегнув медальонец, без тени какого-либо подозрения сообщила:

— «Симеон Граев. Взят у отца, убившего мать и покончившего самоубийством»...

— Воинственные родители были, — отметил Русаков.

— У нас почти все такие, — сказала Сухачева.

Все вышли из палаты.

Через два часа после этого Русаков садился в поезд, имея справку об усыновлении ребенка гражданкой Ивановой, а также расписку в получении продуктов третьим домом от «Ара».

Детище Стебуна — дискуссионный клуб открылся. Ввиду важности той работы, которую должен был провести клуб по сплочению верхушечной части партии и по спайке ее с середняцким активом московских и провинциальных работников, особо подобрано для него помещение. В боковом корпусе губкома для этого разгружен из-под Комсомола и канцелярий нижний этаж с залом и тремя сводчатыми комнатами. Все это снабжено подобранной со вкусом скромной обстановкой, убрано картинами и завешано шторами.

В одной из комнат — читальня со всеми новинками партийных, белогвардейских и иностранных изданий.

Лишь открылась запись в члены клуба и в комнатке правления показались люди, толкующие о партийных порядках, Стебун, договаривавшийся с ними об условиях членства, почувствовал, что почти каждый работник рассматривает клуб, как место для назревавшего в партии бунта против руководящих партией органов, что наиболее недовольные ропотники испытывают, можно ли на него, Стебуна, положиться как на своего союзника.

Так, несомненно, с особым интересом подошел к клубу известный в партии, настрелявшийся в эмиграционных скитаниях и в многолетней политической борьбе большевик Антон, уезжавший в Геную на международную дипломатическую конференцию в качестве одного из советских делегатов. Он ахал, что первое собрание произойдет, когда он уже уедет. Так же точно настроился по поводу состава клуба и постановки перед собраниями острых вопросов автор одной из популярнейших теоретических книг по коммунизму, еще недавно занимавший вместе с тем и ответственный пост на практической работе партии, но теперь устраненный с руководящего поста, жизнерадостный Евгенов.

Одни партийцы предсказывали быстрый крах клубу, организаторы которого заранее отказывались от каких бы то ни было организационных задач и ограничивали всю свою деятельность собраниями для словесных схваток. Другие в возможности спорить как раз и видели главное дело. Немало среди последних было работников, прежде находившихся в верхушечной части партии, но в перестановках партийных рядов утерявших свое место и снова пытавшихся найти общий язык с массой.

А кроме них были и середняки. Семибабов из партийного издательства, Матвей Юсаков из Главлита, заведующий Истпартом Серебряков и многие другие, с которыми Стебун сталкивался впервые.

Многие из них считали себя чем-нибудь ущемленными, не скрывали своего недовольства теми, кто возглавил партию, и честно рассчитывали путем клубных дискуссий произвести проверку партийных отношений. Другая часть, не веря в здоровое воздействие на общепризнанных вождей, прощупывала с самого начала Стебуна и, предлагая ему клубом не увлекаться, намекала на то, что практичнее нескольким недовольным организовать групповую унию и домогаться предоставления себе и своим союзникам возможно более видного и ответственного назначения.

Стебун сдерживался.

Вступление на путь сговора с отдельными ропотниками из-за ответственных постов явно подсказывалось карьеристско-низменными побуждениями, и это способно было только оттолкнуть его от тех, кто это предлагал. Не были закрыты здоровые пути для выпрямления линии центра при перегибах в руководстве партией, и одним из таких путей было вынесение всякого ропотничества на свободный суд партии прежде всего в созданном для этого клубе.

Но намерения Стебуна истолковывались не совсем так, как он рисовал их сам себе.

На одном из очередных заседаний пленума губкома он увидел старого своего знакомца южанина рабочего Статеева, когда-то в подпольные времена отличавшегося веселой беспечностью, но на царской каторге подвергшегося порке и после этого ожесточившегося на жизнь.

Теперь Статеев администрировал в губрабкрине, а по партийной линии вел секретарскую работу в большой ячейке газового завода, к которой Стебун решил прикрепиться.

На заседании пленума юноша коммунист Акоп заостренно поставил перед руководителями губкома вопрос о безжизненности ячейковых собраний, послушно голосовавших всякое предложение своих вожаков и боявшихся высказываться. Вопрос этот возбудил волнение, и участники собрания выходили в коридор со спором.

Здесь Стебун догнал Статеева.

— Здравствуй, дядя!

Статеев медлительно повернулся.

У него — начавшая брюзгнуть от нездоровой, малокровной полноты внешность. Подбородок угрюмо воткнут в борты куртки, небритое лицо мясами крутых щек давит на воротник, под колючими бровями скрытый взгляд фанатика.

Увидев Стебуна, он слегка оттаял:

— А! Здравствуй, дядя! Здесь?

— Здесь. Хочу к тебе в ячейку на газовый прикрепиться. У вас, слышал я, целая организация...

Статеев остановился и, усмехаясь на нескольких спорщиков, с азартом судивших о разносе, которому подвергся Акоп, движением головы указал на них Стебуну.

Стебун с испытующей твердостью встретил это движение и в свою очередь кольнул взглядом товарища.

— Ты что, — выразил он намерение говорить по-настоящему, — считаешь, что против фактов Акопа можно спорить?

Статеев весь отяжелел на мгновение. Он вспыхнул, но вместо тысячи жгучих возражений только придвинул к Стебуну еще на одну сотую поворота головы косяк испытующего взгляда:

— А ты за бузню разве?

Стебун почти рассердился. Он не собирался спорить, ожидая, что у него со Статеевым взгляд один, между тем его приятель обнаруживал неожиданную самостоятельность. Мгновение он недовольно осматривал Статеева.

— Чего же ты сердишься?

И будто проглотив зернышко горького плода, со скисшим видом, но более спокойно заметил:

— Бузня — не бузня, друг, а если эти вопросы обсудить да кое-что исправить, так от этого мы веса не потеряем.

— Кишкотряс, дядя, это один говорильный.

Статеев махнул рукой.

— Так ли, Марк?

Статеев, остывший было, снова вспыхнул.

— Вот что, Илья... «Командование», «перегибы»... Знаешь, тут дело идет не о том, нужно нам шагать направо или налево, а о том, хороши или никуда не годятся наши руководители. Каждому склочнику теперь снится звание народного комиссара. А ты липнешь в эту компанию, да еще с этим багажом хочешь итти к массе. Ищешь большую ячейку. Ты об этом подумать пробовал?

— Скажем, что о такой проблеме и я думал, — потемнел Стебун. — Что ты этим хочешь сказать?

— Ничего...

Статеев повел головой, пригласил Стебуна взглядом на улицу и, уже спокойно, подкупающе просто спросил:

— Скажи вот что, Илья, ты нашу ошибку в вопросе о Бресте признал со всеми другими или нет?

— Признал.

— Ошибались мы?

— Ошибались.

— Ну, что это значит, признать, что ты ошибался?.. Значит мы бузу терли тогда во вред революции? А если бы Ильич не ухитрился собрать большинство в то время и левая оппозиция получила бы большинство да поступили бы мы посвоему? Вместо того чтобы скорее заключить с немцами какой угодно мир, начали бы драться и дали бы им возможность открыть к нам ворота для вторжения буржуазии. Разве наша оппозиция не привела бы к краху революции?

Стебун со вспышкой прячущихся на дно глаз огней перекосился в упор в глаза товарища и, шевельнув в душе какую-то гору, выжидательно признал:

— Может быть, и крахнула бы.

— Ну вот... Наш брат рабочий, требовавший отпора немцам, в то время промахнулся так, что я и теперь покоя другой раз себе не найду. Я шел с тобою тогда и чудил. Если бы не покрыла нас партия тогда... Но одной ошибки довольно. Идя к массам теперь со своим душком, не думаешь ты, что пробуешь еще раз сбить рабочих с толку?

— Так ты думаешь?

— Так, брат, думаю, хоть лезь на стену, если тебе это не нравится...

И Статеев стал еще угрюмее, будто почувствовал, что отсекает от себя навсегда Стебуна.

Стебун остановился. Было что-то жесткое в противоречии с старым приятелем. Он закрыл свою душу на засов перед Статеевым, а Статеев — перед ним, лишь только их мысль коснулась предрешенного для Стебуна вопроса о болезни в партии. Оставалось прервать бесцельный спор.

— Увидим! — выдохнул Стебун что-то оторвавшееся от души. —Я еще с группировками недовольных не связался, сути их взглядов не знаю и в клубе посмотрю, кто куда гнет.

— Я в клубе буду... — решил Статеев. — А в ячейку, если хочешь, войди. Заменишь меня, потому что я развинтился, дурею и начинаю глядеть по ту сторону вещей. Не хочется, да надо над самим собой баланс свесть.

Вид у Статеева, действительно, был больной. Последние слова были сказаны с потухающим безразличием.

Стебун внимательно посмотрел на товарища.

— Устаешь? — спросил он сочувственно.

Статеев чуть скривился и на что-то, понятное одному ему, намекнул с свойственной ему иногда манерой переиначивать слова:

— Ус-таю!

Стебун пожал плечами.

— Ну, пока. На-днях я зайду.

Статеев, сам того не зная, рубанул по самому опасному месту в душевных ранах Стебуна. Именно пятно недавней ошибки в героическом списке деяний Стебуна больше всего заставляло его самого теперь относиться ко всяким новым формированиям в партии, групповым и идейным, лишь с самой терпеливой осторожностью. Ошибался не он один. Каждый из товарищей, руководивших теперь партией, также имел в своем прошлом если не тот, то другой промах. Но водитель масс не может позволить себе роскоши ошибаться раз за разом. В противном случае если не введенные им в заблуждение массы, то его собственная логика должна заставить его политически умереть. Может быть, лучше всего было осудить себя на бездействие. Но перед каждым деятельным партийцем вырисовывалась необходимость принятия ответственных решений, ибо жизнь выдвинула новые проблемы. Нэп — но до каких пределов? Дисциплина партии — но не создается ли в ней и теплица для карьеристских стремлений? Партия дает деятелей на все командные высоты, но не перерождается ли она?

Тот вождь, чье мнение до сих пор было решающим в каждом вопросе, в текущую жизнь вмешаться не мог. Его виднейшие соратники ни его опытом, ни его авторитетом не обладали. Среди них самих на почве соперничества за первенствующую роль в партии могла возникнуть распря. Но это могло обнаружиться только впредь, пока же формировочками, сговорами и знаменательным дроблением на спаянные личными интересами группки занимались второстепенные политические фигуры. Однако это явление чувствовала вся партия. Середняки-партийцы больше всего роптали на частые переброски их центром с работы на работу, не всегда дававшие им удовлетворение. На этой почве на местах происходили трения. Недовольные группировали единомышленников и шли на склоки, вызывавшие тряску организаций. Это отражалось на центре. И вот в партии явно показывалась трещина; наиболее беспокойные стали говорить о том, что порок делается хроническим и грозит потрясением самой партии. Как же должен был поступить Стебун перед явлением этого ропота в многоликом партийном массиве?

Оставалось приникнуть чутким ухом к какой-нибудь из глыб этого массива и вслушаться в шум тех толчков, какими определялось перемещение сил в партии. Стебун нащупывал ответ в решении, что если масса заставит отчитываться перед собой своих руководителей, то этого будет достаточно, чтобы партия сохранила за собой руководящую роль в революции. Но он еще медлил, проверяя себя.

И вот наступило первое собрание членов клуба.

Перед открытием собрания Стебун убедился, что хлопотать было из-за чего. Десятки не видавших раньше в глаза друг друга, одинаково ответственных коммунистов столкнулись здесь впервые за чаем и разговором.

Вездесущий и успевающий быть первым на всех торжествах Нехайчик топырится возле стола со стаканом чая в руке, споря с довольно перемалывающим даровой бутерброд Кердодой, который искоса взирает на товарища и сквозь чавканье бросает едкие замечания.

Возле центрального стола Тарас, Акоп и наступающий на них артиллерией своего трубного баса полногрудый и бурный Борисов.

Его преклонный возраст обличается только обильным серебром густых седин. А духом старый демагог бодр и великолепен свежестью, словно не сбросившее еще своей летней зелени, но уже покрытое ранним снегом коренастое дерево.

Он больше всех доволен тем, что нашлось место, где можно открыть словесную канонаду. А он — охотник до трескучей словесной пальбы и куролес первоклассный. Знаком не только с каждым деятелем центра в Москве, но знает, где и в каком переулке европейских столиц проживает какой коминтернщик. Им организовано несколько ученых учреждений, приобревших международное значение и составляющих предмет гордости большевиков. В клубе — он среди равных ему по деятельности товарищей, но и здесь он виден больше других.

Захар, Статеев, секретари райкомов, несколько десятков старых большевиков и большевичек, актив губкома — все жужжит и братается друг с другом, чайничая, заряжаясь бутербродной снедью и ожидая доклада.

Стебун выждал, пока комнаты наполнились, а затем занял перед центральным столом место и позвонил. Тотчас же все смолкли. Стебун объяснил, зачем создан клуб. Указал на то, что создатели клуба не придерживались каких-нибудь особых норм для клуба, предоставляя все самим членам клуба.

— Здесь не массовики и безграмотные в политике люди, товарищи, —предупредил он. — Если вы считаете, что нам есть о чем говорить, то будем говорить, и сообща проверим свои недоумения. Все ли крепко сшито в нашей политике, экономике и в рядах нашей партии. С этого мы и начнем. Доклада не будет у нас. Тех, кто имеет что-нибудь сказать, мы приглашаем выступить здесь и обращаться к своим товарищам. Кто же, товарищи, желает что-нибудь сказать? Просите слова, и начнем собрание...

Стебун сел и вопросительно стал оглядывать собравшихся.

Это было ново. Никто не ожидал, что придется без подготовки говорить. Члены клуба забегали друг по другу глазами, недоумевая и ища добровольцев на диспут.

Полминуты прошло в общей заминке.

Но вот высунулся среди стульев поднявшийся Ев-генов.

— Ну, если позволят товарищи, у меня есть кое-какие соображения, еще не высказывавшиеся у нас в партии, а требующие решения. Могу, для того чтобы начать только, главное изложить тут...

Евгенов обежал поочередно взглядом должностных лиц партии — Захара, Стебуна, Тараса...

— Просим! Просим! — обрадовалось собрание.

Евгенов продвинулся к столу и, заняв позицию, помигал несколько мгновений переутомленными глазами, после чего взволнованно, но ясно стал переоценивать экономические взгляды, принятые коммунистической мыслью.

— Хозяйственная политика партии, — говорил он, — должна быть уточнена. Нэп, внедряющийся уже в экономику страны, овладевает позициями. Против этого возразить при создавшейся обстановке нельзя, но раз государство становится товаропроизводителем и купцом, то следует позаботиться о выгодности и прибыльности производства товаров. Иначе государству при нэпе грозит крах, а крах государства от конкуренции с нэпом после отступления самой партии от системы военного коммунизма будет и крахом советской власти...

Евгенов высказал также мысль о непонимании значения устойчивых цен хозяйственниками и подкрепил это ссылками на деятельность трестов, не успевающих поставлять товар на рынок, оттого, что спекулянты прямо из-под машин весь его закупают и втридорога перепродают потребителю, усиливая таким образом частное накопление. Затем оратор процитировал выдержки из руководящих статей в партийной прессе. Некоторыми противоречиями в этих цитатах он старался доказать путаницу в вопросе, заявил о неотложности его проработки и сообщил о том, что при надобности готов сделать и подробный доклад об этом.

Взгляд, высказанный наспециализировавшимся в вопросах экономики Евгеновым, был нов, но именно поэтому в экономической части он никаких возражений не вызвал. Зато с бурей протестов один за другим члены клуба обрушились на докладчика за его мысли о возможности реставрации буржуазии. Этого никто из коммунистов не мог допустить. Всякий брал слово для того, чтобы сечь Евгенова за такое еретическое допущение, хотя бы даже в теории.

Потребовалось сделать перерыв. Стала несколько определяться физиономия клуба. Стебун объявил на полчаса передышку и подошел к подозвавшим его Захару и Тарасу.

— Там ваш одесский пройдисвет Диссман в приемной, — устремился ему навстречу Захар, — у него еще билета нет, Тарас просит, чтобы вы впустили его.

— Диссман? —переспросил Стебун.

— Да, вы же, Стебун, должны знать его! — воскликнул поощрительно Тарас.

— Хорошо...

Стебун, заглушив шевельнувшееся негодование, перешагнул к приемной и, открыв дверь, кивнул головой служителю:

— Впустите!

Одновременно поймал взглядом фигуру мужчины, с сановной самостоятельностью ждавшего распоряжения о его допущении в зал.

Ожидавший, узнав Стебуна, сделал нерешительную попытку выразить удовольствие.

— Стебун, обождите же...

Стебун, намеревавшийся сейчас же вернуться в зал, прикрыл дверь и выжидательно сунул за спину руки.

— Что вам угодно от меня?

Он и раньше невысоко ценил партийного журналиста, строившего все дела на личной карьере. Подвизаясь во время февральской революции среди меньшевиков, Диссман немедленно после Октября перекочевал в ряды победившей партии. Пользуясь доверием ответственных работников, получил назначение на редакторскую работу в провинции для приобретения опыта. Быстро вошел во вкус командного положения и научился обезоруживать самоуверенностью манер всякого сколько-нибудь не искушенного в распознавании людей коммуниста. Даже личные повадки переиначил, копируя во внешности и в разговорах особенности гениального вождя большевистской когорты. Особенно косил, на манер хитрого ильичовского прищуривания, одним глазом. Подстригал бороду, выкраивая из нее весьма знакомый каждому партийцу околышек бородки Ленина, и во время выступлений на собраниях воспроизводил характерную сиповатость обличительно негодующих модуляций голоса Ильича.

После того как Диссман оказался виновником крушения семейной жизни Стебуна, Стебун выплюнул бы вместе с шлепком крови из своей души самую память о Диссмане. Но форма партийно-товарищеских отношений требовала соблюдения хотя бы официальных, деловых рамок вежливости. Между тем, Диссман, не ограничившись тем, что Стебун его впустил, еще останавливал его.

Он сперва, очевидно, рассчитывал отнести происшедшее в Одессе к числу тех пустяков, которые не должны вызывать между двумя работниками партии осложнений. Но, прозрев по тону Стебуна, что тот так просто на это не смотрит, сразу перестал делать вид, что ничего не понимает, и уже тоном увещевающей просьбы воззвал к товарищу:

— Ну что же вы, Стебун... считаете меня одного виноватым, когда она мне изобразила все так, будто вам до нее никакого дела нет и не будет... Будто я, как и вы, не знаю, как все это делается... Зачем между большевиками это дамское дутье губ друг на друга?

Диссман действительно с протестующей укоризной, не переставая косить глазом, надулся и подступил настолько, чтобы взять Стебуна за руку.

Стебун, нервно подергиваясь, выслушал его и процедил угрожающе:

— Хотите, чтобы я назвал вас партийной приблудой? Идите и меня не трогайте!

Он тяжело мелькнул взглядом по ненавистной фигуре Диссмана, открывая угрожающе дверь, и мгновение выждал.

Диссман побледнел и, растерявшись, переступил порог.

Тогда шагнул в клуб и Стебун и очутился среди разбившихся на группы в предзальной комнате спорщиков и перетолковщиков того, о чем говорилось в связи с докладом Евгенова.

Акоп, Борисов и Тарас стояли между столами, загородив дорогу к залу, и, очевидно, менялись острословным подкалыванием друг друга, потому что Тарас улыбался, Акоп горячился, Борисов же подковывал их разговор краткими репликами.

— А, именинник! — поймал Борисов взглядом Стебуна и передвинулся, когда пожимал ему руку. — Банька полезная придумана. Поговорим, поговорим!

Акоп возбужденно подступил вплотную к создателю клуба.

— Дайте после перерыва мне слово, Стебун, в первую очередь. Высеку Бочина... Пусть Тарас возражает. Ох, бюрократ! На заседании губкома, — объяснил он Борисову, — подносит такую же чушь, как сейчас Тарас, что внутрипартийная демократия невозможна вследствие того, что в партии много крестьян, а рабочие-де с ними по традиции ладят... Дуют любую отсебятину, лишь бы от Ладо была шпаргалка...

— Бочин — пулемет! — с довольным смехом подтвердил Тарас. — Всегда готов к бою, как следует герою.

— Не пулемет он, — взвизгнул Акоп, — а говорильная центрошишка! Мелет Емеля — его неделя. Идеолог бюрократов!

Борисов брызнул смехом и, словно от пружинного отбоя, оттолкнувшись раза два в припадке веселья всей верхней частью тела от своего фундаментального основания, покрыл спорщиков:

— У Тараса и Ладо это программа: куда умного не надо, туда Бочина пошлите. Ха-ха!..

Он довольно блеснул глазами на Стебуна, заметив в нем высветившуюся в игре губ улыбку.

Тарас, безобидчиво присоединившись к общему смеху, пожал плечами и махнул рукой, отступая, чтобы поздороваться с присоединившимся к одной из разговаривающих группок Диссманом.

Борисов, Акоп и Стебун прицелились друг в друга взглядом. Переведя взгляд на собрание, Борисов скептически потряс в сторону собравшихся головой и со значительным сочувствием, понятным всем троим, спросил:

— Генералов все-таки никого. И не будут приходить?

— Тарас же здесь... Все передаст. А если клуб влияние приобретет, то придут и они. Видите, что без них тоже не пусто.

— Да, да! Тут цвет!

Действительно, в клубе была значительная часть виднейших деятелей революции и партии. У одного стола среди группы друзей с ослепшим в Шлиссельбургской крепости ветераном первых террористических кружков Шелгуновым разговаривал герой освобождения Москвы от юнкеров, командовавший красногвардейцами и солдатами-большевиками, начальник военного округа, седеющий богатырь Уралов. Возле скромной женщины, которая являлась женой и несменным другом отсутствовавшего вождя партии, стояли выспрашивавшие о здоровьи Ленина Статеев, Нехайчик и два-три районщика. У самого председательского стола с сестрой Ильича, издавна заправлявшей секретарскими делами центральной партийной газеты, сговаривались, пользуясь случаем, по поводу очередной кампании Захар и губкомовские москвичи. Старые седеющие большевики возглавляли несколько группок в центре зала. Некоторые уединенно ждали возобновления прений, и видно было, что они начинают томиться.

— Пора начинать! — объявил Стебун, оставляя Борисова и Акопа. Через минуту он позвонил.

Публика поспешила занять места. Только в предзальной комнате осталось несколько не кончивших беседу спорщиков.

Борисов, остановившись у порога, увидел двух все время споривших и собиравшихся только теперь в свободной комнате чаевать приятелей. Это были губкомовский домовой Семибабов, если не дневавший и не ночевавший в каком-нибудь из помещений комитета, то, несомненно, проживавший в одном из соприкасающихся с губкомом домов, и заведующий редакцией в Главлите Юсаков.

Борисов вспомнил что-то, обрадовался и подступил к столу.

— Семибабов, вы работаете в Госиздате ведь? Помощником Ревякина? У меня дело...

— А что такое? — заинтересовался Семибабов.

— У меня госиздатский заказ, я вам его отдам. «Манифест»... Я из-за этого и пришел — знал, кого-нибудь обязательно увижу здесь...

Семибабов, кивнув Юсакову, вдруг встрепенулся и бросил чай.

— Давайте, я передам.

И блеснув взглядом на друга, он чуть не прыснул, решившись на авантюрный трюк.

Он работал не в Государственном издательстве, а, соперничая с этим последним, развивал издательский кооператив, входивший все больше в известность. О предполагаемом издании «Манифеста» под редакцией признаннейшего марксоведа Борисова он знал, так как Госиздат рекламировал заранее книгу во всех газетах. И вдруг оказывалось, что рукопись еще только сдается. И попадет ему в руки. Пусть же Госиздат побольше старается, — партийно-издательский кооператив изданием этой книги прогремит на всю партию...

Вместе с Борисовым они в приемной отыскали портфель бурнопламенного ученого. Борисов извлек несколько тетрадок перекроенного поправками печатного текста и пачку листков собственных объяснений к этому тексту.

— Здесь не все! — предупреждал, крутясь возле Семибабова, Борисов. — Еще конец дам, когда будет набрано.

— А куда вам прислать оттиски набора? — интересовался Семибабов, смиренномудро пряча глаза.

— Домой! Только смотрите — скажите там: у нас диктатура пролетариата, «Манифест» кое-какое отношение к этому делу имеет. У нас Маркс и Энгельс заработали своей теорией на хорошую бумагу для книжки. Ха-ха!

Но Семибабов решил спешить. Уж раз этакое сокровище попало ему в руки, то пусть немедленно же все другие издательства загудят от бешенства, а книжка выйдет в кооперативе. Надо было скорей улетучиться с рукописью, сдать ее в типографию, чтобы если не завтра же, то послезавтра оглушить Борисова готовым набором. Тогда пусть именитый идеолог кипятится и мечет громы за то, что он сделал промашку.

Но нужно было не обнаруживать смиренномудрости своего замысла перед буйным в моменты гнева куролесом. Притянув раскусившего его намерения

Юсакова, чтобы посмеивавшийся сквозь здоровенные запорожские усы главлитчик взглянул на тетрадки со следами поразительного труда по исправлению текста «Манифеста», он качнул головой:

— Работка!

— Да, работа! —согласился с почтением Юсаков.

— Это не все, не все! — предупредил возбужденный от признания его трудов Борисов.

Семибабов сунул по карманам материал и немедленно стал прощаться.

— Я пойду теперь. Сегодня же постараюсь передать, куда надо...

— Всего хорошего. А вы, товарищ, — вдруг воззрился Борисов на усатого гайдамака, — курите? Курите? А? Обязательно схватите рак верхней или нижней губы, если не бросите курить. Бросьте курить и идемте — взглянем, что там.

Он указал на зал, косясь на то, как Юсаков гасит папиросу, сбивая огонь окурка об пепельницу.

— Идемте! — поднялся Юсаков.

В зале раздались аплодисменты. Там исчерпывался список ораторов и кончался вечер дискуссии. Стебун из-за председательского стола пересчитывал взглядом публику, разгадывая, каким динамитом чувств заряжен каждый из присутствующих, и старался не видеть Диссмана, который, с наредкость раздражающей независимостью, то и дело пересаживаясь от одного знакомого к другому, переменил несколько раз место.

У Стебуна было свое на душе. Но о том, что его саднило, говорить было не с кем. Не большевистским делом было бы делиться выцедками личных чувств. А именно личные чувства и всколыхнулись в душе Стебуна.

Он провел до конца собрание. Когда публика стала расходиться, и он вышел в предзальное помещение, посмотревший на него с испытующим пониманием

Борисов оглянулся и, нагрузив руку портфелем, подошел ближе.

— Думаете горами ворочать? —спросил он одобрительно, намекая на цель, поставленную Стебуном при создании клуба.

— Попробовать надо.

— Закроют эту купель вашу. Потому что припарка и к больному месту и к здоровому хороша раз да два. На третий раз она не подогревает, а ошпаривает. Этой же штукой да вас и огреют...

— Посмотрим! — положился Стебун на будущее.

Они вместе вышли из клуба.

Неожиданное появление Диссмана и его попытка

свалить свою вину перед Стебуном на женщину взвинтили Стебуна и заставили его снова заду

маться над тем, что произошло.

Две возможности мог только допустить щепетильный к самому себе Стебун при выборе жены. От самого себя он требовал уверенности прежде всего в том, что он не только устроит с женой свое счастье, но озарит им и жизнь положившейся на союз с ним женщины. Он допускал возможность первой вспышки в себе чувства к женщине, не прикрытого ризами какой бы то ни было духовной общности. Могло так быть. Если затем дальнейшее знакомство открывало в тронувшем его женском существе хотя бы чуть проблескивающие задатки духовного единства с ним, то ему должно было позаботиться о том, чтобы эта женщина сделалась не только его другом по женьбе, но и вернейшим его сподвижником в борьбе с жизнью. Он, Стебун, разве не булат, высекающий из кремня огонь, а сосулька киселя?

Но сближение с женщиной могло начаться и иначе. Первые симпатии в нем к женщине могли возникнуть на основе чувств солидарности с ней как с соратницей.

В дальнейшем — общие интересы, удачи и неудачи, всякие деловые встречи могли вызвать физическую слюбку и привести к брачному сближению. В таком случае каждому из достигших всесторонней взаимности чувств требовалось только дать себе зарок в том, чтобы, не исчерпывая самих себя одной личной жизнью, подвизаться вместе также вне ее и не забуксовать на брачной постели как на окончательном усыпляющем душу идеале. Наоборот, каждый должен был еще жизнерадостней и полнозвучней, пользуясь самой обстановкой личного счастья, отзываться на то, что связывает одиночек-людей с людской массой.

И вот, спрашивая теперь себя, было ли именно так осмысленно его отношение к Зине, Стебун чувствовал, что кусок за куском шевелящиеся в голове лоскутья воспоминаний, какой бы день его жизни с женой они ни воспроизводили, —все они кричат об одном: он получал от жены лишь только то, что он мог получить, поскольку он не приложил рук, чтобы поднять ее духовно.

Некоторое время после женитьбы он еще пробовал втягивать ее в свои дела и интересы. Но он должен был везти воз партийной работы. И какую, часть своего рабочего дня и своей личности мог он в то стенолазное время уделить жене? Только крохи и рывки. Предоставленная тем временем сама себе, жена отдалась влечению к другому мужчине. Диссман подошел к ней, дав выход тому самому стремлению к деятельности, которое Стебун же и выхолил в Зине. Привлек ее видимостью участия в общественных делах помещением в печати ее статеек. Посочувствовал, вероятно. Все произошло именно так, как и должно было произойти. Стебун мог это предвидеть, но что он мог сделать, не изменяя работе? Так произошло бы, если бы он даже заранее все это захотел предотвратить. Все кончено, и прежнего не вернешь, а теперь было важней другое: как же порвал с Зиной Диссман, не могший долго продолжать с ней связь, раз он был женат и продолжал жить с женой? Неужели для того и уехал из Одессы, чтобы скрыться от надоевшей уже женщины?

Эх, да пускай себе, наконец, все разбегутся!

Стебун гнал от себя мысли, связанные со всеми, потрясшими его веру в самого себя лицами, и хватался за то, что было ближе к очередным злобам дня.

Он жил в отвоеванной для него комендантом Русаковым комнате, в доме, в котором под видимостью председателя домкома хозяйничал бывший собственник этого дома гражданин Файман. Дом этот — ноев ковчег с ассортиментом антисоветской или полусоветской публики. Когда-то большие залы барских палат теперь перемерены, перекроены, каждый зал разбит на комнаты с особыми в одних и с общими в других — удобствами. В непосредственном соседстве с одним из таких общественных удобств, вплотную с общей ванной комнатой — жилкабинка Стебуна. Из коридора вход в переднюю, в передней дверь налево — в ванную, дверь направо — к Стебуну. При купаньи кого-либо из жильцов всякий всплеск воды слышен и Стебуну. Но из-за другой стены шум горше. Комната отделена тоненькой перегородкой от каморки, в которой живет промышляющий набойкой чучел молодой человек Щукин. Юноша этот имел уйму братьев и сестер, проживающих в разных частях Москвы и регулярно по вечерам являющихся к нему гостить до утра, шуметь, танцовать и захлебываться в трелях буйных взвизгов и раскатах хохота.

В первую же свою ночевку в этой комнате Стебун, собиравшийся основательно заснуть, должен был в двенадцать часов постучать в перегородку, чтобы унять развеселившуюся компанию соседей.

Для первого раза безудержный шум стих. Не ожидали протеста.

Но на следующий раз пришлось постучать уже дважды, чтобы шумная компания сколько-нибудь угомонилась.

Дом принял нового жильца в ножи, лишь только он вселился.

Семья юрисконсульта из какого-то треста подозрительно сторонилась Стебуна. Два худосочных губошлепничающих подростка из семьи мастерицы мод, которые будто бы учились именно в изъятой для Стебуна комнате, занимались тем, что украдкой выключали свет в коридорах, лишь только Стебун входил в дом. Щукин и его родня, почувствовав, что их шумное веселье раздражает соседа, начинали иногда буйствовать ради озорства. Порядочней всего держала себя в отношении жильца семья Файмана и затворничавший в двух комнатах коридорного тупика некий гражданин Градус.

У Файмана жена — необъятной толщины дама, две дочери-девицы и несколько сыновей-мальчишек, из которых младший Яшка являлся чем-то священным: общий любимец и баловень. Впрочем, любимицей отца была и младшая дочь Фирра, отличающаяся самостоятельным образом мыслей и действий.

Давид Абрамович Файман — ответственный съемщик квартиры и председатель домового комитета. Не нужно было долго жить в доме, чтобы убедиться, что это воскресший с нэпом торговец. По соседству с домом у него всего несколько дней назад открылась галантерейная торговля. Почему-то он, однако, не отдается магазину целиком. Стебун часто видел его и в доме и на улице с высоким, философически немотствующим обычно, в то время как Файман всегда немножечко горячился, жильцом соседнего «Централя» Файном.

Градус — крупный специалист, импонирующий соседям настолько, что перед ним каждый сторонился в коридоре. У него, очевидно, в советской среде связи. Бывают служащие советских учреждений и у Файмана.

По тому, как почтительно в доме стали говорить о нэпе, торговле и заграничных товарах, Стебун угадывал, что дела Файмана идут неплохо, а случайное соприкосновение с рыночным народом открыло ему и характер этих дел.

Наряду с воскресением частных торговцев пробовала — и не без успеха — внедриться в жизнь и кооперация. Стебун уже знал, что пухнет и растет кооперативное издательство Семибабова. Но некоторые партийцы с еще большим успехом взялись конкурировать с нэпачами в продуктовой торговле. Тут подвизался особенно Бухбиндер, который и прибег однажды к помощи Стебуна.

Коммерсанту, обладателю черностеклярусных глаз, требовалось преодолеть сопротивление начальников в Импортном отделе Центросоюза, для того чтобы выцарапать оттуда партию проскальзывающего мимо кооперации товара; Бухбиндер узнал, что заведующий Импортным отделом товарищ Клейнер — приятель Стебуна.

Учредитель кооператива ринулся в клуб и здесь взмолился:

— Товарищ Стебун, помогите! Без ножа режут. Вы Клейнера знаете? Пойдемте, повлияйте, чтобы его подручные не погубили наш заказ своими закорючками.

— В чем дело?

Стебун знал, что Бухбиндер почти все свое время убивает, если не хлопоча в организованных им магазинах, то воюя в хозорганах с руководителями учреждений, чтобы получить льготу для кооперации или выклянчить отпуск товара; поэтому он не особенно удивился необычному обращению к его помощи в торговом деле.

Бухбиндер рассказал. Он знает, что в Импортном отделе произведена разверстка партии иностранного товара, необходимого и сотрудникам губкома, Моссовета, партиздательства и губсуда, которых объединяет кооператив. Но несмотря на то, что заказ подан вовремя и все формальности проделаны, объединенный кооператив как местный в разверстку не включен, ибо должен снабжаться через свой губернский центр. А если ждать, пока товар совершит путешествие через этот центр, то от него не останется и следа.

Стебун, по поручению Захара, составлял отчет губкома к предстоящей конференции. Подумал и решил оторваться от работы ради поддержки искренне пекущегося не о себе, а о коллективных интересах Бухбиндера. Собрал и сложил на время в портфель материалы губкома, позвонил в секретариат, что на полчаса оставляет клуб.

— В гараже нам машину дадут, — предупредил Бухбиндер о том, что отлучка не может быть продолжительной.

Они поехали и через десять минут были в Китай-городе у подъезда Импортного отдела.

Перед кабинетом Клейнера — приемная, посетители. Возле секретаря две сговаривающиеся фигуры, и Стебун еще с порога узнал в них неразлучных Файмана и Файна.

У Бухбиндера перевернулась бы печень, если бы он знал, зачем пришли нэпманы. Но компанионы вмиг стушевались вместе с секретарем в комнату канцелярии, лишь только Стебун и кооператор вошли в приемную. Секретарь сейчас же снова вышел, попросил остановившего его Стебуна обождать и исчез в кабинет.

Стебун кивнул Бухбиндеру.

— Идемте без благословения, товарищ Бухбиндер.

Оба вошли в кабинет столь же беспокойного и столь

же малокровного и желтолицего, только не столь коммерческого, как Бухбиндер, Клейнера.

Клейнер ерзал за столом, рассовывая по ящикам бумаги и отговариваясь от очередного клиента.

У него был уничиженно заикавшийся старомодный нарядчик — посетитель, которому секретарь, молодой человек с парадно выглядывавшим шелком платка в грудном карманчике пиджака, втолковывал, как найти Наркомторг.

Стебун усмехнулся на выдрессированную фигуру секретаря:

— Экземпляр — хоть в Париж сейчас! Через такого архангела не только к Клейнеру, но и к порогу его кабинета не подойдешь.

Клейнер, увидев Стебуна, выразительно взглянул на секретаря, и молодой человек только крутнулся, выводя с собой из комнаты нарядчика.

— Илья Николаевич! — с искренним порывом сунул прочь бумаги и поднялся навстречу Клейнер. — В такую лавочку не от добра попадешь. С этим спекулянтом? — со смехом кивнул он на Бухбиндера. — Я от него не знаю куда спрятаться, а он и вас на буксир подцепил.

Да что же ты, Борис, не поможешь? Дашь волю бумаге да чинушам, так спецы тебе и на голову сядут. Не надо им мешать, раз у вас такой порядок, но и смотреть за ними надо, где они циркуляром бьют по нашему брату.

— Борис Григорьевич, — обличил Бухбиндер, — не знает всех тех дел, которые здесь происходят. А сюда набилась всякая голь-ноль-шмоль из бывших таможенных — взяточников — и ворочает. Им лопни все на свете: партия, рабочие со всеми вашими кооперациями, они свое делают. Хоть для вида вспрыснуть бы сюда десяток коммунистов!

— Да где таких коммунистов, чтобы что-нибудь в номенклатуре пошлин и товаров понимали, взять?! — вскричал Клейнер.

— Нет?

— Нет! — отрубил Клейнер и безнадежно бухнулся в кресло. — Садитесь!

Клейнер, подвизавшийся, главным образом, на профессиональной тарифно-расценочной работе, пошел в Центросоюз не потому, что его привлекала хозяйственная работа, а поддавшись дружескому настоянию одного из руководителей Центросоюза — своего приятеля, также бывшего профессионалиста, Бархина.

Вникнув — не вникнув в волокитную толчею Импортного отдела, Клейнер считал вполне достаточным, что всякое его время от времени выскакивающее распоряжение с предупредительной покорностью выполняется. А все дела вел посвоему штаб заведующих подотделами во главе с знающим на-зубок всю работу секретарем Тарским, служившим и прежде чиновником по Министерству иностранных дел.

Клейнер был уверен, что вышколенный, опытный Тарский ни его лично, ни отдел не подведет, что он все знает, и формально отдел как будто работал без промашки. Многочисленные жалобы низовых кооперативов Тарский с подчеркнутой аккуратностью сам же и представлял Клейнеру немедленно по их поступлении. Но разве кооперативы не сами были виноваты, неправильно представляя себе порядок получения товаров? Другое дело, если бы требовалось отступить от формы или от общего порядка. В таких случаях Тарский не ошибется и первый найдет способ выйти из положения. Но это такие случаи, когда в дело вмешивается начальство, их же всегда можно заранее предвидеть.

— Ну, что вам надо, говорите сразу, вымогатель! — решил откупиться от обличений и визита Клейнер.

Бухбиндер бурно придвинулся.

— У вас получены из Германии чулки и бельевое полотно.

— Не знаю! — усомнился Клейнер. — Может быть, только разговор. Получается много.

— Не разговор, а есть партия. Уже разверстана. Мы в разверстку не включены. Требую, чтобы для кооператива сотрудников губкома, совета и партийного издательства немедленно отпустили, пока товар не по-

шел по рынку, хотя бы такое количество, чтобы публика себе по смене рубашек завела.

Стебун вопросительно взглянул на Клейнера.

— Сейчас узнаем! — решил проверить Клейнер.

Он нажал кнопку звонка, и Тарский с несколькими бумажками явился в кабинет.

— Виктор Павлович, получали мы из Германии полотно и чулки?

— А вот как раз для вашей подписи приготовлен наряд целевого распределения, согласованный с комиссией Госторга.

— Уже? — Клейнер на мгновение воззрился без особого проникновения в поданный ему наряд распределения. Поплавал по цифрам глазами и наконец махнул бумагой.

— Виктор Павлович, придется пересмотреть этот наряд. Я считаю необходимым некоторую часть из общего количества товара выделить для нового партийного кооператива при губкоме. Вот тут товарищ Бухбиндер с мандатом...

— Они получают через МСПО.

Клейнер быстро перевел взгляд на Бухбиндера, попробовавшего протестующе вскочить со стула, схватил испытующий взгляд Стебуна, мелькнувший из-под пенснэ по секретарю, и начальнически отверг предложение.

— Нет, надо будет непосредственно.

— Тогда давайте обойдемся без ломки наряда новым пересмотром. У нас в наряде значится фонд внеплановых выдач, мы из него отпустим.

— Можно это? Есть в фонде товар? Получит его действительно кооператив?

— По вашей резолюции, без всякой волокиты на этих же днях все можно выдать.

— Где здесь писать?

— Вот здесь... Кооперативу такому-то из фонда внеплановых выдач отпустить такое-то количество.

— Двести пар чулок тебе довольно? — запросил Клейнер. — Пятьдесят кусков полотна хватит?

— Довольно! —согласился Бухбиндер, подмигнув весело самому себе. —Для первого раза... Но, — пообещал он, — я буду ходить к вам при всякой нужде, и если попробуете мне отказать, я приведу сюда половину Совнаркома.

— Вот хапуга! — засмеялся довольно Клейнер. — Подписал... Значит вы, Виктор Павлович, это устроите. Сговоритесь с товарищем Бухбиндером.

— Антик! — выразил свое удовольствие Бухбиндер, взмахивая приветственно остающимся рукой и уходя с Тарским.

— Это что, секретарь — жеребый красавец этот? — заинтересовался Стебун Тарским.

— О, это, брат, не секретарь, а разрыв-трава! Стенограф, на машинке не пишет, а играет. Во всех наркоматах знакомства столько, сколько у нас с тобой не наберется, хоть поработай мы в партии еще полжизни. Пути связей с иностранными рынками знает наизусть. Меня держит в курсе всех ошибок и промахов. Спец, но с такими спецами только и можно что-нибудь делать...

Стебун без возражений дослушал, но в голове у него залегло:

«Шепчется с нэпачами... О чем? »

Он не представлял себе, что Файман и Файн были у Тарского по такому же делу, которое и его, Стебуна, заставило посетить Клейнера. Причем, хотя торговцы Клейнера обошли и авторитетом губкома не оперировали, успех и у них был не меньший.

Лишь только Стебун и Бухбиндер удалились, как торговцы вышли из канцелярии и снова подступили к Тарскому.

— Ушли? — кивнул Файман на дверь Клейнера.

— Пустотрепы! Как домовые, только и бегают один к другому! — махнул рукой Тарский. — Ушли...

— Ну что же, милый Виктор Павлович, товар?

— Товар так, мосье Файман! Комиссия настряпала. Все полотно остается в центре, а шелковые чулки и кружевные комбинации посылают в такие места, что там караул закричат.

— Вязаные кофточки, Виктор Павлович, разогнали? Не пришлось по паре на адрес за сто тысяч верст?

— Вот кофточки, мосье Файман, я вам дам и своих пятьдесят червонцев, но вы должны будете для меня купить полсотни. Конечно, расходы за мой счет... Я обещал одному галантерейщику, — у него дочь, знаете, цветик.

— А если их всего полсотни?

Тарский сделал рукой успокаивающий жест.

— Смотрите...

Он извлек из папки копию наряда, только что подписанного Клейнером, и вместе с Файном углубился в список разверстки по кооперативам и местным отделениям Центросоюза распределяемой в различные города импортной партии товара. Файман на страничке своей книжки стал делать выписки, пробегая наряд.

— Ага, в Вольск? Вот куда едут комбинации и чулки: пятьсот пар и пятьдесят кофточек... А в Острожек пятьдесят кофточек и пятьдесят комбинаций. Хе-хе! Как будто дух бабушки моих дочек шепчет на ухо товарищам, что они должны стараться для Файна и Файмана. Великий гений вы, Виктор Павлович! Хе-хе!

Тарский самодовольно улыбался.

— Им не нужно и подсказывать, они сами придут на заседание обалделыми от разговоров. Кто что ни скажет — то и ладно, лишь бы поднять руки...

— Ну, работают же люди действительно много, надо и их понять тоже, — посочувствовал Файман. — Значит вам полсотни вязанок, Виктор Павлович?

— Да, я вам деньги пришлю или рассчитаемся, когда привезете.

— Это успеется. Придется только поехать в два места. Это Соломону командировки. Завтра товар пойдет по назначению?

— Да. Имейте в виду, что скоро новая разверстка. Платки, пледы, эмалированная посуда и примусы.

— Не прозеваем. Файн поедет, а я буду здесь.

— Вы значит едете? — спросил Тарский высокого компаниона.

— Завтра же поеду... Все что сумею — скуплю. Товарищи для нас стараются. Ха-ха! Мы пойдем!

Файман и Файн промышляли ошибками советского аппарата и изменой его сотрудников. Предприимчивые спекулянты, поддерживая знакомства с сотрудниками хозяйственных органов вроде Тарского и Градуса, вылавливали или покупали у них сведения о том, в какие филиалы этих хозорганов идет по нарядам центра товар. А затем кто-нибудь из них отправлялся по месту назначения товаров, закупал и привозил их в Москву для перепродажи. В результате этих трюков торговый дом спекулянтов скачкообразно богател при каждой новой сделке с Тарским.

Как и было предрешено, после губернской конференции Стебун вошел в состав Бюро губкома. Он стал заведывать Агитпропом, одновременно про

должая возглавлять правление клуба. И дом Файмана озарило сиянием того положения, которое занял среди коммунистов Стебун.

В комнату провели телефон. За необщительным жильцом стал часто приезжать автомобиль. Некоторые распоряжения губкома в газетах стали печататься за его подписью. Отношение к Стебуну со стороны соседей по квартире начало меняться.

Но включение в губкомскую верхушку партийного протестанта, каким знали Стебуна его товарищи, заставило упасть духом нескольких ропотников.

Прежде всего разочаровался несколько Семибабов, сам своего недовольства до сих пор нигде вслух не высказывавший.

Рьяному издателю удалось все-таки выпустить борисовский «Манифест». После того как материал «Манифеста» попал в его руки, он втечение суток не переставал висеть на телефонной трубке издательской конторы, штурмуя поминутно типографию, чтобы там гнали набор рукописи. И через два дня оттиски набора были в руках шлепалыцика книг.

Семибабов понесся к Борисову.

Марксовед-партиец имел квартиру в доме по Воздвиженке. Впустила Семибабова домашняя работница, а когда бычковато сунувшийся вперед головой гость марксоведа очутился в коридоре, то на пороге кабинета показался в комнатных туфлях и теплом вязаном жилете сам Борисов. Ученый, увидев Семибабова, о проделке которого он уже знал из объяснений с руководителями Госиздата, рванулся назад, взбычился на визитере недоуменным взглядом, не пошевельнулся для приветственного жеста, ожидая от обманщика оправданий и заранее решив не дать ему ничего говорить.

— Что? Что? Чего вы явились?

Семибабов сделал вид, что он не замечает приближения взрыва.

Борисов вдруг вспрыгнул перед облапошившим его парнем и, не дав ему говорить, взорвался.

— Вы не партийный товарищ, а жулик! Грабитель с большой дороги! Я считал, что в клубе честные люди... Вы мошенничеством занимаетесь всенародно, при свидетелях, среди известных каждому человеку в Москве главарей государства. Немедленно давайте материал — и чтобы я вас больше не видел! Где расписка из Госиздата о том, что вы им сдали рукопись? Ну, где эта расписка, говорите? А?

Борисов наступал, гремел; вделанная в потолок лампа качнулась от зычного рева его негодующего баса, в то время как коренастенькая фигура ветерана марксизма, шлепавшего разгоряченно туфлями, курьезно дергалась перед порогом загроможденного книгами кабинета.

Семибабов с свирепым смирением стреноживаемого бычка прятал в губы продувную, деляческую ухмылку; делая вид, что всерьез брань не принимает, сокрушенно косил глазами, и только когда Борисов разрядился — оправдался:

— Михаил Давидович, Госиздат разве для вас лучше губкома?

— Губком! Семибабов — не губком. Кооперативное ваше шарлатанское издательство — не губком. Мне в Госиздате сказали, что вы где-то тоже издаете... Знает каждый, как губкомы издают. В Госиздате мне сделают книжку. К партийному съезду «Манифест» напечатают. А вы будете до будущего года по вашим редакциям рукопись трепать. Немедленно возвратите мне без скандала материал! Спасибо скажите Стебуну, что я не позвонил в чека моим старым приятелям. Завтра же пойду к Захару, потребую, чтобы он спас меня от безобразников!

Семибабов начал сердиться. Никакого особого скандала он, правда, не боялся, кроме того, что ему поставили бы на вид самоуправство в порученном ему деле, но заявление вскипевшего Борисова о том, что вне Госиздата книжка не может быть издана, тронуло его за живое. Он решительно насунул на голову шляпу и вынул из кармана оттиски гранок набора и тетрадки оригинала.

— Хорошо. Прошу, товарищ Борисов, извинения— и пощадите вашу печонку... Не рычите пожалуйста!

Борисов остолбенело замер, фыркнув и выжидательно заколебавшись мехами груди.

Семибабов сунул ему в руки успокаивающую пачку материала.

— Что это?

Борисов взглянул на пачку и поднял ошеломленный взгляд на строптивого книжника. Опять взглянул на оттиски гранок и быстро развернул их.

— Что это? —повторил он с увеличивающимся изумлением, будто не веря сам себе.

— Ничего, — спокойно выжал Семибабов. —Оттиски набора, из-за которых я, как обалделый дурак, штурмовал ежечасно типографию.

— Готовы?

— Готовы.

— Фу! — выдохнул сразу из себя весь пар необузданной горячности Борисов, поворачиваясь к столу и листуя на нем оттиски.

— До свидания! — буркнул угрюмо Семибабов, считая, очевидно, все сношения с. своим ругателем оконченными.

— Обождите, обождите, вы... контрабандист!

Борисов, разрядившись, вдруг опал и, видимо, решил

сдать свои позиции.

— Садитесь! — указал он на стул.

Семибабов с сомнением посмотрел на только что изругавшего его человека, соображая, должен ли он примириться с оскорблениями, которые обрушились на него.

Борисов вдруг понял причину колебания обиженного и влюбленного в свое дело работника. Искренне залился смехом и закивал примирительно головой.

— Ну, ладно, ладно... Это я выкрутасник, а вы работяга. Ваша берет. Ха-ха-ха! Садитесь, вас не зря ругают госиздатчики. Забьете их. Садитесь. Ха-ха!..

Семибабов просветлел и сел. Борисов и он раскусили друг друга. После проверки оттисков громобойный ученый стал совсем на сторону Семибабова, обещая помощь в соперничестве семибабовского кооператива с Государственным издательством.

Вскоре после этого состоялась губпартконференция. «Манифест» Семибабов выбросил на рынок. И о Борисове заговорили, и издательство прославилось. Но Семибабов не удовлетворился этим успехом и жаждал вмешаться в партийную работу.

В клубе, после первых двух недель работы нового губкома, перед открытием очередного собрания, Стебуна окружили для конфиденциального обмена мнениями несколько середняков-активистов, колеблющихся относительно того, что они наблюдают в партии.

Семибабов и Юсаков прицеливались на Стебуна и ждали не совсем уверенно объяснений от него. Тут же вертелся и Мостаков, партийный бунтарь по призванию, рабочий с Урала, липший ко всем, в ком чуял недовольство.

Семибабов обводил глазами собравшихся и подкалывающими вопросцами обличал Стебуна.

— Думаете вы, дядя, что эта говорильня, вместо того чтобы выявить наши болячки, не собьет лишь с толку тех, кто чувствует болезнь в партии?

Он и Стебуна колол взглядом и вопросительно оглядывал остальных собеседников.

Мостаков хмурым молчанием поддерживал его, почти не интересуясь ответом, и крутил пальцем по столу клочок бумаги, кем-то вырванный из блокнота и оставленный возле стаканов. Для него разговор не нов. Он первый начал проповедывать, что в партии укрепляются бюрократизм и командование, но он не верил, что собеседники могут сговориться о серьезном единомыслии в этом вопросе. Об этом он тут же и заявил.

Стебун не спеша поправил пенснэ, бросив испытующий взгляд на товарищей и возразил Семибабову:

— Надо, чтобы болячки почувствовали и другие.

— Кто?

— Прежде всего те, кто сюда приходит. Клуб — продуван хороший от всякой задышки.

— Так ведь тут же низами, массой, которая только и может соскрести с тебя всякую коросту, не пахнет даже. Одни главки.

— Рыба гниет с головы.

— Так тем же хуже — никто и не хватится!.. Собирались вы тут уже три раза?

— Собирались.

— Сказал кто-нибудь здесь членораздельно о том, что так, мол, товарищи, нельзя? Сдохнут и большевизм и диктатура пролетариата, если губкомы и верхушки будут накручивать бюрократа на бюрократе, вместо того чтобы с массой решать всякое дело?

— Не сказали, но к этому придут в конце концов все разговоры. Скажем.

— Да не скажете ничего! Будете делать петли вокруг да около. А чуть заикнется кто-нибудь — цеканут вас так, что не будете знать, куда сложить и скатерти ваших архидискуссионных столов. Почему выступления Ильича здесь не добьетесь ни разу? Бывают же Мария Ильинишна и Надежда Константиновна?.. Болен еще? Знает он, что раскорячки в партии?

Мостаков круто обернулся к Стебуну, ожидая, отговорится тот или сообщит что-нибудь новое об отношении вождя к недовольным.

Стебун кивнул головой, светлея от нового направления разговора, и сообщил:

— Он поправился, и о клубе ему Мария Ильинишна рассказывала. Но за него боятся и не дают ему выглянуть. Рецидив болезни может свалить внезапно... Намеренно и приходится не допускать его волноваться.

— Значит он о недовольстве партийцев не знает?

— То, что в газетах, знает.

— А газеты читает?

Стебун блеснул взглядом, вспомнив рассказанное ему на-днях сообщеньице о вспышке вождя против установленного докторами больничного режима, и с интимным удовлетворением передал:

— Тут мне рассказывали на-днях... Он себе газет уже давно требовал, но доктора предупреждали, что чтение ему вредно. Некоторое время удавалось проводить для больного безгазетный режим. Но недавно Ильич в одной комнате сам увидел старый номер газеты и украдкой унес его. Думал — новая. Просмотрел, чтобы никто не видел. Сложил и положил на то же место, думал — газету читает и забывает дежурный сиделец. На другой день ему, будто нечаянно, оставили еще более старую газету. Он сперва унес ее и попробовал читать, а потом рассвирепел, забунтовался, нагнал на всех страху, и доктора решили лучше газеты давать, чтобы только больной не волновался.

— Ха-ха! — оживилась вместе с Стебуном вся группа друзей, воспрянув от радости за бунт вождя революции против докторского режима.

У всех чуть поднялось настроение. И сам собой погас бесплодный разговор обиженных.

Перед открытием собрания члены клуба ввалились один за другим. Пришел с Тарасом и Диссманом прибывший в Москву из Харькова непоседливый атлет Токарев, работавший в украинской партийной верхушке. Увидев Юсакова и Стебуна, которых знал по Украине, Токарев обрадовался и присоединился к компании.

Стебун кивнул ему на стул.

— Совсем в Москву? — осведомился он.

— За новыми песнями! —с особым значением засмеялся Токарев. — Директивы надо получить...

— По национальному вопросу?

— Э-ге!

Все улыбнулись. Украинские работники были осуждены центром за русификаторство и должны были сговориться о выпрямлении линии, — об этом и говорил провинившийся больше всех Токарев.

Юсаков, работавший на юге и подвизавшийся ранее со всеми прибывавшими теперь оттуда товарищами,

кивнул Токареву головой на Диссмана, сыпавшего возле соседнего стола возражения против кого-то с обличающими ильичевскими оттяжками слогов в речи:

— Что этот ваш ферт?.. Прогнали вы его с Украины, что ли?

Стебун покосился в направлении кивка головы Юсакова и также вопросительно остановил на Токареве взгляд.

Токарев засмеялся, повернувшись так, что чехол на кресле под ним перекрутился чалмой, и с протестующим смехом отверг предположение.

— Попробуй прогнать такого!.. Вы разве не знаете, что у него там неудача?

Юсаков кольнул взглядом южанина, поощряя его продолжать. Стебун не шевельнулся, вопросительно косясь.

— У него же замашки, вы знаете, султанские. Гарем завести жена не дает, так он хоть так нашкодит. Ну, и наблудил, как кот, а потом — в кусты. На веранде в особняке какая-то психопатка повесилась прямо перед его дверью...

- Ха! Кот!

Юсаков, не подозревавший о том, кто может быть этой повесившейся женщиной, с гадливостью мелькнул в сторону Диссмана взглядом, а Стебун скрипнул стулом, напрягая жилы.

- А-а!..

У него сощурились глаза от запрыгавших перед ним огней. Если ни Токареву, ни Юсакову не могло притти в голову, кто несчастная жертва такого расчета с жизнью, то Стебун не мог усомниться в этом ни на одно мгновение.

Такой конец нашла себе, несомненно, Зина.

Звук животной злобы скрипнул и увяз в передвинувшихся челюстях крепкого Стебуна. Он лишь несколько тяжелей навалился на стол, но попрежнему безмолвно продолжал слушать сообщение Токарева.

Харьковец же дополнил свою информацию.

— В прежних краях Диссман, понятно, после такого реприманда работать не мог. Пришлось посовеститься. Куда попало если переехать — не найдешь большого поприща, вот он и устроил, чтобы его отозвали сюда для работы на первое время в качестве ректора какого-то университета...

— Диссман — ректор?! — ахнул Юсаков.

— Да что же... У него высшее образование, а пыль пустить в глаза он умеет.

— Умеет! — согласился Юсаков.

Стебун не мог больше. Будто десятком тяжелых тюфяков со всех сторон без передышки бухало раз за разом беззвучно по его голове, она пухла, и он готов был потерять рассудок.

— Кх-г!..

Он резко встал, крякнув, и, ничего не сказав, вышел в коридор, надеясь там одуматься и взять себя в руки.

В коридоре разговаривали и будто только ждали его.

— Начинаете, товарищ Стебун? Полно народу!

— Начинаем! — отсек он, поворачиваясь немедленно снова к двери комнаты.

Надо было так или иначе открыть дискуссию, высидеть все собрание и только после этого растирать то место, по которому ему нанесен был жизнью новый удар.

Стебун пошел в зал.

Поздно вечером, после собрания клуба, Стебун не сразу пошел домой. Сделал крюк по улицам, обой

дя Тверскую и Трубный.

С мозжащей усталостью душевной встряски, превратившей в мешок его тело, вошел в комнату и издерганно опустился на постель, мучаясь тем, что инертно толклось и стучало тяжелыми жерновами в голове.

Почувствовав подушку и взглянув на стену, вдруг услышал визг и вздрогнул. Словно обои перегородки с дешевыми выцветшими рисунками зевающих львов сунулись в него сотнями дразнящих, заплескавшихся языков. Хохот горластой мужской глотки за перегородкой дернул его по нервам, чей-то визжащий смех продребезжал как аккомпанимент хохоту, и ударились в ухо отрывки фраз:

— Катя-а-ах!.. вверх! Петя, ой-ды! Катя-аах! Петя, ой-ды! Да сзади!..

— Ха-ха-ха-хо!..

— И-и-и-и!..

Взвизги и крики врезались в печень и рвали на куски мозг.

Стебун толкнул кулаком в перегородку. И, мелькнув вокруг взглядом, задержал его на заряженном когда-то кольте, который издавна лежал без надобности на столике между книгами, лампой и письменными принадлежностями.

Стебун еще раз решительно и зло затарахтел в стену.

Но это сердитое предупреждение вызвало только новый ответный взрыв хохота.

Стебун вскочил. Постоял мгновение. Поднял в потолок дуло кольта и нажал курок револьвера.

Бах! Бах! Бах!

Выстрел за выстрелом три раза прогремели, дырявя потолок, потрясая стены и продолжая гудеть даже после того как Стебун уже бросил кольт обратно и улегся. У соседей все замерло, как будто их вымело из комнаты. Полминуты там никто, очевидно, не решался раскрыть рта. А затем боязливый шопот:

— Воля ихняя!

— Убьет, а потом судись!

— Я говорила...

— Давайте расходиться!

Так бы и давно.

Две-три минуты панических сборов у соседей — и комната смолкла. Стебун заснул. Проснулся утром поздно и твердо, будто все концы дум о людях, итог разрыва с женой, кончившей самоубийством, вместе с дымом пороха из кольта выпустил в воздух.

Все шло так же, как всегда. Ничего особого. Нечего выходить из себя.

Он начал умываться под краном и услышал, что одновременно с ним возится кто-то в ванной, отпустив воду и звякая тазом.

Вооружился полотенцем. Хотел вытереться и начать завтракать, и вдруг всплески воды за стеной прорвал панически придушенный девичий крик, а одновременно перегородка комнаты затрепетала от ударов из ванной.

— Помогите! Караул! Ой-ой! Ради бога! — будто кричащего охватило пламенем.

Стебун выскочил в переднюю и ринулся в ванную.

— Что такое?

Никакого полымя не было.

Фирра Файман, способная сесть на корточки перед гиеной и колоть ей глаза булавкой, нагишом забилась в угол ванной и, дрыгая ножкой, одной рукой прижимала к животу рубашку, а другой показывала в промежек между колонкой и стеной и визжала:

— Крыса! Крыса! Там крыса!..

И дрожа будто от страха, когда Стебун с всполошным изумлением оглянул ее, стрельнула глазами на мужчину отчасти со жгучим любопытством, отчасти с издевкой стараясь угадать, как он поступит.

Стебун, крякнув и забегав по ванной глазами, вдруг поймал блеснувший плутовством взгляд девицы.

Фирра строила глазки, уверенная, что разожжет вспышку женобесия у квартиранта.

— Тьфу! — вышел из себя Стебун. — С жиру беситесь, так других не трогайте! Если я возьму сейчас эту красавицу за уши да проведу к папаше и мамаше в этаком виде? Запищите, что нехорошо?

Фирра подпрыгнула.

— Нахал!

Стебун с злой усмешкой захлопнул дверь и заспешил в комнату.

У него уже второй раз затрещал телефон.

Стебун взял трубку.

Звонила из губкома секретарша Агитпропа, сообщавшая, что его спрашивал Захар и что из уездных комитетов его ждут товарищи для согласования вопроса об открытии уездных партийных школ.

— Надел шляпу и иду! —сообщил Стебун.

Через десять минут он был у себя в отделе.

Агитпроп — идеологический кулак губкома, а заведующий этим отделом — главк, без которого не совершается никакой работы по пропаганде очередных задач партии в массах. Многое может сделать только сам этот главк. Сейчас — сговор по кремлевскому проводу с каким-нибудь виднейшим членом правительства и настойчивый нажим с получасовым уговариванием какого-нибудь народного комиссара в необходимости выступить с докладом на районном митинге. Одновременно беседа с антирелигиозниками-агитаторами. Тут же — сговор с редакциями газет о проработке заинтересовавшего рабочую массу вопроса; прием отдельных посетителей и работников-партийцев. Вечерами неизбежные собрания и заседания.

Бурлит Агитпроп.

Одна девица-партийка висит на телефоне, изнемогая в переговорах с докладчиками, более доступными, чем занятой народ Кремля. Другая выписывает наряды на транспорт и по другому телефону командует заказами на подачу автомобилей, мотоциклетов или пролеток. Две машинки выстукивают тезисы, удостоверения, лозунги к предстоящим демонстрациям, инструкции кружкам и районным агитпропам. Сотрудники двух губкомовских журналов и «Рабочей Москвы» в соседней комнате хлопочут о выборке материалов. Секретарь отдела товарищ Бархина верховодит этим аппаратом, попутно устраивая и личные дела то совещающихся в одной из комнат, то толкущихся от стола к столу агитаторов.

Скоро очередное празднование Первого мая. Брызжат через окно зайчики весеннего солнца, начата кампания, и зевать некогда.

А тут пожарная встряска...

На крупной текстильной фабрике рабочие прядильного отделения остановили работу. Ожидается присоединение других цехов. Захар прибежал к Стебуну.

— Знаете о бузне? Посылаете кого-нибудь?

— Сговорился с Кердодой и Жбановым от Текстильного треста. Буду и сам там. Если своими силами не урезоним, придется оторвать Калиныча.

— Кердода? — Захар задумчиво помялся, перекраивая план Стебуна, и потянул носом, как-то значительно поправляя пенснэ. — Кердода? — еще раз повторил с возрастающим сомнением. И безапелляционно решил: — Знаете что, Кердода парень без огонька — ничего не выйдет! Позвоните Тарасу, он хотя и занят, но сам в пожарных случаях просил его вызывать.

— Тараса? — недовольно поморщился Стебун. —Этот пожарный наговорить-то наговорит, но может статься так, что только масла лишь плеснет в огонь.

— Почему?

Стебун мелькнул взглядом по Захару, соображая. Тарас — много пишущий литератор. Зашибает деньги, о чем рабочие знают. В партийной верхушке один из ее столпов. Понятно, что Захар за него не прочь уцепиться. С другой стороны, Кердода — забойщик и теперь, кайлящий посвойски, куда его ни ткни, глыбы простецкой правды и обезоруживающий одними своими междометиями у рабочих всякое недовольство. Обе величины совершенно несоизмеримы.

Стебун выложил свое раздумье.

— Рабочие, — указал он, — знают, что Тарас получает уйму денег за книги и живет графом. Кто-нибудь может сказать об этом или выкрикнет с места... тогда разговаривать будет трудно...

— Ну, если вы будете председательствовать, вгоните в пот волынщиков! — уверенно засмеялся Захар. — Да и Тарас. Это такая детка, что его такими штучками не проймешь! Только предупредите его, чтоб он это имел в виду, а там посмотрим...

— Хорошо, — подчинился Стебун.

Через два часа он, представитель Текстильного треста и Тарас были на фабрике. Стебун предупредил товарища о том, что представление о хороших денежных делах Тараса может дать повод для кого-нибудь из рабочих прицепиться к докладчикам.

Тарас был изумлен.

— Неужели обо мне существует мнение как о рваче?! Но это же фантазии...

Стебун считал, что дым не без огня, но промолчал. Он не подозревал только, что Тарас был готов к самозащите.

Явились в фабричную столовую. Гудок. В помещение вваливается отделение за отделением поток волнующихся, раздраженных людей, и прежде всего закоперщики выступления, прядильщики.

Рабочие обижены не на шутку. Текстильный трест не выдает получки за два месяца. Дензнаки, когда их получишь, ничего не будут стоить.

Представитель Текстильтреста, хозяйственник-партиец, объясняет Стебуну и Тарасу, что совзнаками можно было бы получку выдать немедленно за один месяц, хотя это и срывает бухгалтерскую работу треста, но правление Центротекстиля именно потому и задерживает выдачу, что переходит на червонное исчисление. Рабочие будут получать не падающие в цене миллиарды и миллионы, а устойчивые червонцы и рубли. Получку на основе нового расчета можно будет выдать не позже очередной субботы, то есть через пять дней, накануне Первого мая.

Стебун сообщил волнующемуся собранию о том, что рабочим может сказать Текстильтрест. Призвал к революционному порядку и пролетарской дисциплине, указал на то, что в мир коммунизма не вкатишься на саночках, голодное брюхо в таком деле не помощник, и предоставил слово Тарасу.

Тараса некоторые рабочие любили, зная его частью по весьма популярным брошюрам, частью — по общегородским митингам, где он неизменно выступал на сенсационных антирелигиозных диспутах в спорах с церковниками.

Часть рабочих встретила его шумными аплодисментами, и это настроило выжидательно и тех работниц и рабочих, что были поотсталей.

А он в качестве представителя партии уверенно и веско заговорил о значении для будущего развития хозяйства в стране проводящейся денежной реформы, о нищете советской казны, о том, чье дело ее улучшить, чье дело помочь своей власти. Восстановил прошлое борьбы пролетариата. Нарисовал картину начинающегося восстановления хозяйства, указал на то, что трест, переходя к червонному исчислению, делает лучше для всей страны, и прежде всего для самих же рабочих, а сделать это технически не так просто.

— Надо, товарищи, не во имя чего-нибудь, а во имя куска хлеба, бутылки молока для ваших детей, сытого, а не собачьего существования протерпеть несколько дней и дать сделать это большущее пролетарское дело.

Аплодисменты.

Настроение рабочих переломилось. Стало ясно, что волынщики вернутся работать.

Но вот когда чья-то резолюция на записке передавалась в президиум, вспыхнул тот вопрос, которого больше всего боялся Стебун:

— Товарищ Тарас, вам легко говорить, потому что вы не получаете по субботам наших лимонов, а выгоняете да выгоняете книжками монету... Сколько вы зарабатываете, что так хорошо говорите?

Вопрос взволновал больше всего поднявшегося было тревожно Стебуна.

Рабочие также шевельнулись и напряженно замерли.

Тарас не подал вида, что придает какое-либо значение каверзному вопросу. Он остановил Стебуна, намеревавшегося ответить, и выступил быстро сам перед собранием.

— Попростецки брякнул этот товарищ вопрос, но так и надо. Хватайте быка за рога! Разрешите мне только побольшевистски и ответить вам. Я прошу слова для ответа.

Собрание взметнулось.

— Просим, просим!

Стебун сел, кивнув головой в знак предоставления слова Тарасу.

Тарас вынул записную книжку из кармана, снял с шеи кашне и, помахивая им перед собой будто недоуздком, подтвердил:

— Я, действительно, товарищи, сравнительно с каждым из вас капиталист. Я часто получаю денег столько, что когда получу, то мне некуда их девать. Но вы посмотрите: ни разу никто из вас не видел меня, чтобы я ездил на автомобиле. Я в трактир не хожу, вина не пью, балов не устраиваю, питаюсь в столовке, а иногда и в столовку не успеваю. И ни черта у меня кроме этого кашне, этого пенснэ и этой одежи нет. Куда идут мои деньги? Слушайте: получил я недавно, если перевести на червонцы, восемьсот рублей. Партийных взносов я внес, если считать опять в червонном исчислении, семьдесят пять рублей, — это столько миллиардов в знаках, что я не пересчитаю. Профессиональных взносов — столько же. В пользу голодающих с меня вычли десять, да добровольно по вызову ячейки я внес пятьдесят. На заем — тридцать. В партийный фонд взаимопомощи — двести, потом членские взносы в Общество старых большевиков. За книги, необходимые при работах, в партийный магазин сорок рублей. Товарищу, бежавшему из Болгарии и остановившемуся у меня на первое время для обзаведения, чтобы не валялся на полу, сто рублей. Поездка за свой счет в Серпухов для диспута с попами и дорожные расходы — три рубля. Поездка на диспут в Петроград — пятнадцать рублей...

Тарас перевернул страничку.

— Сейчас, сейчас, товарищи! — предупредил он, отыскивая что-то в записях.

— Довольно! —со смехом крикнули из зала. — Выходит и так уже больше восьмисот...

— Ха-ха-ха! — довольно подхватили другие. — Растратчик, Тарас!

— Катайся, Тарас, да гвозди больше по шеям попов! Ничего, что зарабатываешь!

Собрание развеселилось. Стебун, с особым интересом начавший слушать выкладку расходов Тараса, в свою очередь почувствовал себя уверенней и уже весело повернулся к собранию.

— Значит, приступим к решению, товарищи?

— Просим, просим!

Проголосовалась дружным поднятием рук резолюция о доверии тресту и о возвращении к работе прядильщиков.

Стебун возвратился в Агитпроп и в коридоре встретил того забытого было им комсомольца Ковалева, который провожал его после проведенного им по приезде в Москву собрания молодежи и вызвался ехать за границу для подпольной работы.

Ковалев уткнулся в Стебуна озабоченной физиономией и объявил:

— К вам с просьбой. У меня тысяча градусов температуры! Взорвусь, если не поможете!

— Пойдемте! — дернул юношу за руку и зашагал к кабинету Стебун.

— Садитесь.

И сел сам за стол.

— Вот, товарищ Стебун... Вы с одного раза погубили меня, пообещав дать дело, но объявив себя банкротом, когда я согласился в огонь лезть, лишь только вы намекнули, что, мол, мы, ребята, никуда не годимся. В огонь не вышло. Давайте что-нибудь другое. Всякий комсомолец уже сделался за это время каким-нибудь деятелем. Один прославился сочинением стихов. Другой провел кампанию за броню подростков. Третий распропагандировал свою тещу и тещину бабушку. Вот! Все что-нибудь да делают, один я как пришлепка какой-то... Выручайте! Помогите мне найти дело.

— А, вот о чем вы...

Стебун что-то серьезно прикинул в уме.

— Помогу!

— О! — и Ковалев, не на шутку вспыхнув, придвинулся, выхватил из коробки папиросу и, закурив, обдал Стебуна дымом.

— Я думал об одной вот какой работе, если сумеете... Кто-нибудь ее сделает, если вы прозеваете и не захотите на этом отличиться. Надо организовать детей рабочих предкомсомольского возраста.

— Недомерков? Шкетов? Школяров?

— Именно недомерков и школяров.

Стебун отмахнул от себя дым, немного отодвинулся и, сам додумав, как можно осуществить этот сейчас только зародившийся у него план, предупреждающе провел по комсомольцу взглядом.

— Тут надо, — предостерег он, — понятно, начать с небольшого. Соберите-ка да организуйте детвору рабочих с какого-нибудь одного завода. От Агитпропа я помогу вам и на райком нажму, чтобы вас поддерживали. Придайте организационную форму группке, сбив из детей отряд, скажем. Назовите их пионерами или как им самим больше понравится. Введите значок какой-нибудь, вроде бойскаутских причиндалов. Заведите трубы или барабаны. Учите ребят преданности пролетариату и ленинизму. Если это вам удастся — другие сделают то же, организуются новые отряды. Губком и партия благословят и переведут все это дело на настоящий путь, — вот вы и отличитесь.

— Идея! — заскрежетал стулом, возбужденно передвигаясь, Ковалев. — Сегодня все обмозгую и засучиваю рукава.

— У вас связь с каким-нибудь заводом есть?

— С Городской электрической станцией. Там веду комсомольскую школу. Секретарь ячейки меня слушается и все сделает.

— Вот и начинайте... Если тут вам связи не помогут, я попрошу, чтобы через райком вас связали с каким-нибудь заводом.

— Нет, спасибо, мне нужна была идея. Товарищ Стебун, я заряжен! Температура миллион градусов! Взорвусь вместе с губкомом!

— Катайте!

Ковалев хлопотливо вышел. Стебун позвал секретаршу. У него еще работы было до ночи.

Доступ в клуб губкома для лиц, не принадлежащих к испытанному кругу активных большевиков, Стебуном был чрезвычайно затруднен. Все знали, что в клубе собираются подлинные руководители партии и главковерхи центровых органов советской власти и что там прежде всего произносятся те слова, за которые через несколько дней начинает цепляться вся страна. Но именно поэтому многие, независимо ни от какой политики, а единственно в силу великого самолюбивого зуда сопричислиться к лику избранных, вели за предоставление им звания членов клуба настоящую атаку на бюро губкома.

Загрузка...